хочу сюди!
 

Юлия

42 роки, рак, познайомиться з хлопцем у віці 30-50 років

Замітки з міткою «изотоп»

Ингеборг Бахманн "Тридцатый год", рассказ (отрывок 13)

Об окончании поездки он не задумывался. Ему хотелось не завершить её, но самому исчезнуть под её занавес, бесследно, не оставив улик. Наконец, способ нашёлся: он решился втайне забронировать авиабилеты в Индонезию. Там разразилась война- и он сдал бронь. Решение оказалось проваленным из-за одного-единственного: он хотел было просто затеряться в дальней стране, не желал больше мучиться: он воспринял случившееся как знак "стоп". Он остался в Риме. А подумал было вот что: улететь вдвоём с ней, чьё имя не осмеливался произнести, улететь вместе чтоб не вернуться в Европу никогда, просто жить, жить там, где солнце и плоды, жить с её телом, порвать с тем, чем был прежде. Зарыться в её волосы, жить в её устах, её утробе.
Ему всегда нравился абсолют и следующее за ним бегство, а "она" была теперь первой особой, внушавшей ему желание бежать, прихватив её в путь. Всегда, когда это внешнее манило его, когда ему было нетрудно отхватить, его охватывала лихорадка грабежа, он терял дар речи и изводил себя ради нужных слов. Он терзался ради шага навстречу желанному, туда, где внешнее было для него- и хотел бы затем, взяв, бежать без оглядки.
Но в таких случаях всегда к нему входил кто-нибудь, приносил письмо с напоминанием о срочном долге, о заболевшем, о родственнике, о транзитёре с оказией или о сроке работы. То есть, это случалось с ним в миг избавления от оков, когда вошедший вешался на шею как пьяный.
- Оставь меня в мире! Оставь же в покое меня!- молвил он тогда и шёл к окну, будто снаружи находилось нечто достойное внимания.
- Но мы должны ещё сегодня внести ясность. Кто из нас начал? Кто первым сказал...?
- Не знаю, что я вообще говорил. Оставь же меня наконец в покое!
- А почему сегодня ты так поздно пришёл домой, почему тихо крался к двери? Разве тебе нечего скрывать? Может даже- себя?
- Ничего не желаю таить. Оставь меня!
- Разве не видишь: я вхожу, я пла`чу?
- Хорошо: вошёл, плачешь. Почему, в самом деле?
- Ты пуглив и не помнишь, что говоришь.
Да, он не помнил. Часто, покоен, молился, но, также часто, не зная отчего, просто чтоб наконец улечься, чтоб в конце концов выключить свет, чтоб глаза устремились сквозь темноту в даль, от которой его сносило.
- Оставь меня в мире, ну оставь же меня в мире!- он меньше всего желал задумываться над тем, отчего сорвался было с места дабы исчезнуть, стать невидимкой. Ему не желалось ясности причин. Но те сами откроются.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы

Ингеборг Бахманн "Тридцатый год", рассказ (отрывок 11)

Под конец этой ночи его новых встреч со старыми знакомыми он оказался в обществе трёх особ и одной молодой фрау, за которой он прежде некоторое время без успеха ухаживал: они вместе стояли у сосисочной лавки. Он так и не решился поцеловать её в губы, хотя был уверен, что на это раз выйдет. Затем, распрощавшись с лишними, он направился с нею прямиком к ней домой: в её квартире он  за встречу выпил кофе. У неё была привычка туманно выражаться, которую он перенял. Пожалуй, на этот раз он говорил со старой знакомой именно таким образом: варьируя полутона, намёками, двусмысленностями, да так и не вышло у него сказать начистоту, и сам он затерялся в словесных оборотах. Было поздно, комната- прокурена, дама уже не пахла своими духам. Перед своим уходом он , медля и обмирая от усталости, обнял её. Он очень деликатно, выйдя на лестничную площадку, клонился назад, нарочито тяжело ступал. Разыграв последний свой трюк, он взглянул ей в лицо, показавшееся ему увядшим и осунувшимся- и напугался. На улице начинался день или то, что выдавало себя за день: рань, туман. Он достиг гостиницы, не спавший ни минуты, раздражённый и свалился в кровать как больной, проглотил две таблетки- и наконец отключился. Впервые он проснулся уже вечером, согревшийся и с дурным осадком во рту, который наконец вышел наружу, а до этого беспокоил его весь вечер накануне. Он схватил свой чемодан, бросил в него сорочки, щётки, туфли- всё вперемешку, спеша так, словно порядок ему был уже не по карману. На вокзале он выбрал первый отходящий поезд.
Не повезло: он сел в скорый, а тот торчал на каждой станции. Ему пришлось полночи прождать на провинциальном вокзале, где зал ожидания оказался заперт: он ходил туда-сюда в зимнюю ночь притопывая ногами и прихлопывая ладонями. Он бы охотно забрался в товарный вагон и уснул навсегда. Но он недостаточно устал, не слишком замёрз. Его непредельная заброшенность не завершалась крайним образом. На обратном пути он слушал истории попутчика, излагавшего ему, сколько процентов сумасшедших считают себя Наполеонами, последними австро-венгерскими Императорами, Гитлерами и Ганди. Заинтересовавшись, он поинтересовался, на замечает ли визави за собой чего-нибудь, и не есть ли норма сумасшествием. Мужчина, похоже- психиатр, выколотил свою трубку и переменил тему проповеди: повёл рассказ об иных процентных соотношениях и методах терапии применительно к разным категориям. Он ковырнул в носу палочкой-трубочисткой и промолвил: "Вы, к примеру... вы страдаете... И придаёте этому слишком большое значение... Кроме того, мы все страдаем- ничего особенного".
Следующий поезд нёс его сквозь полную ужаса ночь: у крупных станциях колёса перекатывались на другие колеи и ожесточённо скрежетали в то время, как он в обойме десятка пассажиров в одном купе задыхался, отворачивался когда зрелая дама тетешкала дитя, когда муж её, его бледный. страждущий визави , отхаркивал в платок после каждого приступа кашля, а ещё он был взбешён, когда некий мужчина в притолоке храпел. Ноги и локти каждого мешали всем: попутчики боролись за лишние пять сантиметров простора и пробовали вытеснить соседа. Внезапно он обнаружил ,что оттопыривая локоть, пытается отодвинуть даму с ребёнком. Он снова оказался среди живучего люда, аккуратно боролся за своё место, за собственную жизнь. Однажды он ненадолго уснул. Во сне отнесло его назад, в столицу, в прежний Карлов собор, в город с его дворцами и парками, с панорамами улиц: сон, пожалуй, длился всего секунду, ибо он очнулся на смерть испуганным от удара по голове. Он опрометью подумал, что локомотив сшибся со встречным. Чемодан соскочил с полки и попал в него. И сразу же он помыслил, что столкновение невозможно, поскольку время, когда с ним нечто подобное произойдёт, ещё не пришло. Ни раннего завершения. Ни раннего ухода. Никакого душеволнительного трагизма. Через пару часов состав тронулся: все тешились облегчением как после лёгкого сердечного приступа. Никто не пострадал, ущерб оказался минимальным. Он попытался припомнить свой "столичный" сон ,который то ли предшествовал аварии, то ли был вызван нею- и показалось ему, что не суждено ему вернуться в город и придётся отныне всегда вспоминать его и себя, свои годы в нём.


Город без гарантии!
Позвольте молвить мне не о похожем, но о нём, единственном, в котором все мои страхи и надежды из стольких лет попались в сеть. Как большая, неряшливая рыбачка, всё вижу его сидящим у раздольного, сонного потока тянущим свой серебристый, прелый невод. Серебристый страх, прелая надежда.
У чёрного омута Дуная, под каштановым небом, над мерцающими зеленью куполами:
Позвольте мне толику духа его вызвать из праха, а нежитью его воздать праху! Тогда смог бы явиться ветер- и сердце, которое гордилось и страдало здесь, прочь снести!
Город прибрежных складов!
Ибо земля была намыта ради них и гостей из всех стран: и крестиками вышитых одежд словаков, и бородок черногорцев, и яичных коробов болгар ,и упрямого акцента венгров.
Город турецкого полумесяца! Город баррикад!
Столько колотой брусчатки, столько безглазых стен тут, что слышится их шёпот через время и расстояние.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы

Ингеборг Бахманн "Тридцатый год", рассказ (отрывок 10)

Он попрощался с Минором: экономно отозвался его скупому рукопожатию -и направился в своё старое кафе. Официант всполошился, узнал его, любезного грустного человечка. На этот раз посетителю не пришлось распространяться, ни жать руку, напрягаться: его фразы остались при себе- хватило улыбки. Они взаимно глупо улыбнулись, двое мужчин, которые много повидали: времена, людей, счастья, несчастья- и всё, что угодно старику, он изобразил на своём лице когда официант меж тем заметил, что припас лично для него читанные раз и понравившиеся дорогому гостю газеты.
Он вынужден был ухватиться за пачку газет: это старикам приличествует, это он всегда охотно обязан. Наконец-то здесь он немного раз и безоговорочно обязан.
Он принялся за бесцельное чтение: заголовки, местная хроника, культурная, смесь, спортивные новости. Даты ничего не значили: он мог бы почитать и выпуски пятилетней давности, он вычитывал только стиль, неизвестные ему шрифты, оплошности, синтаксис. Он как никто знал, что неправильно вынесено в шапку или подвал полосы, что здесь в газетном деле считается хорошим или дурным. Ему удалось выковырнуть только несколько незнакомых неологизмов.
Внезапно перед ним возник его ровесник, поздоровался: пришлось узнать, хоть и некстати, никак не удавалось припомнить, кто это... хотя, естественно- Минор, который стал рядом, а ему приходится торопливо и радостно пригласить Минора присесть за свой стол, Минора робкого заучку от мира искусств, который однажды было желал основать нечто вроде нового направления, которое уж открыл. Минора, который посему знал, в какой обстановке жить, как следует рисовать ,писать, думать и сочетать. Окончательно, решительно знал. Некогда пробующего, ищущего Минора перекормленного опытом предшествующего ему поколения, теперь- отрыгивающего и пережёвывающего проглоченное. Система Минора. Непогрешимость Минора. Минора в качестве арбитра вкусов. Минорово непрощающее, odi profanum vulgus; Минора, утратившего дар речи и красующегося двумя тысячами иноязычных павлиньих перьев. Минора которому уж невмоготу чтение романов; Минора, для которого у стихотворения нет будущего; Минора ратующего за оскопление музыки и отлучение гобелена от живописи. Минора кипучего, жестокосердного, неправильно понятого ,ссылающегося на авторитет Гильона Апулийского (ок. 1100 г. н.э.)... Минора, из всех живописцев Эрхарда Шёна считающего самым восхитительным. Минора путь указующего. Минора, возмущённо молчащего коль некто придерживающихся иных взглядов перечит ему. Минора в качестве прозябающего в нищете стажёра, в качестве коллекционера тёмных текстов, первопроходца. Минора, ревниво подозревающего, что его не узнаю`т и обходят ,гневно брызжущего жёлчью, карающего за взгляды на всякую красивую даму, за каждое воскресенье, за дарение и благосклонность. Минора-мученика. Минор, разумеется, презирает его, Минор, старый друг, который стоит на взводе и замечает, что пора уйти. Минор, живущий по внутренним часам ,которые заводит его сильный дух дабы те тикали его справедливостью...
Так, в сшибках, минул день -и визитёр погоревал над ними в мире, где он для всеми людьми уж был причислен к духам. Для духа он не слишком уснащён. Это ,впрочем, выяснилось на следующий день.
Он встретил Минора опять, ведь в мире каждый первый минор. Но этого Минора он вовсе не припомнил. Он оказался Знаешь-ещё-вот-что-Минором. От него ничего не понадобилось, ни малейшего намёка, ибо Минор помнил тем паче всё. Минор вспомнил, как он ,Миноров Однокашник, впервые напился, как он сверх меры развякался, как его пришлось уносить, а Минор его тогда доставил домой. Минор помнил ещё тот день, когда он, Миноров Друг совершил большущую глупость. Минор, который его жизненные оплошности держит в кулаке, доверительно хранит его память о его провалах и привычках. Минор-рубаха парень и рубака; Минор, который с ним ,тогда восемнадцатилетним, служил; Минор ,всякий раз как наяву по памяти видящий "вермахт"; Минор, ведущий тошнотворную беседу так, что и он вынужден подпрягаться в том же духе. Минор, которой его раз отметелил: Минор-посильнее - его-послабее. Минор, который называет вещи своими именами: "что-же-из-куколки-блондинки-вышло?", "жениться-ещё-не-хватает!" Минор, который подмазывает, который всё разведывает, которому икс под маркой игрека не впаришь, который берёт баб когда те даются, и- начальство, которое может и его, Минора ..., которому ведомо братство и бабство. Минор, для которого всё- политика и вся политика- продажная; Минор- вошь в меху; Минор, согласно которому прошлая война пока не проиграна, а следующая- подавно, для которого итальянцы- воровской сброд, а французы- изнежены, а русские- унтерменши, и который знает, кто такие по сути англичане, и каков в сущности миръ: гешефт, базар, анекдот, свинство. Минор: "Но я же тебе давно знаю- не дурачь меня, меня ты не проведёшь!"
Как выводят Миноров? Какой смысл ей, Гидре-Минору, рубить голову, коль вместо неё отрастает десяток новых?
Даже если он чего не вспомнит, у Минора есть право преподнести это забытое в рамочке, так что знай себе, что тебя ждёт в будущем: миноры будут тебе являться на всех углах и на каждом шагу.
Прочь, или я убью! Держать дистанцию!

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы

Ингеборг Бахманн "Тридцатый год", рассказ (отрывок 9)

"Ну а если ты пока не знаешь, с кем и почему ,и на что, Боже мой... Но если знаешь, тогда я не догадаюсь и тем горше мне, жалкому... Не вижу себе ходу ни в одном направлении. Вместе мы не пережили б этого".
До лета! К лету он искусает этот год- и всё что ни испечёт из теста тридцатилетия, покажется ему вкусным. О, должны ли мы и впрямь прежде обернуться в стариков, безобразных, морщинистых, слабоумных, ограниченных и понимаемых, чтоб судьбы наши исполнились? "Ничего о стариках,- молвил он себе- это со мной будет не скоро, но я уже предчувствую ужас ,который взвалят на меня все годы. Скоро. Но пока стою в преддверии, пока не желаю поверить, что этот свет способен погаснуть: юность, её вечно лучащийся свет". Но когда он, свет, всё чаще замигал от одышки и голода, а все попытки найти работу или отплыть на корабле, все эти бессмысленные попытки понятные лишь молодому человеку или помешанному- закончились ничем, он написал домой. Он написал почти правду и впервые попросил помощи у отца. Он отчаялся: доселе ему, почти тридцатилетнему, всегда удавалось самому сводить концы с концами. Никогда прежде не был он настолько слаб и беспомощен. Он признался в своём фиаско и попросил денег. Перевод не мог прийти скоро. Он, ещё не веря в скорое избавление, отправился назад: сначала в Венецию.
Там поздним вечером вышел он прямиком на площадь Св.Марка. Сцена была пуста. Зрители уплыли с мест. Море потеснило небо: лагуны пестрели огнями факелов и фонарей бросавшими сполохи на водную гладь.
Свет, ясные огни вдали от пламени. Приезжий растекался духом вдаль. Вначале с прищуром бросал взгляды, затем, упокоившись красотой, молвил себе: "Как дивно! Это красиво, красиво, это красиво. Пусть будет так всегда, сгинуть мне ради этого, ради "больше чем...", пусть даже сгину со своим тщеславием. Не знаю рая, в который после всего, что было, хотел бы попасть.  Но рай мой- вот он, где красиво.
Зарекаюсь впредь не не сторониться его , ведь красота возносит дух. Впредь не буду метаться: не щурься- и заботы тебя оставят".

Вначале он не знал, как путешествовать. Садился в вагоны с трепетным сердцем и тощим кошельком. На вокзалы прибывал всегда ночью ,когда потоки осмотрительных чужаков давно занимали все гостиничные номера, а его знакомые уже спали. Однажды ему, не нашедшему приюта, пришлось прогулять всю ночь. Плавания ещё сильнее возбуждали сердце, а перелёты перехватывали дыхание. Но на этот раз он загодя изучил маршрут, оплатил багаж в новом чемодане, нанял носильщика. Он забронировал место и прихватил с собой путеводитель. Теперь он знал, где будут пересадки, а деньги его кончались после захода в привокзальное кафе. На этот раз он ехал как командированный, по расчёту и был настолько замкнут, что никто не догадывался о его намерениях. Он решил покончить с метаниями. Он желал перемениться. Он возвращался в самый желанный ему город чтоб оплатить квартиру, учёбу, и ещё кое-что. Он ехал в Вену- и фраза "домой" казалась ему подходящей.
Он прилёг в купе на скатку пальто и погрузился в размышления. На этом месте проедется он Европой, то и дело испуганно просыпаясь, замерзая в предгорьях, клюя носом, что-то с болью припоминая. Ему, вдосталь насмотревшемуся того, что зовут миромъ, хотелось вернуться в исходную точку.
Он остановился в гостиничке, в старом городе, вблизи почтамта. Никогда прежде не живал он в венских гостиницах. Он был столичным квартирантом: с ванной или без, с телефоном или без- у родни; у одинокой медсестры, не переносившей табачного дыму; у генеральской вдовы ,чьи кактусы и кошки оставались на его попечении когда та уезжала на лечение.
Два дня он был столь нерешителен, что никому не позвонил. Никто не ждал его: тем он долго не писал, эти не ответили на его послания. Он вдруг ощутил ,что возвращение невозможно по многим причинам. Это как если бы к живым наведывался мертвец. Он никому не был угоден, никто не считался с пришельцем. Здесь нет никого, говорил он себе, никого, кто ещё рассчитывает на меня. Он пошёл поесть, пошёл в ресторан, куда наконец решился заглянуть, бегло, как обычно, прочёл меню, его тронул бы любой оценивающий взгляд, любой случайный знак внимания- но обошлось без этого. Он признал старые куранты- те размеренно пробили полдень. Он был спокоен, мертвенно спокоен в душе. Ему на глаза попались старые, по этрусским гробницам, знакомые, другие приятели- и , взбодрённый удачной вылазкой, он с наигранной запальчивостью и смущением присоединился к компании. завёл было неуверенных рассказ о собственном житье в разъездах- и тут же осёкся: ему стало ясно, что его жизнь в разъездах все считают изменой, о которой лучше хранить молчание.
В книжной лавке он купил себе план столицы, города, который знал до запахов, города о котором не предполагал ничего достойного знанию. Он раскрыл книгу, присел на мокрую от измороси парковую скамью ,побоялся простыть- и пошёл себе по звёздочке к большому дворцу в строительных лесах, оттуда- к Историческому музею, к "Глориетте" и -к собору с барочными ангелами. Поздним вечером отправился он на Каленберг, Лысую гору, откуда с удобной позиции осмотрел город сверху. Приставив ладонь козырьком ко лбу, он думал: "Это ведь невозможно! Не может быть, чтоб я знал этот город! Нет..."
На следующий день он сошёлся с друзьями, правда, не понял, о чём те говорили, но произносимые фамилии были ему знакомы- он помнил всех поимённо. Ярлыки остались прежними. Он кивал всему, что слышал, поддакивал, но всё ,о чем говорилось, казалось ему нереальным: новые дети одной старой знакомой, перемена профессий, коррупция, скандалы, премьеры, амурные и коммерческие предприятия.
(Моё намерение: принять участие!)
Он снова встретил Минора, Чудо-Парня, Гения-Минора, который в двадцать лет всех заворожил было, чистого Гения-Минора, который было за хлеб с маслом предоставил собственные многочудные штудии о закате мира да о кризисе культуры одной христианской редакции. Минор набрался иронии, тешится высочайшими гонорарами, торопится с конгресса на конгресс; Минор, от которого все испытывают глубочайшее удовлетворение; Минор, который за "круглым столом" напитался мощи, а от мира ничего лучше её не поимеешь. Минор, которому сегодня вечером -к французскому посланнику, а завтра- консультировать на конференции; Минор всё ещё из молодых да ранних ,скользкий как угорь, представляющий общие мнения Минор на масляной стороне бутерброда; Минор, презирающий сомнительные личности, о особенности сомнительнейшего некоего... Минор советовал ему :"Останься с нами..." (косноязычие- красноречию для контраста!). Минор-непревзойдённый, Минор-ценитель, а сам- ценнейшее из всего, во всём мире, который давно презираем Минором. Минорово рукопожание- экономное, но крепкое. "Аллора, бай-бай ("Итак, пока",ит.англ.- прим.перев). Всего хорошего... но! В общем, не забывай. Пиши если что".

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы

Ингеборг Бахманн "Тридцатый год", рассказ (отрывок 4)

Он всё труднее просыпался по утрам. Он смаргивал редкие лучики, переворачивался на другой бок, зарывал голову в подушку. Он молил сна. Гряди, осень-красна. В этом октябре последним розам...
Есть где-то остров, о котором ему рассказывали, в Эгейском море: на нём только цветы, и ещё каменные львы растут- тоже цветики, у нас они редко и ненадолго распускаются, а там- дважды в год, крупные и яркие. Они корнями пронзают скупую землю, обветренные каменные утёсы. Скудость они претворяют в бедность красы.
Он часто спал и поздно пополудни, а затем любовно ждал вечера. Он всё избавлялся сном от недовольства и набирался сил. Иногда время ему казалось уже ничего не стоящим, уже бесполезным. Ему ничего не хотелось предпринять чтоб обрести довольство, чтоб расшевелить желания и честолюбие, чтоб остаться в жизни.
Этот уходящий год выдался скупым на свет. И солнечные дни были мрачны.
Он теперь наведывался на пятачок, в "гетто" или в кафе извозчиков на Травестере и там пил врастяжку, день изо дня в урочный час, своё кампари. Он довольствовался мелочами, смаковал их. Самоумаление он принимал как должное. В телефонную трубку он часто бросал: "Мои любимы, сегодня, к сожалению, не смогу. Возможно, на следующей неделе"... Через неделю он отключил телефон. И отписывать свои обязательства и объяснение он прекратил. Столько ненужных часов провёл он с другими, а теперь, вовсе не нуждаясь во времени, он его сгибал часы к себе, обонял их.  Он научился наслаждаться временем: его вкус оказался чист и здоров. Он возжелал совсем уйти в себя, ограничиться. Этого никто не заметил, или никто из окружающих не захотел поверить в это. В их представлениях юбиляр оставался расторопным малым, пострелом, который везде поспел- и он в городе изредка встречался со своим туманным образом, и приветствовал его как старого знакомого, как призрак: отшатываясь. Это -не он, ныне он стал иным. Он хорошо переносил своё одиночество, не жалел ни о чём, снёс воздушные замки желаний, покончил с упованиями- и ото дня ко дню становился всё проще. Он стал унижено подумывать о мире.  Он искал урока, желал службы.
Посадить дерево. Произвести ребёнка.
Довольно скромно? Довольно просто?
Когда он оглядывался было: участок земли, женщина... а он знает людей, которые сотворили это во всей скромности... , далее: он смог бы по утрам в восемь из дому хаживать на работу, смог бы занять место, исполнить роль в общем роду, ежемесячно оплачивать мебель в рассрочку, государственный детский сад. Он смог бы, он этому обучился, ежемесячно с благодарностью взирать на дензнаки ,а затем расходовать их, устраивать уютные уикенды себе и своим. Он завертелся бы не в одиночку, так и прожил бы.
Это ему бы хорошо удалось. Особенно посадить дерево. Он бы рассматривал его ,во все времена года, прибавляющего по кольцу к стволу, позволял бы своим детям лазать по веткам. Хотя он не ест яблок, всё равно, пусть будет яблоня. И завести сына- это ему по нраву, хотя, когда видит чужих детей, их пол ему безразличен. У сына тоже были б свои дети, сыновья.
Но урожаи далёкие, там ,в саду, которые соберут другие в то время, когда его жизнь кончится! Это ужас! А вот- вся земля полнится деревьями и детками: кособокими ,неухоженными деревьями и голодающими детьми- и никакой им помощи извне, никто не тянет их в достойную жизнь. Окультурь дичок, прими этих детей, сделай это если можешь, и сбереги от порубки хоть одно дерево, а тогда говори!
Надежда: уповаю на то, что ничто не выйдет так, как на то надеюсь.
Надеюсь, что когда прибудет мне, окажусь и с деревом, и с ребёнком, то -до времени, когда иссякнут все мои желания и возможности. И тогда я с обоими обойдусь справно, и смогу расстаться с ними в смертный час.
Но я ведь живу! Живу! И оттого нечего трястись.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы

Ингеборг Бахманн "Тридцатый год", рассказ (отрывок 2)

И был тёплый июль. Непоседливость овладела юбиляром. Он принялся паковать чемоданы, инспектировать свою комнату, своё окружение, собственное прошлое. Ему надлежало не просто съехать, но уйти прочь. Этот год надо пожить свободным, всё отринуть: местность, четыре стены, людей- переменить. Он должен свести старые счёты, откланяться покровителю, полиции, паспортному столу. Наконец, и с этим покончено, всё уладил, просто. Теперь ему- в Рим, а оттуда- назад, где ему было вольно как нигде, туда, где он живал до прозрения, где радовался, оценивал, морализировал.
Его комната была уж прибрана, но некоторые мелочи, куда их только приткнуть, ещё оставались на виду: книги, картины, туристические проспекты пляжей, планы городов и одна небольшая репродукция, непонятно откуда взявшаяся. "L`esperance" Пюви де Шаван, то есть Надежда, целомудренная и угловатая с нежно зеленеющей ветвью в руке, сидящая за белым столом. В задний план вкраплены несколько чёрных крестов, за ними- чёткие и пластичные очертания развалин. Над Надеждой- розово-закатная полоска неба, ибо на картине- вечер, поздно, а ночь крадётся отовсюду. Хоть её нет на картина, она придёт! Именно придавит образ Надежды, расплющит детские упования- о очернит эту веточку, и высушит её.
Но это всего лишь картина. Он отшвырнул её прочь.
А вот- шёлковая шаль, надорвана, припудрена пылью. Пара раковин. Камни, которые оп подымал, когда прогуливался на природе не в одиночку. Иссохшая роза, которую, когда она была свежа, не вручил. Письма, начинающиеся с "Любимейший...", "Мой Возлюбленный...", "Ты, мой Ты...", "Ах...". И огонь сожрал их ,поспешно ахнув, и свертел, искрошил тонкую пепельную кожицу. Он сжёг письма, все.
Он расстанется с людьми, от окружения, к которому не возвратится по возможности никогда. Он больше не в силах жить среди людей. Те парализуют его, баюкают его в благости. Когда долго проживаешь на одном месте, среди слишком многих образов, запахов, все меньше у тебя остаётся прав и степеней свободы от них. Оттого желалось ему отныне и навсегда показаться в своём собственном образе. Здесь, где он надолго засиделся, начать было невозможно, то там , где он будет свободен, дело пойдёт.
Он достиг Рима- и попал в окружение, давно оставленное им для других. Оно вдруг обволокло юбиляра как смирительная рубашка. "Пациент" свирепствовал и оборонялся, отбивался от неё, пока не оказался пойман- и усмирён. Ему не оставили воли, никакой, а он-то раньше, будучи моложе, надеялся было вернуться сюда- и перемениться. Отныне ему нигде и никогда не удастся, возвращаясь к пройденному, вызволиться. Никак. Он замер в ожидании.
Он вновь повстречался с Минором. С ним, которому вынужден был помогать. Обнаружил Минора, обычно сомневающегося в людях, Минора, который требовал к себе почтительного внимания, Минора, которого давно ,отнимая у себя последнее, ссужал деньгами, Минора, который тоже был знаком с Еленой... Минор, теперь счастивый , не вернул ему денег- и оттого был неконтактен и легко раним. Минора, которого когда-то было представил всем своим друзьям, которому отворял все двери, ибо тот так нуждался в опеке и между тем всё портил, бросая юбиляру вызовы своими щепетильно дозированными анекдотцами, пост фактум, слегка фальшивя приятельства. Минор гласил что ни день, он присутствовал везде куда ни пойди. Минор заботился о нём, втирался в знакомства, которые на ближайшем углу улицы углублял и конвертировал- и звался его другом. Где Минора нет, там его тень ,исполинская и угрожающая ,пусть -в мемуарах и фантазиях. Минор без конца. Террор Минора. Сам же Минор намного мельче, удивлённо гневается ,будучи послан подальше: мол ,ему нечто должны. Этот год начался плохо. Юбиляр чуял, что всё будет по`шло, и что обыденность достанет его, да, она уже подобралась поближе к нему, но вот и набросилась -и уколола его. И внезапно осознал он, что долгую историю имеет эта пошлость: она росла и пропитывала его жизнь. Её кислота то и дело притравливала его, жгла покуда не пойманного. Минору он не поддался.
Многих Миноров ему следует остерегаться, он их знает, слишком многих там и сям: теперь наткнулся на одного, а здесь он не один.
В этом году суждено ему блуждать и не знать, были ли у него друзья, был ли он любим прежде. Вспышка осветила все его связи, все обстоятельства, прощания- и он ощутил себя преданным, обманутым.
Он снова встретился с Еленой. С Еленой, которая дала понять, что простила его. Он попытался выразить благодарность. То ,что теснила его, угрожала ему, не осознавая собственного гнева , желала ему гибели, она так и не поняла. Она готова к дружбе, мила, осмотрительна, её речи умны, грустны- ибо она уже замужем. Он,прежде ненадолго расстававшийся с нею, был теперь, как сам себе признался, надут глупейшим образом. Напоследок о против собственного желания припомнил её гнев, свою ругань, свою потерю, своё исправление, стыд ,и новое раскаяние, новое притязание. Теперь у неё ребёнок- а когда он беззлобно попросил объяснения, она , замявшись и улыбаясь, добавила к прочему, что именно тогда, во время расставания, была беременна. На миг, не дольше, она замерла. Он подивился её спокойствию, её невозмутимости. Он отстранённо, не возбудившись, подумал, что ,значит, её тогдашний гнев был притворным, что она не имела никаких оснований для самоуправства, ни малейшего права на давление- а он-то считал себя одного виновником. (До сих пор он думал, что Елена только после его отъезда, возможно, чтоб всё забыть, ушла к другому.) Он всё время считал себя виновным, но это просто она внушила ему вину, которую он теперь легко и аккуратно выдохнув, подумал: "Отчаяние сбило меня с толку. Но ясность теперь- ещё худшая наставница мне. Я озябну. Лучше оставаться в долгу- это согревает.
Заминка вышла. Я от счастья разражусь тирадой если этот год не доконает меня. А мог бы посетить этрусские гробницы, немного поездить в Кампанье, побродить окрестностями столицы".
Рим велик. Рим красив. Но невозможно зажить тут наново. Как всюду перемешались шапочные знакомые с приятелями, а твой друг Минор не выносит твоего другого приятеля, тоже Минора, и обеим претит третий твой знакомый Минор! Будь ты изредка желанным и нужным, сам выказывай расположение и в других нуждайся, деликатничайте взаименно - одной головной болью отныне не расплатишься: эти приятели тебя в придачу обескуражат. Не вздумай оставить хоть одно письмо без ответа: ввинят тебе и спесь, и безразличие. Не сможешь опоздать к назначенному- и не вызвать гнева.
Как же это всё началось? Разве гнёт и лесть не проникли годы назад в сеть дружеств и враждебностей ,которую он всё это время плёл? Разве не сам он ,из малодушия, не выстроил себе двойной, многовариантный сценарий на годы чтоб вообще смочь жить? Разве она сам не обманывал всех и каждого, и многажды- себя? Добрый дар ему достался- склонность к дружбе, к доверию. Его добрым порывами стали варварское стремление к неравенству, к высшему разуму, к познанию. В итоге приобрёл он лишь понимание того, что люди взаимно ошибаются и обманываются, и что бывают мгновения, когда люди седеют от почти смертельной обиды. И что все страшатся смерти, в которой одной могли бы спастись от неслыханного оскорбления, которым является жизнь.

Август! То были ещё те, железные, брошенные в переплавку дни. Время гудело кузнечным горном. Пляжи отаборились, а море уж не вальсировало ратью волн ,но хранило усталый покой, глубокий, голубой.
На жаровне, на песке: изжаренная, испалённая- скоропортящаяся людская плоть. Пред морем, на дюнах- плоть.
Ему было страшно, что солнце так расходует себя. Только это станет заметным- и приходит осень. Август был полон паники: прихвати ещё и живи во всю.
В дюнах все дамы давались в обьятия, и за утёсами, в раздевалках, в припаркованных под пиниями авто; собственно, в городе они пополудни петляли в полусне и увязали в расплавленном асфальте проезжей части, сигналя руками проезжающим авто.
Ни слова этим летом не было вымолвлено. Ни имени названо.
Он раскачивался как маятник между морем и городом: туда- сюда, среди не тронутых солнцем и загорелых тел, сбиваемый с пути мгновенной жадностью, между солнечными брызгами и ночным пляжем, пробираемый с головы до пят солнцем. а солнце с каждым днём выкатывалось всё позже, а валилось прочь, в море в виду ненасытных глаз всё раньше.
Он обожал и Землю, и Море, и Солнце, которые его так ужасно донимали в настоящем. Дыни зрели- он лишал их плоти. Он выматывался от жажды.
Он любил миллиарды женщин- всех одновременно и без различия.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы

Р.М.Рильке "Дом", рассказ (отрывок 2)

     Она сидит и смеётся. Складки вдоль её ног то сбегают вниз, то пропадают... это игра света?... "Дом,- тужится Эрхард,- ...наверное, это старый дом?" Она смеётся молвя :"Да, старый... А почему вы не садитесь, сюда?" И подвигает низенький стул, тоже в меху, поближе к себе. Эрхард снимает, задумавшись, шляпу, кладят её, присаживается... "Вы чужой?" "Да,- возражает Эрхард,- я... так сказать... просто мне дом..." И снова теряется. Он чует: в этой комнате всё ему льстит, подушки жмутся к его тылу, а к ладоням льнёт мех, лижет ласково их по-кошачьи.
     Внезапно откидывается дама назад, заломив руки, кладёт их себе под затылок будто подушку и спрашивает переменив тон: "Как давно мы с вами тут видались?"
     Эрхард обескуражен. "Где-е-е...- мнётся он".
     "Ну, в Берлине-то ,у Кролля..."
     Эрхард совершенно спокоен. "Нет, -говорит он. -Вы, пожалуй, обознались. Я Эрхард Штильфрид, график". И он намеревается уйти. Та, будто не слыша его, бросает в лицо смеясь: "В Мюнхене случилось это..."
     Эрхард снова пытается встать. Но смех кружит ему голову.
     "В Мюнхене! А ты притворяешься, что забыл. На октябрьском лугу..."
     "Нет, -сопротивляется Эрхард, всё неувереннее.- Вы ,пожалуй, ошибаетесь... я..." И в тот же миг он припоминает девушку,...полгода назад... в Мюнхене, да... да, в Мюнхене, ночь... единственная за эти два года ночь... Он тогда, пожалуй, немного перепил, а та девушка... и в тот же миг он осознаёт всё. Конечно, та девушка была ...так ему показалось... худа, костлява, несколько бледна... а  э т а ? Он силится рассмотреть эту. Она избегает взгляда. Она охватывает Эрхарда, играет с ним, позволяет ему упасть себе на колени, овевает его своей шевелюрой, слепит его... При том говорит она бисерными, краткими, равно круглыми словечками, зовёт его на "ты"и ещё одним липким имечком, которое он, Эрхард, ненавидит. И ему становится совершенно ясно: ...нет, та девушка- не эта, верно же. А та, что он только раз, в той мюнхенской ночи повидал было, снова видится ему: бледная, тонкая. И, решительно, он встаёт. Но тут же осеняет его: ну откуда  э т а  знает, что было? И сразу же он успокаивает себя: эта  н и ч е г о  не знает, она только пытается разведать. И молвит он: "Кроме того, я спешу на поезд. Я еду именно..." Он произносит это почти грубо: ему ясно, что будет с ним, а тоска одолевает его, и- счастье. Что за приключение, как глупо! ...думает он (и берёт свою шляпу), ...но это всего лишь эпизод, нечто напрочь нежелательное.
     "Вы- график?- вопрошает она иным, уже третьим тоном и становится рядом". Он кивает. "О, подождите немножко,- любезно просит она. -Значит, вы знаете толк в вещах. Я покажу вам один отрез... можно ли его перекрасить против рисунка... угодно ли вам мне посоветовать?" Эрхард снова кладёт свою шляпу.
     "Охотно, -деловито откликается он.- У меня ещё остаётся немного времени".
     И она пропадает за ковровой дверью, а занавесь легонько смыкается следом. Эрхард смотрит на "луковицу". Пока пять, ещё два часа. Сколько ещё, собственно... а впрочем, всё равно: в десять буду в Данциге, затем- местным поездом... только в одиннадцатом буду дома... он улыбается.
     Она зовёт, изнедалека. Снова, как прежде, слабым ,манящим смешливым голосом. Непроизвольно Эрхард повинуется. Она прикорнула на коленях пред великанским отворённым гардеробом и тянет оттуда нечто: "Я не могу достать вещь, - по-детски искренне молвит она". Эрхард опускается на колени рядом с нею. Он чует зающую силу ,что источают её руки.  Платья, что там наверху повисли, чадят как куст жасмина. Он трудится вытащить отрез, а женские руки, те только трогают предмет, они замечательно слабы. Лоб Эрхарда щекочут края платьев ...или рука? И, неожиданно, нечто рушится на него, будто платье... и поцелуи, множество... и дрожь........................
     Неожиданно, словно маятник великих часов. Слабые руки толкают его прочь. А маятник ходит...туда... сюда, туда... сюда. Эрхард прислоняется тылом к платьям, которые колышутся на вешалках- они жестки и холодны. Безумный страх одолевает его. Мне надо прочь... думает он и слышит: маятник- громче. И сдаётся ему, что уходит он, убегает... а в действительности -застыл пред гардеробом, уставился на дверь. Там- красноголовый мужчина, которого Эрхард уже где-то видел.  Г д е  ж е ? ... Ого, мужчина ,похоже, говорит? Он кривит так рот. Нет, он ошибается. Он мертвецки нем (Эрхард готов поклясться), мертвецки нем. И сразу же он, Штильмарк, осознаёт: теперь до`лжно умереть, естественно. Дальнейшее не имеет значения. Тут- всего лишь промежуточная станция, одна...
     Крик, ясный, ужасающий, мешает ему. Ага...думает Эрхард, уж тот убил её. Кого? обдумать нет времени. Ведь великан колышется,...  Дверь, стена, всё- сплошной бычьеголовый мужчина.
     Снова страх, секунду, только одну секунду... затем мужчина съёживается, обретает свои пропорции, что необычно успокаивает. Всё равно, тот толкает супостата... падение, глубоко, глубоко и- звёзды, миллионы звёзд...
     Но снова, издалека, доносятся мысли, ах! даже разговор с кем-то: "Это нечто абсолютно нежелательное, пара часов... я мог бы с равным успехом поспать..."
     И снова -падение, ужасное.
     И больше никаких мыслей.

перевод с немецкого Терджимана Кырымлы

Р.М.Рильке "В палисадничке", рассказ

     Подумается этакое иногда... Вчера к примеру. Сижу вот как сейчас ,рядышком с фрау Люси в её дачном палисаднике. Молодая волоокая блндинка помалкивает, созерцает атласно-белое закатное небо, обмахивается ради прохлады брюссельским кружавчиком. А нектар что щекоткой нервы мне пробирает: от платка он этого или от куста сирени того?
     "Эта пышная сирень,- молвил было я ради зачина, не более". А молчания таиственная тропинка петляла глухими думами. Итак, только не молчать!
     Она зажмурилась, и головку запрокинула так, что весь свет вечерний лёг на патинку едва различимых жилок век. Ноздри её легко трепетали что крылья мотылька пьющего от утренней росинки. Рука её покоилась на поручне моего стула ,совсем рядом с моею. Верно, я ощутил кончиками пальцев её дрожь... Не только ими. По всем членам до макушки пробрало меня - и думы ,кроме одной , прояснились... И эта одна клубилась, сгущалась что туча грозовая в раздумье: "Эта дама- другого, она не моя".
     Вот чорт! Я же знал это давно. И тот, другой даже был моим другом. Но сегодня эта странная мысль всё томила меня - и я чувствовал себя нищим деткой засмотревшимся в витрину кондитерской.....................
     "О чём задумались, моя госпожа?- вырвался я из тоски".
     Она улыбнулась: "Вы столь похожи на него!"
     "На кого?"
     Она уже очнулась от грёз: "На моего почившего братца!"
     "Вот как. Он умер в молодости?"
     Она вздрогнула: "Очень юным. Он застрелился. Бедняга! Каким он был замечательным, бравым парнем. Погодите, я ещё покажу вам его карточку".
     "У вас ещё есть братья?- уклончиво продолжил я".
     Она ,казалось, не расслышала. Его взгляд полный голубого покоя смутил и упокоил меня. Взгляд великий что всё небо.
     "Брови, ресницы, этот рот...- спросонья молвила она".
     Я постарался, глядя в её лицо, не выказать волнения. Это удавалось мне с трудом. Она долго всматривалась. Затем подсела поближе ко мне, а голос её обрёл интимное, доверительное звучание. Она говорила тихо, а я вдыхал аромат её волос. Ожившие было радостные и горькие воспоминания зажгли её взгляд, согрели лицо. Черты покойного в горячке показались мне знакомыми, будто я и был тем дражайшим покойником, которого она припоминала.
     Эти очи,... этот рот,... думал я, это  м о й  облик, только облагороженный, утончённый.................
     И когда она наконец, с дрожью в голосе, умолкла, а нежную головку утопила в брабантском кружеве, то я готов был воскликнуть: "Это я! Это я! Заживо осчастливленный, оплаканный такой вот дамой"... и ,не знаю как вышло, я легонько погладил её согретое вечерней зарёй темечко. Она не противилась.
     Затем она взглянула на меня, светло и проникновенно: "Ах, если б он не умер!"- молвила она задумчиво: "Мы бы не расставались, а я не вышла б замуж..."
     Я насторожился.
     Тогда её натура взяла своё :она расплакалась вволю, неистово.
     Я видел как умирает солнце и думал: "Она не моя".
     Но её плач заглушал её размышления.
     И прежде, чем краешек солнца полностью погрузился за фиолетовые холмы, её головка покоилась на моей груди ,а растрёпанные золотые волосы щекотали мой подбородок. А затем я сцеловывал росные слёзы белокурой фрау Люси, а с первыми бледными звёздами расцвела улыбка на её алых устах...
     ... Когда я через час встретился у садовых ворот с её супругом, то заметил как раз в тот миг, когда он протянул мне руку, былинку на своём галстуке. Эта былинка! Я не упустил её из виду и озаботился ладонью смахнуть её в то время, когда вторую поспешно протянул навстречу его...

перевод с немецкого Терджимана Кырымлы

Эрнст Марти "Мыра`: слово как жизнь", рассказ (отрывок 1)

     Упрятаны за густо скученными пихтами, виднеются вытянутые строения курорта, который постепенно добыл себе мировую славу благодаря целительным родникам. Широко в округе раскинулся молчаливый райх бора. И здесь, в сердце Швейцарии- толика шварцвальдского ландшафта. Прогуливающемуся в охотку по свежеусыпанной гравием тропе из чащи к опушке после густой темени под ясным солнцем показываются ошеломительно сияющие укрытые ледяными панцирями великаны Бернских Альп. Величием и благородством очертаний напоминают они за`мок. А у подножия гряды -будто ров, да не узкая, по-немецки покрытая ряской канава с гнилой водицей, а мило сияющая хрустальная гладь озера.
     Вслед за великолепием дальнего вида, однако, в ближнем окружении предстают оку худые пашенки да жалкие грядки, крутые тропки и бедные, приземистые хижины, и узкие козлятники. Не ради разглядывания убогой нищеты поблизости предусмотрительно огороженной оставленной ширмой пихт, но для возвышающего созерцания восхитительной роскоши дали воздвиг хозяин купальни скамью.
     Погожим майским днём вечерним почивали было на ней некие гости. "Бабушка,- на чистейшем хохдойче крикнули двое ребят, -как зовутся горы те, остроконечные, жуткие?" Старая дама, к которой обращён был вопрос, мудро сглотнула было труднопроизносимые географические реалии чтоб важно изречь: "Герр доктор, не правда ли, герр Рююгзеггер (фамилия изрядно измучила севернонемецкую гортань), будьте любезны... Вы, как сын этого чудесного края, знаете ведь".
     Тогда соискатель лекарского диплома, бернец, приставленный к хижинам по ту и по эту сторону природной ширмы поднялся чтоб растолковать требуемое основательно, он повёл указкой справа налево: ни одной маковки, ни одного гребешка не упустил.
     Долго длилась лекция, скоро утолила она жажду знаний отроков. Тем уж захотелось достижимых наслаждений: наказали бабушке распаковать суму. Та принадлежала даме породы уважающей плотные трапезы, особенно предвечерние, и перекусы, в которых важную роль играли сложенные стопой хлебцы.
     И в ходе предыдущего купания не обошлось без привычного упражнения, но в суме оставались ещё весьма аппетитные и солидные вещи, которые и были выложены на стол. Мальчики уплетали за обе щеки и были не прочь окончательно расправиться с изобилием.
     В азарте трудов не заметили они жадного наблюдателя.
     Из лесу крался босоногий мальчишечка: спозаранку вышел он в чащу по ягоды, чёрствой краюшкой отобедал. И вот увидал голодный парнишка лакомства неведомые, баснословные, манящие его роскошью своею.
     Он заботливо поставил горшок ягод на пень, он улёгся в траву и наслаждался как лисёнок из сказки, который подмигивал голубям. Долго компания не замечала незаметно подкрадывающегося гостя. Но сильнее предвкушения был страх. Хозяин купальни, грозный властитель окрестностей, строго-настрого запретил местным попрошайничать либо как-то иначе докучать чужакам. Виновные предавались учителю для порки старой дедовской методой. 
     Господские мальчуганы насытились. Как ни уговаривала их бабушка- наотрез оказывались доедать оставшиеся хохочущие жирные ломти. Это было уж слишком. По дюйму подползал к ним на картофельном брюшке босячок горя глазками, трепеща сердечком, пока, наконец, не обнаружился и не был спрошен господином: "Отколь явился ты? Мнится мне, с неба ниспал аки сколок зарницы... Как зовёшься ты?"- "Кёбели,- испуганно выдохнуло голодное рыльце". И как поруку обретённого соседства с сытыми и счастливыми, бурная страсть бедняка обрела твёрдую надежду ,в... :"Пожалуй, пожалуй, найдётся от щедрот, не подаяние, без брани паркового сторожа, без учительских розг". Кто ещё способен снести такой голод: рёбра и ключицы едва не протёрли кожу?
     Наконец, замолвил ангел доброе словечко даме в ушко. Та зажала двумя кончиками пальцев один особливо толстый ломоть: "Хочешь  б е м м е?" (может быть,"буженина", диал.? -прим.перев.) Прозвучал чистый немецкий, грянуло ужасное для Кёбели чужое слово. Но вещь вольна зваться как пожелает, всё равно: заветная цель была близка, золотые врата нараспашку. Нутро Кёбели ёкнуло, гаркнуло, возликовало. И мальчик вымолвил сдержанно,несколько пугливо одно-единственное слово :"М ы р а `!"
     "Что этот сказал?- удивлённо обратилась дама к господину Рююгзеггеру". Тот, отыгнув торопливо закуску, растолмачил: "М ы р а`"- это истинно бернское словцо, оно значит приблизительно то же, что и "по-моему", лексически нейтрально, употребляется по приемуществу как знак весьма решительного или даже радостного согласия".
     Сие огласил герр Рююгзеггер. Господа отправились гулять по тропе, а ,уничтожив последнюю крошку, потопал Кёбели в отчую усадебку.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы

Гуго фон Гофмансталь "Глупец и Смерть" (отрывок 3)

* * * * *,..................................................................................................heart rose !:)

(Клаудио недолго, задумчив, прохаживается покоем. За сценой ,сначала издали, затем всё приближаясь, тоскливо и проникновенно наигрывает скрипка...Уже- горомка, как если бы скрипач  оказался тут же за стеной)
Клаудио:
Музы`ка там?
... о сокровенном говорит мне!
Безумие в рассудок проникает?
Сдаётся, человеческая скрипка
столь задушевно не играет...
(Уйдя вправо, останавливается, замерев)
Желанной дрожью пробираем,
утраты горечь ощутив,
я у обрыва замираю
надеясь ветхий скарб спасти-
и будто жизнь моя лихая
вся впереди, озарена:
унесена` листва сухая,
а зелень юности полна;
как будто матушка воскресла,
невеста милая жива;
по волнам синим плещут весла:
я, гость благой, любим и зван,
ребёнок- вновь, я с зайчиком играю,
парю в лугах среди цветов и птиц.
Не знают чувства свежие границ
пределы и запреты оминая!
Приходит время юношеских странствий
помалу открывая взрослый мир,
такой чужой, ликующий и страстный,
доступный хватке, сметкою творим!
Я ощутил бегущий в корках сердца
поток любви, питающий живых:
он исцелил юрода-страстотерпца,
сухую душу кровью окормил.
Музы`ка, грянь хатя бы на мгновенье,
владей, волнуясь, фибрами души-
пусть жизнь моя покажется везеньем-
времён стремину вспять заворожи.
Прожги насквозь меня горячим пеньем,
нарост невзгод былых развороши!
Свалить бы с плеч ненужный хлам сознанья,
побыть хоть миг без разума вериг:
верти, владей душою, созерцанье,
играй, дитя, из глубины твори.
Лечу домой, к себе, на крыльях звонких,
познав едва мне ве`домую жизнь,
её столь многозначимые формы,
что ранят насмерть,- тем и хороши.
(Музыка почти внезапно замолкает)
Умолкла та, что душу отворила
и увлекла в небесное горнило,
приблизила мой образ к Богу,
вела меня глубинною дорогой!
Кто сказку скрипкой рассказал,
тот заслужил медяк мой в шляпу,
вечерний нищий музыкант...
(У окна, что справа)
Тут нет его. Как странно...
Да где он? Посмотрю в другое...
(Идёт к окну, что слева. Когда минует дверь на балкон,  незаметно отодвинув в сторону занавес, является Смерть: смычок в руке, скрипка на тесёмке висит спереди. Смерть спокойно взирает на отшатнувшегося прочь Клаудио)
Клаудио:
Меня пленил неизъяснимый страх.
Твоя игра столь милою казалась...
А этот спазм, меня связавший...жалость!
На шее вервь. Убор твой -стыд и срам...
Уйди отсюда, Смерть! Чего желаешь?!
Напуган, я не в силах заорать.
(Приседает на корточки)
Не покидай меня, остаток жизни горькой!
Смерть, уходи, непрошеная гостья!
Смерть:
Вставай! Отринь постыдный страх.
Я не скелет, вглядись ты:
из хмеля Дионисова да пены Афродиты
Души Богиня- вот  к т о  этот прах! 
Когда в усталый летний полдень
с поникшей ветки вдруг срывался лист,
ты ощущал отверсту мою полость,
что сонный плод во зрелости мани`т.
Когда тебя переполняли чувства,
и сердце лучик счастья настигал,
бедой горчило трепетное чудо,
ты, увлёчён видением на бал,
считая мир своим уделом,
ущерба сил не замечал,
явилась Я из недр душевных
сильна и свя`та в совершенстве.
Клаудио:
Довольно! Здравствуй, коль явилась.
(Мимолётная пауза)
Зачем пришла, скажи на милость?
Смерть:
Я не из тех: меня мечта не носит.
Клаудио:
Что до меня, то листопаду- о с е н ь!
Заметь: допрежде плод падёт,
он до`пьяна пресытится нектаром.
Я не отжил своё. . .идёт?
Смерть:
Незрелый плод не хватки ветра ждёт!

(продолжение следует)

Перевод с немецкого Терджимана Кырымлы