Лука

  • 06.01.12, 03:10
Когда Лука писал письмо, он уже не помнил, кому оно адресовано. Обстоятельства отдалялись от него, как одинокий кружок света в длинном темном туннеле, превращаясь в маленький бесполезный грош. Чаша реальности, из которой ранее так жадно и уверенно пил Лука, пустела на глазах, осушалась, и недавно еще мучавшая его жажда понимания таяла в нем, - от нее остался лишь легкий призрак. Легкий привкус чего-то прошлого и забытого, чего-то, с чем он уже распрощался.

Лишь легкий привкус, тающий призрак остался от Луки, когда он писал письмо. Его и ранее трудный для глаз читателя почерк с каждой строчкой становился все менее и менее понятным. Каждая следующая буква бросалась в пляс сильнее предыдущей, строчки скорее напоминали кардиограмму, а последние и вовсе расплывались, как чернильные разводы. 

Он уже с трудом удерживал перо. Оно то и дело выпадало из его ослабевающих рук. Но он брал его снова, прилагал нечеловеческие усилия, и писал, писал свое письмо. Его тлеющее сознание уже окончательно утеряло мысль о том, кому предназначено это письмо. Не осталось даже отдаленного воспоминания, даже легкого намека, налета, deja vu. Но то немногое, что оставалось от Луки,  все еще было полно уверенности, что эту эпистолу написать необходимо. Необходимо. Необходимость письма – это все, что заполняло его теперь. Это все, чем он теперь был. Бедный, маленький Лука.

Бедный, маленький Лука не ведал, что творил, не осознавал цели, к которой шел, но шел он к ней уверенно, самоотверженно, бескомпромиссно. Лука был еще во плоти, когда начал разрывать все свои связи. Близкие и не очень. Когда его друзья потеряли всякую с ним связь, его еще можно было ткнуть пальцем, пощупать, взъерошить его волосы. Просто, проснувшись однажды, он увидел сообщения в своем телефоне, увидел пропущенные вызовы, и не ответил на них. Тогда он пошел в ванную, чистил зубы, и ему показалось, что лицо его приобрело неестественную ему бледность. Но он не придал этому никакого значения.  

Когда Лука вышел из ванны, вытирая побледневшее, но свежее, умытое, выбритое лицо, он понял, что не хочет никого видеть. И слышать не хочет. И говорить никому ничего тоже совершенно утерял желание. Тогда Лука подумал, что, может быть, он хочет есть. Открыл холодильник и замер, долго рассматривая его набитое яствами брюхо. Он изучал содержимое холодильника, пока не понял, что есть он так же не хочет, как и видеть кого-то. Более того, одна мысль о еде вдруг стала вызывать у Луки неприязнь, и даже легкий приступ тошноты. Впрочем, при мысли о людях его посещали идентичные чувства и реакции. 

Когда Лука закрывал холодильник, ему почудилось, будто вместе с изобилием пищи, он закрывает в нем и своих друзей. Он почти увидел вроде бы еще дорогие ему, но уже отталкивающие от себя лица, аккуратно расставленные на полках. Замерзшие, они выпускали тоненькие струйки пара из ртов. 

Лука закрыл глаза и открыл. Еще ему показалось, что зрение начало подводить его. Когда он закрывал холодильник, его взгляд нечаянно упал на руку, которой он держался за ручку дверцы, и ему померещилось, будто картинка в его глазах немного мерцает. 

Лука решительно встряхнул головой, отгоняя виденье, и подумал, что, наверное, зрение портится из-за локонов, которые постоянно падают с его заросшей головы на глаза. «Но это уже и не важно», - подумал Лука, а потом подумал о том, что совершенно не понимает, откуда в его голове возникла эта мысль. Как будто кто-то другой, какой-то спокойный и уверенный в себе человек вложил эту мысль в его голову. Лука почувствовал себя уставшим несмотря на то, что совсем недавно проснулся. Он закрыл глаза и помассировал виски. А когда открыл глаза и взглянул на свои руки, ему снова показалось, что в глазах его мерцает. «Но это уже и не важно», - снова подумал Лука и отметил, что мысль эта крепчает в его сознании. Тогда он глубоко вдохнул, выдохнул и посмотрел на серый город из окна. 

Город дремал. Все в нем – молчаливые дома, голые сухие деревья, серое остановившееся небо,  белый пар, медленно вытекающий из одиноких труб на крышах, - все в нем говорило о сне. Это был холодный, чужой, навязанный чьим-то непоколебимым могуществом, сон. Казалось, город – эту огромную гору бетона – знобило, и он будто вжимался сам в себя, чтобы согреться, чтобы окончательно не замерзнуть. Зима приняла его в свои мертвые объятия. 

Ничего там – за окном – не манило Луку, но дома ему оставаться совершенно не хотелось. А потому он стал одеваться. Ему показалось, что в этот раз одежда особенно поддается ему. Никогда ранее она не принимала тело так легко. 

Когда Лука вышел на улицу, редкие прохожие уже практически не обращали на него внимание. Нет,  Лука был вполне осязаем и виден для глаза. Просто… он… он будто бы стал утрачивать значение для этого мира. Так же люди не замечают листву под ногами, или собаку, забившуюся в угол под балконом второго этажа, чтобы укрыться от студеного ветра. Как будто все существующие системы координат в один миг переместили по плоскости свои прямые, огибая одну единственную – его систему. Систему координат Луки. 

Лука не чувствовал холода. Он шел вдоль полупустой улицы. Он смотрел на горизонт, где раздвинутая перспектива сужалась в острый игольный кончик, уткнувшийся в рухнувшее и раскатанное тело горизонта. Невольно Лука обернулся – ему на миг показалось, что если посмотреть назад, то можно будет увидеть ушко иголки, и узнать – какое может быть ушко у его остроконечного пути. Но увидел Лука всю ту же улицу, всю ту же перспективу, только уходила она не вниз, а вверх. А на самом холме, над низкими крышами высился его дом: огромная, высокая статуя одиночества, памятник пустоте. Серый обелиск – немое напоминание о том, что свет покинул этот город – глядел на Луку черными дырами окон. Бессмысленный гномон – солнечные часы без солнца. 

Но Лука уже расстался с мыслями о своем доме. Он подумал о том, что улица, спускающаяся с холма, напоминает корабль в шторм – его задний борт задран девятым валом, как девичья юбка, а нос ушел под воду. И Лука шел к носу корабля, уверенно приближаясь к бушующей стихии. 

Когда Лука стоял на перекрестке, ему жутко захотелось курить. Он не курил уже давно. Лука спросил у стоящего рядом угрюмого небритого мужчины, не найдется ли папироски, но тот совершенно не обратил на него внимания, будто бы и не заметил Луки. Лука хотел еще раз обратиться к мужчине, уже громче его окликнуть, но светофор позеленел, и тот спешно зашагал прочь. 

Двое других прохожих так же не обратили на Луку никакого внимания. Но когда он обратился к молодому мужчине, за руку ведущего маленькую девочку, ребенок заметил Луку и одернул папу. Тот рассеяно оглянулся, и, казалось, удивился, когда заметил Луку. Мужчина достал из кармана пачку Marlboro, и вынул из нее сигарету. Чуть ниже по улице, в магазине лука купил коробок спичек. К слову, Луке пришлось быть очень настойчивым, что кассир заметил его.

Лука уже знал, куда идет. Он шел на мост. Он любил это место. Там он вроде бы оставался среди людей – тех, что укрылись от окружающего их мира в комфортабельных кабинах и вцепились за руль, - но при этом был совершенно один. Там он свободен и волен поступать так, как ему хочется – не об этом ли только и мечтать? Кроме этого Лука очень любил высоту. Вроде бы, с самого детства. Он сосредоточился, чтобы воспоминаниями вернуться в беззаботные годы, но ему этого не удалось. Тогда он попытался понять, зачем он пошел на мост, ему не удалось и этого. На середине моста он увидел четыре кармана-балкона, по два на каждой стороне. Машин было меньше, чем… Лука не был уверен в этой мысли, а потому отбросил ее. С его мыслями происходило что-то странное. Они не путались, как это бывает в растрепанных чувствах, они будто бы таяли. Он чувствовал брешь, образовавшуюся в его голове, чувствовал, как неуклонно она увеличивается, превращаясь в нешуточных размеров дыру. «Но это уже и не важно»…

Лука облокотился об перила балкончика на мосту и смотрел на воду. В ней почти не отражался свет – нечему было отражаться. Вода была густой и черной, как нефть. Река ворочалась в своем русле лениво, неохотно, как ночной сторож, с носом укутавшийся в шинель и дремлющий в свою смену на составленных креслах и стульях. 

Лука достал сигарету, стал прикуривать. Чиркая спичку о коробок, и пряча ее в кулаке, он по привычке слегка прищуривался. Ветер погасил одну спичку, вторую. Наконец Луке удалось подкурить, он машинально сделал три быстрых неглубоких тяги, чтобы раскурить сигарету. Из приоткрытого рта вырвался белый дым и быстро растворился. Спичка уже погасла, но Лука привычным жестом трижды тряхнул кистью руки, которая по-прежнему, как ему казалось, мерцала. 

Ветер вовсю разыгрался с его густыми кудрями, игриво разбрасывал локоны, закрывал ими глаза. Лука смотрел на смыкающиеся вдали, под небосводом, берега сквозь волосы, будто зверь, укрывшийся в густых зарослях, и высматривающий через листву будущую пищу. 
Ленивая черная вода манила своим ленивым спокойствием. Она вызывала зевоту, хотелось прыгнуть в нее, как в мягкие перины, укрыться ею и сладко уснуть. 

Лука достал из кармана телефон, и стал читать «входящие» сообщения – одно за другим он прочитал все. Потом он зашел в папку «исходящие», но там почему-то ничего не оказалось. Но это уже и не важно. Потом он открыл телефонную книгу, и стал листать контакты, он хотел увидеть хоть одно важное для него имя, но все имена смешивались в непонятный для него компост из бессмысленных слов, умирающих чувств, теряющихся воспоминаний. 

Лука не знал, зачем он это делал, но он выключил телефон, раскрыл, вытащил аккумулятор и бросил его в воду. Затем он бросил туда же сим-карту, следом полетела крышка – ветер швырял ее, как буря чайку, - а сам телефон он попытался закинуть как можно дальше. Кончиком памяти Лука успел уловить то, что у него есть еще один телефон. С ним он проделал то же самое. Только-только истлевший окурок он тоже хотел выкинуть в реку, но почему-то вместо этого аккуратно затушил его о перила и сунул в карман. Там же – в кармане – Лука нащупал маленькую скомканную бумажку. Она оказалась трамвайным билетом. Счастливым – 13-13. Лука любил числ… Он не успел поймать это воспоминание, и оно, вслед за другими, покинуло его голову. А вслед за ним полетел и билетик. 

Обрати вдруг кто-то на Луку внимание, когда тот сошел с моста на набережную, вряд ли в нем смогли бы разглядеть что-нибудь, кроме одежды. 

В городе стало темнеть. Лука даже не заметил, как простоял на мосту почти весь день. Сейчас он шел домой. Огоньки окон, вывесок, проносившихся мимо фар, сливались в дикий танец. Первобытный мир зажег факелы, и кружил в безудержной ритуальной пляске вокруг бедного, маленького Луки. Ему захотелось как можно быстрее попасть домой, он ускорил шаг. В подъезд он практически влетел, потом пешком поскакал на последний этаж, совершенно забыв про лифт. 

Захлопнув за собой входную дверь, и дрожащими руками с трудом закрыв ее на замок, лука тяжело выдохнул и рухнул на пол. Так, оперевшись об стену, Лука некоторое время – пару минут, а может быть вечность - сидел на полу, в коридоре. Он не включал свет, боялся, что от яркой вспышки его тело моментально истлеет, как окурок от последней затяжки. 

А потом Луку покинул страх – вылился из него, и змейкой пополз прочь, вслед за воспоминаниями. 
К тому времени, как Лука сжигал на конфорке паспорта – гражданский, в красной обложке «СССР», и синий заграничный – он скорее не на человека походил, а на призрак, медленно, но заметно растворяющийся в задымленном воздухе. 

Следом за паспортами Лука спалил все найденные удостоверения, медицинскую карту, толстую тетрадь со стихами и рассказами, грамоты (которые не помнил, за что получил, а вчитываться в них совершенно никакого желания не было). Затем Лука сжег все открытки, которые ему удалось найти. На них он фокусировал скудные остатки своего внимания. Второй раз найти их он бы уже не смог. Пока шел на кухню со стопкой пестрой макулатуры, дважды выронил ее из рук. Руки не то, чтобы были слабыми. Они просто не могли такими быть, ведь сквозь них уже можно было смотреть на мир, как через  мутное стекло. Открытки становились весомее Луки. 

Лука совершенно не понимал, что он делает, он просто делал. Он шел к итогу, который не мог понять потому, что понимание стоило ему титанических усилий, оно почти окончательно ускользнуло от него, оставались лишь шелковые невесомые нити, хвататься за которые было практически невозможно. Скорее, это итог знал, что Лука к нему идет, и что он уже очень, очень близок.

Последние песчинки сознания Лука истратил на необходимость письма. 

Необходимость письма – это все, что заполняло его теперь. Это все, чем он теперь был. Его исчезающее сознание окончательно утеряло понимание того, кто он такой и кому письмо предназначается. Не осталось даже легкого намека, deja vu. Но все, что удерживало его в этом мире, все, чем он теперь был – это необходимость написать это письмо. Значит, есть кто-то важный для него, кто-то, кому хочется сказать что-то на прощание. И Лука точно бы знал, кто этот человек, и знал бы, что именно нужно сказать этому человеку, если бы… если бы Лука был. 

Но Луки уже не было. Необходимость – эта нематериальная, но в то же время прочная константа – это все, что осталось от Луки, все, чем он стал. Это его последний вздох, последнее мгновение, последняя вспышка падающей звезды перед тем, как она навсегда погаснет. 

Почему Луки не стало – он не знал. В сущности, он не знал и того, что его не стало – у него просто не было возможности этого знать. Ведь чтобы знать что-то, нужно быть кем-то. Огню нужна лучина. Лука больше ничего знать не мог. 

Он только ощущал, что должен написать что-то важное. Что-то, что сможет многое объяснить. Что-то дающее ответы на какие-то решающие вопросы. Может быть, вопросы жизни и смерти. Может быть, вопросы, под которые поставлен сам Лука… но у Луки не осталось ничего, кроме этого – последнего – дня. Вернее, не самого дня, а серого, плоского, мертвого налета воспоминаний об этом дне. Пыльного налета, который вот-вот разлетится на сквозняке и растает. И тогда уже не останется ничего. А потому Лука тщательно рассматривая каждую пылинку и быстро, судорожно, пляшущими буквами оставлял на бумаге все, что мог вспомнить о сегодняшнем дне. Об отсутствии аппетита, о тошноте при мысли о людях, о лицах друзей в холодильнике, о мерцании в глазах, прогулке по кораблю в пучину, сигарете, мосте, реке, плясках, страхах…  
 
Обстоятельства отдалялись от него, как одинокий кружок света в длинном темном туннеле. Чаша реальности пустела на глазах. Перо то и дело выпадало из еле очерченной в воздухе руки – нечеловеческие усилия прилагал Лука, чтобы удержать перо. Усилия воли, усилия необходимости. Необходимости письма. Каждая новая строчка становилась менее разборчивой и более напоминала кривые линии на экране кардиографа, фиксирующего неизбежно приближающуюся остановку сердца.

Последняя строчка ровной линией легла на страницу. Что в ней написал Лука – сказать совершенно не возможно. Он и сам не знал, что он в ней написал. 

Перо упало на бумагу. Вокруг его кончика, испачканного чернилами, медленно растекалась черная клякса. Точка. 
Лука исчез.

06.01.2012

Пустой город мой

  • 27.10.11, 20:49
Пустой город мой покидала смерть.
Грустно склонив голову, она уперлась отсутствующими пустыми глазницами в горизонт и только гребла, гребла веслами. А под ними тихо плескалась вода, расходилась медленными, томными – будто дымными – кольцами. Тихая, мертвая вода…
Ни у нее, ни у смерти не было ни мыслей, ни идей, ни желания что-либо обсудить или о чем-нибудь подумать. Густой туман, затянувший все вокруг, проник и в них, наполнил их, вытолкнул наружу все – желания, необходимости, надобности, понимание очевидного и запредельного. Вытеснил все наружу – на свет, на свободу, на верную погибель. И теперь не осталось ничего. Только мертвая вода и смерть, бездумно гребущая веслами маслянистую жижу, отталкиваясь от нее, продолжая двигаться… продолжая двигаться… из последних сил – вперед. Вперед…
Пустой город мой набухал от тумана. Стены его домов раздувались, округлялись, как пузыри на тесте, трескаясь по швам, вот-вот готовые развалиться. Камни его мостовых, как первоцветы, вылезли из своих уютных мест. Изгибы его мостов лопнули и подались своими обрубками-руками вверх, как будто молили небо о пощаде.
Но небо было беспощадно. Оно молчало. Оно взирало безучастно на мой город, смотрело, как он пустеет, как умирает город мой. Небо не плакало потому, что туман проник и в него и забрал все слезы. Как забрал все тут.
Когда все ушли, он пришел и стал единственным жителем и повелителем моего города. Стал его мостовыми, домами и мостами. Стал его законами и беспорядками, его жестокостью и милостью. Его небом и водой стал. Его смертью.  Он развернулся, расправил плечи, расправил крылья, выпрямил ноги, вдохнул полной грудью, ширясь, полнея, плотнея. Он вошел в каждую комнату, улегся на каждую кровать, примерил все наряды, расселся по всем лавочкам, занял все качели, заполнил каждую аллею, каждую шахту, каждый двор, бассейн. Он сел во всем автомобили, забил собой все автобусы, скомкал все газеты и бросил их на все улицы, мимо всех мусорников. Он залез в каждый мусорник, он взял все игрушки, все портфели, одел все фартуки. Он засмеялся всеми ртами и заплакал всеми слезами.
Он пообещал всем мир и объявил против всех войну. А потом он повернул все шеи и оглянулся всеми глазами. И понял, что вокруг никого нет. Что все умерли, что город мой пуст. Он понял, что он один. Но пустой город мой уже схватил его, зажал плотно в своих стенах, разорванных мостах, домах, машинах, мусорных баках, автобусах… Город мой поймал туман в свое крепкое кольцо.
И теперь стоит он, пустой город мой, покрытый шапкой густого тумана, как чашка кофе с горкой пенки.
А мы… а мы плыли молча в мертвой воде. Неподвижных, не касающихся дна и не всплывающих нас медленно несло почти невидимое течение. А мы смотрели  из-под мертвой воды на небо распахнутыми глазами. На живое небо, по которому неслись куда-то сытые ленивые тучи.
А из наших губ тонкими лентами струился туман. Мы несли его в себе к неизвестным берегам, к далеким-далеким городам.
Может быть, к вашим городам?
И только печальная смерть бездумно гребла веслами, медленно толкая свою старую дырявую лодку вперед. Она проиграла. Она уплыла.
Нам с ней по пути.

27.10.2011

Мля, все маршрутки, которыми я пользуюсь, собираются сократить!

Все, абсолютно мать их все маршрутки, которыми я пользуюсь, собираются сократить! 
Днепр, я взбешен! Я ВЗБЕШЕН, МЛЯ! 
Я куплю себе велосипед - манал я участвовать в этих антинародных изысканиях! Я куплю велосипед и к черту эти транспортные "суперреформы"!
Велосипед - это для начала. А потом я уеду отсюда к чертям. Может быть даже на велосипеде который я куплю. И когда мои друзья зададутся вопросом "елы-палы, а чего Владик от нас свалил?", пусть знают - меня вынудили. Моя власть своими поступками вынудила меня уехать из этого города. А может и из страны. 
А даже если и не уеду, то буду перемещаться на велосипеде - хренас я стану платить 3 гривны за каждую пересадку с маршрутки на маршрутку и кататься на разваливающихся троллейбусах. 

ПС: Речь, собственно, идет об этом:

ППС: На изображении наглядная схема, показывающая, как я с улыбкой на лице уезжаю на чудесном зеленом велосипеде из страны, в которой сократили все мои маршрутки и подняли стоимость проезда. В общем, план примерно такой.

Тишина (Уходим в небо. Обрывок VI)

  • 23.03.11, 00:46
Она пришла ко мне на закате. В окутанную тишиной квартиру. Ручка опустилась и закрытая на замок дверь медленно распахнулась. Скрип стрелой разорвал мертвый воздух и ворвался в уши. Краем глаза я видел, как неслышно за порог ступила она. Высокая фигура в черном балахоне. Ее лицо закрывал капюшон, а руки пропадали в рукавах.
В квартире по-прежнему было тихо, но где-то на верхних уровнях частот разливался высокий звук. Как будто у кого-то, за стеной, закипел чайник.
Она медленно повернула голову в мою сторону и так же медленно двинулась ко мне. Я не слышал ее шагов – она будто плыла, и только полы балахона касались паркета, создавая тихий, еле слышный шорох.
Она села на стул напротив меня. В капюшоне сгустилась непроглядная чернота, но там, за ней – я это чувствовал – что-то пристально всматривалось в меня. Не отводя взгляда, не моргая, проникая ним в меня, в самые потаенные мои уголки, в самые темные закрома. Мурашки на спине пустились в дьявольский пляс.
Вдруг из капюшона протянулась короткая тонкая струйка пара, расширяясь и превращаясь в маленькое быстро тающее облачко – она разомкнула уста.
- Жииии…
Тихий растянутый шепот растекался по комнате, окутывал меня, пробегал кончиками пальцев по нижней части черепа.
- Кто ты? Ты смерть?
Из капюшона выпорхнула новая струйка пара, она медленно помотала головой.
- Жииии…
- Жизнь?
- Жииии…
- Жил? Живой? Желание?
- Жииии…
В «кромешной» тишине я услышал легкий хруст за спиной. Оглядываться, отводить взгляд от нее было еще страшнее, чем смотреть в бездонную черную пропасть ее капюшона. Но я оглянулся – на окнах со скрипом появлялись морозные узоры. Иней украсил стекла диковинными кружевами. Но появлялись они на внутренней стороне – в квартире. Я повернулся обратно. Она все так же пристально всматривалась своей абсолютной пустотой в меня. Она, будто, изучала меня. Спокойно, не торопясь, выжидающе.
- Ч-что? Что ты хочешь сказать? Что тебе нужно? - мой голос дрожал. Дрожал я, а вместе со мной мой голос. – Животное? Жидкость? Житие? Жир?
- Жииии…
Шепча, она стала неспешно наклоняться ко мне, пока ее капюшон не приблизился впритык к моему лицу. И я увидел. Увидел, что спрятано за черной тканью, что так пристально смотрит на меня. Мне захотелось исчезнуть. Всосать себя в себя, как Сверхновая, расщепиться, оказаться в любом другом месте. Где угодно, как угодно, но только не здесь. Только не возле нее. Из капюшона мне в лицо ударил обжигающий пар:
- Жииии-шииии пишииии череееез ииии… - Прошипела она.
От неожиданности… нет, от глупости и нелепости услышанного, я крякнул и слегка подпрыгнул на заднице.
- Но это же полная бессмыслица.
- Даааа… - протянула она. – Без смысссслаааа… Ты потерял смыссссл. Ты его лишиииилсяяяя… Лишился целииии, лишился свеееетаааа. Тыыыы обрел меняяяя…   
Она подняла левую руку, согнув ее в локте, и вдруг исчезла – рассыпалась пылью, как истлевшая сигарета. Мгновение серое облако витало передо мной, и растаяло в воздухе.   
Соседи, кажется, сняли чайник с огня. Свист прекратился. По подоконнику растекалась маленькая лужица – былые узоры стали медленно таять. Тишина заштопала в себе все дыры.
В моих глазах все еще отражался капюшон и то, что смотрело на меня из него. То, что я видел там, когда она склонилась надо мной.
Я видел тьму.

23.03.2011

Пароходы (Уходим в небо. Обрывок V)

  • 17.03.11, 01:00
Горизонт стал чист. Уходящее солнце на прощанье окрасило небо во все оттенки красного – розовый, желтый, оранжевый, бордовый, пурпурный…
Подул ветер. Я закрыл глаза, запрокинул голову к разнокрасному куполу и глубоко вдохнул, наполняясь океаническим бризом. Свежая прохлада пробежала под кожей. Я почувствовал, как меня щекочут мурашки – от спины по животу, груди, по рукам. Белесые, совсем прозрачные волосы на моем теле приподнялись посмотреть, что жепроизошло.
Но не произошло ничего. Просто причал опустел, и лишь чайки кричали на рыбу, сгущая наполнившую мир тишину. Их сорванные, отчаянные, обрывистые стоны падали на мою голову, как теннисные мячики, отскакивали от одной стенки черепа к другой и застревали где-то в старых захламленных закромах памяти. И пылью оттуда в сознание вылетали тени воспоминаний – легкие намеки, незаконченные аккорды былого.
Я, вдруг, почувствовал сильную тупую боль где-то в районе груди - что-то сдавило мое нутро, сперло дыхание, потом, как Сверхновая, разорвалось и маленькие осколки разлетелись по моему телу, разрывая все внутренности на своем пути. Глаза намокли, губы дрогнули, рот скривился, гортань издала сдавленный писк. Я вздрогнул, и, кажется, в этот импульс ушла вся сила – ноги перестали справляться с тяжестью моего тощего тела, и я плюхнулся на дощатый пол пристани. Это чувство… чувство, когда хочется пробить дыру в мире, как в космическом корабле, и чтобы его всосало в темное Ничто, раздавливая, разрывая кишки. И чтобы эта вселенская, всепоглощающая дыра, которая должна вывернуть и уничтожить Все Сущее, была во мне. В груди. Ведь именно по этому так больно. Нужно лишь сделать еще один удар и хрупкое тело поддастся… А потом и хрупкий мир.
Я стоял на коленях и головой упирался в причал. Наверное, прошло несколько часов. Может дней… Время, в сущности, не имеет такого уж значения.
«Время, в сущности, не имеет такого уж значения, - говорил старый дворник, метущий набережную, при нашей первой встрече. – Такие дела… Ты это очень скоро поймешь – это не проблема. Проблема – как ты это воспримешь. Как уживешься с этой мыслью. Но тебе придется. Другого выхода нет. Вернее сказать, выхода вообще нет. Только вход. Такие дела…».  
Я встал на ноги. Они, недовольные моим решением, тут же подкосились, и я отшатнулся в сторону. К краю пирса. Но равновесие удержал. Главное – удержать равновесие в первый раз, потом всегда проще. Из года в год (это я так обозначаю временные промежутки – из года в год. Может это происходит из часа в час, или из века в век. Или просто из в) я прихожу сюда. Мы приходили. Пытали счастье. А вдруг. Вдруг они проникнутся, сжалятся. И заберут нас. И не просто, а вдвоем. Из года в год я даже не представлял, что сам вел себя к потере. Себя и ее. Вел ее за руку к двери, за которой она исчезнет из моей жизни. И вот – исчезла. Пароходы прониклись, сжалились. Но чего-то недопоняли. Или поняли все на свой манер. Пароходы все делают на свой манер. Странные, таинственные, молчаливые глыбы – их помыслы недоступны нам. Их мысли слишком большие, чтобы человек мог их обозреть, увидеть целиком. Они легки и обширны, как мыльные пузыри. Но когда пытаешься на них взглянуть, оказывается, что ты сам в этом пузыре, а он – размером с мир. Пароходы молчат потому, что им есть что сказать.
Крикнула чайка, и ее резкий обрывистый вопль, отбившись от стенок моего сознания, влетел в память. Оттуда плеснуло ядом – теплом ее руки, гладкостью кожи, густотой волос, запахом, вкусом… «Теперь тут только двое – я и дворник», - плеснуло, и в сердце ударила еще одна молния, и жуткая боль снова пробрала тело. Потемнело в глазах.
Потом темнота рассеялась.
Но мир, к сожалению, никуда не исчез.

17.03.2011

Зима (Уходим в небо. Обрывок IV)

  • 01.03.11, 16:57
Кто я?
Вопрос встал вместе с бледным больным зимним солнцем. Оно – над оцепеневшим от холода хвойным лесом. Он – над моей взъерошенной немытой головой.
После тяжелого дремучего сна веки с трудом разлиплись и перед глазами медленно, тягуче поплыла картинка – лопнувший желток реальности растекается по тарелке раненого сознания. Я ощущаю неприятный вкус и консистенцию этой липкой жижи. Она течет по зрачкам, по щекам, капает на подушку, разливается по полу, с чавканьем накрывает стены, потолок и, наконец, смыкается. Реальность догнала меня и впитала. Картинка фокусируется. Вопрос не исчезает.
Кто я?
Солнце, кажется, совсем при смерти. Кажется, если открыть окно, услышишь, как оно кашляет, сплевывает кровавые мокроты. Но свет его все равно сильно бьет по слабым новорожденным глазам. И я ложусь на живот и смотру в реальность, как пес, прилегший отдохнуть – из-подо лба. Обшарпанные стены, ворох одежды, покрывал, простыней, носки. Все это собралось в неприятную композицию, источающую неприятный аромат. Аромат действительности. На паркетном полу крошки. Собрал немного на палец, опустил его в рот – халва. Значит, кто-то тут ел халву. Рядом со мной на полу лежит ноутбук. Раскрытый, но в мониторе черно – спит. Разбудил его, и в глазах побежала рябь – черная, на белом фоне. Сосредоточился. Оказалось – буквы. Много-много букв. Целый текст. Пытаюсь всмотреться, но глаза болезненно реагируют на попытки, слезно умоляют отвернуться. Курсор мигает в самом конце текста, после слов «И плакал». Ноутбук возле меня, следовательно он мой, или, по крайней мере, последним его использовал я. А значит и текст мой. Но сейчас совершенно не до него. Тревожит чертов вопрос. Мать его...
Кто я?
С трудом поднялся на корточки, потом на колени, как бы, моля реальность о пощаде, моля отпустить или объяснить. Чертовка неумолима. Скинул с себя грязное одеяло. Провел по лицу – первый раз за день. Ладонь царапает щетина. Давняя. Древняя. Подкатило к горлу, стал кашлять. Долго и судорожно трясся на кровати, пока не вышел огромный ком. Проглотил. Вошел в ванную – маленькая, вместе с туалетом, со стен облупилась краска. В углу стиральная машинка, рядом с дверью – пенал, у стены – пожелтевшая ванна, раковина. Унитаз тоже покрыт золотым налетом времени и грязи. Свет очень тусклый. Подошел к зеркалу и стал всматриваться в того, кто всматривается в меня. Воздух начал заряжаться, тяжелеть, останавливаться. В нем, будто, формируется осознание чего-то. Чего-то важного, жизненно-важного. Что-то сейчас должно выплеснуться, обрушиться на меня, как водопад, втоптать в землю. Зрачки в зеркале расширились, на щеках проявились скулы, почувствовал напряжение и боль в зубах. Но нет. Снова… снова вопрос не исчерпал себя.
Кто я?
Умылся, почистил зубы. Стало легче. Решившись, разделся, свалил белье кое-как на стиральную машинку и залез в ванну. Тело защипали горячие резкие струйки воды. Когда мое тело полностью покрылось влагой, я почувствовал, как утренняя пелена смывается, сливается в сток, реальность становится отчетливее, понятнее, звуки постепенно приближаются к ушам, как поезд в тоннеле метро.
Струи воды стекают по мне, убегают по трубам в лабиринты подземных коммуникаций, потихоньку унося за собой тревогу, проснувшуюся вместе со мной, сочащуюся сейчас из моих пор. Вода слизывает грязь с моей кожи, которая, пройдя километры железных вен, смешивается с потоками чужой грязи, чужих тревог, и этот компот из нечистот попадает в реку. И река бежит. Уносит сброшенную нами чешую.
В мое тело начинает приходить ясность. Рассудок. Но не память. Нужно вернуть ее. Нужно вернуть себе себя. Найти ответ, которого все еще нет.
Кто же, черт возьми, я такой?

28.02.2011

Уходим в небо. Обрывки I, II, III

  • 20.02.11, 16:25
Я видел, как пароходы уходят в небо… как медленно, терпеливо набирают они скорость в земных водах, разрезая своими могучими телами океаническую гладь, и она волнами расходилась, разрывалась по швам. И когда они шли на всех своих узлах, они напоминали реальность, которую уже не изменить. Как рок, как неизбежность, они неумолимы и весомы в своем движении. Могучие пароходы уверенно и безмолвно шли вперед, к горизонту…

Тишина (Уходим в небо. Обрывок I)
Этих дней ждешь как кошмара. Когда вокруг тебя сгущается тишина. И это не та тишина, когда тихо. Может играть музыка, за окном может шуметь природа, шелестеть ветер, пробираясь через щетину замерзших веток. Но все это как желатин, загуститель, всыпанный в тишину. Он перемешивается с ней, и она становится гуще, плотнее. Она превращается в вакуум или в бальзам, куда тебя окунули, поместили, как маленький мертвый эмбрион. И ты застыл, повиснув между небом и землей, а вернее сказать, между дном и крышкой. Ты неподвижен. Каждое твое шевеление – лишь кажется тебе. Она обволакивает тебя – Тишина. Покрывает своей густой пленкой твое тело, лицо, проникает во все щели, во все отверстия – в рот, уши, нос, задницу, просачивается сквозь глазные яблоки. И ты уже наполнен ею. Она снаружи и внутри. Ты будто губка, впитавшая ее, или гриб, всосавший окружающую среду всем телом, каждой порой. И теперь ты оболочка. Набитая шкурка для мира, для поглотившего тебя хаоса. Чучело. В такие дни все двери и окна распахиваются, все щели раскрываются, как свежие раны, и через них к тебе приходит одиночество.    
Сегодня – один из таких дней.
Я, кажется, медленно схожу с ума, погружаясь в эту тишину, как в сон наяву. Я, кажется, уже не различаю реальность от своих переживаний, домыслов, страхов. Я будто и бьюсь об стены всем телом и лицом, как умалишенный, карабкаюсь по ним, срывая ногти и ору на невидимого врага, обильно брызжа слюной, и в тот же момент я сижу неподвижный посреди пустой комнаты. Посреди тишины, наполненной звуками и цветами. Посреди хаоса. И сегодня он сосредоточен на мне. Только он и я. Это наш с ним танец.
Сейчас я проводник между двумя хаосами – внутренним и внешним. Я контакт, дающий им возможность слиться, загустеть, почернеть, стать единым целым – неповоротливым, но мощным, беспощадным, необратимым. Я – катализатор. А значит, сейчас я не принадлежу себе.
Зачем я пишу это? Зачем бессмысленно мараю бумагу, сжигаю процессор, стираю буквы на клавиатуре? Лишь для того, чтобы попытаться выбраться из этой всеобъемлющей, всепоглощающей Тишины. Чтобы чувствовать себя и окружающий меня мир – мой мир! – в моих руках. Чтобы ощущать контроль. Нащупывать и нежно поглаживать рычаги, тихонько выдыхая, успокаиваясь.
На кого я стал похож? И почему все сложилось именно так? Дайте мне лекарств… таблеток поволшебнее. Дайте мне, черт вас подери, смысл. Смысл всего, что происходит. То есть, Смысл – вообще. Ведь без него, как без дороги – никуда не пройти, сколько ты землю не топчи. Поднимите меня с пола; сдуйте с меня пыль; протрите от грязи; отчистите от ржавчины; смажьте скрипучие подшипники и суставы; вставьте новые батарейки; дайте мне новую душу; дайте мне новое имя; и – важно – не забудьте, прошу вас, не забудьте указать мне смысл! И любите меня, черт бы вас подрал. То, чего мне никогда не приходилось просить… любите меня - в этот раз я прошу вас.
..
..
Блять.

Зима (Уходим в небо. Обрывок II)
Я смотрел в окошко. Вернее, это не окошко – это большое, низкое и широкое окно. Но бывает такое состояние, когда ты крошечный и все, что с тобой связано – тоже крошечное. И раз в окно смотрел я, значит, в том состоянии это было именно окошко.
Снег не шел несколько дней. Но исчезать с земли и деревьев он тоже не собирался.
Не исчезал он и с души.
За окошком все было совершенно не приветливо. Небо затянули мясистые серые коты. Гул города доносился совсем издалека и, долетая до этого дома, отчужденного дома на холме, окруженного лесом, становился тихим, утробным, очень низким – как гул электростанции. Таким образом, толстенные ленивые небесные коты урчали, медленно, томно перекатываясь с севера дальше, на юг, прокрадываясь к теплу, чтобы слизать его с мира, как сметану.  
Там, за окошком, очень холодно. Сильный мороз сжимает воздух, делает его тяжелым, видимым, с острыми краями, которые царапают горло и нос, когда его вдыхаешь. От жуткого жгучего мороза меня ограждает стекло, как невидимая черта между мирами – этим и тем. Это делает мой мир немного теплее, и уютнее – на фоне того мира, который за стеклом. И, видимо, такой мощью, такой силой и плотностью обладает этот потусторонний мороз, что от стекла, принимающего весь его удар на себя, слегка веет холодком. Стекло под напряжением. Оно в неустанной борьбе. У него сейчас война. Жестокая война за то, чтобы я мог спокойно выпить горячий чай, спокойно почитать книгу, спокойно спать.
Мир, который по Ту сторону стекла, был серо-бело-зеленым. Дом, из которого я смотрел на Ту сторону через окно, одиноко высится над сосновым лесом. От него уходит узкая змейка дороги – через равнину и в лес. За лесом город. Из белого снега торчат вечнозеленые кончики сосновых веток. Прямо под домой укутались в снег маленькие молоденькие елочки.
Зима жрет все подряд.
Зима жрет и меня. Она проникает в рот, уши, нос, задницу, просачивается сквозь глазные яблоки. Я все чаще забываю, как меня зовут, сколько мне лет. Кто я вообще? Откуда я родом? Где я нахожусь? Кого я люблю? Кто мои друзья? Кто мои родители? Чем я занимаюсь? Каждое утро я напрягаюсь что есть мочи и пытаюсь вспомнить – как и куда дальше? Я нервно обшариваю каждый угол, каждую нишу, в поисках ответов. Я нахожу свое удостоверение и впиваюсь в него взглядом и умом жадно, будто пчела в пестик жалом. Потом я нахожу паспорт и точно так же слизываю с его страниц каждую букву, каждое слово, с аппетитом. Чтобы вспомнить. Но с каждым новым утром это дается мне со все большим трудом. Зима, как омут, поглощает меня и проникает в меня. Я как эмбрион. Как чучело. Я закрываю глаза и молюсь о том, чтобы мне хватило сил их открыть.

Пароходы (Уходим в небо. Обрывок III)
Я видел, как пароходы уходят в небо… как медленно, терпеливо набирают
они скорость в земных водах, разрезая своими могучими телами
океаническую гладь, и она волнами расходится, разрывается по швам. И
когда они идут на всех своих узлах, они напоминают реальность, которую
уже не изменить. Как рок, как неизбежность, они неумолимы и весомы в
своем движении. Могучие пароходы уверенно и безмолвно идут вперед, к
горизонту. И когда они, казалось бы, достигают горизонта и должны упасть
в обрыв, с конца света, их громадные тела отрываются от воды. Тогда
столпы стекающей с них воды обрушиваются на бескрайнюю спину океана. Как
корни, они не желают расставаться ни с пароходами, ни с водой, и
титаническим машинам, тяжело дышащим черным смогом, приходится отрывать
их от себя и сбрасывать, как балласт.
И вот уже все пароходы оторвались от нашего мира, и медленно набирают
высоту. Поднявшись на высоту птичьего полета и заслонив своими телами
закатное солнце, они все по очереди издали последний прощальный сигнал.
Утробный, низкий, как логово дьявола, прощальный сигнал.
Я смотрел им вслед. И плакал. Ведь уходя в небо, пароходы не берут с
собой людей. Не пускают их на борт. Они оставляют нас тут, внизу, когда
сами возвышаются к небесам, и медленно исчезают за их горизонтом. Они
отправляются в другой мир. Такой, куда всем пароходам хочется уйти.
Лишь раз во много лет они разрешают одному человеку
отправится с ними. Какой-нибудь пароход опускает трап, позволяя
подняться на его борт. И как выбирают они такого человека – не понять
никому. Лишь их умы, древние умы пароходов ведают этой тайной. Лишь
большие старые стальные сердца, гудящие поршнями и скрипящие
сцеплениями, знают, кого взять на борт. Но только одного и только раз во
много лет.
Я смотрел тебе вслед. И плакал.

19.02.2011

цукрова мантра

  • 24.11.10, 20:23
Це така цукрова мантра… тьфу ты! Что за чертовщина, прости Господи…
Я говорю, это такая сахарная мантра. Усаживаешься, значит, в позе лотоса, кладешь руки на колени, ладошками вверх, пальцы домиком, а крылья нужно так сложить, чтобы они верхними кончиками соприкасались только. Закрываешь глаза, и произносишь звук «зззззззууууууууумммммм», методично, значит: «ззззуууумммм, зззуууумммм, зззззууууууммммм», но и не спеша, а-то не сладко получится, а вообще Черт знает что, прости Господи. Так вот, терпеливо сидишь, произносишь это, и облако становится сладким. Получается что-то вроде воздушного пудинга, или сладкой ваты… зависит от того, как долго мантру это говорить. От звука «ззззуууумммм» крылья по особенному вибрировать начинают. Вибрация эта пробегает по телу в облако, на котором сидишь, облако взбивается, и у него вырабатывается сахар. Ну… ну как это объяснить. Е-мае, такое вот свойство у облаков! Причем, оно как - чем дольше мантру эту говоришь, тем слаще. Если совсем долго облако «ззззуууууммммировать», оно начинает увлажняться сильно, становиться липким таким (вот, как раз в этой кондиции оно на сладкую вату и похоже), темнеет. Если уж совсем долго, то с него и капать начинает. У нас такие тут сладкоежки есть! Часами сидят, сахарную мантру читают, облака доводят до полного безобразия – с них течет, неприлично даже, а из-за вибрационного трения искры разлетаются. Вот, делать кому-то нехрен, черти! Прости Господи…
А сладкие облака, это такая красотища! Положишь кусочек в рот, а он тает, будто тончайшей работы крем кондитерский, и если с мантрой не перебрать, то…
- Что, снова безвкусные облака лопаешь, Селедка?
Ну от куда он вечно берется? Старая фурия. Как он вообще сюда попал? Ума не приложу. Хрен возрастной – настоящий бес, прости Господи! Ты у меня, сука, когда-нибудь договоришься.
- Че, молчишь, Селедка… как всегда, молчишь. Сказал бы уже хоть что-то. Промычал бы. А-то все влипаешь глазищами-озерцами, и хоть рыбу там уди. Вечно так, смотрит и смотрит… смотрит и смотрит, не отрываясь, не моргая даже! И молчит. Дурень ты, что ли? Может того – тю-тю? Хотя, откуда тут блаженному взяться-то?.. разве что, грешным делом.
Любит же себя, сука! Говорит, и нравится ему, как говорит. Прямо урчит, если прислушаться, от удовольствия.
- Вот ты насупился на меня, набычился. А чей набычился-то? Я тебе, может быть, единственный друг тут. Кому ты такой нужен – Селедка? С тобой же даже самый замурыженный купидон дел общих иметь не хочет. Был бы ты чертом, тебя б и черти за своего не признали бы – нечего с тебя не взять, толку, как от рыбехи бестолковой.
…Вообще, сахарная мантра – это тут заглавная забава у ангелов. И вкусно, и зуд, когда ее читаешь, приятный такой по телу… Щекотно так, а крылатые, они ведь как дети – им дай покуролесить, повеселиться, пошкодничать. Но тут-то особо не покуролесишь, да не пошкодничаешь. Зато есть мантра. И облаков-то – их мильоны мильонов! Можно лопать бесконечно, а они все появляться будут. Вот и сидят все целыми днями, зудят. Часто парочками. Можно крыльями друг к другу прикасаться. Обмениваться токами, так сказать, вибрациями. Говорят, облако при этом пикантный вкус даже приобретает. Егой-то… ну, секса-то тут тоже «ма».
В общем, облака можно целыми днями трескать. Только, вот…
- Селедка ты, правду о тебе говорят…
О, наконец. Махнул рукой и ушел. Это всегда так. Вечно хрен старый приходит, говорит гадости, махает на меня рукой, мол, «сиди тут, покрывайся тиной», и можно отдохнуть…
Селедкой-то меня чего назвали. Вообще, это история долгая. Но если коротко – страшным матершинником я был при жизни. Ну а че, мамка с папкой как-то особо вниманием не баловали, в шелках не купался, рос во дворах, с пацанами. Я ж не знал, мать, что это грех-то? Ну, вернее, я как-то вообще о загробной жизни не думал. Мне и той, настоящей с головой хватало. С головой в дерь… прости Господи. Тот я удивился, когда оказалось, что не соврали попы-то – на тебе и страшный суд, и легкую экскурсию по райским кущам, да адским кругам. Меня на страшном суде и спрашивают, помимо всего прочего, признаю ли я себя виновным в том, что матерился, как портовая… ну, думаю, признание, оно ж смягчить приговор должно, а значит, надо колоться. Говорю: «Ну а хули мне? Пиздеть не буду, матерился, как сапожник, сук…».
Чего меня в рай запихали – до сих пор не пойму. Ну не из-за того же, что я как-то парнишку из-под поезда вытащил? Да я бы и не рыпался – че мне с этим суицидником морочиться? Да только девка моя завопила так, что в ушах лопалось! Ну, я его и дернул, когда он уже с локомотивом чуть не чмокался. Да то такое…
В общем, как я в раю оказался – загадка, похлеще египетских свинствов. Но и тут без подвоха не обошлось – в кущи то я попал. Да только говорить умением обделили. Немой я. Потому и Селедка – рыбеха немая. И толку от меня никакого.       
И вот в чем проблема – тут, кроме как облака зумировать, делать больше нехрен, прости Господи. А как же мне мантру-то читать, коли я только воздух ртом глотать могу? И черт его знает, прости Господи, какие они, сладкие, на вкус… я бы может у кого и попросил – да как? И не дадут… не любят меня тут. Я ж не нормальный – в раю, а калечка, дефективный.
Говорят, они сладкие и воздушные, как крем кондитерский тончайшей работы… - подумал, и носом обижено так шмыгнул. А потом сплюнул, выматерился про себя (прости Господи), запихнул в рот ломоть безвкусного облака и стал сосредоточено жевать.

Забвение

  • 22.08.10, 15:28
en l'honneur
du triomphe de la raison.

1. Поезд

Нужно ли стремиться к смерти, быть готовым утонуть в водах страсти, ради любви? Или нужно любить смерти ради? Что побуждает к тому, чтобы нырнуть в глубину, понимая, что там, вероятно, никого нет? Чувство, или это погружение и есть чувство, на которое мы способны, чтобы ощутить перерождение, готовность устремиться к умиранию, в жажде ожить, почувствовать радость открытия снова? Увы, на этот вопрос я не могу дать ответа.

Я ехал в поезде, и вопросы обрушивались на меня. Обрушивались тяжелыми кирпичами, отпадающими от ветхих домов старого города. Будто исполины стряхивали с себя отмершую чешую, и она сваливалась на мою голову.

Многотонная железная машина уносила меня прочь, под глухое стаккато колес. В такт их ритмическому рисунку позвякивала ложка в полупустом стакане с чаем, кроме которого на столе находились лишь мой блокнот, куда я все это сейчас записываю, полупустая бутылка, бокал с красным от вина дном и короткополая шляпа моего бессменного попутчика.

Никогда раньше я не пытался отличить любовь от любви, и понять смысл этого слова как такового. Всегда я лишь верил в нее, слепо, глухо, глупо. Но сейчас я будто тщился препарировать это чувство, с хирургическим интересом запустить в него лезвие скальпеля, раскрыть оболочку и тщательно изучить все содержимое. Содержимое того, чему так беззаветно я отдавался всю свою жизнь, но что приносило не только мгновения слепой радости, но и мучительные часы увы зрячей боли. И все эти шрамы, рубцы, оставленные на душе, не преподают никаких уроков, и лишь уродуют ее. И я снова и снова бросался в самые темные омуты чувств, не задумываясь о мудрости прошлых опытов и о плачевности будущих последствий. Снова кидался в бездонные воды любовного забытья, зная, что утонуть в них легче, чем вынырнуть и распластаться на воде, отдаваясь ее воле, но подчиняя ее.

2. Убийство

Для убийства выдался отличный день – ветра практически не было в сухом жарком воздухе. Пуля пойдет ровно.

Я шел не спеша, прогуливаясь, рассматривая местную архитектуру. Ах, насколько богаче была мысль архитектора 19 века, скупого расчета современного его приемника. Город  А манил. Он окутывал меня, и я как губка впитывал его пары, его летние курортные настроения, его гостеприимство, теплый, приветливый дух. То был редкий для нашего времени дух – общной, всеобъемлющей лучезарности, открытости, и невыносимой легкости. И рождали этот дух не только дома – каменные свидетели эпох – здесь все, казалось, живет в большом, никогда не остывающем котле любви. Коты лениво дремали на тротуарах, собираясь маленькими сонными компаниями. Лишь некоторые из них неохотно приоткрывали глаз, щурясь на переступающих хвосты прохожих. Прохожие приветливо улыбались друг другу, слегка приподнимая шляпы, и перекидывались парой фраз со старушками. Старушки поливали асфальт возле парадных, под открытыми окнами, из которых и выползали поливочные шланги. Неужели все они живут в любви друг к другу? Неужели в этом городе любовь была жизнью?

И я тоже шел и приподнимал шляпу в знак приветствия нечаянным прохожим. И настроение мое было прекрасным, бодрым, свежим. И я будто тоже был частью этого города, и тоже варился в этом большом котле. И это было особенно хорошо, ведь я шел убивать, и город спасал меня от хандры. Вот так проникает в человека этот город.

Да, наверное, не правильно убийце говорить, что он хандрит от своей работы. Ведь это было бы совершенно не профессионально. И как можно назвать человека знающим толк в своем деле, если он от дела своего чувствует вину? Обычно я и не испытывал каких-либо угрызений совести, но все дело в том, что до этого заказа я решил уйти, так сказать, «на покой». Мой счет вполне позволял мне эту прихоть. Я уже подыскивал укромное местечко на каком-нибудь отдаленном острове, где собирался построить свое маленькое трех-четырехэтажное «бунгало», соорудить небольшую площадочку для совсем крохотного вертолета, и купить очень скромную яхту. Я и сейчас планировал это, когда шел по узеньким, камнем вымощенным улочкам города А, с черным кейсом в руке. Мне совершенно не хотелось убивать сегодня, ведь я, получается, не выполнил данное себе обещание завязать. Но надо признаться, предложение оказалось очень заманчивым: сумма, которую мне обещали, увеличила бы мои сбережения вдвое! И я согласился, не смотря даже на то, что заказ оказался очень… экстравагантным. Я не знал ни имени жертвы, ни лица, и меня уверяли, что этого не понадобится, что я найду этого человека очень легко. Добавив лишь сведений о его росте, одежде, цвете волос, и возрасте. Над такими условиями работы стоило лишь рассмеяться, и пожелать заказчику наилучшего дня. Но по некоторым причинам я этого сделать не смог. Об одной из них позже, другая – сумма, которой тяжело сказать «нет». Выходит, у моей жертвы было очень много шансов не нарваться на мою пулю, и только пара не значительных по сравнению с жизнью обстоятельств погубили ее. Признаюсь, от того ее было жаль.

Я дошел до нужного здания, дверь в парадную, как и оговаривалось,  была на пароле. И данный мне пароль, как и оговаривалось, подошел: надев перчатки, я набрал 1408, замок глухо щелкнул, и дверь легко поддалась. Я поднялся на последний этаж, открыл люк ключом (который мне тоже любезно предоставили), и поднялся на крышу. Она была не очень удобной – пирамидальной. Но толстые, рельефные перила – великолепное укрытие, предоставленное мне архитектором конца 19 века.

Я собрал винтовку, сложенную в кейсе, и навел фокус прицела на нужную мне точку. Место было оживленное, переполненное народом. В линзе оружейной оптики сновали люди, носили в ней сумки, курили, разговаривали друг с другом, выпивали из бутылок, что-то выкрикивали. Казалось, что линза – это окошко в мир, и в мире уже нет места без людей. Они набивались в нее, как мушки, случайно попадающие в пространство между двумя оконными стеклами. И вот, в оптику втиснулась моя жертва. Я сразу его узнал, да и стоит заметить, что в нем действительно было что-то очень знакомое. Он стоял спиной, но она будто зазывала меня, давала понять, что это именно та спина, которая меня интересует. Будто я уже видел эту спину ранее.

Он стоял у стены здания, переминаясь с ноги на ногу, нервно курил, и поглядывал на часы. Его голова, пожалуй, была чуть больше пропорциональных норм, он старался держать осанку, но его явно беспокоил сколиоз.

Я взвел винтовку, мягко положил указательный палец правой руки на курок. Он был очень молод. Интересно, кому нужно его убивать? На преступника он не похож, на воротилу грязными деньгами тоже. Обычный мальчишка, может быть студент, а может совсем недавно окончил учебу. Что же ты натворил, друг мой?

Ветра все еще не было – природа ко мне благосклонна. Я остановил дыхание, чтобы рука совсем не колебалась, слегка нажал на курок, выстрел произойдет через долю секунды, но вдруг молодой человек обернулся в мою сторону. В прицеле я увидел самого себя.

3. Встреча с месье Шарлем

Месье Шарль подошел ко мне, когда я сидел на открытой террасе одного кафе в городе А. Он мягко положил руку мне на плечо. Я оторвался от увлекательного чтения и был крайне удивлен, увидев его. Каков сюрприз!

- Каков сюрприз! – воскликнул я. - После стольких лет, мой дорогой месье Шарль!

- Когда же вы, наконец, опустите формальности и станете просто называть меня по имени? И, может быть, вы предложите мне сесть? Начинает казаться, что вы мне совершенно не рады! – Его губы скривились в капризной гримасе – любимой гримасе этого вечно моложавого лица, хотя ему уже шел пятый десяток. Но видимо месье Шарль по-прежнему тщательно следит за собой – единственные морщинки на его мордашке – в уголках губ и век, что говорит лишь о том, что у него всегда великолепное настроение.

Что ж, хоть наши с месье Шарлем отношения и были несколько не обычный, как для близких друзей, мы таковыми являлись, и спустя многие годы я безумно обрадовался встрече. И действительно, забывшись от удивления, я не предложил ему сесть – какое упущение, и какова невежливость!

- Что вы, дорогой мой друг, присаживайтесь не медля! И простите меня за мою нерасторопность. Своим визитом вы застали меня врасплох! Садитесь, садитесь, и закажите себе что-нибудь, я намерен просто изнасиловать вашу память. Ведь мимо меня наверняка прошли колонны увлекательнейших историй!

Месье Шарль сел, и заказал себе бутылку вина. Он действительно выглядел великолепно. Своей подтянутостью, элегантностью, свежестью и красотой дал бы фору любому молодому ловеласу. На этот раз он был в приталенном сером клетчатом пиджаке, подчеркивающем его прекрасную фигуру, серых брюках, как я успел заметить, явно зауженных снизу, на ногах его были туфли со слегка удлиненными носками. С головы он снял короткополую шляпу и положил ее на столик, рядом с собой.

Дул легкий южный ветер, воздух наполнялся морем. Месье Шарль достал сигару, обрезал ее кончик гильотинкой, и долго раскуривая ее, рассматривал аудиторию кафе. Особенно долго его взгляд задерживался на молоденьких посетительницах. Оценивая каждую из них, он слегка щурился, как утренний кот, и от его глаз расползались молнии глубоких морщинок – единственное видимое доказательство его возраста.

Он знал, как он хорош, и он мало кому признавался в главном, на его взгляд, своем грехе – возрасте. Вот из-за чего он всегда просил называть его просто по имени, не добавляя формальное «месье», но, не смотря на его внешний вид и легкость его поведения, я прекрасно знал, сколько опыта хранит в себе этот человек, и мне было легче, может даже комфортнее называть его именно «месье Шарль». Тем более что он полностью соответствовал этому титулу.

И вот он сидел напротив меня, щурился. В одной руке он держал сигару, в другой слегка пошатывал бокал с красным вином, наблюдая, как напиток маслянисто стекает по стенкам сосуда. Потом он пригубил вино, поставил бокал, и перевел свой взгляд на меня. И стал рассказывать. Он знал, что я благодарный слушатель, поэтому деталей месье Шарль не упускал, обильно обогащал речь тонкой иронией, в его манере, зная, что я это очень люблю. Я бы с превеликим удовольствием рассказал о приключениях месье Шарля (все они были эротичного характера, так как любовь в плотском ее понимании – его хобби. Да что уж там – цель жизни!), но боюсь, что мне потребуется на это слишком много бумаги и времени. Вкратце лишь замечу, что все эти годы, что мы не виделись, любовь гнала месье Шарля по всей Европе и Азии, от Англии и Германии, до России, Индии, Шанхая. В погоне за открытиями побывал он и в Африке (где подхватил пренеприятнейшую болезнь, избавлялся от которой в Швейцарии, хоть и долго, но зато поставив еще один флажок на своей карте любви), и даже в Иране! (Там, правда, его восемь раз чуть не убили, пять из которых сначала хотели лишить абсолютно всех мужских достоинств). Побывал он в Америке и Канаде (на том континенте ему не понравилось особо, так как «черт с ним, что женщины там не хороши собой… с их чертовой mancipation они совершенно не умеют быть женщинами!», - как выразился сам месье Шарль). Конечно же, не упустил месье Шарль Италию и Испанию. О последней он сказал: «Их постели напоминают корриду, и один раз мне даже пришлось побывать быком!». О Кубе: «revolution arme tous les soirs!». Говоря об Индии, он пальцами показывал непонятные сплетения, а лишь при мимолетном воспоминании  о Норвегии - с ужасом вздрогнул, и выпил бокал залпом.

- Весь мир открылся мне в любви, а деньги, которые, как вы знаете, остались мне в наследство, все не кончаются! И когда я думаю об этом, jurer, я впадаю в уныние! Если бы я промотал все, может быть мне было бы не так обидно от того, что я не смогу более открыть для себя что-то новое. Средства для воплощения возможностей есть, желание просто переполняет, но нет главного – самой возможности.

 Лицо месье Шарля и в правду резко помрачнело. А вернее сказать, стало напоминать лицо капризного балованного ребенка, который узнал, что у его друга два пони, когда как у него всего один.

- Дорогой мой, не кажется ли вам, что ваше понимание любви, как и ее познание (а в данном случае это две абсолютно разные вещи), отнюдь не планетарны? Простите за мою откровенность, но открыв для себя тысячи женских органов любви, и даже в тысячах разнообразных поз, вы так и не открыли для себя истинного чувства. Вы получили докторскую степень по женской анатомии и, наверняка, стали чародеем страсти, и знатоком пастельного белья, но вы не стали знатоком любви. Ведь можно нырнуть в мириады постелей, так и не погрузившись в море чувств. С тем же успехом можно перепить множество вин и стать лишь алкоголиком, но не тонким ценителем и дегустатором напитков.

- О, mon cheri, неужели мы снова возвращаемся к нашему бесконечному спору? Вы сноб любви, вы остолоп страсти, солевой столб наслаждения! Что вы носитесь со своим «морем любви»? Раз уж вы в миллионный раз обратились к этой своей пошлой метафоре, замечу, что я, как раз, всегда купаюсь в горячих водах чувств, в то же время как вы говорите не о море, а о любовном болоте! Да, да! А во что еще, по-вашему, мой l'ennui professeur, превращаются изысканные отношения, держащиеся на легчайших шелковых нитках открытия, покрытые вуалью чарующей таинственности и свежести, когда они становятся бытом? В настоящее marais, болото!

- Если та любовь, какой ее вижу я – болото, то ваша похожа не на море, а скорее, на грязевую пену, накапливающуюся на поверхности воды. Открывая женщин, вы не углубляетесь в них дальше их тел, довольствуясь лишь малым, лишь поверхностным. Но ведь даже вам должно быть известно, что наиболее интересно то, что скрыто от посторонних глаз. И лишь погрузившись глубже можно наслаждаться тем, что видно лишь вам, и более никому. Одна женщина хранит в себе больше тайн, чем все женщины, которых вы знали!

- Ф.. Одна женщина, если ее, pardon,  растянуть во времени, хранит в себе взросление, обыденность, кухонные запахи, растяжки на животе от родов, мешки под глазами от бессонных ночей, проведенных над колыбелью, обвисшую, высосанную грудь и, в конце концов, старость. Вот вам ваши тайны одной женщины. Но я, как гурман, беру у них лишь самое лучшее. Лишь то, чем они гордятся, что их действительно делает существами, созданными для созерцания, любви и восхищения! Тем самым делая им, дорогой мой друг, наитончайший комплимент! Ведь в моем сердце все мои дамы останутся прекрасными на века! Бессмертие молодости, свежести, сочности, наилучших, тщательно отобранных черт – не самый ли удачный реверанс? Тем более что я для них, надеюсь, тоже останусь навсегда лестным любовником. (За исключением, конечно, индийских искусниц…).

- Вы даже не знаете, на что способны все те женщины, которых вы знали! Вы, как маленький ребенок (замечу, что это сравнение ему польстило), снимаете пальцем крем с торта, даже не подозревая, что под ним – кулинарный шедевр!

- География моей любви позволяет мне верить, что меня тяжело удивить.

- А как же радость удивлять? Удивиться – это половина наслаждения. Но удивлять – вот где скрыт смысл. Ведь ничто не приносит такого удовлетворения, как желание удовлетворять, удивлять больше и больше, а это возможно лишь когда испытываешь к человеку нечто большее, чем просто похоть!

- Друг мой, лучше удивить единожды, и оставить о себе тонкий след жарких воспоминаний, будоражащий кровь, сводящий мышцы, чем толстый слой пыльной навязчивости.

- Но как вы можете утверждать, что познали женщин, если знаете лишь их тела, но не знаете ни одной души? Тело – лишь оболочка, когда сам человек бьется в своей душе. Вы погребены под тоннами мертвых тел. Ведь без душ тела мертвы!

- Души моих женщин открываются в наслаждении, которое я им приношу, и которое они доставляют мне. Согласитесь, пустое тело не может так пылать, его глаза не способны так гореть, как горят они, смотря в мои глаза. Овладевая телом, я неминуемо овладеваю душой. Тем более, mon cul preferes, для души у меня есть вы!

Месье Шарль звонко, заливисто, совсем по-детски засмеялся, посчитав, видимо, свою шутку очень удачной. Хотя улыбки не смог сдержать и я, как ни старался. В этом его па было ясно видно то, что я, в сущности, понимал всегда: он сам находился в не прекращающемся споре с самим собой. Он знал, что есть и другая любовь, неизвестная ему, прорастающая лишь на одной почве, требующая времени, тщательности, постоянства. Он верил в любовь к одной женщине, ведь не был невеждой, и понимал: говорить, что человека можно прочитать за одну ночь (даже за один десяток лет!) – значит утвердиться в собственной глупости. Месье Шарль верил в «другу» любовь. Но в любом споре, даже столь продолжительном, кто-то постоянно держит верх. И месье Шарль всегда держал верх над самим собой. Да, в ту, другую любовь он верил, но не доверял ей. И сейчас он так хохотал не столько надо мной, сколько над самим собой, и смех этот, на самом деле, был отнюдь не веселым. Скорее иронично печальным. То был смех умудренного опытом, но отвергающего старение человека. Своим поведением месье Шарль как бы согласительно кивал мне, но, при этом, разводил руками: «c'est ma vie», такова моя жизнь.

Но скоро месье Шарль оправился, его глаза наполнились печалью, он затянулся сигарным дымом, выпустил сквозь губы густое кольцо, и повторил:

- Для души у меня есть вы, мой друг, но и вы скоро сгинете в своем чертовом глубоком море любви. А вернее, как я сказал, в болоте. Вы погрузитесь, попретесь ко дну, в надежде увидеть там те самые глубинные тайны, и уже не всплывете. И кто тогда будет осаждать меня своими глупостями? Подумайте обо мне, мой дорогой. Я заскучаю, зная, что вас нет. Не лезьте в эти пучины. Ради меня! Поверьте, в одну ночь женщина раскроет вам настоящий клад! И в нем будет все золото, которое у нее есть! А дальше вам придется довольствоваться лишь сгнившими сундуками, заржавелыми украшениями, да остовами потонувших кораблей. И ваш корабль тоже потонет.

- Вы любовный убийца, месье Шарль…

- Еxcuser? Мне показалось, или новая глупая идея фикс только что слетела с ваших губ? Какой к чертям убийца? Или вы уже, не в силах защищать свои очевидно слабые идеи, готовы обвинить меня во всех грехах?

- Пока вы уподобались лобковой вше, прыгая из постели в постель, я предавался размышлениям о любви. И вот мысли, которые никак не могут покинуть мою голову:

4. Забвение

Любовь подобна смерти.

Я бы сказал, что любовь и есть – смерть.

Я говорю, конечно же, о той, первичной любви, которую еще называют влюбленностью. О первой стадии сближения людей, ярым поклонником которой является мой старый заклятый друг месье Шарль. Ведь именно эту, первоначальную любовь можно назвать настоящим взрывом чувств! О, как горячи, безрассудны мы бываем в этой любви! Но при этом, порой, и чрезвычайно жестоки.

В пылу страсти мы готовы отдаться полностью пламени чувства, выпотрошить себя, и положить на алтарь, принеся себя в жертву человеку, который сейчас подобен в наших глазах божеству. В этом случае мы желаем лишь отдавать, не задумываясь о цене всего того, что мы отрываем от себя, о плате. Можно увидеть, как человек, в мгновения такой любви, подобно фениксу, исчезает из нашего мира, сгорает в собственных чувствах, перерождаясь, но уже не в понятном для нас мире, а в том, что создан им, его фантазиями и надеждами. В мире, где есть только он, и объект его любви. Он, вроде бы, и смотрит на нас, но взгляд его уходит дальше, огибает земной шар, и возвращается обратно, внутрь, в совершенно другое измерение. Туда, где его мысли, и его желания, и стремления, и планы. И мир этот – объект его любви. Человек видит себя лишь в своем избраннике, он готов погрузиться в него и раствориться в нем без остатка.

Такие люди – самоубийцы. Они жаждут проявлять любовь.

Эти безумцы готовы жертвовать собой не только ради любви, но ради любимого, жертвуя, если нужно, даже любовью. Если они создают собой дискомфорт объектам обожания, они готовы замкнуть свои чувства в себе, которые будут разъедать их изнутри болезненнее щелочи. О, какие это муки - безмолвная любовь!

Но есть и те, чья любовь – чувство эгоистичное. В своем обожании они требовательны и бескомпромиссны. И раз уж они протягивают руку, то ожидают в ответ пылких объятий. Если они говорят, что любят, тем самым они требуют доказательство ответного чувства.

Их я назову убийцами, жаждущими проявлений любви к ним.

Порой они не замечают, что отдают намного меньше, чем получают, и уж тем более чем хотят получить. Как коллекторы, они требуют чувств, их доказательств, поступков. Но свои чувства они также лелеют, ставя их даже выше, чем сами объекты чувств! Эгоистичные убийцы готовы создавать своим избранникам (или вернее сказать – жертвам?) любой дискомфорт. Их острый меч надежный щит именуются «любовь». «Я же люблю тебя!», - вот воинственный клич, с которым они бросаются на несчастных избранников, готовые раскромсать их своей страстью, уничтожить, погубить. Их собственное чувство – вот их религия! Они ее даруют силой и требуют за нее плату с торицей.

Таким образом, как я уже заметил, я разделяю любовь на убийство и самоубийство. А нас, соответственно, на убийц и самоубийц.

Почему же говоря о любви, я, как верно подметил месье Шарль, постоянно прибегаю к образу воды – моря, океана? Не потому, что любовь бескрайняя как океан. Вода, это стихия, которая стоит у истоков всего живого. Она, как отметка «ноль» в потоке жизни. «Нулевой километр». Она питает жизнью. Питает все, давая возможность прорастать, существовать, проходить по пути времени и, достигая логического конца, возвращаться к началу – нулю. К забвению. И стремясь к любви с самоубийственной страстью, не желаем ли мы переродиться в ней вновь, не скидываем ли балласт бытности, окружающей нас, пытаясь сделать следующий вдох уже в новом мире – созданном из «меня» и «тебя». Не чувствуем ли мы себя в такие моменты помолодевшими? Стряхнувшими с себя пыль времени? Преданная любовь подобна умиранию ради возрождения. И самоубийца готов войти в эти бездонные воды, погрузиться в них, не смотря на риск, что в этом море, кроме него, может никого не оказаться, и никто не поддержит его, не поможет сделать следующий вдох. Если самоубийца погрузится в воды убийцы, он уже не всплывет…

Убийца так же хочет перерождения в любви, но для этого он готов погубить свою жертву, потопить ее в себе, питаясь ее чувством.

Отношения двух убийц – это дикие любовные игры, до изнеможения, до крови, но не до смерти, так как ни один и них не хочет умирать. Такая близость очень не долговечна, но обещает быть острой, страстной.

Истинной любви могут достигнуть лишь два самоубийцы, которые полностью готовы отдаться и своим чувствам, и друг другу. В желании положить себя на жертвенный алтарь, они сами толкают себя друг к другу, вжимая, вливая себя в доверенного избранника их любви. И погружаясь в воды друг друга они поддержат друг друга, помогут дышать.    

Любовь – вот истинная смерть души, забвение! Мы отрешаемся от всего ради нее, мы уходим из этого мира. Либо мы готовы убивать ради нее, сметать всех с лица земли, предавать забвению.

5. Зов сердца

Я раскрыл конверт, в нем было два аккуратно сложенных пополам плотных листа. Один побольше, другой поменьше. Первый я открыл тут же. В нем было все то, о чем я говорил выше: рост жертвы, возраст, и другие ее черты, которые позволяли мне ее узнать. Письмо-инструкция было написано от руки, чернилами. Аккуратный рукописный шрифт радовал глаз, как и указанная сумма – гонорар за работу, которую мне следовало выполнить.

На тыльной стороне второго листа было написано: «Открыть строго после завершения работы!». Мне стоит повториться – все это казалось безумно смешным, и при любых других обстоятельствах я бы ни за что не согласился на этот заказ, который больше походил на дешевую клоунаду! Но человек, который вручил мне этот конверт, вызывал у меня доверие, и я знал, что сделав все как следует, я гарантировано получу все обещанные деньги и в срок.

Впоследствии, выполнив заказ и раскрыв тот маленький листок, я увидел там такую надпись: «Ты не всплыл».

И подпись: «Сердце».

6. Прощание месье Шарля

- Вы типичный убийца, мой дорогой месье Шарль! Все ваши желания сводятся лишь к одному – получать! Вы заряжаете себя другими, не желая изнашиваться для других. Я лишь надеюсь, что те дамы, с которыми вы имели сношения, такие же убийцы как вы, и вы никому не причинили боли. Не оставили их в мучительном забвении одинокой любви.

- Vous ennui absolu, mon chere! Это вы тонете в собственных же разглагольствованиях о любви, пока сама любовь проходит мимо вас! Убийцы, самоубийцы… Любовь это жар, это сердечное пламя, которое не испепеляет, но пробуждает от ленного сна рутины! Это микстура от смерти, а не смерть. Это выход из забвения ума и души, а не погружение в нее! О, какие ужасные ошибки совершает ваша больная голова, мне действительно страшно за вас! Вы погубите себя, потоните в вами же придуманных водах любви. Только это будет не любовь, а лишь ваши нездоровые фантазии! И никто в них не подаст вам руки. Вы пойдете ко дну, как камень, как якорь самого себя!

- По крайней мере, погибая на дне, я буду знать, что захлебываюсь чувством, а не грязной пеной похоти, которую вы так бережно собираете на поверхности.

- Ох… Вы осел, душа моя, и боюсь, с пути пагубного, на котором вы уперто стоите, мне вас не сдвинуть. В любом случае, для вас это может показаться странным, но встреча наша не случайно.

- Что же вы сразу не предупредили, что имеете ко мне дело?

- О, вы знаете, как тяжело мне отказаться от наслаждения слушать ваши глупые рассуждения и незрелые доводы. Все-таки молодость – прекраснейший из пороков!   

- Так какова же цель вашего визита?

- Друг мой, мне нужно, чтобы вы исполнили один заказ.

- Вы же знаете, месье Шарль, что я отошел от дел. На моих руках слишком много крови. Верите ли, иногда оглядываюсь, как параноик, боясь увидеть за собой красный шлейф.

- Mon cheri, я прекрасно вас понимаю, но будьте уверены, цена, которую вам предлагают за работу, стоит того, чтобы лишь единожды отступиться от своей принципиальности, - месье Шарль достал из внутреннего кармана пиджака перьевую ручку, написал что-то на салфетке, и отдал ее мне. – Как видите, это может стать венцом и великолепным финалом вашей профессиональной деятельности. Любовник, как я вижу, вы никудышный, но убийца великолепный. Соглашайтесь, друг мой! Вы же знаете, что я вас не подведу.

- Замечу лишь, что уступаю вам не только из-за суммы, которая действительно меня приятно удивила, но из-за глубочайшей любви к вам, месье Шарль.

Из пепельницы взлетел подхваченный ветром «прах» сожженной мною салфетки, на которой месье Шарль написал цену работы.

- О, как вы великодушны, mon ame! Единственное, замечу, что… заказ слегка экстравагантен. Вы это поймете, когда ознакомитесь с инструкциями.

- Что ж, повторюсь – из любви к вам…

- Вы чудо! Что же, а теперь я должен откланяться. Простите меня, но есть еще незавершенные дела. Да и у вас тоже…      

Месье Шарль приятно улыбнулся, и протянул мне руку, в которой держал конверт. Я взял конверт, крепко пожал руку моему другу. Он надел шляпу, и перед уходом слегка поклонился.

- До свидания, месье Шарль! – крикнул я ему вслед.

- Нет, мой дорогой, прощайте, - ответил он, не оборачиваясь.

Уже через пару минут я шел по маленькой улочке города А в противоположную сторону от направления месье Шарля. Заказ был действительно очень необычный. Но как я уже упоминал ранее, своему давнему другу я доверялся всегда. Он, и прекрасный город, город любви, не давали мне впасть в уныние, и я блуждал по коридорам улиц и мостовых в прекрасном расположении духа.

- Глупый, глупый месье Шарль, - думал я, улыбался нечаянным встречным, и даже не подозревал, что иду убивать самого себя.

7. Самоубийство

Я нажал на курок.

Не сразу. Я не мог удержаться, чтобы не понаблюдать за ним. Он постоянно курил, нервно, прохаживаясь взад и вперед, переминаясь с ноги на ногу. В левой руке он что-то мял, и постоянно поглядывал на автобус, который стоял неподалеку. Автобус вез из города А в город Б. В его дверь заходили люди неприятные, несвежие, с грязными сумками, пакетами, лицами. И он все поглядывал на этот автобус, и видимо в руке он мял билетик. Зачем ему туда? Почему ему по пути с этими ужасными, засаленными, поношенными людьми? Что у них общего? Что ему нужно в городе Б? А вернее, что мне там нужно? Почему я нервно переминаюсь тут с ноги на ногу, курю одну за другой, мну билетик?

Наконец он выкинул окурок в мусорное ведро, подошел к автобусу, отдал билетик стоящему рядом глашатаю, и сделал шаг в дверь.

Я нажал на курок.  

8. Прощание с месье Шарлем

Прощайте, месье Шарль.

9. Море

Перед самым погружением я посмотрел на пляж. У самой воды сидела знакомая фигура в костюме и шляпе. Несмотря на наряд, человек уселся прямо на песке. В руках у него что-то отсвечивало солнце – бокал с вином, видимо.

Я задержал дыхание, закрыл глаза и стал погружаться под воду, глубоко, пока не почувствовал руками дно. Вода была слегка прохладной.

Я понемногу выпускал из себя воздух.

Я боялся открыть глаза – вдруг ее здесь нет! Я прислушивался: может, услышу ее дыхание, или движения в воде, стал интенсивнее водить руками, чтобы найти ее наощупь, от того тяжелее стало удерживать дыхание, но совсем маленький запас воздуха еще был. Вдруг кончики пальцев почувствовали что-то гладкое. Это коленка – подумал я! Я ее нашел! – с блаженной улыбкой я выпустил весь оставшийся воздух и открыл глаза. Пальцами я нащупал выглаженный морем камень. В груди разгорался пожар. Из последних сил я взял себя в руки и огляделся, но вокруг не было никого кроме рыб. Ни души, ни коленки, ни воздуха.

Я глубоко вдохнул.
Я не всплыл.

0. человек без надежды

В окне проносились мимо деревья, как будто помещенные в аквариумы из столбов – столб, деревья, столб. Они спешили в город А, а мой поезд уносил меня из него.

Я думал над тем, как всадил себе пулю в лоб.

Я вспоминал ее – маленькая, совсем крохотная, хрупкая. Будто может уместиться в ладони. Она была прекрасна, свежа, она пахла жизнью, светилась ею. Хотелось взять ее руку, но еще больше хотелось перестать быть собой, заполнить ее, раствориться в ней, чтобы чувствовать ее дыхание, ее тепло, токи каждой клеткой.

Она будто состояла из маленьких нюансов, подробностей. О, как люблю я нюансы! Великое всегда состоит из миллионов мелочей. И только если эти мелочи красивы, великое будет ослеплять красотой. Она говорила, а я следил за ней, всматривался в ее профиль. Наблюдал, как раскрываются ее губы, как слегка шевелится кончик носа, когда она произносит что-то. В этот момент я по плечи погрузился в воду, а она была напротив меня. Вода была теплее, чем воздух, по шее у меня бежали мурашки, и мне хотелось нырнуть, погрузится в тепло. В ее тепло.

Я сильно нервничал. Говорил о том, что нервничал. Говорил о глупостях, тем самым совершая глупости одну за другой. Как я нервничал… и говорил, что нервничал чуть-чуть. Я шутил и сам смеялся над своими шутками, я все думал: куда же деть свои руки?! Я слушал ее, отвечал ей, и думал – куда деть эти чертовы руки. Но она взяла мою руку, и рука оказалась именно на том месте, где должна была быть. Именно для этого придумана моя рука, чтобы быть в ее руке.

Я говорил о глупостях, и о том, что хотел бы совершить большую, настоящую глупость, но волнение останавливало меня, и я будто не дожимал с глупостями, размениваясь на мелочные, банальные. Я болтал, болтал как глупая взволнованная девица, и вдруг почувствовал на губах тепло. Я почувствовал тепло ее губ!

И вот я, держа ее за руки, погрузился под воду, я чувствовал ее кожу, ее тело, я чувствовал, что не утону. Она прильнула к моему рту губами, и вдохнула в меня живительный воздух. Как упоительно это – погрузиться в воду и дышать. В ее воду. В ее море.

Но вдруг ее рука вытянула меня наружу, на холод, кожа тут же покрылась мурашками, стали стучать зубы. Указав на ряд объективных причин, она заметила, что мы просто не можем быть вместе. И я дал трещину. В города А и Б я ехал умным человеком, но уезжал из них я полным дураком. То есть, я всегда был глупцом верящим в свой разум, пока мой разум не столкнулся с этим прекрасным ребенком. И я дал трещину. Всегда, когда меня звало сердце, я шел до конца, каким нелепым не казался бы мой путь. Я всегда плевал на проблемы, которые появлялись на этом пути, кому бы они не досаждали – мне или человеку, которого я любил. Даже не столько плевал, сколько вообще о них не задумывался. И делал, тем самым, только хуже.

- Расстояние, - сказала она. Никогда я не задумывался и о расстояниях!

И сейчас я оказался совершенно нагим, я оказался наедине со своей глупость. Или жестокостью? Как я уже сказал, всегда я шел до конца, никогда не задумываясь о том, что создаю любимому мне человеку трудности, проблемы. Я был хорошим убийцей. Наверное, я всегда был готов жертвовать людьми ради своего чувства. И жертвовал. И никогда об этом я не задумывался, и лишь теперь это мое качество будто вышло из меня, и село напротив, готовое к дискуссии.

И в воде уже был лишь только я, замерзший, нагой, одинокий. И с берега на меня пристально смотрел месье Шарль, ожидая, когда же я покончу с собой. Когда пойду ко дну.

И я пошел. Еще до нашей встречи. Я стоял на автоплатформе, в мой автобус из города А в город Б садились грязные, несвежие, засаленные люди с вонючей поклажей. Что же мне нужно было там, куда едут они? Почему я еду с ними? Почему нам по пути? А нам и не было по пути. Они всего-лишь скучно передвигались по осям своих маленьких, копеечных жизней. Таких же вонючих и засаленных, как они сами и их поклажа. Я ехал к ней. Может быть, я даже думал, что еду за ней. Или представлял. Я страшно нервничал, курил одну за другой. Вспотевшей рукой я мял билетик. Кто-то крикнул за моей спиной: «Такси, едем?». Я обернулся, оказалось, окликнули меня. Я бросил бычок в урну, подошел к своему автобусу, отдал глашатаю билет, сделал шаг в двери, и получил пулю в лоб.

Все, что происходило далее, было лишь процессом умирания, к которому я двигался, погружаясь все глубже, приближаясь ко дну, теряя воздух. Я поздно понял, что убиваю себя. И даже когда понял, продолжал убивать. Я не хотел доставлять неудобства человеку, об которого сломался. Не хотел причинять боль.

Я купил билет, и сел в поезд, в вагон №0. До отправки было еще несколько минут. В дверь купе постучали, я открыл. Передо мной стоял месье Шарль. Я пригласил его присесть. Он снял шляпу, положил ее на стол. Он сидел напротив меня, закинув ногу на ногу, смотрел в окно, пил красное вино.

- Мне будет вас не хватать, мой дорогой дурачок, - сказал он, и лицо его было серьезным. Лишь на мгновение на нем появилась тень улыбки. Печальной улыбки человека, который смиряется с потерей.

- Мне вас тоже, месье Шарль. Как все-таки глупо все вышло… Но согласитесь, самоубийство - прекрасное, очень поэтичное окончание деятельности убийцы.

- Я бы снова поспорил на счет ваших сомнительных аллегорий, но о покойниках, как вы знаете, либо хорошо, либо… С каким удовольствием вспоминаю я все наши с вами приключения! Как же резко вы изменились. Ведь были времена, когда вы давали мне немалую фору! Это послужило хорошим стимулом для меня быть тем, кто я есть. И видеть любовь такой, какой я ее вижу – цепной волной нескончаемых взрывов, а не тоскливым морским пейзажем. Какими изобретательными мы с вами были, какими находчивыми, дерзкими, и полными энергии! А теперь вы убиваете себя, и с глупой улыбкой на лице идете ко дну, теряетесь в глубинах своих идиотских вод. Мне жаль, дорогой мой. Я буду очень скучать, и позвольте мне запомнить вас таким, каким вы были когда-то, а не трупом, каким я вижу вас теперь.

- Что ж, мне будет приятно, если для вас я всегда буду полным энергии и любви человеком. Хотя бы такой любви, каковой ее считаете вы. Куда я дальше?

- Вы? В никуда. Вас везет вагон номер «ноль», вас нет, как нет и поезда, и этого прекрасного вида из окна. Теперь это все ваше. Вы добились своего. Добились своего забвения. А мне пора покинуть вас, поезд скоро тронется, и здесь нет места провожающим. Прощайте, мой дорогой друг. Мой глупый, глупый…

- Прощайте, мой милый Шарль.

Он встал, поклонился, и вышел. На столе осталась его короткополая шляпа. Еще полупустая бутылка вина, и бокал. А поезд тронулся. И под стук колес в моей голове возникали вопросы, на которые я не мог найти ответа.

Железные колеса отстукивали по рельсам свое бесконечное стаккато: «Це-на люб-ви. Це-на люб-ви. Це-на люб-ви…». И если это был вопрос, лишь один ответ приходил в голову: смерть.

Божья могила (Пулевые хроники VI)

  • 30.07.10, 11:44
День выдался замечательный. Подул южный ветер, мясистые серые тучи стали отступать на север, из них, наконец-то, лениво выползло солнце. Оно совсем молодое, еще не печет голову, но уже слепит глаза. Это день первой весенней капели. Можно услышать щебетание птиц, когда прекращаются взрывы снарядов. Пташки учуяли весну, и если понимают, что сейчас им ничего не угрожает, деловито летают в еще прохладном воздухе, расхаживают по снегу, оставляя на нем крохотные следы. Они, как будто, хозяева, осматривающие свои угодья. Когда же снова начинает грохотать, птицы быстро скрываются в своих убежищах, и только маленькие следы - напоминание об их присутствии.
Такое прекрасное утро хочется провести за чашкой кофе, с завтраком из яичницы с беконом, и хлебцами с сиропом. Есть не в помещении, где воздух спертый, не свежий, а на веранде, развалившись в плетеном кресле, смотреть, как плывут прочь зимние холодные тучи, а на их место, как в гавань, заходят теплые, дружелюбные облака. Но у меня сегодня много забот. От черенка на руках страшные мозоли появились с самого начала, в первые полчаса работы. Только верхний слой снега, плотно устлавшего землю, легко загребается лопатой – он успел подтаять на первом весеннем воздухе, но чем глубже, тем сложнее рыть, а на глубине в полметра приходится разбивать толстый слой льда.
Первого сегодняшнего трупа я откопал легко. Он лежал почти на поверхности. Я нашел его еще до того, как начал грести снег – из-под белого настила слегка торчало дуло пистолета. А когда я стал его расчищать, показалась и раскрытая ладонь, на которой рукоятью лежало оружие, потом рука, и все тело. Труп оказался практически не поврежденным – его убили выстрелом в голову, во время атаки, или нашего отступления. Тело впитало в себя талую воду, раздулось, и уже походило на желе. Казалось, если ткнуть его вилкой, оно задрожит как студень, или пудинг. Но формы у него еще были, как у человека –свежий. В нагрудном кармане промокшая солдатская книжка. Чернила в ней потекли, но имя можно было разобрать. Его звали Ulrich Jensen.  Многие другие, откопанные сверху, походили на кашу, жидкую массу. Они расплывались по своей форме, и большая часть вытекала, пока его переносили в общую кучу. В таких случаях нужно потом собирать кости по всей дороге, что нес его. Это январские тела.
Декабрьские выкапывать сложнее – снег еще не успел оттаять. Но сами мертвецы сохранились намного лучше. Они белые, упругие, со спины, бывает, заледеневшие. Но все больше встречаются не полноценные тела, а их части. Январские, обычно, целы, так как в январе было лишь несколько пехотных атак, одно наше отступление в заброшенную деревню, где сейчас мы и стоим. Попадались разорванные гранатами, но чаще просто истрепанные их осколками. А весь декабрь нас обстреливали с орудий, поливали ураганным огнем, сбрасывали на наши позиции бомбы, так что от тех солдат остались куски. Руки, ноги, части туловища, часто находятся пальцы – их много, и они лежат в слое снега как гильзы от патронов. Сапог у них тоже не возьмешь, так как вся одежда изорвана, и даже сапоги похожи на тряпки обмотавшие куски ног, кончающиеся торчащей костью в замороженном мясе. Хорошую обувь оставляют январские трупы – сапоги как новенькие. Стягиваешь такой с ноги, и сапог легко снимается вместе с ней. Выливаешь желейную ногу, и даже мыть его не нужно. 
Труднее всего с ноябрьскими трупами. Их останки покоятся в толстом слое льда, который еще не успел оттаять от весеннего тепла. Как останки юрского периода, или насекомые заточенные в граните, они похоронены под мертвой водой. Но и их нужно выдалбливать, чтобы похоронить снова.  
В нашем отряде меня считают сумасшедшим. Иногда, когда мы раскладываем трупы, я меняю местами руки тех, у которых они оторваны. И мертвые как бы не знают, что ответить, и будто извиняясь, разводят руками. Меня тогда ругают, и заставляют вернуть все на место, говорят, что у меня нет почтения к покойным, и что меня нужно расстрелять бы, только время сейчас не то, а когда придет то, уж точно расстреляют. Но я не согласен с ними. Когда трупы разводят руками, они становятся забавнее. Думаю, им тоже было бы приятнее быть забавными мертвецами, чем мрачными, скорбными, скучными, всем своим видом говорящими, что все, что им осталось – гнить годами в земле, разлагаться и кормить насекомых. 
Я верю в Бога. К нему меня приучили родители. В детстве я всегда посещал церковь во время служб. Перед едой мы каждый раз молились, и благодарили Бога за пищу, которую он нам дал, и за то, что мы можем эту пищу есть и поддерживать в себе жизнь. Я часто задумывался, нужно ли молиться перед тем, как идешь в туалет, испражняешься, например. Поблагодарить Бога за все то полезное, что оставила еда во мне, и за то, что все ненужное от нее из меня сейчас выйдет. Я не решался спросить у родителей, стоит ли. 
А сейчас я разговариваю с небом по ночам. Прошу у него покоя на завтра и сливового варенья к кофе. И кофе. Покой он иногда дает, а варенье и кофе – нет. Видимо они сейчас дороже покоя - в стране дела идут не очень, и Бог, наверное, отдает их тем, кому они нужны больше чем мне. Детям, оставшимся без родителей, или родителям, оставшимся без детей. Или женщинам на фабриках патронов. Может раненым.
Потом я иду спать. А когда я уронил в толчок свой крестик, и, пытаясь достать его, нечаянно провалился, чокнутым меня стал называть даже командир отряда.  
Возможно. Мне кажется, что нормальных вообще не осталось. В глазах уже не видно их хозяина. Будто он давно умер, а тело само по себе доживает свои дни. Ждет пули, или гранаты, или снаряда. Уворачивается от них рефлекторно. Трупы более честны, чем живые. Они выглядят нормальнее, так как всем своим видом показывают, что они мертвы.
Я давно не смотрю в зеркало, боюсь, что не увижу в глазах себя.
Над одним трупом, вросшим в лед, я работал два часа. Я увидел пальцы, торчащие из льда, и стал разбивать его вокруг. Оказалось, что это только кисть, оторванная от руки. Это очень расстроило, ведь я потратил столько сил. Я засунул кисть в карман, и пошел относить полтуловища, что откопал ранее.
На обед была жидкая похлебка. В ней только вода и тонкие мясные волокна. С едой сейчас трудно, консервы практически кончились, о хлебе мы уже забыли. Суп из собаки. Раньше они, истощенные, полуживые от голода приходили к нам, а мы их ели. Теперь в округе собак не осталось, но где-то вдалеке слышен слабый вой. Страх переборол голод. Последняя пришла вчера к полночи. Она и так была совсем маленькой дворнягой, а от голода стала плоской.
После обеда я приступил к работе, и откопал еще троих. Двух декабрьских и одного январского. Но утащил только двух – январский Hans Barns расплылся у меня в руках, потек по одежде, на сапоги, и разлился по снегу.
Продолжая копать, я наткнулся на бревно. Я подумал, что это часть разрушенного бомбежкой дома, и решил, что тут могут быть тела солдат, которые спали в нем. Я раскапывал бревно, и примерно через полметра показалось еще одно. Расчищая снег, я увидел, что бревна перпендикулярно сходятся. Потом показалась голая рука. Она хорошо сохранилась. А потом и голова, а потом и все тело. Бревна были не домом, а крестом. Человек лежал на нем. У него были раны на руках и ногах, длинные волосы прилипли к голове. Они частично размокли, слезли с черепа, на нем появились плеши. Лицо сильно заросло бородой. На трупе не было одежды и даже вместо трусов намотана тряпка. Наверное, он был в плену, сбежал, хотел добраться до нас, но его увидели солдаты по ту сторону линии фронта и убили. Свою военную книжку он держал в зубах. Его звали Jesus Christus. Адрес проживания – Назарет. Странно, как тут мог оказаться еврей? Я хотел сообщить командиру нашего отряда о находке, но не сделал этого. Я смотрел на лицо мертвеца, оно источало умиротворение, покой. Я почувствовал в нем мудрость и силу, не смотря на то, что оно, как и его хозяин было очень истощенным. И мертвым.
Тогда я решил, что не буду отдавать его книжку, а письмо напишу вам сам, ночью, когда все уснут. Я так и сделал, сказал, что книжка, видимо, потерялась, или ее забрали у него в плену. Пусть не знают, что он еврей. Иначе, вы могли бы так и не узнать, что с ним.
Я не знаю, кто прочтет мое письмо, его родители, или дети, жена, братья и сестры. Но надеюсь, что до близких оно дойдет.
Я не умел с письмами, и возможно написал слишком много лишнего. Но я хочу сказать, что из всех трупов, выкопанных мной за эти долгие месяцы, он выглядит лучше всех, хоть и голый и немного плеши на голове. И лицо его будто говорит, что умер он спокойно. И это я хотел вам сообщить.
Иногда я думаю, что хотел бы увидеть Бога. И если бы у меня было варенье и кофе, я бы сам его угостил. Нельзя быть жадным, особенно в военное время, когда нужно держаться друг за друга, ведь от одиночества можно сойти с ума.
Я бы спросил его, когда кончится война, кто одержит победу, и что будет с нами после нее. Сейчас кроме войны невидно ничего, и будущее даже в голове, в фантазиях зияет черной дырой. Еще я думаю: если нам скажут, что мы победили, как в это верить, если я вырыл столько трупов, а под снегом их еще не меряно, целые слои. Ноябрьский, декабрьский и январский. Кстати, не могу понять, какой ваш Иисус. Лежал он как из первых чисел января, а сохранился, как из ноября. 
Если бы я увидел Бога, я бы, честное слово, спросил его и об этом. Чтобы вы знали. Может это важно для вас.
Но где тут найти Бога? Только мы, они, да трупы. Здесь для Бога не место. И из снега его не выкопаешь.
Immer verkaufen,
Hagen Eberbach
30.07.2010
Сторінки:
1
2
3
попередня
наступна