Недавно вышла в свет биография Шевченка, изданная г. Чалым, — биография, написанная тепло, как видно, почитателем Шевченка. Она, конечно, не исчерпывает всего, что можно сказать о нашем великом поэте и его произведениях, но, как сам автор ее говорит, это скорее материал для биографии. Сделать критическую оценку произведений Шевченка и определить его место в нашей литературе предстоит еще будущему. В монографии Чалого более всего обращено внимания на личность самого Шевченка, и личность эта, сколько мне кажется, очерчена не совсем верно. Познакомившись с этой монографией, читатель, не знавший Шевченка, должен представить его себе человеком, хотя и прекрасным в сущности, но, по своим внешним манерам, — циничным и невозможным в обществе; читатель неминуемо должен сказать себе: «Восхищаться стихами Шевченка я готов, но принять его у себя в доме не желал бы». Между тем даже из книги г. Чалого видно, /330/ что Шевченко был принят в аристократических домах. Был ли Шевченко в кругу своих земляков и друзей таким, как его описывает г. Чалый, или увлекло последнего патриотическое чувство, и он, желая к тому духовному единству со своим народом, которое составляет высокое достоинство Шевченка, прибавить еще и внешнее сходство его с мужиком-хохлом, прибавил слишком много ярких красок — не берусь судить. Но и я близко знала Тараса Григорьевича, и на меня он производил совсем другое впечатление.
Считая, что такая историческая личность, как Шевченко, требует освещения со всех сторон и что самые мелочи, касающиеся такого человека, могут быть важны, я решаюсь предать гласности мои воспоминания о Шевченке или скорее впечатление, которое оставил во мне тот, чья душа всегда казалась мне еще прекраснее его поэм. Да простит мне читатель неумелость моего пера и то, что я принуждена буду говорить и о себе в этом рассказе.
Я прочла где-то, что отец мой, граф Федор Петрович Толстой, способствовал освобождению Шевченка из крепостной зависимости. Может быть, отец и был участником в этом деле, так как он был горячий ненавистник крепостничества, живо сочувствовал начинаниям молодого поэта и художника и был дружен с Жуковским, но я ничего об этом не знаю; отец мой был человек очень скромный и вообще мало говорил о себе. Поэтому я начну с того, что сама помню.
В зиму 1855 — 1856 года в семье нашей чувствовалось большое возбуждение: отец ездил к министру двора, к великой княгине Марии Николаевне, стараясь выхлопотать прощение Шевченке, который был, как говорили тогда, самим государем вычеркнут из списка политических преступников, помилованных по случаю восшествия на престол. Повсюду отец получил отказ. Тогда он решился действовать на свой страх и подать прошение ко времени коронации.
Моя мать переписывалась с Шевченком; получались от него письма, часто на клочках серой оберточной бумаги, сначала длинные, с надсаждающей сердце тоской, потом короткие, полные благодарности и надежд. Детские души чутки к добру и всей своей неиспорченной силой стоят за правду; мы, сестра и я, своим переполненным сострадания сердцем полюбили Шевченка, прежде чем увидали его. С трепетом ожидали мы ответа на прошение отца. И вот осенью 1857 года в один вечер нас, уже спавших крепким сном, будят словами: «Вставайте, дети! большая радость!» Мы, одевшись наскоро, выбегаем в залу, а там — отец, мать, художник Осипов, все домашние; на столе разлитые, шипящие бокалы шампанского... «Шевченко освобожден!» — говорят нам, целуя нас (как в светлое воскресенье), и мы с неистовым криком восторга скачем и кружимся по комнате...
Все затруднения и проволочки, которые испытал Шевченко, пока добрался до Петербурга, известны читателям. Наконец наступил желанный день, когда мы должны были увидеть его. Мы с матерью не поехали на железную дорогу, мы хотели встретить его дома. С замиранием сердца ждали мы. Раздался звонок, вошел он, с длинной бородой, с добродушной улыбкой, с полными любви и /331/ слез глазами. «Серденьки мои, други мои, родные мои!» Уж и не знаю, что тут было: все целовались, все плакали, все говорили зараз...
По предписанию, Шевченко должен был жить у отца, так как был у него на поруках; но за неимением места в нашей квартире он получил тут же в здании Академии художеств две комнаты, мастерскую и спальню. Здесь он со всею страстью своей пылкой натуры принялся за работу, за свои офорты, о серьезных достоинствах которых я говорить не буду, так как это не входит в мою задачу. Каждый удачный оттиск приводил Тараса Григорьевича в восторг.
Жизнь Шевченка потекла хорошо и радостно. Окруженный теплой дружбой и теми интеллектуальными наслаждениями, которых он так долго был лишен, он как-будто ожил и своим ласковым обращением оживлял всех окружающих. Наш дом он считал своим, и потому почти все его друзья и приятели малороссы бывали у нас. К ним присоединялся наш интимный кружок, состоявший из поэтов, литераторов и ученых; быстро проходили вечера в интересных беседах и спорах; незаметно засиживались до света. Шевченко сильно горячился в споре, но горячность его была не злостная или заносчивая, а только пылкая и какая-то милая, как все в нем. Он был замечательно ласковый, мягкий и наивно доверчивый в отношении к людям; он во всех находил что-нибудь хорошее и увлекался людьми, которые часто того не стоили. Сам же он действовал как-то обаятельно, все любили его, не исключая даже и прислуги.
Никто не был так чуток к красотам природы, как Шевченко. Иногда он неожиданно являлся как-нибудь после обеда. «Серденько мое, берите карандаш, идем скорей!» — «Куда это, позвольте узнать?» — «Да я тут дерево открыл, да еще какое дерево!» — «Господи, где это такое чудо?» — «Недалеко, на Среднем проспекте. Да ну идем же!» И мы, стоя, зарисовывали в альбомы дерево на Среднем проспекте, а там проходили и на набережную, любовались закатом солнца, переливами тонов, и не знаю, кто больше восторгался — 14-летняя девочка или он, сохранивший в своей многострадальной душе столько детски свежего. Незабвенными останутся для меня наши поездки в светлые северные ночи на тоню, на взморье. Тут и пили и пели, но если бы Шевченко позволил себе какое-нибудь излишество или неприличие, то это несомненно коробило бы и меня и мать мою, так как тогда существовал иной взгляд на воспитание девушки. В продолжение двух лет, как я видалась с Шевченком, за редкими исключениями, каждый день — я ни разу не видела его пьяным, не слышала от него ни одного неприличного слова и не замечала, чтоб он в обращении чем-либо отличался от прочих благовоспитанных людей. Мы знали, конечно, о его слабости к крепким напиткам и старались удерживать его от этого, но единственно из опасений вреда его здоровью, опасений, которые, к несчастью, и оправдались потом. «Только, смотрите, не ром с чаем, а чай с ромом», — говорила я, смеясь, ставя перед ним граненый графинчик.
Раза два приезжал навестить своего друга Щепкин. Он превосходно читал поэмы Шевченка; но самым выдающимся событием этого времени был приезд в столицу африканского трагика /332/ Айры Олдриджа. Шевченко не мог не сойтись с ним, в них обоих было слишком много общего: оба — чистые, честные души, оба — настоящие художники, оба имели в воспоминаниях юности тяжелые страницы угнетения. Один, чтобы попасть в страстно любимый театр, вход куда был запрещен с собакам и неграм», нанялся в лакеи к актеру, другой был высечен за сожженный за рисованием огарок... Они не могли объясняться иначе, как с переводчиком, но они пели друг другу песни своей родины и понимали друг друга. Олдридж, затруднявшийся произносить русские имена, не иначе называл Тараса Григорьевича, как «the artist» 1. Часто присоединялся к ним Антон Григорьевич Контский, аккомпанировал Шевченке малороссийские песни, наводил тихую грусть торжественными звуками моцартовского «Requiem’а» и вновь оживлял присутствующих мазуркой Шопена. Иногда все гости наши хором пели «Вниз /333/по матушке». Музыка приводила Олдриджа в восторг, русские песни и особенно малороссийские нравились ему.
Г-н Чалый говорит по поводу посещений Олдриджем мастерской Шевченка, который рисовал его портрет: «Являлся Олдридж, комната запиралась на ключ, и бог их знает, о чем они там говорили». Впрочем, знаю несколько и я, так как всегда присутствовала при этом, и охотно делюсь с читателями. Приходили мы к Шевченке втроем: Олдридж, моя десятилетняя сестра, которую Олдридж, после того как она заявила, что хотя он и негр, но она сейчас пошла бы за него замуж, называл своей «little wife» 1, и я. Трагик серьезно садился на приготовленное место и сидел несколько времени торжественно и тихо, но живая натура его не выдерживала, он начинал гримасничать, шутить с нами, принимал комически-испуганный вид, когда Шевченко смотрел на него. Мы все время хохотали. Олдридж получал позволение петь и затягивал меланхолические, оригинальные негритянские мелодии или поэтические старинные английские романсы, совсем у нас неизвестные. Тарас слушал и заслушивался, а карандаш праздно опускался на колени. Наконец, Олдридж вскакивал и пускался плясать какуюнибудь «gig» 2, к вящему восторгу моей сестренки. Потом мы все отправлялись к нам пить чай. Несмотря на оригинальность таких сеансов, портрет был скоро окончен, подписан художником и моделью и находится теперь у меня.
В 1859 году приехал в Петербург Н. И. Костомаров и тоже сделался нашим постоянным гостем. Какие были отношения между им и Шевченком, лучше всего показывает маленький анекдот, рассказанный хамим Тарасом Григорьевичем: «Прихожу я вчера к Костомарову, звоню, он сам открывает; «Черт, — говорит, — тебя принес мне мешать заниматься!» — «Да, мне, — говорю, — тебя, пожалуй, и не надо, я к твоему Фоме пришел, хочу поклон твоей матери послать, до тебя мне и дела нет». И просидели мы с ним после такой встречи до глубокой ночи, я уходить хочу, а он не пускает».
Весною 1860 года Шевченко и Костомаров по обыкновению встречали у нас пасху, последнюю в жизни Шевченка. За чашкой кофе Тарас Григорьевич с Костомаровым затеяли один из тех горячих споров, где высказывались разность взглядов этих двух людей на некоторые вопросы, но где, в самой живости прений, в нападениях одного, в ласковом подтрунивании другого, просвечивали их взаимное доверие и дружба. Разговор затянулся так долго, что взошла заря, и все мы отправились смотреть восход солнца. Шевченко любил набережную, сфинксов перед Академией и вид, открывающийся с площадки перед биржей. Туда направились мы, весело болтая и не думая, что никогда уже не встретим светлого праздника все вместе.
Одно облако было на небосклоне Кобзаря: его тянуло в дорогую его Украину! Как часто говорил он мне о своей милой родине, говорил так много, так хорошо! Он описывал и степи с их одинокими курганами, и хуторки, утопающие в черешневых садах, и старые вербы, склонявшиеся над тихим Днепром, и легкие душегубки, /334/ скользящие по его поверхности, и крутые берега Киева с его златоглавыми монастырями: «Вот бы где нам пожить с вами, вот бы где умереть!» И, слушая восторженную поэтическую речь, я полюбила незнакомый мне край.
Но мягкая и добрая душа Шевченка была слишком чувствительна ко всякой ласке; он так согрелся в дружественной и сочувственной ему обстановке, что не мог надолго предаваться меланхолии и искренно говорил: «Я так счастлив теперь, что вполне вознагражден за все мои страдания и всем простил».
Осенью того года мы уехали за границу и имели сведения о Шевченке через Н. И. Костомарова и мою тетку, сестру моей матери, Екатерину Ивановну Иванову. От них узнали мы об его несчастном сватовстве. Тетушка моя писала, что он последнее время стал очень раздражителен, упрямо шел против друзей, отклонявших его от этой женитьбы, и, после разрушения его воображением созданного кумира, стал сильно пить.
Повторяя, что, по моему мнению, даже мелочи, касающиеся людей, выходящих из ряда, могут быть важны, я считаю нелишним заметить, что, во-первых, нареченная невеста Шевченка, Лукерья, никогда не жила у моей тетушки. Правда, что Тарас Григорьевич умолял ее взять к себе Лукерью, но, зная нрав сей последней и не предвидя добра от этого сватовства, она побоялась каких-нибудь неприятностей и наотрез отказалась хотя бы на одну ночь приютить Лукерью. Но она помогла найти квартиру неподалеку, куда и была помещена невеста, которую Шевченко ежедневно посещал, никогда не оставаясь у нее позже девяти часов вечера. Во-вторых, приведенное г. Чалым стихотворение: «Посажу коло хатини», посланное, по словам последнего, осенью 1860 года к Варфоломею Григорьевичу на особом лоскутке бумаги с надписью: «Тільки що спечене, ще й не прохолонуло», находится у меня в альбоме, написанное рукой Шевченка и подписанное 6 декабря 1859 г.; стало быть, не могло относиться к Лукерье, которую он тогда еще не знал.
Как громом поразила нас нежданная весть о смерти Шевченка. На чужбине отслужили мы по нем панихиду, но мысленно были вместе с друзьями, около его гроба, сливаясь сердцем с их скорбью. Было что-то бесконечно горькое, трагическое в этой смерти, случившейся именно в тот момент, когда все мечты поэта, все желания, для которых он жил, так светло и радостно исполнялись. Освобождение крестьян всходило над Россией новою зарею, его певцу позволено было свить желанное гнездо на любимой родине, а судьба со злою насмешкой подкосила его жизнь. Шел он тернистым и мрачным путем к мерцавшему его вещей душе свету и вот почти дошел, уже озаряло его сияньем, уже охватывало его теплыми лучами, а он пал холодным трупом, не насладившись, не упившись новым счастьем.
Надо надеяться, что найдется даровитый писатель, который достойно передаст потомству поэму жизни украинского Кобзаря, этого печальника народного, который в последний миг увидел, как открывалась для народа обетованная земля, увидел — и закрыл глаза навеки, как будто ему, борцу и страдальцу, не оставалось более дела на земле! Не дается, видно, личное счастье людям, призванным служить человечеству. Не далось оно и нашему Тарасу /335/ Григорьевичу, зато память о нем осталась жива и светла в душе его друзей и поклонников и, как живой, встанет его прекрасный образ перед всяким, кто когда-либо прочтет его жгучие и нежные, полные любви творения, так ярко рисующие его личность.
======================
даю ссылку на текст и примечания к тексту в Изборнике - http://litopys.org.ua/shevchenko/vosp60.htm
Справка:
Екатерина Фёдоровна Юнге (Толстая) (1843—1913) — русская художница-акварелистка, мастер пейзажа и портрета.
Также известна как писательница: «Детство и юность Ф. П. Толстого» («Русский художественный архив» за 1892 год), «Из моих воспоминаний» («Вестник Европы», 1905 год).
Родилась 24 ноября 1843 года в Санкт-Петербурге в семье живописца и скульптора, вице-президента Академии художеств графа Федора Петровича Толстого.
Старшая сестра - писательница Мария Фёдоровна Каменская,
Романист и публицист Алексей Константинович Толстой приходился Екатерине Федоровне двоюродным братом, а великий писатель Лев Николаевич— троюродным.
Как художница, была ученицей своего отца. Пейзажи Екатерины Толстой (Юнге) регулярно появлялись на выставках Общества русских акварелистов.
В 1885 году за заслуги перед русским искусством Екатерине Федоровне Юнге было присвоено почетное звание вольного общника Академии художеств.
С 15 сентября 1863 г. Е. Ф. Юнге была женой Эдуарда Андреевича Юнге.
Семья Юнге была основателями курортного города Коктебель - Е. Ф. и Э. А. Юнге приобрели там обширные земельный участки, впоследствии распроданные ими под дачи. В Коктебеле, художественной части фондовой коллекции Дома-музея Максимилиана Александровича Волошина, с которым Е. Ф. Юнге сохраняла хорошие отношения на протяжении многих лет, хранится несколько этюдов Екатерины Юнге.
Екатерина и Эдуард Юнге воспитали четверых сыновей: Владимира, Федора, Александра и Сергея. С 1890 г супруги жили раздельно. Двое из их сыновей, Владимир и Сергей, умерших в 1902 г. похоронены рядом с отцом, в семейном склепе Юнге, который был спроектирован на прибрежном холме близ их имения в Коктебеле.
Умерла 20 января 1913 года в Москве, похоронена на кладбище при Донском монастыре.
PS: есть версия, что Екатерина Юнге (Толстая) была дочерью Тараса Шевченко - ttp://fakty.ua/159273-chtoby-kazhdyj-den-videtsya-s-docheryu-taras-shevchenko-stal-davat-ej-uroki-risovaniya