Бессмысленность

Давайте говорить правду
в рупоры,
заниматься сексом
группами,
называть глубокомысленное
глупым,
называть глубокомысленными
трупы,

Грубо
давайте отбирать монеты
у трупп,
и девственниц хоронить
девственными,
и те страницы,
что даже нету еще,
стирать с лица земли,
как губной блеск

щелочью
давайте будем портить
свежие лица.
Замрем в экстазе,
в желании слиться,
в желании нужд
безудержном...
И больше не нужно
сниться
кому-то,

Построим платные зверинцы
в гетто:
поставим заборы,
поставим клетки,
Поставим массу-брутто
над массой-нетто,
и каждому засунем
кляп в пасть,

А в руки - рупоры,
пусть мычат свою правду
как коровы - глупо,
упрямо.
А мы будем стоять ровно,
идти прямо,
идти рядами, друг с другом
рядом,
нести камни
из груды камней,
в груду камней.

Письмо №4

  • 21.04.10, 21:49
21.04.2010.
И ты начинаешь оправдываться, втравливая в спич извинения, и объяснение. Уверяешь, что до последнего не хотели ее беспокоить, что хотим что-то хорошее о ее муже, пару светлых добрых слов. Извиняешься через каждое слово, делаешь голос максимально драматичным, скорбным, говоришь тихо так, будто на том конце провода лопаются от напряжения барабанные перепонки. Лепечешь, что еще буквально один вопрос, что «очень стыдно, но…».
А у нее, блять, несколько часов назад муж погиб в ужасном ДТП. А у их четырехлетнего сына умер отец. В его несчастную маленькую «десятку» на скорости более 100 км/час въехал автомобиль скорой помощи. Скорая помощь, несущая смерть, превратила легковушку в уродливую груду метала, протащила ее с полста метров. Из нее выковыривали людей, как шпроты из криво открытой тупым ножом банки. Их выколупывали то туда.  
И вот она сидит дома, охуевшая от того, как хреново с ней обошлась жизнь. Может думает о том, что ей нужно ребенка кормить, одевать, может думает о том, как ей страшно будет спать сего в квартире, в которой пахнет смертью. Может представляет, как уже завтра, или послезавтра в центре комнаты будет стоять гроб с ее мужем, который не откроет глаза, который даже последних слов не скажет. Ее сын о смерти папы ничего не знает, и даже если бы понимал, он бы не смог похлопать ее по плечу, поддержать. И слава Богу, что пока не знает, и как бы наверное хотелось чтобы второй по важности человек мог ее поддержать. А скоро невыносимая ночь, в постели трупной температуры.
И ты извиняешься перед ней, просишь сказать пару хороших слов о муже, уверяешь, что мы до последнего не хотели ее беспокоить. И пытаешься отказаться от предательского понимания того, что ты, на самом деле, оправдываешься перед самим собой. Чтобы не так противно было от того, что сегодня, когда умер ее муж, ты дрочишь ее идиотскими вопросами. Вонзаешь в нее такие тоненькие безумно острые иглы с каждым вопросом где есть он, автомобиль, ребенок.
Док, я говнюк, очень много людей, которых я знаю говнюки, и ты тоже был говнюком. Многие не по своей воле. О себе говорить не буду. О тебе не буду даже предполагать. Не смотря на то, что ты был говнюком, ты оставался хорошим человеком. Для нас, для меня. Может дерьмовость измеряется обстоятельствами или связями?
Меня тошнит, Док. Надеюсь, тебя там не тошнит. Надеюсь у тебя все в порядке.
С любовью,
Я.

Письмо №3

  • 28.03.10, 17:01
28 марта 2010 года
Мы дети покоя, Док.
Привет.
Дети и одновременно жертвы. Он как титан Кронос – порождает нас, своих
маленьких наивных чад, и пожирает. Переваривает в своей бездонной рутине,
расщепляя нас выделениями уныния, и пропускает по кишке обыденности.
Док, я реально чувствую себя говном, которое рано или поздно полезет из
жопы долбанного Покоя. И я даже не знаю, что хуже – лезть наружу, или
оставаться тут. Оставаться тут точно нельзя, хотя не уверен, что у меня
есть другие варианты. Я еще этого не понял, и ОЧЕНЬ надеюсь,
что понять еще не поздно. С другой стороны, если и есть возможность
вырваться, вытолкать себя из его грязного волосатого ануса, каким я
появлюсь Там? В другом мире. И какой этот мир? Я склоняюсь к тому, что
он по-любому круче чем то, что мне известен.   
В контексте этих моих мыслей, я даже не знаю, восхищаться тобой или нет. Тут меня раздирают противоречия. Я не могу не восхищаться как человеческими, так и
профессиональными твоими качествами, Док. Твои острый ум, дикая животная
хватка вдохновляют и воодушевляют, толкают маленьких слабых нас на
подвиги, а доброта и внутренняя гармония делают нас светлее. Ты
заставлял нас пахать, вывернувшись наизнанку и улыбаться, как дебильные
религиозные фанатики, радуясь новому дню (хотя бы в душе), НО. Ты так
много отдавал работе, старик. Ты хренову целую жизнь свою отдал ей,
отдал ей все свои внутренности, весь этот свой ум. Ну.. бухал
периодически, как все мы. Но ты ей жил, Док. И я не пойму, как можно
было с таким собачьим или львиным энтузиазмом грязнуть в этой чертовой
жопе уныния, в это вонючем рутинном дупле?!
Ты В НАТУРЕ охренел, Док!
Или я чего-то не понимаю?  
Мы как белки в колесе крутимся в этой системе, снабжая кого-то бабками. И мы в натуре как в колесе, мы будто белки-зомби, видим белый свет раз в неделю, сидим в своих
компьютеризированных норах. За что ты боролся? За крутые расследования? Уверен, ты этого нанюхался, но зачем впаривать, когда ты знаешь, что наши сраки пригвоздили к мягким уютненьким креслам? Это наши голоса блуждают по всей стране и даже за ее пределами, то и дело доставая тех, кто вот-вот собирался пойти в лаундж, оттянутся, выпить
пару коктейлей и потереться об ягодицы стриптизерши. Наши голоса достают
людей разных мастей, от барыг до министров, а мы в это время
откладываем жирок, размазываем попку по сидению, как масло по хлебу. Ты
как механический болван, умеющий выблевывать вопросы, пластмассово
смеяться и бить по клавиатуре. И ты мне рассказывал, Док, о какой-то
важности, о силе и безграничных возможностях – открой
глаза, Господи! Если бы мы с тобой были в это время на передовой
какой-то горячей точки, я мог бы это понять. Если бы ты мне в это время
забинтовывал продырявленную шрапнелью ногу, а я бы снимал воинов,
превращающихся в груды трупов, я бы в это верил! Верил бы
вперемешку со страхов, и застрявшей в горле смесью из блевотины соплей и
слюней. Этот цемент укреплял бы мою веру.
Чем дальше тем хуже, Док. Ты это видишь? Может ты хоть ТЕПЕРЬ это видишь? Ладно… можешь не отвечать. В конце концов, это не в твоей юрисдикции, так?
Держись там. Надеюсь, что ты нашел свою жертву.
Как здоровье? У нас солнце, а у вас? Не простудись. Если
верить утверждениям ученых, у вас должно быть холоднее, чем у нас.
Пиши или звони.
Или не звони, пох. Можешь выкинуть мой телефон.
С любовью и уважением.
Я.
П.С.: Мы убогие недоношенные дети покоя,
Док. Дегенеративные детки. Бешеные щенки, громко лающие, но тем громче,
чем сильнее дерут жопу глисты и рвут шерсть блохи.

письмо №2

  • 22.02.10, 11:45
21 февраля 2010 г.
Привет, док.
Это настоящий Ад. Подлинное
безумие. Она ВНАТУРЕ сошла с ума. Понимаешь? Все, чего я хотел, это
поесть. Я не знал, что это приведет к таким последствиям. Господи, да
она реально сбрендила. Ты бы только видел ее глаза. Если она проснется
завтра облеванной где-то на границе Украины и Польши, я не удивлюсь. Но
Бог свидетель – я не виноват! Я не хотел ничего такого. Нет… возможно,
возможно я и думал множество раз о том, как меня достала эта старая
колоша, и как бы я хотел ее запустить из пушки на луну, засунув в ее
дряхлую жопу ядро, как Мюнхгаузена, но я ничего для этого не делал!
Пресвятая
Богородица. Это началось буквально час назад. Когда я доделал картошку
дольками – это вкусно и быстро. Я подумал: «Почему бы мне не сделать ее
на завтра себе  на работу? Почему нет? Отличная идея!». Я не знал, что
все ТАК обернется… Она… она превратилась в настоящее животное, как
только прикоснулась к ней. Как только взяла одну дольку в свой
вонючий старый сморщенный рот. Она положила ее в лицевую промежность,
переживала гнилыми деснами, и что-то пошло не так. Что-то ДЕЙСТВИТЕЛЬНО
пошло не так.
Господи Иисусе…
Я выложил эту картошку в
небольшую глубокую посудину, чтобы остыла, и ее можно было бы
безболезненно слить в пластик и отвезти завтра на работу. Черт, да это
был обычный день, проведенной дома, после дня проведенного дома. Ни
одной лишней мысли. Ни одной из тех, которые вызывают у меня желание
засунуть кому-нибудь руки в пасть, по локоть, схватить за кишки и
ввернуть к ебене фене. В общем, ничто меня не беспокоило – только чай,
сигареты, книги, и эта дурацкая, как оказалось, затея приготовить
пожрать.
Да, в сковороде был настоящий ад. Картошка дольками
хороша тем, что она готовится быстро и легко. Никаких усилий. Ты ее
даже не чистишь. Ты просто режешь ее на четыре части, и складываешь
поплотнее, топишь ее в масле. А потом, когда она уже на подходе,
начинаешь специровать – килограммы соли и тонны перца. А дальше – по
вкусу, и наличию специй. В моей были соль, перец, хмели-сунели и
базилик. В общем, настоящий джанк, истинное счастье для холостяка.
Восточная бомба, одна из тех китайских шутих, со взрывами, искрами и
фейерверком, прямо у тебя во рту.
Старуха подошла ко мне, вдохнула
своей маленькой противной морщинкой феерический воздух, наполнивший
кухню, и попросила одну дольку. Я дал ей вилку, и она ловкой подцепила
кусочек картошки с небольшой горки. В этом ключ.
Тут-то все и
началось. Бытовой кошмар. Как я проведу эту ночь? За жаркой картошки
дольками, или в поисках ошалевшей старухи по всей Центральной части
страны? Я ее знаю.. каналья, она еле видит, но ее маленькие, сморщенные
конечности, они как лапки таракана. Они действуют.
Я сидел за этим
ноутбуком, на котором сейчас пытаюсь описать все неописуемое, в своей
комнате – маленькой съемной базе в самом сердце необуржуазного врага –
когда дверь открылась. О боги, зрачки расширились на столько, что
налипли на красные «белки». Из нее уже смотрела не она. Это было
настоящее животное. Готовое на подлость, на хитрость и жестокость, ради
своей цели. – Когда ты сделаешь мне такую картошку? - Спросила она. И
добавила – В следующий раз делай и мне и себе. Она явно что-то жевала,
и из ее пасти явно несло МОЕЙ картошкой! – Не вопрос, кэп! – ответил я.
Я уже предчувствовал неладное. Но это было только начало.
Я пошел
на кухню, нужно было продолжать делать суп, когда подкралась она. – А
когда ты будешь ее делать? Я дам картошки! – заверяла старуха. На часах
было уже 7 вечера. Обычно в такое время она не подпускает к сковородке
на пушечный выстрел, говорит: - ты завоняешь всю квартиру! Невозможно
будет спать.
Но в этот раз она хотел именно сейчас. Безотложно.
Без промедлений. Она УЖЕ держала ведро, набитое картошкой, обрезав мне
любой путь для отступления. Я вынужден был сказать: «Да хоть щас!».
Этого она и ждала.
Блять, на момент написания этого беспомощного
вопля, я делал уже четвертую порцию. Мне пришлось делать четвертую, она
сожрала половину моего завтрашнего обеда!
Это хреновы специи. Я
знаю, я знаю как Черновецкий берет своих бабушек. Это дешево, легально,
и это их ПО-НАСТОЯЩЕМУ прет. Она весь вечер металась по квартире, она
вдыхала, она тарабанила: «м.. какая вкуснятина, какой запах, какая
прелесть», она опустошила целую сковородку этого спецированного дерьма
за 10 минут. Это все долбанные хмели-сунели и базилик. Я знаю как пенсы
могут кайфануть в натуре. Я не знаю, почему так происходит, с чем это
связано. Но я уверен, что этот бизнесмен-козлоеб именно так вставляет
столичным бабушкам. Вставляет по самый кишечник, святые отцы! Это все
эта дрянь. Дешевая и легальная. Ее можно купить в любом продуктовом
супермаркете.
Она до сих пор ходит и нюхает. Главное, чтобы она не
смылась. Иначе ее, может быть, уже никто не найдет. Она под реальным
кайфом.
Если завтра она будет дома и будет жива, подсыплю ей
кориандр. Это будет продолжаться снова и снова, это будет мой
молчаливый протест, который продлится до тех пор, пока эту хуйню не
перестанут продавать без рецепта.
Как ты там, старик? Уверен, ты уже строчишь что-то сенсационное. Возможно, тебе даже не до меня с моей припизденной паранойей.
Ок.
Пиши или звони, док.
Или я напишу.
С уважением,
Я.

И смотрит на нас война (пулевые хроники V)

  • 04.02.10, 20:04
Одинокая бабушка сидит в уголке своего балкона. Второй этаж, край
хрущевки. Она будто одна во всем мире. Такая чистая. Умиротворенная.
Мировая такая. У балкона пять старых, пропитанных сыростью деревянных
рам, и она сидит в пятой. Живописная, рисованная каким-то художником в
момент уныния и, возможно, чувства вялотекущей обреченности. В синей
теплой кофте, и платке, обмотанном вокруг обремененного временем лица.
Бесконечно круглого, как тихая, безмолвная грусть. Как луна.
На крыше ее дома уселись вороны.
Она
сидит молча, слегка припав к окошку. Каждый поворот ее головы будто
вырисовывается карандашом художника прямо на глазах. Все замерло, все
недвижимо, и только голову медленно поворачивает бабушка. Она смотрит.
Смотрит на редких прохожих, балансирующих по скользкой зимней дорожке
под ее балконом. Мир накрыл снег, голые деревья убраны белыми
одеяниями, украшены блестящими на сером тусклом солнце бриллиантами. На
земле протоптаны серые борозды. По снегу несется маленькая рыжая
собачка, высоко поднимая лапы, изгибаясь дугой, обжигая холодом пузо.
Ее глаза взволновано выпучены, язык висит из пасти, ушами она тянется к
небу, как бы просит, как бы восклицает что-то, или вопрошает? Она бежит
стремглав как парнокопытное – поднимая по две лапы. Одной ей ведомо,
что ее так обеспокоило. Но она молчит. Просто бежит куда-то, торопится.

А бабушка не торопится, она поворачивает голову вслед редким
прохожим. Нечаянным попутчикам сиюминутной ее жизни. Но Жизни, ведь ее
в бабушке осталось так немного. И она посмотрит в прохожего остро,
проницательно, проникновенно, и обязательно примерит его на свою жизнь.
А вернее не примерит, а приложит. Что она там увидит?.. Это бы
узналось, узнай ты главное – Что смотрит из этой бабушки. Какой именно
из пережитых ею годов. Какая боль? Какой мир? А может из нее сейчас
смотрит на нас, сквозь запотевшее окошко в старой прогнившей от сырости
раме, война. Может быть ураганные огни, разбросанные куски тел, озера
крови в воронках от крупнокалиберных снарядов смотрят из тихой бабушки.
Дьявольская какофония чеканного звона падающих на землю гильз, криков и
стонов смертельно раненых и умирающих, разрывов связок гранат в
бункерах и траншеях бушует за ее спокойными глазами. За запотевшими
стеклами, с прогнившими от сырости рамами, ее зрачков. И все это, может
быть, смотрит из тихой бабушки злобно, протестующе, припав жадно всем
лицом к прозрачным стенкам ее спокойных глаз. И оценивает, оценивает,
вымеряет, сравнивает. Все эти умирающие смертельно раненные, пачкая
кровавыми следами от трясущихся рук ее роговицу, разевая грязные
разорванные рты, следят напряженно за случайными прохожими под старым
балконом хрущевки. Так и сидит она – тихая, доживающая снаружи, и
бурлящая, умирающая внутри. Как между молотом и наковальней. И
разбивает молот последние капельки ее жизни, настоящей, сиюсекундной
жизни, выковывая из нее витиеватый узор. Узор прожитого времени, опыта,
надежд и разочарований, рождений и смертей. Молот бьет по наковальне, и
с каждым его ударом, еле заметно вздрагивает мускул на старой, обвисшей
щеке бабушки. Тихой бабушки, с непоколебимо спокойными глазами. Не
смотря на то, что из них сейчас смотрит.
Она прекрасна, как букеты
красных гвоздик, возложенные к памятнику Неизвестному солдату. Она
ужасна, как пролезшая из прошлого в дыру настоящего, и глядящая на нас
молча и неподвижно война.
Встрепенулись и полетели с крыши вороны.

я обезжи.

Я обезжи…
Я обезжиренный.
Я вширь
Растягиваю
Тело.
Я знаю,
Не такого ты
Хотела
Меня.
А не меняюсь
Я с тех пор,
Как высосали те
Из пор
Всю боль,
Весь пар,
Весь прок.
И выставили на потеху
Проклятым.
И я бы имя
Бога дал
Тому,
Кто высосал бы яд,
Все то,
Меня чем сделать
Обещали
Человеком.
Мой капитан
Отчалил.
Отдал швартовы,
Разрубил канаты,
Порвал со мной
Все связи,
Крутанул штурвал,
И взяв свое зеро
Пошел на дно.
И эхом накатилось,
Как девятый вал:
Мы больше не увязнем
С ним
В безумных приключениях.
Он бросил на причале,
Чтоб подохнул от отчаяния
Я тут.
И чайки перетрут
Мою печаль
С костьми и чешуей.
И хуй с ним.
Теперь я не такой,
Как ты хотела.
Я – обезжиренное тело.
Я – обезвоженный сосуд.

7.11.2009

Борьба столичных коров со свиным гриппом

  • 31.10.09, 16:55
Ты идешь по улице, сидишь в кафе, может быть, стоишь в очереди в продуктовом магазине, а может, выбираешь шарф в бутике, вполне возможно, что ты едешь в муниципальном транспорте, метро, или маршрутке... Не важно. Где бы ты ни был, перед твоими глазами одно. Вот, бархатные бардовые кулисы разъезжаются в стороны, и прячутся в темноте зала. Огромный экран загорается ярким белым светом. От него, утончаясь, тянется призрачный луч, уходя в кабинку кино-монтажера. Мы слышим, как запустился проектор, как ритмично затрещала бабина с кинопленкой, по экрану побежала рябь тоненьких черных червячков и букашек, собирающихся в причудливые узоры, и… перед нами она. Ее лицо. Ее большие слегка утомленные, испуганные глаза, выглядывающие из маски, закрывающей половину лица. Да-да. Я говорю о корове. Коровы. Ну, понимаете? Ну, эти – коровы. Которые в сельхоз промышленности. Понимаете? Коровы – животные такие, они еще жуют что-то постоянно, или тупо уставляются глазами куда-то. Ну.... те саамые. Всем знакомы! Большие, пугливые, ленивые, и срут где ни попадя, под себя прямо. Но, при этом, достаточно милые. Да-да, думаю, вы поняли. Обычные коровы. Они еще любят слухи, сплетни, оценивают друг друга по одежде, и 80% из них дрочит, а остальные 20% боятся в этом признаться, либо просто уже не в состоянии рукоблудничать из-за возрастного фактора. Те самые, которых называют самыми страшными вредителями и паразитами, приспосабливающимися ко всему. Коровы, которые не имеют своего мнения, индивидуальной позиции, индивидуальности вообще. Те самые, которые верно следуют маршрутам, ведомые пастухами, убеждающие себя неустанно в том, что это именно их путь, их индивидуальность. Рогами упирающиеся в свою драгоценную иллюзию надобности и исключительности.
Я о чем… Нахрена маски напялили, я спрашиваю? Чего рога-то насупили, говнолепешечные мои? Что, блять, подохнуть боимся? Вымереть? Не всё еще успели? Цукаты не евши? В Диснейленде не гулявши? Не успели все серии «Доктора Хауса» досмотреть, или, может, «Евро-2012» ждем-с? Или в попу еще не трахались? Не успели? Попробуйте, кстати, отдельный толк. Чего ждем-то, непарнокопытнейшие мои? Или, думаете, спасет? Может, решили, что на плодородных украинских пашнях и жнивах безжалостная фашистская зараза так отожралась и раскабанела, что в марлевую сетку не пролезет? Или, может, абы как, даст Бог – милостивый – авось, глядишь, и пронесет, коли я поверьям следовать буде? А от чего же по другим поводам так не предостерегаемся? Может, в кафе и прочих заведениях, где время, с приятным горьковатым привкусом, густой горячительной жидкостью растекается во рту, не сидим? Из тарелочек керамических не кушаем? Или стали, вдруг, людям доверять? Ресторанным посудомойкам жизнь вверили, да еще и красной подарочной лентой обмотали? Доверяете незнакомым людям, неизвестного пола, возраста, внешности, происхождения, социального статуса, туманного прошлого? Или, может, каждому потенциальному половому партнеру в пасть заглядываем перед тем, как в пасть эту свой священный язык засовывать? Проверяем – нет ли какого зуба гнилого, нет ли течи кровавой? Или СПИД через кровь передающийся уже отменили? А может никогда в жизни горячую сдобу или шаурму не употребляли после того, как держались за поручни общественного транспорта, 50-копеечного, а позже и гривенного? Туберкулез, дифтерия, дизентерия – эти, и многие другие бравые бойцы еще с поля брани никуда не девались. Не говоря уже о самой сдобе, шаурме, и тех, кто вам это любезно в губушки вкладывает. Или, может, чипсы не едим ни разу, колбасу в магазине не покупаем, крутим сами? Да что там – у каждого фермочка, скотный дворик маленький, огородик, садик… Нет? Так чего тогда спохватились-то? Заметались? Чего копытами землю роем?
Блять, я спрашиваю, накой хуй маски на морды напялили?!
Нежное утреннее солнце лениво показало маковку над горизонтом, надорвав кусочек серой угрюмой пелены, затянувшей небо. К ногам подлетел маленький воробушек, слегка наклонил удивленную головку, и внимательно, любопытно уставился своими бусинками-глазками. Что-то щебетнул, дерзкий, будто с вызовом, и возле него тут же появилось еще с десяток таких маленьких смелых городских цыплят. Теперь уже много бусинок уставилось, и, кажется, совсем уж вызывающе, будто бы чувствуют крохи свое количественное преимущество. От окошка неподалеку заманчиво потянуло кофе. Важные и могучие гиганты-дома, сталинской архитектуры, раскрыли шторы, зевнули из пары окон белым паром, деловито подставили бока солнцу, и тихо принимают солнечные ванны. Они молчат, лишь обмениваются друг с другом морзе солнечных зайчиков, бегающих по стеклам. Сухие морозные дороги еще совсем пустуют: не затягивают в лабиринты города автомобили, а уползают в нагроможденные столбами и крышами горизонты в одиночестве. Редкие прохожие мерно, еще сонно, настукивают каблуками по тротуару ритм нового, не самого плохого, между прочим, дня. Кофе запахло еще сильнее, как будто змея аромата специально проползла по стене дома, потом спустилась на кафель, заполняя желобки межу черепками, и через штанину, поднимаясь через все тело, подползла к носу. Теперь приятный терпкий запах будто бы каждой порой вдыхается. Настолько сильно это ощущение, и так удачно и гармонично запах этот сплетается с окружающим пейзажем, что даже слышно шелест кофейных зерен, рассыпающихся по турецким мешкам. И так сильно манит этот шелест, что трудно себя пересилить, и вот уже ноги сами несут к окошку. А в окошке приятная молодая девушка. У нее было великолепное вчера, не оставившее сегодня ни единого следа, напоминающего о себе. Будто бы она и не спала вовсе. Будто бы она цветок, который цветет каждые два дня.  На второй день он только прекраснее. Да и ей самой, видно, вчера очень приятно, и она улыбается, как будто действительно рада видеть, как будто долго искала встречи, а тут случай сам все так удачно решил. И рука уже протягивает ей купон, держа его специально так, чтобы коснутся пальцами ее прекрасных пальцев, к которым так хочется припасть губами, а нет – так хоть пальцами… И она протягивает свою тоненькую, нежную, как будто невесомую ручку, и улыбается, и даже этот жест для тебя уже так важен, что в голове, исполненной истинно чистыми, светлыми чувствами и побуждениями, вспоминается лишь самая невинная, самая душевная и искренняя поза «миссионер»… Руки тянутся друг к другу… И в этот момент в разум впивается молнией, разбрызгивая жгучие искры, издавая истошный звук, мысль, от которой хочется выблевать кишки, обоссать старуху, сидящую на остановке, избить калеку-попрошайку, и обкончать молодую монашку, прикованную наручниками к унитазу в засранной кабинке мужского общественного туалета, и рот, неконтролируемый, как бы сам уже орет иступлено: «А на хуй не хотите со своей ебучей сукоблятской пиздотой?!». И день у продавщицы утреннего счастья испорчен, и кофе уже до сраки, и крошка-воробей, привыкшего, из-за центральной прописки, к человеческому присутствию, нечаянно размазан каблуком по тротуару, по желобкам, между черепками кафеля. И с глаз слезла приятная пелена, и увидели глаза, широко открытые, длинные шеренги коров, растянувшиеся во всю длину улиц. И небо нависло тучное и неприветливое, над бренной головой, вот-вот готовое спустить серые штаны, и выссать на тебя все, что накопилось за ночь. И в голове уже не ясная картина, а бред. И будто приостановились все эти коровы на мгновение, повернули свои глупые, бессмысленные головешки, с нарисованными, намазюканным на них мордами, и залепетали их жирные губы, да только не видно этих губ, ведь покрыты они медицинскими масками. И только тысячи тысяч пустых глаз и масок, пустых глаз и масок, пустых глаз и масок. Вдруг небо разверзлось, образовалась в нем жопка, морщинистой кожей окаймленное, оттуда что-то выплюнулось, и плюхнулось на дорогу. Бесформенное и попахивающее неприятно, оно вдруг начало преображаться, приобретать формы, пузыриться, а из пузырей вылезали конечности, шубы, брюки, туфли, аксессуары, шляпы и, наконец, трость. И престал этот плохо пахнущий катышек гламурным модником, распространяющим флюиды Диор. Он разлепил загорелое лицо, оттуда сверкнули белые зубы. Он поднял трость, обросшую поблескивающими стразами, и рек: «Это мода, чувак».
И исчез.
А ведь его мысль тоже имеет право на существование. Сегодня в тренде – страх перед смертью, борьба со страшным вирусов, протест против пагубности, против увядания, прославление жизни! Тонкое, изысканное противостояние уродливой болезни для светских львиц – черный, прозрачный, почти невесомый платок, незаметно, как паутинка ляжет на точеный носик. Слегка прикрытое лицо будет лишь вызывать не лишний интерес к нему. Для молодых романтичных молодых людей – томик Доде и шелковый платочек, украшенный бутонами роз. Любишь кэжуал? – клетчатый шарф Барбари, прикрывающий пол лица, только подчеркнет твой уверенный, вызывающий взгляд! Пухленькие стыдливо-румяные щечки и острый носик зарываются в меховой воротничок, расстелившийся по широкой, пышной, просторной груди. Над воротничком на тебя смотрят глазки юного сексуального ангелочка, такого сочного, свежего, манящего, вызывающего, зрелостью форм и невинностью, желания, похоть, мужество, героизм. Она смотрит слегка испуганно, умоляя, прося о помощи. Глобусы ее груди, сокрытые под полупальто, вздымаются в вожделении и готовности сдаться, сложить оружие, пасть перед тобой и раскрыться, отдать тебе все с лихвой. Ножки в розовых колготках стоят неуверенно, один носочек смотрит внутрь, коленка наклонена к другой. В опущенной беспомощно ручке она держит леденец. Взглядом, дыханием, грудью, всем телом она просит тебя: «Спаси меня от A/H1N1... Я хочу этот леденец…».
Что же выбрать? Все такое вкусное. Все такое… ах… Что, дочитали это говно почти до конца? Выходит, любите бессмысленные поступки? Так может… м… выдать по масочке?
Пастухи, они, как известно, и в Африке пастухи. В том их цель, чтобы вы масочки надели, и даже не подумали о том, что масочки на ваши рыльца бережно одевают другие руки, не ваши. Если важным людям нужно будет, то и лизаться, дражайшие, станете через презерватив.
А коровы, они, как известно, и в Африке коровы. И зачем их держат, выращивают, вскармливают, тоже известно. Чтобы доить. Не рыпайтесь, рогомесячные мои. Не трепещите, да не дрожите жирными ляжками. Вас просто ведут доить.
А для этого важным людям нужно было, чтобы вы обдрыстались. Вы и обдрыстались. Обдрыстались, блять! Ага?!

*** (Пулевые хроники, IV)

Здесь и кос-то нет.
Здесь ни впрямь,
ни вкось,
ни пружиной.
Здесь мужам пришлось
кости положить.
Разложиться
по богатым жнивам.   
Знать, пшеница
тут заколосится.
Знать,
душистый будет хлеб,
на столах у знати,
чьи глаза лобзает небо,
нежно,
будто мать.

28.10.2009

Messenger (пулевые хроники, III)

  • 28.10.09, 11:39
Кто?
Кто сейчас в их головах?
Кто готов быть мессией? Кто готов пойти назад и сказать им? Сказать, что вперед дороги нет. Что когда солнце взойдет наг горизонтом, и туман, поклонившись, отступит за мизансцену, утренний свет разольется по дымящимся руинам. Он будет играть, ласковый, с обугленными трупами домов. Скользить по калейдоскопам осколков стекол. Заполнять пустые оконные рамы, как свежий, ароматный мед, растекающийся по сотам умелого пасечника. Солнечные лучи небрежно упадут на вырванную из выгоревших пастей жилишь мебель. На стулья, столы, детские кроватки, и домики для кукол, похожие теперь на запеченный картофель - только-только из костра. На разбитые цветочные горшки, из которых торчат окаменевшие колы стеблей, покрытые пеплом, бывшим еще сегодня яркими, исполненными жизни цветами. Огненными юбками-маками, желтыми платьями тюльпанов. Кто расскажет им, как догорают осенние листья, передающие тлен, как заразную болезнь, одеждам, улегшимся на булыжниках? Они, будто утомленные солнцем пляжники, растянули пустые конечности свои в стороны. Вот, шикарное красное платье, с глубоким вырезом на спине и тонкой талией, аккуратно, будто ненароком, касается воздушными пальчиками элегантной руки черного вечернего смокинга. А вот, парадный офицерский мундир жадно приник губами к сочным спелым ланитам белого в голубой горошек сарафана, такого простого, но манящего, еле-еле прикрывающего тоненький белоснежный треугольник трусиков. Одежды тянутся друг к другу, будто живые. Будто истосковались по живым. По взглядам, прикосновениям, дыханиям, теплым, тайным, разбегающимся по напряженному телу, по чуткой коже мелкой дрожью. Кроткими, щекотными мурашками. Рябью частот, амплитуды желания, фантазий, волнения, неловкости, страсти, буйства, порочности. Они с замиранием, с прикрытыми от ожидания веками вдыхают черный жирный дым: «Вот горит моя любимая», - узнают они знакомый запах, и ведомые ветром их рукава тянутся к желанным обугленным лохмотьям. Они тянутся друг к другу как живые, в страхе. В неистовом, глупом животном страхе от непонимания происходящего. Поглощенные огнем, они, как звери в горящих джунглях, беснуются, выкатывают в ужасе глаза, разевают рты, и тянутся друг к другу, надеясь укрыться друг в друге от приснившегося кошмара. Но кошмар не проходит. Они изрыгают беспомощные, вгоняющие в дрожь всех живых, всех богов, вопли, и бьются неистово головами о стены, о камни дорог, разбивая себе лбы, зубы, выкалывая свои глаза, разрывая в лохмотья свои губы. Но кошмар не проходит. Они проглатывают языки, хрипят, раздирая глотки и брызжа густой черной кровью, разорванные, слепые и беззубые. А кошмар не проходит. И сквозь набухающую волдырями и лопающуюся кожу, пожелтевшую, лениво слезающую с их костей, в них приходит понимание того, что это не сон. Того, что проснутся не получится. Не сегодня. 
А тут маленькое голубое платьице, с пышной юбкой, и широкой шелковой лентой, завязанной в бант на боку. Она лежит сиротливо, в одиночестве. Правый рукав изогнут, и ее дрожащие детские пальчики нащупывают там, где должна бы быть голова. Она потерялась, и хочет домой. Она зовет любимую бабушку, которая всегда ее находит. Что бы не случилось, куда бы не занесли ее пухленькие детские ножки, бабушка всегда ее находит, берет за маленькую розовую ручку свей старой шершавой и ведет домой. Но теперь бабушка не приходит. Она тихо догорает за углом, за дымящимся остовом здания. Догорает и внучка.
И тихо. Лишь мирно полушепотом потрескивает большой костер. Спокойно дотлевает, как все в нем. Все, что поддерживало в нем жизнь, уже изжило себя, а значит умирает и он.
Кто расскажет им, что на весеннем утреннем горизонте, обхоженном, обогретом ласковыми солнечными лучами, позевывая, и довольно щурясь, лениво растянулась смерть? И нежится на костях, которые только сегодня были их домом. Кто скажет им, что их теплые мягкие кровати превратились в угли? Кто скажет им, что их детские коллекции фотокарточек, школьные любовные записки, стихи и рисунки, запрятанные за шкаф, превратились в угли? Что толстый рыжий котяра, дремлющий на подоконнике, неумолкаемый волнистый попугай, и верный пес, так самоотверженно облизывающий лицо хозяина, превратились в угли? 
Кто скажет им, что их родные, друзья, враги, соседи, случайные встречные, их дети и отцы тихо, как снежинки, кружат над останками города? Медленно, мягко опускаются на его сожженные кости, укрывая их плотным слоем золы.
Кто скажет им, что, пока они убивали там, их убивали здесь?

Причастие

Улыбаемся.
Скоро вылетит кто-то в окно.
И тебя позовет разряженный давно
телефон.
Ты услышишь  в динамике
голос забытый, на фоне
подкрепляющих страх
какофоний.
За тобой пришли твои сны.
Пожелтевшие метры ногтей
к тебе тянут.
Твое место отныне - нигде,
собирай чемоданы.

Они ждали свой час
под кроватью, в шкафу
в зеркалах,
среди пыльных игрушек
забившихся в темном углу.
Они сеяли страх
в твой больной, обезумевший
ум,
создавая в нем
червоточину.

Улыбайся пока.
Скоро вылетит почка
из изгнившей  полости рта.
И напишет кровью язык на полу:
"омерзительно".
Ты поймешь, что существование
зыбко,
и твои полпути дважды пройдены.
А они голодны, нужно плоти им.
Чье-то платье

промелькнуло в окне сверху вниз -
кто-то выпотрошил свою душу
на вымытый только карниз -
ты тут больше не нужен. 
Там найдут миллион применений
бессмысленной туше
твоей.
Пожелтевшие метры ногтей 
будут рвать тебя на хостии.
И их вложат в изгнившие рты
всех тех, кого ты
непростительно так
обольстил, осквернил, обескровил,
сломал, обесточил.
Но пора ставить точку
в твоих послесловиях.

Твоя новая жизнь начинается
здесь и сейчас.
Твои части уполномочены
чувствовать боль и
испытывать страх.
Тут
ты начнешься с нуля.

Улыбайся!
Ты - вуаля!..