хочу сюди!
 

YuLita

50 років, рак, познайомиться з хлопцем у віці 43-55 років

Замітки з міткою «савой»

Йозеф Рот ,Отель "Савой", роман (глава 4.29-30)

29.

Прежде, чем я успел сообразить, показались солдаты. Они кричали точно так, как мы, зато- маршировали, широкими двойными шеренгами, с офицером впереди и с барабанщиком на фланге. Они были при винтовках с примкнутыми штыками наготове, они шагали сквозь дождь, растаптывая говно- и вся плотная солдатская масса печатала марш как машина.
Командный крик понукал послушную массу. Двойные разомкнулись- солдаты стояли здесь как жидкий лес, далеко друг от друга по всей рыночной площади.
Они окружали весь квартал, толпу в отеле- и затворили узкий проулок.
Звонимира я больше не видел.


30.

Я всю ночь прождал Звонимира.
Было много убитых. Наверное, Звонимир оказался среди них? Я написал его старому отцу, что сын умер в плену. Зачем должен я рассказывать старику, что смерть настигла его крепкого сына по дороге домой?
Многих возвращенцев постигла смерть в отеле "Савой". Она шесть лет преследовала за ними, на войне и в плену,- а кого смерть преследует, тот ей попадается.
На фоне сереющего рассвета высились полуобугленные останки отеля. Ночь была прохладна и ветрена, она кочегарила пожар. Утро подало серый, косой дождь- он гасил подугасшее пожарище.
С Абелем Глянцем иду я на вокзал. Следующий поезд должен отправиться вечером. Мы сидим в пустом зале.
- Знаете, что Игнац и был Калегуропулосом?.. А Гирш Фиш тоже сгорел в отеле.
- Жаль, -отзывается Абель Глянц,- хороший отель был.
Мы медленно катим с югославскими возвращенцами. Они поют. Абель Глянц затягивает своё: "Когда я прибуду к своему дяде в Нью-Йорк, то..................
Америка, думаю я, Звонимир говаривал так, постоянно- "Америка".

перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose

Йозеф Рот ,Отель "Савой", роман (глава 4.28)

28.

Утро, как и все предыдущие, началось косым дождём. Перед отелем "Савой" стоит полицейский кордон. Полиция заперла оба конца узкого проулка.
Толпа с рыночной площади мечет камни в пустой проулок. Камни заполняют середину его. Хоть бери да мости заново.
Полийейский офицер со своими дико-жёлтыми перчатками стоит у входа. Он гонит нас со Звонимиром обратно.
Звонимир обманывет его. Мы крадёмся, прижимаясь к стене, чтоб избежать камней. Мы минуем полицейски кордон, продираемся сквозь толпу.
У Звонимира много друзей- они окликают его.
- Друзья,- речёт мужчина с баррикады, - ожидаются войска. Сегодня вечером они непременно прибудут.
Мы идём по городу- он тих, лавки закрыты. Нам попадается еврейская похоронная процессия- носильшики вприпыжку с гробом, а женщины ,крича, трусят следом.
Мы знаем, что больше никогда не вернёмся в отель "Савой".
Звонимир лукаво ухмыляется: "Мы не оплатили постой".
Мы минаем табачную лавку, на которой висит доска с выиграшами лтерейки. Я вспоминаю о тираже.
- Вчера был, -молвит Звонимир.
Лавка опасливо ограждена и всяко заперта, но номера висят рядом с зелёной дверцей- доска приколочена к стене. Я не вижу своих чисел,- наверное, их вчера написали мелом, а дождь их смыл.
Абеля Глянца встречаем мы в еврейском квартале. Он ,однако, не ночевал в отеле. Он делится новостями:
- Вилла Нойнера разнесена; Нойнер с семьёй уехал прочь на автомобиле.
- Уничтожить!- кричит Звонимир.
Мы возвращаемся в отель- толпа ещё на взводе.
- Вперёд!- кричит Звонимир.
Пара возвращенцев кричит то же.
Мужчина продирается через толпу вперёд. Останавливается. Вдруг вижу я, как он выбрасывает руку- грохот, кордон смешивается, толпа валит по проулку.
Полицейский офицер пронзительно вопит, приказывает. Раздаётся пара жалких выстрелов- двое рабочих падают, некоторые женщин ползут.
- Ур-ра!- кричат возвращенцы.
- Пропустите меня!- взывает Тадеуш Монтаг, рисовальщик. Он длинный и тощий, он выше всего на голову. Он кричит впервые в своей жизни.
Его пропускают, а за ним следуют другие. Многие насельцы отеля напирают толпе навстречу, к рыночной площади.
Директор отеля стоит на площади, незаметно он туда пробрался. Он сложил ладони рупором- и кричит ,запрокинув голову, восьмому этажу:
- Герр Калегуропулос!
Я слышу, как он кричит- и торю к нему дорогу. Столько всего происходит здесь, Но мне же интересен Калегуропулос.
- Где Калегуропулос?
- Он не желает спуститься!- кричит директор.- Не хочет, и всё!
В этот миг отворется люк на крыше- и является Игнац, старый лифтовой мальчик. То ли он так высоко загнал сегодня свой "стул"?
- Отель горит!- кричит Игнац.
- Спускайтесь же сюда, -зовёт его директор.
Тут вырывается из люка сноп пламени- голова Игнаца пропадает в нём.
- Нам надо спасать его, -говорит директор.
Жёлтый сноп огня скачет над крышей, как зверь.
Седьмой этаж весь занялся- в окнах видны языки пламени.
Шестой горит, пятый. Горит на всех этажах в то время, как толпа штурмует отель.
Я замечаю в сутолоке Звонимира- и зову его.
Тяжко бьют куранты, едва превозмогая многоголосый гам.
Звучит барабанная дробь, слышны грубый топот подкованных сапог и обрывки команд.

окончание следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose

Йозеф Рот ,Отель "Савой", роман (глава 4.27)

27.

Однажды утром пропали Блюмфельд, Бонди, шофёр и Христоф Колумбус.
В комнате Блюмфельда лежало письмо для меня- Игнац его доставил.
Блюмфельд отписал:

"Многоуважаемый господин, благодарю Вас за вашу помощь и позвольте мне передать вам гонорар. Мой внезапный отъезд вы поймёте. Если ваш путь протянется в Америку, то будьте любезны, не забудьте посетить меня".

Я нашёл гонорар в особой бандероли. Он оказался воистину королевким.
Совершенно тихо убежал Блюмфельд. С погашенными фарами, на беззвучных колёсах, без гудков, во тьму ночи бежал Блюмфельд от тифа, от революции. Он проведал было своего покойного отца- и никогда впредь не вернётся на свою родину. Он приструнит свою тоску, Генри Блюмфельд. Никакие препятствия не в силах очистить мир от денег.
Вечером  собирались гости в баре, они пили и говорили о внезапном отъезде Блюмфельда.
Игнац приносил экстренные выпуски газет из соседнего города- там рабочие бились с войсками из столицы.
Офицер полиции рассказывал, что уже срочно звонят насчёт военного подкрепления.
Фрау Джетти Купфер явно покрикивала: голым девочкам пора на выход.
Тут громыхнуло.
Пара бутылок свалилась с буфета.
Слышен был звон расшибаемых оконных стёкол.
Офицер полиции метнулся вон. Фрау Джетти купфер зарперла на дверь на засов.
- Отворите! -кричит Каннер.
- Думаете, нам угодно с Вами подыхать?- взывает Нойнер- и пятна горят на его скулах, будто кармином подмалёваны.
Нойнер пихает прочь фрау Джетти Купфер- о отворяет дверь.
Портье истекает кровью в своём кресле.
Пара рабочих стоят в фойе. Один метнул ручную гранату. Извне в проулок напирает громадная толпа, и кричит.
Гирш Фиш в кальсонах спускается сюда.
- Где Нойнер?- спрашивает рабочий, который бросил гранату.
- Нойнер дома!- отвечает Игнац.
Он не знал, то ли ему бежать к военному врачу, то ли -в бар, чтоб предупредить Нойнера.
- Нойнер дома!- говорит рабочий толпе в проулке.
- К Нойнеру! К Нойнеру! - кричит женщина.
Проулок пустеет.
Портье мёртв. Военный врач отмолчался. Я никогда ещё не видал его таким бледным.
Всё барное общество разбегается. Нойнер -особенным образом, в сопровождении офицера полиции.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose

Йозеф Рот ,Отель "Савой", роман (глава 4.26)

26.

Звонимир сказал однажды: "Революция здесь".
Сидя в бараке и с возвращенцами судача,- снаружи шел косой дождь- мы учуяли революцию. Она идёт с востока- и никакая газета, ни одна армия не в силах остановить её.
- Отель "Савой", -говорит Звонимир возвращенцам,- это богатый дворец и тюрьма. Внизу в хороших просторных комнатах живут богачи, друзья Нойнера, фабриканты, а наверху- бедные собаки, которые не способны оплатить постой ,а Игнац пломбирует их чемоданы. Владельца отеля, он грек, никто не знает, и мы с ним- тоже, хоть и смышлёные мы ребята.
Мы все ужё долгие годы не лёживали на таких перинах, которые у господ, собирающихся внизу, в баре отеля "Савой".
Мы уже давно не видывали таких красивых голых девушек, а господа в баре отеля "Савой" щупают их каждый день.
Этот город- могила для бедного люда. Рабочие фабриканта Нойнера глотают пыль- и все через пятнадцать лет умирают.
- Тьфу!- кричат возвращенцы.
Рабочего, его выпорол Ингац, не выпускают из тюрьмы.
Что ни день собираются труженики у отеля "Савой" и у тюрьмы.
Что ни день в газетах горячие заголовки о стачках текстильщиков.
Я внимаю запаху революции. Банки- это рассказали мне у Христофра Колумба- пакуют свои авуары и рассылают их в другие города.
- Полицию непременно усилят, -сообщает Абель Глянц.
- Хотят возвращенцев интернировать, -рассказывает Гирш Фиш.
- Я еду в Париж, -молвит Александерль.
Я думал, что Александерль уедет в Париж не один, а со Стасей.
- На этот раз не убежать, - стонет Фёбус Бёлёг.
- Тиф разразился, -рассказывает военный врач пополудни в "пятичасовом" зале.
- Как уберечься от тифа?- спрашивает младшая дочь Каннера.
- Смерть всех нас унесёт!- разъясняет военный врач, а фрёйляйн Каннер бледнеет. Между тем смерть пока унесла только двоих рабочих. Дети болеют- и ложатся в госпиталь.
Закрывают кухни для бедных, чтоб пресечь заразу. Итак, голодающим впредь не перепадёт супу.
Возвращенцев уже не интернируешь в бараках. Их, пришельцев, слишком много.
Собираются здоровенные толпы.
Офицер полиции, что идёт набор- ищут пополнение. Полицейсий офицер не нервничает. Он при табельном пистолете, а встаёт уже не в десять утра, а в девять. Он помахивает дичайше-жёлтыми перчатками, словно никакой эпидемии и не бывало.
Болезнь одолела двоих бедных евреев. Я видал, как их хоронили. Еврейские дамы страшно голосили- криком полнился город.
Десять, двенадцать душ умирает что ни день.
Дошдь косит, окутывает город,- а сквозь дождь текут возвращенцы.
В газетах полыхают ужасные вести, и каждый день собираются рабочие Нойнера у отеля и у тюрьмы.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose

Йозеф Рот ,Отель "Савой", роман (глава 4.24- 25)

ЧЕТВЁРТАЯ ГЛАВА

 24.

Люблю я двор, куда выходит окно моей комнаты.
Он напоминает мне о первом моём дне в отеле, о дне моего прибытия. Я по-прежнему вижу играющих детей, слышу лай собаки и раюуюсь тому, что полощется по ветру пёстрое ,похожее на флаги бельё.
В моей комнате неуют с тех пор, как я стал принимать просителей Блюмфельда. Неуют во всём отеле, в коридоре и в "пятичасовом" зале, а угольно-пыльный неустрой царит в городе.
Когда я выглядываю в окно, вижу край счастливо спасённого покоя. Куры квохчут. Только куры.
Есть в отеле "Савой" иной, узкий дворик, который выглядит шахтой для самоубийц. Там выколачивают ковры, туда ссыпают пыль, табачный пепел и мусор грохочущих житух.
Мой же двор таков, будто не вовсе не подвластен он отелю "Савой". Закуток прячется за громадными стенами. Хотел бы я знать, как он здесь сохранился.
И с Блюмфельдом у меня так же. Когда я о нём вспоминяю, любопытно мне, носит ли он очки в жёлтой оправе. И о Христофе Колумбусе охотно бы я что-либо разузнал, о парикмахере. Какие оставленные выбоины жизни заполняет он теперь?
Великие события иногда случаются в маленькой цирюльне. Вышло так, что там наделал шуму один бастующий рабочий.
Гешефт ладится. С утра в каморке Колумбуса постоянно свежие новости. Видные мужи города, даже офицер полици, все иностранцы и большинство постояльцев отеля бреются здесь. А однажды сюда зашёл подвыпивший рабочий, под прицелом презрительных взглядов, встреченный нервным равнодушием публики. Он решил побриться- и не заплатил. Христофор Колумб ему- из своего благородства- позволил уйти. Но Игнац пригрозил полицией. Тогда ударил работяга Игнаца. Полиция арестовала рабочего.
Пополудни собрались товарищи его у отеля "Савой", кричали: "Тьфу!" Затем они пошли к тюрьме.
А ночью принялись они ,горланя песни, шагать по напуганным улицам.
В газете значится новость- заголовок горит в центре полосы. В паре миль отсюда рабочие большой текстильной фабрики начали забастовку. Газета взывает к армии, полиции, властям, к Богу.
Писака толмачит, что причина беды- возвращенцы, которые притащили "бациллы революции в потенциально здоровую страну". Писака- жалкий пачкун, он прыщет чернилами в лавину, он строит плотину из бумаги перед штормом.


25.

Уже неделю дождит в городе. Вечера ясны и прохладны, но днями идут дожди.
Видно, к дождю: намедни приток возвращенцев хлынул с новой силой.
По косому, жидкой мороси идут они- Россия, великая, выбрасывает их. И нет им ни счёту, ни конца. Они приходят той же дорогой, все в сером, пыль страннических лет- на лицах и сапогах. Внешне они с дождём заодно.
Они истекают серостью, бесконечной серостью на этот серый город. Звякают их котелки, будто дождь толчёт водостоки. Великая тоска по дому исходит от странников, их влечёт вперёд тоска и память о родине.
По пути они изголодали, они воруют или клянчат, им всё одно. Они бюьт гусей и кур, и уток- миру миръ, но это значит лишь, что больше не убивают людей.
Гусей, кур и уток такой мир не касается.
Мы со Звонимиром стоим на околице города, у бараков и высматриваем знакомые лица. Все они чужие- и все знакомые. Тот выглядит как мой сосед в окопе, он муштровал меня в строю.
Мы стоим в стороне и рассматриваем их, но это как если бы мы шагали с ними заодно. Мы- как они, и нас выбросила Россия, мы все тянемся домой.
Этот несёт в руках собаку, а его котелок на бедре звякает. Знаю, что этот несёт собаку домой, а родина его на юге, в Аграме или в Сараево, несёт и несёт себе в усадьбу собаку он. Жена его спит с другим, для детей он давно мёртв, не признают- так переменился, лишь собака знает его, собака, безродного.
Возвращенцы- мои братья, они голодны. Никогда они не бывали братьями моими. На передовой- нет, когда мы по велению непонятной воли убивали чужих, и на этапе (на марше- прим.перев.) -тоже нет, когда мы по команде злобного мужа согласно шагали и махали руками. Теперь же я больше не одинок на белом свете, сегодня я -капля потока.
Они тянутся кучками по пять-шесть человек по городу и расходятся поодиночке перед самыми бараками. Они надтреснутыми и хриплыми голосами поют у дворов и домов- и всё же их песни красивы, как мил бывает мартовским вечером хрип старой шарманки.
Они едят в кухне для бедных. Порции всё меньше, а голод злее.
Бастующие рабочие сидят и пропивают свои пособия в  станционном зале ожидания, а жены и дети голодают.
В баре фабрикант Нойнер хватает груди голых девушек; знатным дамам магнетизёр Ксавер Злотогор размагничивает нервы. Голод бедных дам Ксавер Злотогор не заговаривает.
Его искусство годно лишь для лёгких хворей, голод оно не изведёт, и недовольство- тоже. 
Фабрикант Нойнер не прислушался к советы Каннера- и всю вину свалил на Блюмфельда.
Да что Блюмфельду этот край, здешний голод и конфликты? Его умерший отец Йехиэль Блюменфельд не голодает, а ради него и приехал сюда сын.
Город приобретает кино и фабрику игрушек- что до них дела жёнам рабочих? Игрушки, они для господ, игрушка не годится рабочми. Под конфетти да с бенгальскими огнями в кино могут они забыть о Нойнере, но о голоде- нет.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose

Йозеф Рот ,Отель "Савой", роман (глава 3.23)

23.

Я понял Генри Блюмфельда.
Он тоскует по родие, как мы со Звонимиром.
Народ всё ещё прибывал из Берлина и из других городов. То шумливые люди, они кричат и берут криком, чтоб заглушить совесть. Они были ловчилами и пройдохами, и все явились сюда из фильма, и готовы были порассказать о белом свете, но они видали мир глазами навыкате, держали мир за хозяйственную подсобку Бога, и они желали достойно конкурировать с себе подобными равно как открывать свои большие гешефты.
Они проживали в трёх нижних этажах и доверяли Злотогору собственные мигрени.
Многие приезжали со своими жёнами и подругами- наконец Злотогору дел привалило.
Устраивали девишники и мальчишники, и танцевальные вечеринки; общество господ
ругалось в баре и пользовались голыми девочками фрау Джетти Купфер.
Выше них торчал повсюду Александерль во фраке да лаке, и Ксавер Злотогор в наглухо застёгнутом сюртуке, и корчил таинственную, шельмовскую юношескую мину.
Блюмфельд приходил с Бонди- тот говорил, но дамы взирали лишь на Генри Блюмфельда, а поскольку тот молчал, казалось, что те внимают его тишине. Словно обладали они способностью слышать, что он думал и таил.
Ко мне хаживали и люди с верхних этажей, и не было тому конца. Я видел, что никто из них добровольно не поселился в отеле"Савой". Каджого занесла и пригвоздила недоля. Каджому отель "Савой" был несчастьем- поселенцы просто не имели выбора. Всё-то невзгоды толкали их сюда, а несчастные верили, что "Савой" значит "недоля".
Этому не было края. И вдова Санчина вернулась. Она пожила уже у свёкра на селе, вынуждена была тяжко трудиться по дому. Она услыхала о прибытии Блюмфельда, и то, что он помогает всем людям.
Я не знаю, добилась ли чего-нибудь вдова Санчина.
Я не знаю, сколь многим Блюмфильд помог.
Офицер полиции внезапно вынырнул, тот самый, вся семья которого ежевечерне сиживает в варьете.
Он оказался тупым малым в аксельбантах и с саблей-волокушей, и ничего особенно в нём. Он унаследовал номер 80-й: все останавливающиеся здесь офицеры полиции непременно жили в комнате 80-й.
Уже неделю носил офицер новый мундир из синего сукна, и награду на груди. Я полагаю, он был наконец-таки произведён в обер-лейтенанты.
Он молодецки гарцевал, сабля довольно часто оказывалась между ног, а правой он помахивал кожаными, дичайше жёлтыми перчатками. Он являлся в бар- и пил за всеми столами, за счёт всех, и наконец приземлялся у Александерля.
Эти двое уважали друг друга весьма.
Офицер отличался носом картошкой и большими красными ушами на гладковыбритой черепушке. Волосы его росли со лба узким треугольником к самому носу- ему приходилось натягивать фуражку так, чтоб эта смехотворная поросль не замечалась.
Я не знаю, что за дела были у офицера полиции, знаю ,что он очень мало работал. Наш офицер поднимался в десять, он обедал в полдень, а затем читал газеты. То был тяжкая работа- он откладывал саблю всегда, когда читал газеты.
Он подавал себя, так сказать, приватно.
Вечером он лихо танцевал- он был завидным танцором. Он прыскался ландышевым одеколоном, от него пёрло как из цветочного павильона, а танцевал он в штанах на подтяжках, а штаны его крепились резиновыми шнурками к голенищам; Узкие красные лампасы штанов светились очень кроваво.  Его большие уши полыхали густым пурпуром, а носовым платочком он утирал жемчужины пота с носа.
Офицер полиции звался Яном Мроком. Он был весьма учтив и услужлив, и улыбался всегда.
Улыбка была спасением его- добрый, любезный ангел даровал её офицеру.
Когда я вот так рассмотрел его, его розовую кожу, его бесчувственный рот, тогда понял я, что с семи лет от роду он вовсе не изменился. Он выглядел ровно как школьничек. Двадцать лет, Война и беды не тронули его.
Однажды он пришёл в бар со Стасей.
Две недели минуло с той поры, как я повидал её в последний раз. Она смугла, свежа и улыбчива, её большие карие глаза те же.
- Вы разочарованы?
- Вы пренебрегли нашей дружбой!
Я не предаю дружбу. Этот упрёк возмутил и саму Стасю.
Две недели простёрлись меж ею и мною- они пустыннее, чем двести лет. Я ,дрожа, бывало ждал её пред варьете, которое давила тень соседней стены. Мы пили вместе чай- и некая теплота облекала было нас обоих. Она была моей первой любимой встречей в отеле "Савой", и нам обоим был несимпатичен Александерль.
Я видел сквозь замочную скважину, как она в одном купальном халате хаживала туда-сюда и учила французские слова. Она ведь желала в Париж.
Я бы охотно поехал с нею в париж. Я бы охотоно остался с нею, на год, или на два, три.
Большой ворох одиночества собрался во мне, шесть лет глубокого одиночества.
Я искал причин, отчего я столь далёк от Стаси- и не находил их вовсе. Я выдумывал упрёки- в чём бы мне её упрекнуть? Она приняла букет Александерля- и не вернула его. Глупо это, отсылать цветы. Возможно, я ревнив. Когда сравниваю себя с Александерлем Бёлёгом, однако, всё в пользу моих добродетелей.
Всё же, я ревнив.
Я не покоритель и никакой не поклонник. Если мне что-либо даётся, беру и благодарен за то. Но Стася не предложила себя мне. Она желала осады.
Я тогда ничего не понял- долго пробыл один, без дам-, отчего девушки такие тихони и столь терпеливы, и такие гордые. Стася же не знала, почему я не штурмовал её ликуя, а брал, смиренно и благодарно. Теперь понимаю, что такова природа женщин, слишком медлить, настолько, чтоб ложь их запаздывала, чтоб затем оказаться напрасной.
Я слишком заботился отелем "Савой" и людьми, чьи чужие судьбы слишком мало относятся к моей. Здесь стояла прекрасная дама и ждала доброго слова, а я не сподобился, как заскорузлый школяр.
Я был груб. Я вёл себя так, будто Стася виновна в моём долгом одиночестве, а ей-то было невдомёк. Я корил её за то, что она не провидица.
Теперь я знаю, что женщины догадыватся обо всём, что в нас творится, но всё-таки ждут слов.
Бог вложил нежность в души женщин.
Её присутствие возбуждало меня. Почему она не подошла ко мне? Почему она позволила сопровождать себя офицеру полиции? Почему она не спросила, почему я по-прежнему здесь? Почему не молвила она "слава Богу, что ты здесь!"?
Но ,наверное, ничего такого не говорят будучи бедной девушкой- бедному мужчине: ""слава Богу, что ты здесь!" Наверное, время вышло любить бедного Габриэля Дана, который никогда не владел ни единым кофром- и умолк для меня этот дом. Наверное, настало время, когда бедные девушки любят александеров бёлёгов.
Теперь знаю я, что кавалерство офицера было случайным, её вопрос- провокацией. Тогда же я был одинок, огорчён и вёл себя так, словно  Я -девушка, а СТАСЯ- мужчина.
Она стала ещё неприступнее и охладела, а я чувствовал, что мы взаимно всё удаляемся и становимся чужими.
- Я определённо уезжаю через десять дней.
- Когда вы прибудете в Париж, черкните мне карточку!
- Пожалуйста, охотно!
Стася могла бы молвить:
- Желаю поехать с вами в Париж!
Вместо этого она попросила у меня карточку.
- Я вышлю Вам Эйфелеву башню.
- Как Вам угодно!- сказала Стася, что касалось вовсе не карточки с видом, а нас вдвоём. Бедный ты, Габриэль Дан!
На следующее утро я увидел Стасю под руки с Александерлем идущих вверх лестницею. Они улыбнулись мне- я завтракал внизу. Тогда я знал, что Стася сделала большую глупость.
Я понимаю Стасю.
Женщины делают глупости не так, как мы- из оплошности или легкомыслия, но лишь когда они очень несчастливы.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose

Йозеф Рот ,Отель "Савой", роман (глава 3.22)

22.

Я не понимаю, зачем собственно Генри Блюмфельд приехал. Только чтоб музыка играла? Чтоб на неё дамы приходили?
Однажды прокрался Злотогор, Ксавер Злотогор, магнетизёр, в "пятичасовый" зал. Он принял свою шельмовскую мину еврея-подростка, он идёт между столиков так и сяк, а ещё он целует ручки дамам, а те все благосклонно кивают ему и просят присесть.
Ему приходится присаживаться поочерёдно за каждый стол, везде на пять минут, и на прощанье он целует ручки- за час расцеловал их дюжину пар.
Он подходит и ко мне. Звонимир,тот сидит рядом, спрашивает его: "Это вы мужчина с ослом?"
-Да, -отзывается Злотогор несколько отчуждённо, ведь он тихоня, его стихия- тишина, ему претит шумливость Звонимира.
- Хорошая шутка, -не унимается Звонимир, и не знает, что его громкая радость не ко двору.
Её-то Ксавер Злотогор вообще не переносит.....................................
Паче чаяния, Злотогор подсаживается ко мне- и рассказывает, что у него есть хорошая идея. Ныне в городе нет доступных салонов магнетизма, а Ксавер желает занять свой отпуск: поработать частным образом. В отеле, в своей комнате на четвёртом этаже. Он желает принимать дам, страдающих мигренью.
- Шикарная идея!- кричит Звонимир.
- Герр доктор!- зовёт Звонимир военного врача. А Злотогор, магнетизёр, вот тут сидит рядом, он бы зарезал Звонимира.
А сильная натура Звонимира не щадит какой-то "магнетизмус".
К нам подходит военный врач.
- У вас появился сильный конкурент, -молвит Звонимир- и указывает на магнетизёра.
Ксавер Злотогор подскакивает,- он ожидал худшего, чем крик Звонимира- и выкладывает доктору о своём намерении.
- Слава Богу, -отзывается доктор, который практикует неохотно, -теперь впредь не стану прописывать аспирин. Буду направлять к вам всех пациенток.
- Общее спасибо,- молвит Злотогор и отнекивается.
А на следующий день пришли две дамы, передали письмо Злотогору наверх. В отель клиентки не желают, но Злотогору нипочём. Он ходит по домам магнетизировать.
- Замечательно,- говорю я Звонимиру,- видишь, как люди преображаются, ибо Блюмфельд, мой шеф, здесь?
- И у меня есть идея.
-Да?
- Блюмфельда погубить.
- Зачем?
- Да так, ради удовольствия, это вовсе не деловая идея, вам она ни к чему.
- Ты вообще знаешь, зачем Блюмфельд здесь?
- Чтоб делать гешефты.
- Нет, Звонимир, Блюмфельду наплевать на эти гешефты. Хотел бы я знать, зачем он здесь. Наверное, влюблён в даму. Но ведь её мог бы он забрать отсель. Дама- не дом, и она может выйти замуж за Генри. Тогда её сложнее забрать с собой, чем дом. Я не верю в то, что Блюмфельд приехал сюда, чтоб восстанавливать фабрику покойного Майблюма. Игрушки не интересуют его. у него достаточно денег, чтоб обеспечить игрушками четверть Америки. Он приехал, чтоб финансировать кинематограф на своей родине? Он вовсе не дал денег Нойнеру, чьи рабочие продолжают бастовать уже пятую неделю!
- Почему он не даёт никаких денег?- спрашивает меня Звонимир.
- Спроси же его.
- Я не стану расспрашивать его. Это меня не касается. Это низость.
Мне кажется, что Нойнер, ему фабрика уже ни к чему, рассчитывал только на Блюмфельда. Теперь плохие времена- деньги теряют свою ценность. Абель Глянц говорит, что Нойнеру милее спекулировать на Цюрихской бирже, он торгует валютой. Нойнер каждый день получает телеграммы из Вены, Берлина, Лондона. Ему стучат курсы- он стучит свои предложения: что ему дела до фабрики?
Это ужасно, растолковывать Звонимиру такие вот мудрёности- тот не желает понимать их, ведь чувствует, что придётся помучиться, а он всего-то именно крестьянин. который ежедневно ходит в бараки, не только ради возвращенцев, но оттого, что бараки находятся на опушке полей, а душа Звонимира тоскует по боронам и косам, и по птичьим испуганным стаям родимой пашни.
Что ни день приносит он мне новости "с белого хлеба", а в кармане прячет он голубые васильки. Он бранится потому, что в этих краях к крестьян никакого понятия о правильном земледелии- те любят отпускать коров на выпас, пока они не попадут зверю. Скот бегает по полям, попробуй загони его.
И вспуганных птиц, и валуны не забыть ему. Он приходит домой вечером, Звонимир Пансин, крестьянин- с великой тоской по земле и дому. Он будит мою совесть,- пусть он скучает по полям, а я -по улицам - заражает меня. Это как песни родины, когда один затянет свою, другой свою - и различные мелодии становятся похожими, и все певцы- как разные инструменты одной капеллы.
Людская тоска по домам пробуждается вовне, она всё растёт, если стены её не сдерживают.
В воскресенье утром иду я по меже: в рост людской вымахали злаки, а ветер завис в белых облаках. Я медленно шагаю прямо на кладбище, хочу найти могилку Санчина. Столь много людей умерло за это недолгое время, голи перекатной- вот они, покоятся вблизи могилы клоуна. Худо беднякам в это время, а смерть их захлёстывает дождевыми червями. я отыскал могилу Санчина и подумал, что следует попрощаться с последней оставшейся его земной памятью, с добрым клоуном, которому пережить бы Генри Блюмфельда,- возможно, даже заслужил бы он гастроли на юга?
Я перешагнул низкую изгородь, ступил на иудейскую половину- и заметил, как возбулись бедные евреи, нищие, которые живут от милости с больших состояний. Они стояли уже не поодиночке, как плакучие ивы в начале аллеи, но кучкой- и говорили много, громко. Я разобрал фамилию Блюмфельд- и немного прислушался, и понял, что они ждут Генри.
Это показалось мне весьма важным. Я спросил нищий- и те ответили мне, что сегодня годовщина смерти старого Блюмфельда, и что Генри, его сын, оттого придёт.
Нишие знали даты смерти всех богачей, и они также знали, почему Блюмфельд здесь. Нищие знали это, не фабриканты.
Генри Блюмфельд явился, чтоб поселить своего покойного отца Йехиэля Блюменфельдаю. Он пришел, чтоб поблагодарить отца за миллиарды, за талант, за всё, что сам приобрёл. Генри Блюмфельд приехал не для того, чтоб основать кино, или- фабрику игрушек. Все люди верили, что он прибыл из-за денег или ради фабрик. Лишь нищие знали причину Блюменфельдовой поездки.
Это было возвращение на родину.
Что ни день приносит он мне новости "с белого хлеба", а в кармане прячет он голубые васильки. Он бранится потому, что в этих краях к крестьян никакого понятия о правильном земледелии- те любят отпускать коров на выпас, пока они не попадут зверю. Скот бегает по полям, попробуй загони его.
И вспуганных птиц, и валуны не забыть ему. Он приходит домой вечером, Звонимир Пансин, крестьянин- с великой тоской по земле и дому. Он будит мою совесть,- пусть он скучает по полям, а я -по улицам - заражает меня. Это как месни родины, когда один затянет свою, другой- свою - и различные мелодии становятся похожими, и все певцы- как разные инструменты одной капеллы.
Людская тоска по домам пробуждается вовне, она всё растёт, если стены её не сдерживают.
В вомкресенье утром хожу я по межам: в рост лодской вымахали злаки, и ветер завис в белых облаках. Я медленно иду прямо на кладбище, хочу найти могилку Санчина. Столь много людей умерло за это недолгое время, голи перекатной- вот они, покоятся вблизи могилы клоуна. Худо беднякам в это время, а смерть их переполняет дождевыми червями. я отыскал могилу Санчина и подумал, что следует попрощаться с последней оставшейся его земной памятью, с добрым клоуном, которому пережить бы Генри Блюмфельда,- возможно, даже заслужил бы он гастроли на юга?
Я перешагнул низкую изгородь, ступил на иудейскую половину- и заметил, как возбулись бедные евреи, нищие, которые живут от милости с больших состояний. Они стояли уже не поодиночке, как плакучие ивы в начале аллеи, но кучкой- и говорили много, громко. Я разобрал фамилию Блюмфельд- и немного прислушался, и понял, что они ждут Генри.
Это показалось мне весьма важным. Я спросил нищий- и те ответили мне, что сегодня годовщина смерти старого Блюмфельда, и что Генри, его сын, оттого придёт.
Нишие знали даты смерти всех богачей, и они также знали, почему Блюмфельд здесь. Нищие знали это, не фабриканты.
Генри Блюмфельд явился, чтоб поселить своего покойного отца Йехиэля Блюменфельдаю. Он пришел, чтоб поблагодарить отца за миллиарды, за талант, за всё, что сам приобрёл. Генри Блюмфельд приехал не для того, чтоб основать кино, или- фабрику игрушек. Все люди верили, что он прибыл из-за денег или ради фабрик. Лишь нищие знали причину Блюменфельдовой поездки.
Это было возвращение на родину.
Я ждал Генри Блюмфельда. Он прибыл один, он пешком придёл на погост, Его Величество Блюмфельд. Я видел его стоящего у могилы старого Блюменфельда, и плачушего. Он снял очки- и слёзы катились по кго худым щёкам, а он утирал их своей детской ручонкой. Затем вынул он пачку банкнот,- нищие налетели что рой мух- Генри пропал посреди множества чёрных фигур, он раздавал деньги, чтоб выкупить собственную душу из греха денежного.
Я не желал уйти незамеченным, я пошёл прямо к Блюмфельду и поздоровался с ним. Он вовсе не удивился моему присутствию- чему вообще удивляется Генри Блюмфельд? Он подал мне руку и попросил сопросидить его в город.
- Я каждый год приезжаю сюда, -говорит Блюмфельд,- проведать своего отца. Да и город не в силах я забыть. Я -"восточный" еврей, тут повсюду наша родина, где наши преставившиеся предки. Если бы мой отец умер в Америке, я бы там был как дома. Мой сын будет стопроцентным американцем, ибо я умру в Америке, там меня и похоронят.
- Я понимаю, мистер Блюмфельд,- я был тронут и говорил с ним, как со старым другом.
- Жизнь столь видимо связана со смертью, а живые- с мёртвым родичами. И нет краю этому, никакого избавления- всё вперёд и заново... В этом крае живут лучшие шнореры (т.е., нищие, попрошайки, с идиш. -прим. перев.),-  снова с восхищение мговорит Блюмфельд, ибо он- человек дня и реальности, и он забывается лишь раз в год.
Я провожаю его в город; люди приветствуют нас, а я переживаю ещё одну радость: мой дядя Фёбус Бёлёг проходит мимо- и здоровается первым, да сколь почтительно, а я снисходительно улыбаюсь ему, как будто я- его дядя.
 
продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose

Йозеф Рот ,Отель "Савой", роман (глава 3.21)

21.

Пополудни того же дня секретарь Бонди пригласил меня на минутку ко столу Блюмфельда.
Блюмфельд нуждался ещё в одном, временном, секретаре. Надо было делить просителей на лишних и нужных и управляться будь здоров.
Бонди спросил меня, знаю ли я подходящего на должность кандидата.
Нет, я никого не знал, кроме Глянца.
Но тут-то Блюмфельд обезоруживающим жестом дал понять: Глянц не годится.
- Не желаете ли  в ы  занять место?- спросил меня Блюмфельд. Что за вопрос! Блюмфельду вообще не свойственна вопросительная интонация, он всё выговаривает напрямик, словно дублирует естественно разумеющееся.
- Посмотрим, постараемся!- отозвался я.
- Тогда, не угодно ли вам завтра в своей комнате... вы проживаете...?
- Семьсот третья.
- Прошу, завтра начинайте. Вы получите секретаря.
Я попрощался- и ощутил, как Блюмфельд смотрит мне вслед.
- Звонимир, -говорю, -я уже секретарь Блюмфельда.
- Америка.
В мои обязанности входило выслушивать людей, оценивать их и приносимые ими прожекты, и ежедневно представляьб Блюмфельду письменные отчёты.
Я оценивал внешний вид, положения, занятия, предложения каждого посетителя- и записывал всё. Я надиктовывал девушке-машинистке, очень старался.
Блюмфельд, казалось, был доволен моей работой, ибо он кивал мне при встречах пополудни, весьма благосклонно.
Так помногу я никогда ещё не работал- и я радовался. Это было занятие, которое устраивало меня, ведь я вникал во всё и отвечал сам за всё, представляемое мною. Я старался слишком не расписывать, только нужное. Однако, выгонял я иной раз по роману.
Я трудился с десяти утра до четырёх пополудни. Каджый день приходили пятеро-шестеро или больше просителей.
Я, пожалуй, знал, что угодно Блюмфельду от меня. Он желал контроля себя самого. Он не полагался во всём лишь на собственное мнение, и ещё он желал подтверждения собственным наблюдениям.
Генри Блюмфельд был благоразумным человеком.
Игрушечники звались Нахманном, Цобелем и Вольффом, они интимно значились втроём на одной визитной карточке.
Нахманн, Цобель и Вольфф обнаружили, что на этой окраине Европы игрушки пока неизвестны. Троица прибыла с деньгами, они подтвердили это, излагали проект свой очень основательно. Уже годы простаивает в этом городе прядильня покойного Майблюма. Её можно за "пустяк", говорит Вольфф, отремонтировать. Герр Нахманн останется здесь- они нуждаются не столько в деньгах Блюмфельда, сколько в его имени. Фирма должна назваться "Блюмфельд и компания" и обеспечивать местный , а также российский рынок.
Близнецы желают выпускать фейерверки, бумажных змеев, серпантин, конфетти и поросят.
Затем услышал я, что Блюмфельду идея с игрушками очень понравилась, я же увидел, как спустя два дня вкруг майблюмовой прядильни появились строительные леса, они росли и росли, пока вся полуразрушенная фабрика не обрядилась в доски как монумент в зимнюю пору.
Нахманн, Цобель и Вольфф остановильсь здесь надолго. Их, неразлучно шатающихся, видели на улицах и площадях города. Они втроём наведывались в бар- и заказывали к столу девушку. Они вели интимную семейную жизнь. 
Меня встречают теперь с большим почтением, нежели прежним- в отеле "Савой". Игнац опускает свои пивные глаза, когда встречает меня, в лифте или в баре. Портье низко кланяется мне. Близнецы также оказывают мне знаки внимания.
Габриэль, говорю я себе, ты явился в одной рубашке в отель "Савой", а покинешь его будучи владельцем более, чем двадцати кофров.
Заповедные двери распахиваются по моему желанию- люди чествуют меня. Чудеса, да и только. А я вот стою, готовый принять всё, что ко мне стекается. Люди предлагают мне себя, неприкрытые жизни их стелятся предо мною. Я не могу ни помочь, ни пожалеть их- они же довольны уже тем, что хоть мельком могут выплакаться мне в жилетку.
Худо им, людям- горе их высится великанской стеной предо мною. Они сиживают здесь в коконах собственных забот и перебирают лапками как мужи в паутине. Тому на хлеб не хватает- этот кусок свой жуёт пополам с горечью. Тот желает сытости, а этот- воли. Здесь влачит он бедность свою, а верит, что были б крылья- вознёсся бы он через минуту, месяц, год над низостью мирка своего.
Худо им, людям. Судьбы свои они готовят сами, а верят, что те от Бога. Они пленены рутиной традиции, их сердца болтаются на тысячах нитей, которые прядут их же руки. На всех их жизненных путях расставлены запретительные таблички их богов, полиции, королей, их положений. Туда не пойти- здесь не пристать. И, побарахтавшись, поблуждав так- и ,наконец, обессилев, помирают они в кроватях- и оставляют собственное отчаяние своим последышам.
Я сижу в преддверии их любимого бога Генри Блюмфельда и регистрирую клятвы да желания его людишек. Народ вначале обращается к Бонди, а я принимаю лишь тех, кто приходит ко мне с листочком от него. Две или три недели желает Блюмфельд пожить здесь- а по истечении трёх дней службы замечаю я, что должен бы он остаться тут по крайней мере на год.
Я знакомлюсь с низеньким Исидором Шабелем, который когда-то был румынским нотариусом, но по причине растраты лишился должности. Он уже шестой год проживает в отеле "Савой", во время войны жил здесь, с офицерами этапа. Ему шестьдесят лет от роду, у него жена и дети в Бухаресте- и им очень стыдно: они даже не знают, где старик обретается. Ну вот, верит он, что настало время поработать на собственную реабилитацию,- пятнадцать лет минуло с той поры несчатной его аферы- возвратиться на родину, посмотреть ,как жена и дети, живы ли они, вышел ли сын его в офицеры, несмотря на отеческое несчастие.
Он замечательный человек: желает, несмотря на все свои беды, узнать, каков чин сына.  Он живёт мелким стряпчим. Приходит иногда еврей к нему- и просит составить прошение властям, насчёт наследства, например, похлопотать.
Его чемоданы давно опечатаны Игнацем, обедает он жареной картошкой, но желает знать, вышел ли сын его в офицеры.
Год назад был он у Блюмфельда, безуспешно.
Он ,чтобы реабилитироваться, нуждается в большой сумме.  Он упирается, мол, прав. Он изводит себя самоедством. Сегодня ещё он просит робко, завтра станет ругаться- и год затем обретаться в безумии.
Я знаю Тадеуша Монтага, друга Звонимира, рисователя шаржей, то есть, карикатуриста. Он мой сосед, комната 715-я. Я уже пару недель здесь, а рядом со мною голодал Тадеуш Монтаг- и ни разу не вскрикнул. Люди немы- куда рыбам до них, прежде они ещё кричали от боли, а затем отвыкли.
Тадеуш Монтаг- доходяга: худой, бледный и как тень невидим. Его шаги по голым каменным плитам седьмого этажа не слышны. Конечно, это потому, что подмётки его просто швах, но ведь шелест ветхих тапок Гирша Фиша по этим же плитам слышен. Да, у Тадеуша Монтага пятки стали тенями, как у святого. Он приближается молча, словно немой стоит в притолоке- и сердце твоё разрывается от этой немоты.
Что ему, Тадеушу Монтагу, остаётся, если никаких денег он не зарабатывает. Он рисует карикатуру на планету Марс, или на Луну, или давно умерших греческих героев. На его картинах можно отыскать Агемемнона, как он изменяет Клитемнестре- в поле, с пухлой троянской девушкой. С холма через громадную оперную трубу взирает Клитемнестра на срам своего мужа.
Я припоминаю, что Тадеуш Монтан в своих рисунках гротескно изобразил всю историю, от фараонов до наших дней. Монтаг протягивает свои помешанные листки так просто, словно предлагает брючные пуговицы на выбор. Однажды нарисовал он шарж для мебельного мастера. Посредине -невероятных размерор рубанок, рядом- на высоком помосте мужчина с пенсне на носу, а из носу карандаш лезет в исполинский рубанок.
И даже такой шарж он сообразил.............................................
Приходят чудесные лгуны: мужчина со стеклянным глазом, который желает основать синема. Но прокат немецких фильмов в этом городе идёт туго,что известно Блюмфельду, оттого Генри оставляет затею без внимания.
В этом городе больше всего недостаёт кинематографа. Этот город сер и весьма дождлив, здесь бастуют рабочие. Свободного времени довольно. Полгорода просиживало бы в кино до полуночи.
Мужчина со стеклянным глазом зовётся Эрихом Кёлером, он мелкий рёжиссёр из Мюнхена. Родом он из Вены, так рассказывает, но меня не проведёт, меня, знающего Леопольдштадт. Эрих Кёлер родом, в чём нет сомнения, из Черновиц, а глаз он потерял не на войне. Его "мировая война" уж точно была покруче нашей.
Он необразованный малый, путает иностранные слова, дурной человек- он лжёт не от страсти ко лжи, но продаёт свою душу за жалкое вознаграждение.
- В Мюнхене я открыл камерную игру света, о чём был отзыв в прессе о официально-сборные отчёты. Это сталось в последний год войны, когда ещё не стряслась революция... Вы, пожалуй, лучше знаете, кто такой Эрих Кёлер.
А четверть часа спустя рассказывает он об интимной дружбе с российскими революционерами.
Эрих Кёлер- это величина.
Иной господин, юноша во французских штиблетах, эльзасец, сулит гомо`новское кино
(см. Леон Гомон, один из основоположноков мирового кинематографа, по ссылке http://www.calend.ru/person/3469/), он вправду занимался кинематографом. Блюмфельду вовсе не по душе устраивать удовольствия для земляков. Но французский юноша купил молочную лавку Френкеля, чей гешефт шел плохо, ещё он печатает плакаты и провозглашает "развлечение века".
Нет, не просто это, добыть денежки Блюмфельда.
Я был с Абелем Глянцем в баре, с нами сидела старая компания. Глянц рассказывал мне по секрету,- Глянц всё рассказывает по секрету- что нойнер получил деньги и что у Блюмфельдя вообще больше нет никаких деловых интересов в этой местности. За год в Америке он удесятерил своё состояние - на что ему слабая здешняя валюта?
Блюмфельд многих разочаровал. Народ не нарастит свои капиталы, гешефты останутся прежними, как если бы Блюмфельд вовсе не приезжал из Америки. Однако, я не понимаю, зачем фабриканты общаются с ним, и их жёны тоже, и дочери их.
Между тем, многое меняется в обществе "пятичасового" зала.
Во-первых, Калегуропулос заказывает музыку: крепкая капелла из пяти исполнителей, она играет вальсы как марши- темперамент так и прёт. Пять русских евреев что ни вечер представляют оперетты. А первый скрипач на радость дамам кудряв.
Никогда не видывали дамы такого.
Фабрикант Нойнер уже с женой и дочерями; Каннер, он вдовец, приходит с двумя дочерями; Зигмунд Функ- с молодой женой; а ещё приходит Фёбус Бёлёг, мой дядя, со своей дочерью.
Фёбус Бёлёг приветствует меня наисердечнейшим образом.
Мне бы посетить его.
- У меня нет времени,- говорю я дяде.
- Ты больше не нуждаешься в деньгах, -откликается Фебус.
- Вы мне никогда ничего не давали...
- Ничего- на глупости,- курлычет моя дядя Фёбус.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose

Йозеф Рот ,Отель "Савой", роман (глава 3.20)

20.

Близнецы были фабрикантами игрушек, это я узнал на следующий день от горничного. Они были вовсе не близнецами. Пошлейшие интересы побратали их.
Многие люди прибывали из Берлина в "пункт назначения Блюмфельд". Они ехали к миллиардеру.
Через два дня прибыл Христофор Колумб.
Христофор Колумб был парикмахером Блюмфельда. Он входил в багаж Блюмфельда- и приезжал последним.
Он разговорчив, из немцев, однако. Его отец был поклонником великого Колумбуса- и окрестил сына Христофом. Но сын с таким-то именем стал парикмахером.
Он деловит, отличается хорошими манерами. Он каждому представляется: "Христоф Колумбус". Он говорит на хорошем немецком с рейнландским акцентом.
Христофор Колумб строен, высок и кудряв, он блондин, взгляд его добродушен, глаза его словно из голубого стекла.
Теперь он -единственный классный парикмахер в этом городе и в отеле "Савой" и, поскольку он было поиздержался, а времени теперь у него предостаточно, решается открыть заведение прямо тут, на что испрашивает разрешение Блюмфельда.
Кстати имеется свободная комнатка близ ложи портье. Там лежат вещи, забытые съехавшими постояльцами или тех клиентов отеля, которые на пару дней удалились чтоб затем вернуться.
Игнац рассказал мне, что Христофор Колумб желает занять эту комнатку.
Это ему удаётся: Колумбус- расторопный малый. Худой и стройный с виду, он в любую щель пролезет. Вообще, такова его доля, выискивать щели в жизни и заполнять их.
Здешнему народу невдомёк то, что замечательное имя парикмахера вызывает смех. Лишь Игнацу заметно это, и военному врачу, и Александерлю.
Звонимир спрашивает меня: "Габриэль, ты образованный, скажи мне, Колумб открыл Америку или нет?"
- Да.
- А кем был Александр?- продолжает Звонимир.
- Александр был македонским царём и великим завоевателем.
- Вот как...
Вечером мы втроём с Александерлем идём в "пятичасовый" зал.
- Что скажете насчёт этого парикмахера Колумбуса?- смеётся Александер.- Колумбом зовётся он, не иначе!
Звонимир мельком смотрит на меня- и говорит:
- То, что парикмахера звать Христофором Колумбом, это ещё полбеды. А вы зовётесь Александром!..
Словцо пришлось к месту- и Александер смолк.
Иногда я напоминаю другу: "Звонимир, давай, уедем".
Но именно теперь Звонимир не желает уезжать. Блюмфельд здесь- и жизнь со дня на день становится интереснее. С каждым поездом из Берлина прибывают иностранцы. И коммерсанты, и агенты, и бездельники. Парикмахер Колумб бреет старательно. Кладовая с двумя широкими окнами и с одним мраморным столом смотрится приветливо. Колумбус -виртуознейший барбье (галлицизм- прим.перев.), я таких ещё не видывал. Пять минут- и клиент готов. Стрижет волосы он бритвой он по новейшей методе. Не слышен в его цирюльне лязг ножниц.
Чёрт знает, откуда Звонимир достал денег для нас обоих. Наш счёт за проживания давно зашкаливает. Звонимир и не думает оплачивать его. Свои деньги мой друг всякий вечер кладёт себе под подушку. Он боится, что их украдут.
Мы живём почти столь хорошо ,как Блюмфельд, а в кухню для бедных ходим, когда придётся. А если не ходим, то питаемся в отеле. И деньги наши никак не кончаются.
Однажды говорю я Звонимиру: "Я собираюсь- и иду пешком на запад. Если ты не желаешь, оставайся здесь!"
И вот, расплакался Звонимир. По-настоящему.
- Звонимир, -говорю я ему, - посмотри в календарь. Сегодня вторник. Ровно через две недели, во вторник съезжаем.
- Абсолютно точно, - отзывается Звонимир- и клянётся громко и торжественно, хоть я на того не желаю.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose

Йозеф Рот ,Отель "Савой", роман (глава 3.19)

19.

На следующее утро показался мне отель "Савой" преобразившимся.
Всеобщее укрепляющее возбуждение передалось и мне: мой взгляд навострился- я заметил тысячу мелких перемен так, словно смотрел в мощную подзорную трубу.
Возможно, горничные трёх нижних этажей носили те же чепцы, что и вчера ,и позавчера. Мне кажется, что чепцы и передники сами обновились как перед визитом Калегуропулоса. В новых зелёных фартуках ходят горничные-мужчины; на красных лестничных пролётах не видать ни единого окурка.
Это непривычная чистота. От неё никакого тебе уюта. Взору недостаёт привычных пыльных углов.
Паутина в закутке "пятичасового" зала бывало тешила меня- мне недостаёт сегодня "своей" паутины. Знаю, что ладонь станет грязной, если погладить лестничные перила. Сегодня перила чисты- они будто из мыла.
Думаю, что через день после отбытия Блюмфельда можно будет есть прямо с полу.
Половицы пахнут воском как дома в Леопольдштадте накануне Пасхи.
В воздухе парит нечто праздничное. Если часы на башне пробьют, значит, всё путём.
Если вдруг кто-нибудь одарит меня, я не удивлюсь: в такие дни приятно принимать подарки.
И всё-таки на улице -проливной унылый дождь, чьи тонкие струи напитаны угольным смогом. Дождь выдался затяжным- тучи, кажется, навсегда занавесили миръ. Люди с зонтами кучкуются и подымают воротники плащей. В такие дождливые дни город, наконец, являет своё настоящее лицо. Дождь- мундир города. Это город дождя и безотрадности.
Деревянные тротуары гниют; доски скрипят- только тронь их- как ветхие мокрые опорки. Жёлтая жижа из переполненных канавок льётся под ноги.
Тысячи угольных пылинок с каждой каплей оседают на лицах и платье.
Этот дождь способен пробрать самые грубые тулупы. На небе генеральная уборка- горшки льются на землю.
Такие дни приходится коротать в отеле, посиживать в "пятичасовом" зале да посматривать на людей.
Первый поезд, что прибыл с запада, ровно в полдень доставил троих иностранцев из Германии.
Они выглядят как близнецы, и получают один номер- 16-й, слышу я- на троих, они бы неплохо разместились в одной кровати, как тройня в колыбели.
Все трое в резиновых накидках поверх летних плащей, все трое ростом не удались и при "фирменных" животиках. У всех поросячьи глазки, все трое с чёрными бородками, в больших четырёхугольных непромокаемых шапках и с зачехлёнными зонтами. Просто чудо, если они безошибочно различают каждый себя.
Следующий поезд доставил господина со стеклянным глазом и некоего молодого кудрявого мужчину ,чьи ноги подкашивались.
А вечером в девять прибыли ещё двое молодых господ в узких французских штиблетах на тонких подмётках. То были мужчины новейшего покроя.
Комнаты 17, 18, 19 и 20 на первом этаже теперь заняты.
Генри Блюмфильд пожелал встречи с чаемитием в файф-о-клок. Это я узнал благодаря Звонимиру, болтавшему с военным врачом. Я сидел рядом с ними и читал газету.
Блюмфельд со своим секретарём ступил в зал- и врач приветствовал его из-за нешего стола. Когда врач пожелал представить Звонимира миллиардеру, тот бросил: "Мы уже знакомы"- и пожал нам руки.
Его детская ручка оказалась крепкой. Костлявой и холодной была она.
Врач громко рассказывает то-сё, интересуется американскими делами. Блюмфельд немногословен- его секретарь отвечает на все вопросы.
Его секретаря звать Бонди, он еврей из Праги.
Он говорит учтиво и отвечает на туманнейшие вопросы военного врача. Они говорят о сухом законе в Америке. Как живётся американцам в таком случае?
- Что делать в Америке, если тебе взгрустнётся- без алколголя?- спрашивает Звонимир.
- Завести граммофон,- парирует Бонди.
Вот каков он, Генри Блюфмфельд.
Я представлял себе его несколько иным. Я верил, что Блюмфельд лицом, платьем и повадками -из новых американцев. Я верил, что Герни Блюмфельд чурается своей фамилии и малой родины. Нет, он не стыдится. Он рассказывает о своём отце.
У него невзрачное, как собачья морда, на носу большие очки в жёлтой роговой оправе. Его карие глазки поразительно цепкие: взгляд его малоподвижен и основателен.
Генри Блюмфельд видит всё как оно есть- его глаза основательно пытают белый свет.
Его костюм не американского покроя- хрупкая фигурка миллиардера старомодно элегантна. Большой белый галстук узлом оказался бы ему впору.
Герни Блюмфельд пьёт свою "мокку" очень быстро, в два хлебка чашку. Вот разве что пьёт он проворно, как жаждущий птах.
Он надвое ломает пирожное- и кладёт на блюдце половину. Он не сдерживает свой аппетит, его занимает дел громадье.
Он думает о больших начинаниях, Генри Блюмфельд, старого Блюмфельда сын.
Многие люди проходят мимо- и приветствуют Блюмфельда; его секретарь Бонди всякий раз вскакивает, он пульсирует в высоту, словно кто его привязал на резиновую ленту- Блюмфельд же продолжает сидеть.
Иные протягивают Блюмфельду свои ладошки, большинство же лишь кивает. В таких случаях он суёт большой палец в карман куртки, а четырьмя пальцами барабанит по ней.
Иногда он зевает, незаметно. Я лишь замечаю, как его глаза увлажняются, а стёкла очков потеют. Генри протирает их громадным носовым платком.
Он выглядит очень расудительным, малый большой генри Блюмфельд. Уже то, что он пожелал остановиться в 13-м номере, есть очень по-американски. Я не верю в его суеверный расчёт. Я видал, как многие благоразумные господа позволяли себе этакие чертовщинки.
Звонимир был необычайно тих. Столь тихим Звонимир никогда не бывал. Я боялся, что он тихой сапой размышлял, как бы погубить Блюмфельда.
 Вдруг входит Александерль. Он здоровается очень тщательно, на этот раз он не щадит свою новую фетровую шляпу. Он доверительно улыбается мне, так, чтоб каждый заметил: тут сидят александерлевы друзья.
Александерль пару раз пересекает зал, словно ищет кого-то.
В действительности же ему тут некого высматривать.
- Америка всё же интересная страна, -молвит глупый врач, завершая заметную общую паузу.
И он продолжает своё старческое брюзжание: "Здесь, в этом городе мы окрестьянились. Черепа мельчают- могзи сохнут".
- А вот глотка- нет, -вставляю я.
Блюмфельд благодарно смотрит на меня. Ни один мускул его лица не выдаёт усмешки. Лишь глаза его изволят блеснуть несколько поверх очков- из ничего выходит насмешка.
- Вы же здесь чужаки?- спрашивает Блюмфельд- и смотрит на нас двоих, на Звонимира и на меня.
Это первый вопрос, заданный здесь самим Блюмфельдом.
- Мы возвращенцы, - отзываюсь я,- а остановились тут лишь ради собственного удовольствия. Мы желаем ехать дальше, Звонимир и я.
- Вы уже давно в пути?- вмешивается учтивый Бонди.
Это замечательный секретарь: сто`ит Блюмфельду лишь словцом намекнуть- и уж Бонди озвучивает мысли Блюмфельда.
- Шесть месяцев, -говорю я,- в дороге мы. И кто знает, сколько ещё будем.
- Плохо вам пришлось в плену?
- На войне бывало похуже,- отвечает Звонимир.
Больше нам в тот вечер поговорить не довелось.
Трое приезжих из Германии заходят в зал. Блюмфельд и Бонди прощаются с нами и подсаживаются за стол к близнецам.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose

Сторінки:
1
2
3
попередня
наступна