хочу сюди!
 

Лариса

52 роки, близнюки, познайомиться з хлопцем у віці 38-57 років

Замітки з міткою «роман»

Татуиро (homo). Глава двадцать седьмая

http://os1.i.ua/3/1/8193538_4f7f4b6.jpg

– Мам? Ты как? У меня… Все нормально у меня. Я тут гением решил сделаться… Ага, чего – спокойно, я ведь, помнишь, в третьем классе лучше всех рисовал лошадок и собачек. Котят? Не собачек? Ну, пусть будет котят… Дед Никита говорил – далеко пойдет, ой далеко… Вот я и пошел. Через неделю выставка у меня, в Манеже. Помнишь, ты приезжала, мы с тобой ходили туда. Еще твой этот был тогда. Не Веня, а другой. Мам, я тебе денег скоро пришлю. Я их теперь больше зарабатываю, больше и пришлю. Что значит, не надо больше? Что твой Веня, наконец, научился их не тратить по дороге из своего зубного кабинета? Прости, конечно, стоматологического. Нет, приезжать не надо, ты же не любишь фотографию, а я как раз в ней и гением стал. Угу. Я тебе журнальчик потом привезу. Поеду к бабке через Киев, ага, ты приходи на вокзал, повидаемся. Не, не хочу к вам. Знаешь, почему. Ой, мам, живите, как вам хочется, меня только не надо, а? Придешь и посмотришь. Прости, чайник у меня взорвется щас. Ага, целую…

[ Читать дальше ]

Татуиро (homo). Глава шестнадцатая

Железный тупик. Игорь Лесс / техника, жесть, металл

Глава 16

Наташа помолчала. В открытое окошко засвистел кусачий ветерок, затеребил темные пряди Никиных волос. Сеницкий, утомившись стоять внаклонку, вздохнул:

– Ну, может, пустишь? Я много времени не отниму у тебя. Надеюсь.

– Садись.

Фотограф, обойдя машину, изящно поместился на переднее сиденье, хлопнул дверцей, отрезав сквознячок. Благожелательно рассматривал девушку. Потом заинтересовался газоном за углом гаражей.

Наташа молчала.

– Ну? Как живешь?

– Нормально.

– Молодец. Ну, да, ты девочка жилистая. Расчетливая и хитрая. Такие везде выживают.

– Слушай, чего тебе? Я тороплюсь.

– А помнишь…

[ Читать дальше ]

Йозеф Рот ,Отель "Савой", роман (глава 2.17, окончание)

Мой друг Звонимир ходит в бараки, ведь он любит возбуждение и беспорядок ,и усугубляет их. Он рассказывает голодающим о богачах, высмеивает фабриканта Нойнера и говорит о голых девушках в баре отеля "Савой".
- Ты же преувеличиваешь, -укоряю я Звонимира.
- Так надо, иначе они не поверят.
Он рассказывает в бараках о смерти Санчина как свидетель.
У него есть охота высмеивать, дух реальной жизни присутствует в его повествованиях.
Возвращенцы слушают, а затем поют они, каждый -песни своей малой родины- и все напевы звучат одинаково. Чешские песни и немецкие, польские и сербские- все они одинаково печальны, и все голоса одинаково суровые, жестокие и злые, хотя мелодии звучат столь красиво, как, бывает, тянет старая безобразная шарманка мартовским вечером накануне весны в воскресенье, когда улицы пусты и подметены, до колоколов заутрени, которые позже накроют город.
Возвращенцы харчуются в кухне для бедняков, и Звонимир тоже. Он говорит, что еда там вкусна. И вот два дня питаюсь и я с ними за компанию- и замечаю, что Звонимир прав.
- Америка!- говорит Звонимир.
Нам дают густой суп из бобов- ложка в нём вязнет, как лопата в земле. Вкуснота, мне бовобые и картофельные похлёбки.
Окна здесь не отворяют, поэтому запах объедков застаивается в углах; густым паром исходят немытые столы, когда приносят свежую похлёбку.
А люди тесно сидят у столов, постоянно воюют локтями с соседями: их души мирны, их помыслы дружественны, а руки воинственны.
Люди не плохи, когда им вдосталь простору. В больших гостиницах они, когда находят себе места, весело кланяются друг другу. У Фёбуса Бёлёга никто не толкается, там уступают дорогу и место, так принято. Но когда двое лежат на узкой, короткой койке, они толкаются ногами во сне, а руками тянут на себя тощее одеяло.
В половине первого мы становимся в конец долгой очереди.
У входа стоит полицейский, он водит саблей от скуки. Впускают по двадцать особ за раз; а я стою в паре со Звонимиром.
Звонимир ругается, когда очередь медлит. Он говорит с полицейским, который отвечает ему неохотно, ибо стражам надлежит быть молчаливыми.
Звонимир обращается к нему на ты, зовёт его товарищем, и однажды выложил ему начистоту, что у того вовсе нет оснований отмалчиваться:
- Ты нем как рыба, товарищ! Даже как готовая рыба, брюхо которой по-здешнему набили луком. У нас на родине в полицию берут только словоохотливых, таких, как я.
Жёны рабочих испугались такой речи- и побоялись рассмеяться.
Полицейский теребит бороду,видит, как Звонимир распоясался- и говорит: "Жизнь скучна: не о чем говорить".
- Ага, товарищ,- отзывается Звонимир,- это оттого, что ты был не на войне, а служил в полиции. Кто, как мы, насиделся в окопах, тому басен до смерти хватит".
Тут засмеялись какие-то возвращенцы. Полицейский говорит: "Наши жизни тоже в опасности!"
- Да,- отзывается Звонимир,- когда вы хватаете здорового дезертира, тогда, уж поверю, жизни ваши в опасности.
Несомненно, возвращенцы любили моего друга Звонимира, а полицейские -нет.
- Ты иностранец,- говаривали те ему,- и слишком говорливый с нами.
- Я возвращенец, и меня нельзя задержать, друже, ведь моё правительство с твоим договорилось насчёт нас. Ты этого не понимаешь: в моей стране ваших предостаточно-и ,если тут хоть волос с моей головы упадёт, то моя власть вашим там головы поотрывает. Да видать, ты не знаком ни с какой политикой. А у нас каждый полицай сдаёт политзачёт.
То были весомые аргументы- и полицейские умолкали. А Звонимир волен был браниться что ни день.
Он ругался, когда ему приходилось подолгу стоять в очереди, и в кухне- тоже, когда уже держал в руках миску с супом. Тот был холоден или пересолен. Звонимир заражал своим недовольством присутствующих- и те все ругались, про себя или громко, так, что повара за окошками перегородки пугались- и добавляли по лишней ложке варева в миски, как бы из щедрости и по указанию начальства. Звонимир усугублял непорядок.
Жёны рабочих уносили суп в горшках по домам, на ужин.
Они паковали суп и в газеты, точно как четвертушки буханок- так он застывал на холоде. И всё же то был вкусный суп, ели его долго: партиями по двадцать душ целых три часа.
Слышно стало, что повара недовольны, они не желали работать за малую плату весь день. Из дам-благотворительниц, которым поскольку-постольку приходилось присматривать за кухней, на второй день никого не осталось. Звонимир одну из них назвал "тётей"- и те пригрозили закрыть заведение.
- Пусть только попробуют!- грозит Звонимир.- Уж мы сумеем открыть. А то напросимся на обед к господину Нойнеру- его суп, несомненно, получше нашего.
- Да, к Нойнеру, -говорят рабочие.
Они, тщедушные, выглядят жалко- их ноги волочат тела как обрыдлую ношу.
- Если принесёшь вязанку дров из лесу, -говорит Звонимир,- то ,по крайней мере, уверен, что в хате будет тепло.
- Нойнер платил бы детские пособия, если бы наши мужья не забастовали,- мы бы как-нибудь перебивались,- плакали жёны рабочих.
- Не годится, - откликается Звонимир, -так не пойдёт, не надо выслуживаться перед Нойнером.
То была щетинопомывочная фабрика. Там чистили свиную щетину от пыли и грязи чтоб затем из готовой "шерсти" делали щётки, которыми снова бы чистили что надо. Рабочие, которые днями напролёт чесали и сеяли щетину, харкали кровью и умирали в свои пятнадцать лет.
Вообще-то действуют правила гигиены и законы, которые предписывают рабочим защитные маски, а цехам- столько-то метров до потолка и открытые окна. Но реконструкция фабрики обошлась бы Нойнеру во много раз дороже детских пособий. Поэтому ко всем умирающим вызывают военного врача. А тот констатирует черным по белому, что труженики умирают не от туберкулёза и не от заражения крови, а от сердечных приступов. Все рабочие Нойнера умирали от "сердечной недостаточности". Врач, добрый малый, желал каждый день пить шнапс в отеле "Савой" и угощать санчиных вином когда уже поздно.
Фабричному начальству тоже жилось не сладко, но они выделялись, будто "бургомистры" фабрики, а Нойнер был их "королём". Уж они-то всегда находили свои подходы к Нойнеру.
Он встерчал их вином и бутербродами с зернистой икрой, раздавал им авансы и утешал их Блюмфельдом.
У Блюмфельда руки были длинные, они тянулись поверх "пруда"- Блюмфельд имел долю во всех фабрика старого отчего града своего. Когда он раз в год являлся сюда, здесь устраивалось всё то, что Нойнеру казалось несколько накладным.
Нойнер ждал Блюмфельда.
И все прочие, не только постояльца отела "Савой" ждали его. Весь город ждал Блюмфельда. В еврейском квартале ждали его: валюту перестали продавать- гешефты сникли. На него надеялись жители верхних этажей отеля; Гирш Фиш дрожал со страху: ему перестали сниться счастливые номера из-за дум о Блюмфельде.
Кроме того, Гирш Фиш напутал с моим тиражом: розыгрыш должен был состояться лишь через две недели. Я узнал об этом в лотерейном бюро.
И в кухне для бедных говорили о Блюмфельде. Когда он явится, то разрешит все конфликты, а всё земное переменится к лучшему. Что сто`ит Блюмфельду? Да он на сигары в день тратит столько.
Блюмфельда ждали повсюду: в сиротском приюте дымоход завалился- его не подымали, ведь Блюмфельд что ни год делает что-либо для приюта. К врачам не ходят больные евреи, ведь Блюмфельд должен оплатить их лечение. На кладбище ,заметили, земля просела; двое лавочников погорели- и вынесли товар на улицу, а лавки свои восстанавливать и не подумали: а то что ещё погорельцам просить у Блюмфельда?
Весь миръ ждёт Блюмфельда. Все медлят с переменой постельного белья, со сдачей комнат внаём, со свадьбами.
Некое ожидание висит в воздухе. Абель Глянц говорит мне, что ему выпала оказия занять место. Но он лучше устроится у Блюмфельда. Один дядя Глянца живёт в Америке, у него можно поселиться- пусть только Блюмфельд даст шифкарту (точнее "шифСкарту", т.е., билет на пароход в Америку; в переводах прозы Шолома-Алехейма именно "шифкарта"- прим. перев.) ,не должность- тогда уж всё дядя устроит.
Дядя Глянца продаёт лимонад на улицах Нью-Йорка.
Даже Фёбус Бёлёг нуждаетсмя в деньгах дабы "укрупнить" свой гешефт. Мой дядя ждёт Блюмфельда.
Но Блюмфельд никак не приезжает.
Только прибывает поезд из Германии, как на перроне стоит масса людей. Знатные господа с коричневыми и жёлтыми дорожными пледами, в каучуковых плащах, со свёрнутыми и зачехлёнными зонтами покидают вагоны.
А Блюмфельда нет.
И всё-таки горожане ежедневно ходят встречать его на вокзал.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose

Йозеф Рот ,Отель "Савой", роман (глава 1.8)

8.

Мы сидим за столиком. Симпатия связывает всех нас: мы как большая семья. Фрау Джетти Купфер машет серебряным колокольцем- и голые дамы выходят на сцену. Становится тихо и темно, ёрзают стулья, все смотрят на подмостки. Девушки молоды и напудрены добела. Они плохо танцуют, вертятся под мелодию каждая как себе нравится. Среди всех- их десять- нравится мне худая малышка с насилу запудренными веснушками и перепуганными голубыми глазами.  Она хрупка на вид; жесты её угловаты от испуга; напрасно она пытается заслонить ладонями свои маленькие, острые груди- те дрожат как пара зверушек.
Затем фрау Джетти Купфер ещё раз машет своим серебряным колокольцем- танец прекращается; тапер громогласно барабанит по клавишам; свет загорается, а девушки ступают немного взад, словно это они только что раздели электричество. Они поворачиваются- и гусиным шагом удаляются за кулисы, а фрау Джетти кличет: "Тони!"
Приходит Тони, веснушчатая малышка; фрау Купфер покидает стойку, спускается вниз как из облака: она пышет крепкими духами и ликёром, и она представляет нам: "Фрёйляйн Тони, наша новенькая!"
- Молодцом!- кричит некий герр, оказывается, господин Каннер, анилиновый фабрикант, как мне объясняет Глянц.
- Тонька, -говорит фабрикант и щёлкает указательным и большим пальцами правой, а левой тянется вперёд и щупает бёдра Тоньки.
- Куда спрятались девушки?!- кричит Якоб Штраймер.- Вообще, что это за обслуживание? Тут сидят господа Нойнер и Ансельм Швадрон, а вы ведёте себя как ... не скажу, кто...
Игнац скользит по залу, разводя пятерых девушек, рассаживает их поодиночке. Фрау Купфер молвит: "Мы не рассчитывали на такое количество гостей".
Ансельм Швадрон и Филипп Нойнер согласно покидают наш столик , машут девушками- и прюнель* по особому заказу расслабляется.
Входит, приветствуемый всеобщим криком, новый гость. Девушки кажутся забытыми, они сидят на стульчиках как оставленные манекены.
Гость кричит: "Блюмфельд сегодня в Берлине!"
- В Берлине, -повторяют все.
- Когда он прибывает?- спрашивает анилиновый заводчик Каннер.
- Со дня на день, кто знает!- откликается новоприбывший.
- И именно сегодня рабочие решились бастовать,- говорит Филипп Нойнер, он немец, крупный, огненно-рыжий, уверенное лицо его по-детски округлое, а затылок гол.
- Соглашайтесь, Нойнер,- кличет Каннер.
- Двадцать процентов надбавки женатым?- вопрошает Нойнер. - Вы готовы на это?
- Я плачу премию за каждого новорожденного,- ликует Каннер,- а оттого у меня постоянный всплеск рождаемости. Желаю всем своим врагам столь плодовитой рабочей силы. Хлопцы сами ложатся в постели, я наставляю,но рабочий теряет голову из-за двух процентов зарплаты и рожает мне уйму детей.
- И вы её потеряли!- хладнокровно молвит Штраймер.
- Фабрикант- не маклер недвижимости! Заметьте это!- трещит Филипп Нойнер. Он когда-то год отслужил в гвардии.
- Дуэлянт,- бросает Глянц.
- Больше, чем фабрикант,- молвит Штример,- здесь не Пруссия.
- Игнац вваливается с телеграммой. Он наслаждается воцарившейся жадной тишиною компании, две, три секунды. Затем тихо, едва слышно говорит он: "Телеграмма от господина Блюмфильда. Он прибывает в четверг и заказывает номер тринадцатый".
- Тринадцатый?... Но Блюмфельд суеверен...- поясняет Каннер.
- У нас только 12-й А и четырнадцатый, - отзывается Игнац.
- Нарисуйте тринадцатый,- советует Якоб Штример.
- Ай, Колумб! Браво, Штраймер!- Штример поддакивает ему в знак примирения и протягивает руку.
- Я маклер, -молвит тот и суёт руку в карман брюк.
- Никакой драки, прошу,- взывает Каннер, - коль уж Блюмфельд прибывает!
Я иду на восьмой этаж; вне внезапно сдаётся, что Стася должна встретить меня. Но Гирш Фиш выходит с ночным горшком из своей комнаты:
- Блюмфельд приезжает! Верите ли?...
Я больше не слушаю его...

* прюнель- костюмная ткань чёрного цвета, т.е. присутствующие в отельном баре дельцы,- прим. перев.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose

Ингеборг Бахманн "Малина", роман (отрывок 57)

Некоторое время, это было в Риме, я видела одних лишь матросов, они собирались там в воскресенье на какой-то площади, думаю, на Пьяцца дель Пополо, куда сухопутные люди ночью пытаются прийти с завязанными глазами: от фонтатов с обелисками -к Корсо. Это нерешимая задача. Итак, на Вилла Боргезе собралось множество матросов, и солдат-тоже. Они жадно всматриваются, так серьёзно, жадно, их взгляды устремлены в воскресенье, которое только начинается. Вид этих молодых мужчин чарует. Но некоторое время я была просто пленена механиком из пыльного гаража, ему пришлось поправить выхлопную трубу моего автомобиля и помыть кузов. Я не могла видеть это, совершенно серьёзно, представь себе зти взгляды и эти, пожалуй, вымученные, напряжённые мысли! Я ещё раз несколько раз прошлась по гаражу, и присмотрелась к мастеру, работавшему и так и сяк. Я никогда не наблюдала таких му, ни такого искреннего неведения. Нечто непроницаемое. Пробуждались, дрожа, мои грустные надежды, мои тёмные, подавленные желания, и только, эти парни их бы не поняли, да этого им и не требовалось. Кому была охота!
Я всегда была пугливой, никогда- храброй, мне бы ему навязать номер своего телефона, свой адрес, а я растерялась в догадках- и не сообразила. Легко это, думается, через раз, достаточно вообразить себе некоего Эйнштейна, некоего Фарадея, ещё какую светлую голову, Фрейда или Либига*, ведь они же мужчины без особых тайн. Но красота тех, и их молчаливость невероятно впечатляют. Этот механик, никогда мне не забыть его, к которому я шла на поклон, пожелав наконец счёта, больше ничего, они для меня важнее. Для меня он значил больше. Ведь это- красота, которой недостаёт мне, она важнее, желаю обольстить её. Иногда иду я улицей, и пусть почти не всматриваюсь в то, что меня захватывает, а оно притягивает меня, да это ли естественно или нормально? Женщина я или некий гермафродит? Или я не совсем женщина, кто я вообще? В газетах часто попадаются эти отвратительные новости. В Пётцляйнсдорфе, в пойме Пратера, в Венском лесу, на какой-то окрайне была убита женщина, расчленена- со мной чуть не произошло то же, но не на окраине- изрезана на мелкие кусочки неким брутальным индивидуумом, а я тогда продолжаю непрестанно размышлять: ты могла оказаться на её месте, ты окажешься. Неизвестная убита неизвестным убийцей.

 

Под неким предлогом пришла я к Ивану. Мне нак любо вертеть ручку настройки его транзистора. Я вот уже снова несколько дней без новостей. Иван советует мне наконец купить себе радио, коль я столь охотно слушаю новости или музыку. Он полагает, что с ним мне легче будет вставать по утрам, например, как ему, и ночью при случае развею им тишину. Я пробую помедленнее вертеть ручкой и осторожно ищу, что может выйти супротив тишины.
Взволнованный мужской голос звучит в комнате: "Уважаемые слушатели, итак, у нас на связи Лондон, откуда наш постоянный корреспондент доктор Альфонс Верт, герр Верт, вот да и передаст нам из Лондона, ещё минутку внимания, мы включаем Лондон, дорогой господин доктор Верт, мы очень хорошо вас слышим, желал бы услышать от вас насчёт последней девальвации английского фунта, слово господину Верту..."
- Прошу, убери прочь этот ящик!- молвит Иван, которого именно теперь не интересует ситуация в Лондоне или в Афинах.
- Иван?
- Что ты желаешь сказать мне?
- Почему никогда ты не позволяешь мне говорить?
Ивану, должно быть, есть что порассказать, может, он побывал в области циклона, вот он припоминает, и у меня припрятана история, обычная, в которой по крайней мере с одним мужчиной и с надлежащим разочарованием, но я спрашиваю :"Я? Ничего, мне вовсе нечего сказать, желаю обратиться к тебе "Иван", больше ничего. А спросила бы, что ты думаешь о липучках? У тебя в доме летают мухи?"
Нет. Я пробую прелставить себе жизнь мухи, или подопытного кролика, которого держат взаперти в лаборатории, вжиться в образ крысы, которую придавили, но она пока ещё, пылая ненавистью, готова к прыжку.
Иван молвит: "С такими мыслями тебе снова не до радости".
Я давно уже не радуюсь, иногда никакой отрады нет у меня. Знаю, должна почаще радоваться.
(У меня осталась одна радость и своя жизнь, которая зовётся Иваном, да не скажу вот :"Лишь ты моя радость и жизнь моя!", иначе Иван может ещё быстрее разделается со мной, как уже иногда бывало, что замечаю по поводу постоянно в последние дни убывающей радости. Не знаю, с каких пор Иван сокращает жизнь мою, и мне следует однажды заговорить с ним об этом.)
Поскольку меня кто-то раз было убил, поскольку некто постоянно желает умертвить меня- и оттого я начинаю в мыслях убивать кого-то, то есть, не в мыслях своих, это было несколько иначе, мысленно многого не сделаешь, значит, было иначе, я даже уверена, быльше ничего такого не думаю.
Иван посматривает на меня и молвит недоверчиво, а сам тем временем ремонтирует телефонный провод, завинчивает отвёрткой шуруп: "Ты? Да что, все, кроме тебя, моя кроткая помешанная? Ну и кого же, за что?" Иван смеётся и снова сосредотачивается на розетке, он осторожно обматывает шурупы проволокой.
- Тебя это удивило?
- Уж нет, почему бы? Мысленные жертвына моей совести уже дюжинами, которые сердили меня.- отвечает Иван. Ремонт ему удался, теперь Ивану абсолютно всё равно, что я скажу ещё о себе. Я проворно собираюсь, я бормочу, что мне сегодня надо рано быть дома. Где Малина? Боже, быть мне сегодня снова с Малиной, чего снова не избежать- и я не посмею заговорить, и я молвлю Ивану: "Прошу, прости, просто мне плохо, нет, я что-то запамятовала, тебе недостаёт этого, тебе чего-то будет недоставать? Мне надо срочно домой, думаю, я кофе оставила на плите, верно, не выключила газ!"
Нет, Ивана это не трогает.
Дома ложусь я на пол и жду, и дышу, выдыхаю снова и снова, сердце пару раз щемит, а я не желала бы умереть до возвращения Малины,смотрю на будильник- и минута не прошла, а что до меня, то жизнь моя здесь минула. Не знаю, как я добралась в ванную, держу руки под холодной струёй, она стекает до локтей, я растираю себе руки и ступни ледяной губкой, к сердцу, время не минает, но должен уже вернуться Малина, и вот он здесь, и я тотчас позволяю себе упасть, наконец, мой Боже, почему ты так поздно пришёл домой?!


Как-то путешествовала я на одном корабле, в баре сидели мы, компания пассажиров. плывущих в Америку, пару из них я уже знала. И тогда начал один из тех сигаретой прожигать себе тыльные стороны ладоней. Да знай себе посмеивался, мы не понимали, с чего бы. В общем, мы не знали, что нам сделать. то ли словом  одёрнуть его, то ли внять ему, узнать вначале, зачем он так.  В одной берлинской квартире я повидала мужчину, который пил водку стакан за стаканом -и ни в одном глазу, он битый час говорил со мной , будучи ужасно трезв,  а когда к нам никто не прислушивался, спрашивал он меня, может ли ещё раз свидеться со мною, ибо он непременно  желал свидеться, а я так убедительно отказала ему, что сразу всё стало ясно. Тогда он заговорил о международном положении, а кто-то завёл патефон, выбрал пластинку "L`ascеnseur a` l`echafaud" ("Лифт на эшафот"). Когда пластинка немного заиграла, и началась горячая доскусия по поводу отношений Москвы и Вашингтона, мужчина спросил меня, совершенно легко, как прежде, когда расспрашивал меня, а не лучше ли мне одеваться в бархат, я бы милее была ему в бархате :"Вы уже раз убили кого?" Я ответила ему, абсолютно по-простецки: "Нет, конечно, нет, а вы?" Мужчина молвил: "Да, я убийца". Я недолго промолчала, он кротко посмотрел на меня и продолжил: "Вам следует спокойно поверить в это". Я и ему поверила, он был уже третьим убийцей из сидевших со мною за одним столом, только что -первым и единственным сознавшимся. Оба прежних случая произошли вечерами в Вене, а я узнала позже, из новостей. От случая к случаю пыталась я что-то написать насчёт этих трёх вечеров, да только на одном-единственном листочке черкнула "Трое убийц". Но я так и не решилась, ведь хотелось мне об этих троих лишь слегка отписаться, чтоб разведать четвёртого, ведь о трёх моих убийцах рассказа не вышло, я больше не видала их, они живут себе где-то далеко, ужинают с другими, ведут себя как-то иначе. Один из них- больше не интернированный в Штайнхофе, другой- в Америке, где переменил себе имя, третий пьёт и опускается всё ниже, он больше не живёт в Берлине. О четвёртом не могу говорить, не припоминаю его, забываю, не помню...
(Я же схлестнулась с электрической проволокой.) Всё же припоминаю мелочи. Я день за днём выбрасывала было свой паёк, тайно я и чай выливала, должно быть знаю, почему.

 
продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose

_____Примечания переводчика:___________________
* Юстус Либиг (тж. Либих)(1803-1873)- немецкий учёный-химик, см. биогр. справку по ссылке
http://www.peoples.ru/science/chemistry/liebig/

Ингеборг Бахманн "Малина", роман (отрывок 56)

Естественно, меня всегда интересовали мужчины, но именно поэтому, да всех их ведь равно любить нельзя, многие мне вообще на нравятся, лишь постоянно интригуют меня, как подумается: что бы последовало за поцелуем в плечо, что он этим сказать хочет? Или кто-нибудь выставит тебе напоказ спину, которую задолго до тебя раз некая дама ногтями, пятью коготками провела эти пять полосок, навсегда заметные, видимые, - и ты непоправимо расстроена, по крайней мере, смущена, ну что прикажешь делать с такой вот спиной, которая тебе вечно демонстрирует нечто, воспоминание о некоем экстазе или о смертельном случае, какую боль ты испытываешь при этом, в какой экстаз тут же впадаешь? Долгое время я вообще было не испытывала никаких чувств, ибо мне только в последние годы пришло понимание. Лишь в голове у меня, естественно, как и у прочих дам, несмотря на всё- мужчины, которые обо мне, напротив, думают очень мало, разве только после праздничного вечера, в выходной день, возможно.


Малина: Никаких исключений?
Я: Отнюдь. Одно исключение.
Малина: И как же оно вышло?


Да это же довольно просто. Достаточно просто случайно разочаровать кого-нибудь, например, не помочь ему, глупостями своими надокучить. Если ты уверен, что наверняка обидел кого-то, то и он думает о тебе. Обычно именно большинство мужчин расстраивает женщин, не наоборот, значит, имеем в итоге одностороннее несчастье, оно следует из болезненного бесчувствия мужчин, оно к долгим размышлениям толкает женщин, которые ,даже наученные, снова и снова повторяют пройденный урок, а если раз за разом вспоминать кого-то и постоянно тратить на это свои чувства, то ты регулярно будешь несчастлива. Несчастье со временем удваивается, утраивается, множится стократ. Каждой, кто желает развеять несчастье, нужно уже через пару дней одуматься. Это невозможно, быть несчастной, кого-то оплакивать, если тот уж не страшно обидел тебя.  Никто не плачся через пару часов по мужчине помоложе или покрасивее, по лучшему или по умнейшему. Но полгода, проведённые с конченным болтуном, с записным болваном, с отвратительным,из за его престранных привычек, негодяем могут даже самую сильную и примерную женщину сбить с толку и подтолкнуть к самоубийству, прошу, вспомни лишь об Эрне Цанетти, которая из-за этого доцента театра, подумать только, из-за некоего учёного искуствоведа! должна была проглотить сорок таблеток снотворного, и она же не одна такая, он её ещё тогда отучил от курения, ведь не выносил дыма. Не знаю, приучал ли он её к вегетарианству, если да, то две причины подтолкнули её. Вместо того, чтоб радоваться, когда этот болван покинул её, и выкуривать ежёдневно по пачке сигарет, есть что пожелается, она, глумная, попыталась было покончить с собой, ей ничего лучшего не пришло в голову, ведь она два месяца о нём только и думала, стелилась пред ним, подчинялась никотиновому запрету и салату с каротелью.
Малине бы засмеяться, а он ужасается: "Ты же не станешь утверждать, что женщины несчастливее мужчин?"


Нет, естественно нет, я говорю только, что несчастие женщин- особенное и оно абсолютно неизбежно. Лишь о его ликах я желала поговорить. Сравнивать-то невозможно, а обычное несчастье, которое так тяжко терпят все, давай сегодня не будем обсуждать. Желаю сегодня лишь занять тебя, рассказать тебе всё, что забавно. Я ,например, была очень недовольна тем, что никогда не была изгнасилована. Когда я приехала в Вену, русские другого удовольствия не знали, разве что насиловать венок, а пьяные американцы уже всё реже встречались, да их-то в качестве насильников постольку-поскольку никто не ценил, об их делах мало говорилось, не то, что о русских, чистый ужас, да и было, естественно, о чём говорить. От пятнадцатилетних девочек до старух, то есть. Иногда почитывали в газетах о двух неграх в мундирах, но прости, два негра на все окрестности Зальцбурга, да это ведь маловато было для такой уймы женщин, а мужчины, знакомые мне или незнакомые, которые встречали меня в лесу или видели меня сидящей на камне у ручья, беззащитную, одинокую, они ни разу не покусились на меня. Это выглядело невозможным, ведь кроме пары пьяных, пары сексуальных маньяков и прочих мужчин, которые тогда появлялись в газетах, определённых смутьянов, ни одному нормальному мужчине с нормальными привычками не кажется, что нормальная женщина совершенно нормально желает быть изнасилованной. Это следует из того, что мужчины ненормальны, но их помешательствам несколько привыкли, настолько, чтобы не замечать их болезненность во всём её размахе. В Вене же это проявилось несколько иначе, не так резко, да ведь этот город устроен для всеобщей простиутции. Ты не припомнишь, что тут было в первые послевоенные годы. Вена была, мягко выражаясь, городом с наинеобычнейшими склонностями. Но в его анналах эта тема табуирована, и нет больше людей, которые публично обсуждают её. Запрет неявен, тем не менее, его не нарушают. По праздникам, особенно в дни Благовещенья, Вознесения, в День Республики, обыватели были вынуждены миновать ту часть Городского парка, которая граничит с Рингштрассе, чтоб добраться к паркингу- и там открыто видеть всё, что эти творят на что горазды, особенно во время цветения конских каштанов, когда оболочки плодов лопаются и те падают. Хотя все проходили молча, почти с абсолютным безразличием, затем виденные ими кошмарные сцены обсуждались, в том участвовал весь народ этого города всеобщей проституции, должно быть, каждая с каждым повалялась на вытоптанном дёрне, гнулась у стен, стонала, корчилась, иногда их бывало несколько, попеременно, скопом. Все переспали парами, поимели друг дружку, и отныне никого не удивляет, да о том и слухи ходят, будто те же самые мужчины и женщины ныне встречаются чинно, как быдто ничего не произошло, мужчины приподымают шляпы, целуют ручки, женщины элегантно минуют Парк, они приветливы, с элегантными сумочками и зонтиками. Но с тех времён хоровод и завертелся, и поныне, когда с анонимностью покончего, даёт знать о себе. Должно быть прошлая зараза проявляется в обычных ныне отношениях, почему Одёна Патацки вначале видели с Францишкой Раннер, затем же- Францишку Раннер с Лео Йорданом, почему Лео Йордан, который прежде женился на Эльвире, которая затем услужила молодому Мареку, ещё дважды вышла замуж, зачем молодой Марек затем изничтожал Фанни Гольдберг, она же, напротив, до того вначале слишком хорошо перенесла Гарри, а затем ушла с Миланом, но молодой Марек затем с этой Карин Краузе, с мелкой немкой, после чего молодой Марек, в свою очередь, с Элизабет Миланович, которая затем повисла на Бертольде Рапаце, который, напротив...
Я уже всё знаю, и почему Мартин провернул эту гротескную аферу с Эльфи Немец, которая позже повисла опять-таки на Лео Йордане, и почему каждый с каждым престраннейшим образом связан, пусть даже известны лишь некоторые случаи. Основания, естественно, никому не известны, но я уже их вижу, да они должны были однажды открыться! Но я не стану о них распространяться, да и времени у меня на то нет. Как подумаю о роли, которую в том сыграла усадьба Альтенвилей, хоть самим Альтенвилям невдомёк,о том ни в одном доме не знали, и у Барбары гебауэр, чем там начиналось и чем заканчивалось, какие глупые объяснения, и какой конец это всё сулило тогда. Компания, общество- величайшее публично место преступлений. Ненароком, попросту там оставлены зародыши невероятнейших преступлений, не замечаемые судьями мира сего. Я бы не осознала этого, кабы не всматривалась столь пристально, и вслушивалась, со всё меньшим успехом, но чем меньше я узнавала, тем ужаснее являлись мне взаимосвязи. Я нажила клубок воспоминаний, теперь бы мне его, казавшийся тогда безобидным, таким себе вовсе не насильническим, да распутать. Всемирно известные, да и знакомые всему городу преступления кажутся мне по сравнению с этими столь простыми, брутальными, явными, они- нечто для социальных психологов, для психиатров, да без толку, этим грамотеям они только досаждают своей грандиозной примитивностью. Однако, разыгрывавшееся и играемое поныне здесь, напротив, не примитивно. Припоминаешь тот вечер? Однажды Фанни Гольдберг неожиданно рано и одна ушла было домой, она встала из-за стола, с чего бы это? Но теперь я знаю, знаю же. Есть слова, есть взгляды, присущие мёртвым, никому не заметные, все держатся у фасада, выкрашенного напоказ. А Клара и Хадерер, до того, как он умер, но я уже слышала, разбирала...

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose

Ингеборг Бахманн "Малина", роман (отрывок 54)

Заноза в памяти: я спотыкаюсь, бьюсь о всякое воспоминание. На руинах тогда вовсе не было никакой наждежды взаимно выговориться, пожелать хорошего, это началось позже, в то время, которое зовут началом восстановления. От каждого второго слова не дождёшься, вот как было. И это тоже было предательством. Я даже почти так себе внушила: вот стоит только затворить все двери и окна, как исчезнут груды мусора, а после мы оживём, и захочется жить ещё. Но с меня довольно уже одного того обстоятельства, что я годами хотела выговориться о житье и будущем, а никто не желал выслушать меня.Не думалось никогда мне, что вначале всё должно быть смято, раскрадено, продано и трижды перепродано оптом и в розницу. Что в Рессельпарке зароится большой чёрный рынок, что люди станут гулять всяко на Карлспляце, невзирая на опасности. Что придёт день - и сгинут отвратительные чёрные рынки. Но я в этом и теперь не убеждена. Потому и возник всеобщий чёрный базар, и когда я теперь покупаю сигареты или яйца, знаю, что они оттуда. Рынок вообще чёрен, настолько, насколько он тогда ещё не был, ибо ему недоставало гутоты всеобщности. Позже, когда все прилавки наполнились и всё лежало на них грудами- консервы, связки, пачки,- я перестала покупать. Стоило мне только войти, в универмаг, например, в "Гернгросс", как меня тошнило, тогда ещё Кристина было советовала мне не ходить в дорогие магазинчики, Лине нравился "Херцмански", не "Гернгросс", и я послушала её, но мне это не пошло впрок, с тех пор мне претят их вывески. Тысячи стопок, тысячи упаковок консервов, колбас, туфель и пуговиц, это баснословное нагромождение товаров- всё это казалось мне сплошною тьмой. В огромном количестве всё слишком угрожаещё, множество должно оставаться абстракцией, пусть пребудет учебной формулой, чем-то расчётным, да обретёт оно матеематическую безупречность, лишь в математике допустима красота миллиардов, , но миллиард яблок есть нечто удручающее, "тонна кофе"- это уже звучит безмерно нагло, "миллиард людей" невообразимо развратен, жалок, отвратителен, застрявшее на некое чёрном рынке, с его ежедневной потребностью в миллиардах хлебов, картофелин, и рисовых пайках. И когда еда появилась в достатке, я долго ещё не могла привыкнуть к нему, и теперь могу есть только с кем-то, или одна, но только когда ломоть хлеба рядом лежит, или яблоко, или лишний лепесток колбасы.


Малина: Если ты не перестанешь говорить об этом, вряд ли сегодня вечером удастся поужинать. Я мог бы с тобой съездить на Кобенцль, вставай, собирайся, иначе припозднимся.
Я: Прошу тебя, не надо. Я не желаю видеть город у своих ног, нам вообще этого не надо: "весь город у твоих ног". Пройдёмся-ка немного. К "Старому Хеллеру".


Уже тогда, в Париже, после первого моего бегства из Вены, началось это: левая ступня заболела- и я ходила с трудом. Ещё постанывала: "Ах, Боже, о, Боже". Такое творилось с телесами, будто они выговаривали это известное слово во время опасных, непрерывных моих походов по городу, а ведь до того я лишь на философских семинарах увлакательно познакомилась было с Богом, как с Бытием, Ничем, Сутью, Экзистенцией, Брахмой.


В Париже чаще всего у меня не было денег, но всегда, когда они выходили, приходилось мне решаться на необычные поступки, и ныне, впрочем, -тоже, которые я даются нелегко мне, точнее, я должна сообразить, что бы мне такое отколоть, это случается, когда я ненадолго понимаю, как я живу, причём, не одна, в мире, и что я есть частица некоего круто прирастающего, легко убывающего населения, и подобно миру, переполненному некоим нуждающимся населением, постоянно голодающим, всегда испытывающим нужду, всяческие испытания, и коль среди него я, с пустым карманом и мыслью в голове, иду против течения, то знаю я, что делать.
Тогда поблизости Рю Монж, по пути к Пляс де ла Контрскарп покупала я в маленьком бистро две бутылки красного вина, которых хватало на всю ночь, но затем- ещё булылку белого. Я думала, а почему бы не выбрать что-то впридачу, наканец, нельзя постоянно обрекать себя на ротвейн. Мужчины спали или притворялись сонными, а я- подкралась к ним, и выставила свои бутылки на мостовую, рядышком со спящими, чтоб не упустили. Мужчины должны были понять, что вино теперь по праву их. На следующую ночь, когда я всё было повторила, один клошар проснулся и сказал что-то о Боге, "... que Dieu vous..."*, а затем я услышала по-английски нечто вроде "...bless you"*. Естественно, я тогда не поняла, за что. Я согласна с тем, что благословлённые вот так иногда заговаривают с благославлёнными, а затем живук-поживают где-то, как и я живу себе, осенённая всевозможными благославлениями.
Что же до парижских клошаров, то я не знаю, звался ти тот, который тогда проснулся, Марселем, лишь имя это осталось в памяти, слово-заноза, наряду с другими, как то "Рю Монж", два или три названия отелей, и номер комнаты, 26. Но о Марселе знаю я, что он уже не жилец, и что его постигла необычная смерть...
Малина обрывает мой рассказ, он бережёт меня, но я верю, что заботливость его обрекает меня на молчание. Малина, вот кто не позволяет мне рассказывать.


Я: Ты веришь, что в моей жизни больше ничего не изменится?
Малина: О чём по-настоящему думаешь ты? О Марселе или всё-же всегда только об одном, или обо всём, что возложено на крест твой?
Я: Да что опять о кресте? С каких пор ты стал требователен к манере повествования, да и ко всем прочим манерам?
Малина: Доселе ты всегда была довольно понятна, пусть и рассказывала несвязно.
Я: Дай мне сегодняшнюю газету. Ты испортил мне всю мою историю, ты ещё раскаешься, что не узнал о необычно чудесной кончине Марселя, ведь кроме меня о ней ныне больше никто не расскажет. Да, остальные как-то где-то ещё живы или каким-то образом умерли. Забыт Марсель напрочь.


Малина подал мне газету, которую он иногда прихватывает с собой из музея. Я листаю первые страницы, заглядываю в гороскоп. "С большей, нежели обычно, смелостью вы сможете сегодня совладать с новыми затруднениями. Будьте осторожны за рулём. Отсыпайтесь". В Малинином гороскопе значится нечто о сердечных привязанностях, которые бурно проявятся, но они его, пожалуй, вряд ли интересуют. Кроме того, он должен позаботиться о бронхах. Никогда не думала, что у Малины могут быть бронхи.


Я: Как у тебя с бронхами? У тебя вообще они есть?
Малина: Почему нет? С чего бы? У каждого человека есть бронхи. С каких пор ты озабочена моим здравием?
Я: Я же просто спрашиваю. Итак, как сегодня, бурный денёк выдался?
Малина: Где? Во всяком случае, не в "Арсенале". Я составлял акты.
Я: Ни бури, ни молний?  Наверное, если ты хорошенько припомнишь, суматохи сегодня было несколько больше обычного?
Малина: Почему ты смотришь на меня так недоверчиво? Ты мне не веришь? Да просто смешно, как ты пристально рассматривашь меня, что ты видишь?  Тут нет никакого паука, ни тарантула, пятно ты сама пару дней назад посадила, когда заваривала кофе. Что видишь ты?


Вижу, что на столе чего-то недостаёт. Чего же? Здесь очень часто нечто лежало. Здесь почто всегда оставалась полупустая пачка сигарет забытая Иваном, он беспечно оставлял её, чтоб при надобности у меня по-быстрому прикуривать. Вижу, что уже давно здесь нет забытой им упаковки.
 
_______Примечание переводчика:________________
* "чтоб вас Бог..."(фр.) и "благослови вас Бог"(англ.)

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose

Ингеборг Бахманн "Малина", роман (отрывок 53)

Малина: Как ты жила тогда?
Я: Около трёх утра лица не было, постепенно я доходила, меня сломал режим, я тогда изнемогала, выбилась из очень важного ритма, да так и не восстановилась с той поры. Я всегда пила "последний" кофе, ну ещё, "самый распоследний", часто руки дрожали, когда я печатала на машинке, а позже испортился мой почерк.
Малина: И вот, наверное, я теперь единственный, кто его разбирает.
Я: Вторая половина ночи с первой не имеет ничего общего: это две совершенно разные ночи, сведённые в одну, первую ты ещё способен шутя представить себе, она возбуждает, пальцы быстро стучат по клавишам, всяк пока в движении, две стройные миниатюрные евразийки проворнее и экстравагантнее господина Питтерманна, который двигался лишь неуклюже и шумно. Важно движение, ведь иначе ночью остаётся только пить да орать, с устатку дня минувшего или от страха перед наступающим днём,ещё обьятия возможны, и танцы до упаду. Первую ночь окрашивает остаток дня. Только во вторую половину ночь ты соображаешь ,что уже не день, всё утихло, там и сям всяк старается замереть, растянуться, чтоб тихонько ,уютно устроиться, хотя мы всё приходили на смену выспавшимися. Около пяти утра ужасно, все сгибаются, тяжко, я ходила мыть руки, терла ладони старым, грязным полотенцем, здание на Зайденгассе неютом своим похоже на публичный эшафот. Мне слышались шаги, но это стучали телетайпы, рокотали снова, я бежала назад, в нашу просторную комнату, в которой уже заметен был чад, особенно табачный. Так начинался рассвет. Расходясь в семь утра, мы едва ли прощались, вместе с молодым Питтерманном я садилась в служебное авто, молча мы смотрели в окна салона. Дамы разносили свежее молоко и свежие булки, мужчины шагали целеустремлённо, папка в руке, поднятый воротник пальто, утреннее-рассветное облачко пара изо рта, молодой человек ,как обычно, выходил поблизости Райзнерштрассе, а я -на Беатриксгассе. Шагала вверх, к двери квартиры, опасалась встреч с баронессой, которая в это время покидала дом, шла в городскую управу, ведь она не одобряла мои странные приходы в этот час. Затем я долго не могла уснуть, полёживала одетой, посмеивалясь, на кровати, около полудня я сбрасывала с себя одежду и затем по-настоящему засыпала, но это был нехороший сон, ведь дневные шумы досаждали мне. Бюллетень циркулировал как полагается, новости- в газете, я их никогда не читала. Два года я обходилась без них.
Малина: Значит, ты не жила. Как пыталась ты жить тогда, на что надеялась?
Я: Высокочтимый Малина, да ведь оставалась пара часов в день, и ещё один выходной в неделю для мельчайший надобностей. Но я не знаю, как проводят первую часть своей жизни, должно быть ,как первую часть ночи, с праздными часами, они мне тяжко даются, тогда я поняла это- и берегла остатки своего времени.


Меня пугал большой чёрный автомобиль, он навевал мысли о таинственных поездках, о шпионаже, о нежелательных передрягах, тогда ходили по Вене слухи о тайной тюрьме, будто люди и бумаги, завернутые в ковры, пропадают, будто каджому, вовсе ни к чему непричастному, грозит подобная участь. Откуда мне было знать. Каждый работающий, сам не ведая того,- проституирующий, где я это уже слышала? почему я над этим посмеялась? Таково было начало всеобщей проституции.


Малина: Ты мне это уже рассказывала иначе. После Университета ты нашла себе работу, у тебя были деньги, но их не хватало- и поэтому ты позже устроилась на ночную службу, которая была прибыльнее дневной.
Я: Я ничего не рассказывала, ничего не раскажу, не могу рассказывать, это как заноза в моей памяти. Скажи мне лучше, что ты сегодня делал в своём "Арсенале"?
Малина: Ничего особенного. Рутина, а затем пришли киношники, им надо было снять битву с турками. Курт Свобода ищет статистов, у него проект. Кроме того, мы обговорили другой фильм, они хотят пустить немцев в Зал славы.
Я: Я бы охотно просмотрела на съёмки обоих фильмов. Или поучаствовала бы в массовке. Может ,это отгонит мои прежние мысли?
Малина: Это просто утомительно, длится часами, днями, люди спотыкаются о кабели, все толпятся, и в общем-то ничего не происходит. У меня рабочее воскресенье. Я просто скажу- и тебя примут.
Я: Тогда мы бы вместе пообедали, но я пока не готова. Пожалуйста, позволь мне позвонить по телефону, это недолго. Один момент, да?

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose

Ингеборг Бахманн "Малина", роман (отрывок 52)

Каждый день мы с Малиной фантазируем, иногда- весьма оживлённо, над тем, что страшное может стрястись в Вене грядущей ночью. Да сто`ит только поездить по городу, почитать газету- и, если только принять на веру пару сообщений, то твоё окрепшее воображение уже рисует картины дальних странствий,(в тексте оригинала "die Hochtouren"- прим. перев.)(выражение не моё, и не Малины, но Малина с наслаждением прибегает к нему, как к основному названию поездки, например, в Германию , ведь подобные выражения в ходу лишь в тех, деятельных, скорых на подъём странах). Да, я-то по-прежнему не выношу долгого газетного воздержания, хотя всё реже читаю свежие издания, а то ,бывает, загляну в кладовую, где рядом с нашими чемоданами лежит пакет со старой прессой, выберу себе что-нибудь- и поражённо уставлюсь на дату: 3 июля 1958 года. Что за совпадение?! именно в тот день мы безмерно упились новостями, комментариями к ним, "оновостились" землетрясениями, катастрофами в воздухе, внутриполитическими скандалами, внешнеполитическими промахами. Когда я сегодня посматриваю в издание, помеченное 3-м июля 1958 года, то стараюсь уверовать в дату, да и в день- тоже, хотя о нём- ничего в деловом дневнике, никаких сокращённых пометок, вроде "15 ч.Р! 17 ч. позвонить, вечером "Гёссер", доклад К."- всё это значится за 4-м июля, да не за 3-м, чей лист остался пуст. Некий, вероятно, ничем не примечательный день, скорее всего, без мигреней, без приступов страха, без невыносимых воспоминаний, пусть- с некоторыми, о разрозненных событиях минувшего, да , пожалуй, день, когда Лина устроила летнюю генеральную уборку, а я, выпроваженная из дому, посиживала было в разных кафе читая газету за 3 июля, которую сегодня снова просматриваю. Значит, тот день выдался, во-первых, загадочным, он- пустой или ограбленный, им я постарела, день, которому я не смогла дать отпор- и позволила чему-то статься.
А ещё я мне попадается под руку иллюстрированный еженедельник, датированный 3-м июля, а на полках Малины- июльский номер журнала о культуре и политике, и я принимаюсь беспорядочно читать их, ибо желаю разгадать тот, минувший день. "Куда со всеми деньгами?"- самый непонятный заголовок, Малина бы ни за что не растолковал мне его. Где те деньги, с какими деньгами, куда? Хорошее начало, подобный заголовок способен сковать меня дрожью, скорчить судорогами. "Как инсценируют государственную империю?" Написано с беспристрастным знанием дела, с сухим, небрежно-саркастическим выражением... Чтиво для того, кто желает политизироваться, оставаться в курсе дела... Нам это надо, Малина? Я достаю шариковую ручку и начинаю выводить вопросительный знак. Я весьма, хорошо, очень хорошо, безукоризненно информированна. Ручка вначале пачкает, затем кажется пустой, наконец, снова тонко пишет. Пустые "ящички" я зачёркиваю крестиками. "Ваш муж 1).никогда, 1). редко, по случаю, 3). только по случаю свадьбы или в дни рождения подносит подарки?" Я должна быть очень внимательной, всё зависит от того, думаю ли я об Иване или о Малине- и я чёркаю за обоих, об Иване, например, "никогда", о Малине- "неожиданно", но это неточно. "Вы наряжаетесь так, чтобы нравиться другим или ЕМУ?" "Вы посещаете парикмахерскую 1). раз в неделю, 2). раз в месяц, 3). когда крайне необходимо?" Что за необходимость? Какая "государственная империя"? Мои волосы зависят от неё? Или они в крайней нужде? Ведь я не знаю, обрезать их или оставить. Иван хочет, чтоб я их отращивала. Малина находит, что их следует срезать. Считаю, вздыхая, кресты. В итоге Иван набирает 26 баллов. Малина- тоже 26, хотя за него я должно быть зачёркивала совсем другие квадратики. Пересчитываю. Результаты остаются прежними. "Мне 17 лет и я чувствую, что не способна любить. Пару дней интересуюсь одним мужчиной, а затем, снова -совсем другим. Я нерешительна? Моему нынешнему другу 19 лет, а он сомневается во мне, хотя хочет на мне жениться". "Синяя Молния в Красной Молнии: 107 убитых, 80 пострадавших".
Да ведь уже столько лет минуло, а всё вот да и снова как на ладони: автокатастрофы, покушения, обьявления альпинистов, штормовые предупреждения. Никому ныне невдомёк, зачем это всё должно было быть когда-то объявлено. Спреем "Пантин", который тогда рекламировался, я пользуюсь только вот несколько последних лет, о нём не нужна мне тогдашняя, за 3-е июля, информация, да и сегодняшняя- тоже.
Вечером говорю я Малине: "Спрей- вот и всё, что осталось и чем, вероятно, всё исчерпалось, ведь я теперь не знаю, куда со всеми деньгами и как инсценируют "государственный рейх", во всяком случае, на это понадобится уйма денег. Они-то своего добились: когда баллончик спрея опустеет, на этот раз новый я уже не куплю. У тебя 26 баллов, на большее не надейся, больше я просто не могу дать тебе. Делай что хочешь. Помнишь, как "Синяя Молния" столкнулась с "Красной"?
-Благодарствую! Я всегда подозревал, что ты причастна к катастрофам, ты ничем не лучше меня. Но, возможно, роковую роль сыграла невероятная оплошность.


Когда Малина ни слова не понял, я раскачиваюсь на кресле- и он находит это милым, а после того, как он  приносит что-нибудь выпить, я завожу рассказ: 
- Да это невероятное надувательство, я однажды работала было в службе новостей, я в упор рассматривала обман, создание бюллетеней, случайных собраний выдержек из зарубежных источников. В одиннадцать часов меня увозил большой чёрный автомобиль, водитель которого делал короткий крюк по Третьему округу, а недалеко от Райзнерштрассе к нам подсаживался молодой человек, известный Питтерманн, мы катили по Зайденгассе, на котором всё конторы были закрыты и темны. Да и в ночных редакциях газет, они располагаются в тех же помещениях, редко кто показывался. Чёрной лестницей, потому, что парадная была затворена, провожал нас ночной портье в самую дальнюю комнату, а на каком этаже, я не припоминаю, не припомню... Мы просиживали ночи вчетвером, варили кофе, иногда нам удавалось в полночь доставать мороженое, портье знал, где взять. Мужчины вычитывали, что наплевали иностранцы, резали тексты, клеили-  и так слагали бюллетени. Собственно, мы не шептали, но громко говорить ночами, когда все спят, это почти невозможно, иногда, правда, мужчины пересмеивались, но я тихо пила свой кофе и курила, они бросали наобум лазаря избранные ими новости на мой столик с пишущей машинкой- и я пербеливала их. Тогда я бывало не в силах смеяться за компанию, только знай представляла себе, как следующим утором люди проснутся с новостями. Мужчины всегда завершали ленту одним коротким абзацем о боксёрском поединке или о бейсбольном матче там, по ту сторону Атлантики.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart
rose

Ингеборг Бахманн "Малина", роман (отрывок 48)

Малина: Ты чуть не задохнулась. Да и накурила ты, я приукрыл было тебя, проветривал здесь. Сколь много из всего виденного ты поняла?
Я: Почти всё. Однажды я потеряла нить: моя мать совсем спутала картину. Почему мой отец- ещё и мать моя?
Малина: Да, почему...? Когда некто для кого-нибудь является всем, тогда он совмещает в себе многие личности.
Я: Ты хочешь этим сказать, будто когда-то кто-то для меня был всем? Вот так глупость! Самая горькая для меня.
Малина: Да. Но тебе надо действовать, тебе что-то придётся предпринять, ты будешь вынуждена уничтожить "сборную личность".
Я: Да ведь я-то буду уничтожена.
Малина: Да. И это тоже правильно.
Я: Как легко говорить так об этом- чтоб всё вышло гладко. Но сколь тяжко жить с этим.
Малина: Об этом не говорят, молча живут с ним.


У моего отца на этот раз бывает лицо моей матери, я уж не знаю точно, когда он -мой отец, а когда- моя мать, и вот начинаю подозревать, что знаю: он -ни он, и ни она, он- нечто третье, и вот , будучи среди всяких людей, жду-пожду я ,в крайнем возбуждении, своей решающей встречи с ним. Он верховодит неким предприятием или правительством, устраивает театр, у него дочерние фирмы и компании, он отдаёт настоятельные указания, говорит по многим телефонам- и поэтому я пока не могу быть услышанной, даже сама собой, за исключением мига, когда он раскуривает сигару. Я говорю: "Мой отец, на этот раз ты станешь говорить со мною и будешь отвечать на мои вопросы!" Мой отец привчно отмахивается, знает он мои приходы и вопрошания, он снова говорит по телефону. Я подступаю к своей матери, на ней брюки моего отца, и я говорю ей: "Уж сегодня-то побеседую я с тобой, и ты ответишь мне!" Но мать моя, у когорой отцовский лоб, такие же недоумённо поднятые брови и две поперечные морщины над усталыми, натруженными глазами, шепчет мне ,мол ,"позже" и "нет времени". Вот, на моём отце- её юбки, и я говорю в третий раз: "Я полагаю, что всё-таки знаю, кто ты, и уже этим вечером, ещё до прихода ночи, скажу это лично тебе". Но мужчина безмятежно сидит за столом и всем своим видом провожает меня прочь, однако, в двери, которую отворяют мне, я оборачиваюсь- и медленно возвращаюсь в покой. Я шагаю, собрав все силы в кулак, и остаюсь у широкого стола в судейском зале, в то время,как мужчина с крестом на шее начинает кромсать свой шницель. Я пока что молчу, разве что видом своим выказываю отвращейние, когда сидящий суёт вилку в компот и сангвинически прихохатывает мне, не на публику, которая вот да и заполнит помещение, он пьёт ротвейн, у него под рукой снова лежит сигара, я же пока ничего не говорю, но всё же ему неясно,что означает для него моё молчание- и вот, он получает своё. Я беру первую тяжёлую пепельницу из мрамора, взвешиваю её в руке, подбрасываю, мужчина всё ещё спокойно ест, я целюсь- и попадаю в тарелку. Мужчина роняет вилку, шницель летит на пол, едок пока держит нож, но в это время я берусь за второй снаряд, сидящий никак не отвечает, я целюсь точно в судок с компотом, едок салфеткой утирает с лица потоки варева. Я уже знаю, что не испытываю никаких чувств к нему и то, что я смогла бы убить его. Я бросаю третий предмет, целилась- и прицелилась точь в точь: пепельцица пролетает по столу, так, что с него сметает всё, хлеб, бокал с вином, осколки тарелки и сигару. Мой отец салфеткой прячет от меня своё лицо, ему больше нечего сказать мне.
И?
И?
Я сама дочиста утираю ему лицо, не из сострадания, но для того ,чтоб лучше видеть его. Молвлю: "Я буду жить!"
И?
Люди растеряны, они не увидели представления. Я и мой отец одни под небом, и мы настолько взаимно удалены, что эхо разносится:
- И?
Сначала мой отец снимает с себя одежды моей матери, он настолько далёк от меня, что я не знаю, в каком костюме он остаётся, он их их так быстро меняет, на нём- забрызганный кровью фартук скотобойца, из некоей бойни в утренних сумерках, на нем- красный плащ палача, мой отец нисходит ступенями, он в черном, с серебром, костюме, он прохаживается вдоль колючей проволоки с электирческим током, перед помостом, забирается на сторожевую вышку, на нем- костюмы из реквизита, для репетиций, он при оружии, при расслрельных-в-затылок-пистолетах, костюмы носить бы только в самую завалящую ночь, забрызганные кровью, для устрашения.
И?
Мой отец не своим голосом издалека вопрошает:
- И?
А я продолжаю своё, июо мы всё удаляемся, мы всё дальше, дальше:
- Я знаю, кто ты.
- Я всё поняла.


Я: Он не отец мой. Он мой убийца.
Малина: Да, знаю это.
Я не отвечаю.
Малина: Отчего ты всё повторяешь "мой отец"?
Я: Я и вправду так говорила? Да как я только могла? Я не хотела, просто это срывается, когда пересказываешь то, что увидел, а я-то в точности пересказала тебе, что мне показалось. Я и ему желала сказать то, что долго таила... что здесь не живут, здесь тебя помалу убивают. Кроме того, я понимаю, зачем он ступил в мою жизнь. Один должен был сделать это. Он оказался им.
Малина: Итак, ты впредь не будешь приговаривать "война и мир".
Я: Никогда больше.
Всегда война.
Здесь всегда насилие.
Здесь всегда борьба.
Здесь вечная война.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose