Лео Перутц "Гостиница "У картечи", рассказ (отрывок 6)

     Когда я очнулся, распивочная была пуста. Среди опрокинутых столов и стульев валялись осколки бокалов. Последние пионеры крались к выходу как побитые псы, большинство- в испачканных или разодранных блузах, и все испуганно озирались на фельдфебеля Хвастека. Тот развалился на своём месте с бокалом в руке. Одному из "мух" Хвастек крикнул в насмешку вслед:
     - Справа внизу- отхожее место: торопись!- крикнул он некоему- и тот закрыл лицо ладонями.
     - Прицел 500, прямой наводкой!- хохотнул Хвастек и бросил другому вдогонку мокрое полотенце, которое, хлопнув, угодило в череп.
     - Получил! Теперь- боевой паёк,- третий удостоился напутствия с пивом, выплеснутым ему в спину Хвастеком.
     Затем он присел, приобнял худущую Фриду Хошек, заказал ещё пива и закурил сигарету.
     Затем он взглянул на меня. И засмеялся.
     - Ну и вид у вас, вольноопределяющийся! Готовы. На сколько гульденов желали вы поспорить?
     И верно же. Меня надо было отвести домой и уложить в постель. Я уже не мог уйти сам. С каждым, кто посмеет поспорить насчёт выпивки с фельдфебелем, случится то же.


     Затем я встретился с фельдфебелем только дважды. Один раз- на плацу, где он преподавал новобранцам-рекрутам приёмы "напра-во!" и "нале-во!" Он обернулся, увидав меня, мельком бросил прощальный взгляд своим подопечными и похлопал ладонью по затылку: мол, не трещит твоя голова после вчерашнего? Затем он напустился на одного рекрута, по собственной неумелости сломавшего строй и выдал ему короткую очередь всех пришедших на ум кстати зазорных прозвищ: Квашня, Лапшемес, Мучной червь, Выгребная яма, Скотский рог и Цивильный.
     Через два дня я встретил его у военного скорняка, которому Хвастек принёс пару сапог на подбойку. Он сказал мне, что я очень хорошо выдержал нашу шнапс-дуэль, внимание, из меня выйдет классный офицер, он ждёт от меня повторного поединка. Затем мы условились, что я буду ждать его в субботу до полудня в кафе "Радецки": он прогуляется со мной. Именно в тот день намечалась чистка сортиров, которая обычно выпадала на последний день недели, так что нам выпадало увольнение, и еще- следующий день на покупки в дорогу, и чтоб попрощаться со знакомыми. Со вторника наказано было оставаться в казарме: полк был готов к походу.
     Я уже давно управился со своими мелкими приготовлениями, купил провианту, чтения в дорогу, итальянский разговорник и "Карманную книгу горного туриста" ,и попрощался со всеми знакомыми- своей подружке гордо пообещал собственноручно сорванный эдельвейс, а каждому -по коробке сладких фруктов из Боцена, и мне было ,право, кстати ещё вне плана прогуляться по улицам Старого Града и, неохотно отдаляясь от родины,  в последний раз напитаться их видом.
     В субботу сидел я на Радецкипляц меж лавровых деревьев кафе. Ветер ворошил газеты, что лежали на столе. Я никак не мог собраться чтоб дочитать их. Мне нездоровилось, к тому же меня мутило, я был выжат и разбит. Это лихорадка отъезжающего, думал я, но это была болезнь, тиф, который уже во мне укрепился. Непокоен и раздражён, сам не знал тогда ,почему, я кликнул было кельнера и хотел уж расплатиться. В этот миг я заметил шествующего фельдфебеля.
     Он только что миновал каменный мост, держа в одной руке барсетку, другой достал плату, кройцер "мостовых", и пошагал дальше по площади прямо ко мне. Он уже был близко, едва ли в десяти шагах от моего стола, уж я хотел было подняться... и тут сталось необычайное...
     Он остановился, взлнянул  в упор на меня- и внезапно густо залился краской. Я кивнул ему, а он вовсе на заметил меня, постоял недвижно ещё пару секунд и ,словно повинуясь неслышной команде, развернулся кругом. Он пересёк площадь и затем смешался с прохаживающимися там разносчиками, банковскими служащими и продавщицами из лавок: ясно, что он желал как можно скорее затеряться из виду. Но я ещё долго провожал его, на две головы выше окружения, взглядом. Я видел его, размашистыми шагами, без передышки, всё удаляющего, ни разу не обернувшегося: он завернул в узкий проулок, наверх, что вёл к собору Св. Фиха...."в направлении вывески перчаточной"- совсем машинально заключил мой по-военному вымуштрованный череп. И ,удаляясь, Хвастек казался мне вытягивающимся в рост, он становился выше и выше с каждым шагом. Тиф был тому виной, и лихорадка, и озноб: мне всё казалось странным и пугающим- и всё вокруг, и дома, и деревья, и каменный слолб для карет посреди Радецкипляц, плащи и шляпы на стенах, пепельница на столике, стакан воды, который покоился передо мной- всё казалось мне коварным и злобным, виделось, расплываясь и двоясь, в необычной перспективе и внушало мне страх. Но больше всего я испугался необъяснимого поведения фельдфебеля и тотчас принялся докапываться причины его внезапного бегства.
     Кафе пустовало: лишь четверо или пятеро посетителей присутствовали, игроки в домино и читатели газет. Кельнер, стоя в углу, читал "Баварскую Родину", которая изредка сюда доставлялась ради пущей духовности, что распространялась из близлежащего из собора. А недалеко от меня в одиночку сидел обер-лейтенант некоего неизвестного мне полка: такие вишнёво-красные обшлага я увидел впервые.
     Я смерил офицера долгим взглядом полным страха и отвращения. Мороз продрал меня, руки задрожали. Я ещё не знал, кто он, думал- сама Смерть из прошлого, в поисках фельдфебеля Хвастека, ещё до шальной пули обратившего того в бегство, сама пуля, которая потом и сразила его.
     Мой непокойный взгляд пришёлся чужаку не по нутру. Он искоса посмотрел на меня ,нервно помял бородку, несколько раз крикнул "счёт!" и тихи пошушукался с кельнером. Затем он поднялся и и пошёл, всё время невозмутимо глядя вперёд, хотя я было вскочил и всем своим видом жаждал сатисфакции. 
     Когда я затем встретил на обеде в кантине фельдфебеля, тот не пожелал объяснить мне своё странное поведение. Он представил дело так, что искал меня в кафе и не нашёл, потому рассердился и скоро удалился. Почему я не подал ему знак? Ему оттого пришлось прогуляться в одиночку... жаль прекрасной субботы, заминка ещё вышла, в следующий раз будет осмотрительнее... Я ему не верил: знал, что он умалчивает истинную причину собственного бегства. Я не мог забыть черты и повадки того офицера в мундире с вишнёвыми обшлагами и ,прогуливаясь пополудни по городу, в каждом встречном прохожем старался отыскать его. Куда б я ни пошёл, всюду мне мерещился тонкий, острый профиль и плотно сжатые губы мужчины. который оттолкнул было фельдфебеля и напустил на меня страху. Все люди, что мне попадались оказывались такими же с лица, они сбивали меня с толку и настораживали- и оказывались иными, как только проходили совсем рядом со мною.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы

Лео Перутц "Гостиница "У картечи", рассказ (отрывок 5)

     Каким-то одновременно аккуратным и нерешительным рывком он набросил плащ.
     - Заметьте,- добавил Хвастек затем,- ни один смертный не близок другому, запомните это! Даже лучшие приятели стоят, бывает, рядом на фоне одного ландшафта. А то, что вы зовёте дружбой, или любовью, или браком- не более чем судорожное, безнадёжное прилагание собственного портрета к чужому, втискивание себя в рамку. Подайте мне шарф, вольноопределяющийся- и пойдёмте-ка!
     Я с удивлением взглянул на фельдфебеля. Мне показалось, он слишком открылся, притом подпустил философии- но откуда? На него это было непохоже. Я привык слышать от него банальности, изредка- шутки, бывало- грубости. Я ещё раз внимательно осмотрел комнату в поиске книги, из которой фельдфебель мог бы вычитать умные цитаты. Но я снова увидел те же детективные романы и потешный календарь, в которых, ясно же, ничего подобного не сыскать.
    И так мы пошли прочь. О пистолете, к которому я намеревался было прицениться, запамятовали мы оба. Спускаясь по Нерудагассе, фельдфебель обрёл свой прежний, грубый тон. Хвастек нарассказывал мне кучу разных историй, анекдотцев из собственного жить, о воскресных послеполуденных развлечениях, о случившихся на танцах происшествиях- и всякий пример завершал он поучением: "Вот как надо, зарубите себе!" Я слушал его вполуха.Я всё ещё думал о той красивой девушке, ждал, что он и о ней наконец обмолвится. Напрасно я ждал. Он упомянул множество девушек, у которых он пользовался успехом, возможно, и она была среди тех- я же не знал, а ещё я пытался припомнить её фамилию, но и это мне, сколько я ни рылся в воспоминаниях, не удавалось. Но я твёрдо решил ,вернувшись домой, порыться в своих старых бумагах- в одной газетной вырезке она значилась среди прим студенческого бала.
     Вечером я попрощался с Хвастеком у отрытых дверей большого распивочного зала "Картечи". Я слышал шум и пение, и смех , видел Фриду Хошек, что уж сидела за столом высматривая фельдфебеля. Пионеры тесно сгрудились, как им полагалось- в "еврейском местечке" и пускали густые клубы табачного дыма из трубок. Музыканты играли "Далибор".
     - Вы не желаете зайти со мной?- спросил фельдфебель.
     - Нет. Сегодня- нет. Пойду спать: пожалуй, меня лихорадит.
     Действительно, весь день болела моя голова, меня что-то знобило. Накануне я испил было гнилой воды- и вот, испытывал симптомы тифа.
     - Лихорадка?- засмеялся фельдфебель.- Ага, в карантин! За неделю до перебазирования, это мне нравится. Нетранспортабелен, а? Давайте начистоту, вольноопределяющийся, я не полковой доктор, мне вы можете довериться, скажите, что не желаете перебираться в обезьяньи горы.
     Всё, что чешские солдаты не принимали за необходимое или правильное, они припечатывали словцом "обезьянье". Тирольские вершины казались им чрезмерными ,а потому- абсурдными, следовательно- "Обезьяньими", а сам Тироль- "Родиной обезьян".
     - Я с удовольствием отправлюсь в Тироль. Но я действительно болен.
     - Зайдёмте-ка, выпьем по "картечи", или по две. Лучшее средство от хвори. Конечно, если осилите.
     Я разозлился. С чего бы это я не выношу шнапса, который "шрапнельцы" величали "картечью", наравне с фельдфебелем?
     - Я по-прежнему пью "картечь" не хуже вас. Спорю на два гульдена, коль вам угодно, на десять гульденов...
     - Без заклада, бесспорно, -молвил Хвастек и потянул меня в распивочный.
     В "Картечи" было как всегда весело, музыканты наигрывали то городской фольклор, то опереточные шлягеры: "Рыбница, малышка" и "Я же только поцеловал её в плечо", а в антрактах собирали в общую тарелку кройцеры и алтыны (в тексте "шестерики", т.е. шести кро(е)йцеровые монеты- прим.перев.) в общую тарелку. Солдаты были тут в "дедовском" настроении: батальонный горнист фельдъегерей расхаживал от стола к столу и пил на посошок прощаясь с чешской родиной; некие посетители слагали в рифму дразнилку о тирольском военном городке отмечая "девушек, которые годятся..." в пику всему "остальному, что тут- ерунда..."; иные ради пущей ревности дразнили своих девиц достоинствами и доступностью триентинок; один завсегдатай допытывался у прочих, имеется ли в Тироле "свиное" с соленьями и "пиво впридачу", а если нет, то зарекался дезертировать. Фельдфебель как всегда резался в карты ,играл на скрипке, шутил над музыкантами, а меж делом пропускал одну "шрапнель" за другой- и мне ничего не оставалось, как только поспевать за ним. Ревность к той девушке подстёгивала меня, не позволяла уступить Хвастеку.
     Мои товарищи-одногодки проходили по залу и ,увидев меня, покачивали головами: вольноопределяющимся строго возбранялось сношаться с фельдфебелями иначе как по службе, а тут я сидел с Хвастеком за одним столом и сообща напивался. Но меня их укоризна не трогала...ах, что... думалось мне... пусть напишут рапорт- я скажу, что Хвастек- мой дядя по отцовской линии или -брат тёти.
     По мере того, как я напивался, лихорадка и озноб крепчали. Но я противился им, я ждал, что фельдфебель наконец заведёт разговор о девушке, чей образ я увидел в его комнате. А Хвастек был неразговорчив и о незнакомке не проронил ни слова. Но я всё-таки оставался. Мне припомнились слова той песенки, что в детстве пела мне наша кухарка:

           Я не пойду домой, домой:
           меня там поколотят.

     И я мурлыкал под нос припев чтобы убедить себя в правильном решении.
     Уже было около часа. Музыканты собрали свои инструменты и удалились из распивочного зала. И посетители, рассчитываясь, уходили один за другим. Шнапс ударил мне в голову. Усталость навалилась на меня, мне стало плохо, я сжал болящую голову руками и тупо уставился в пустеющий зал.
     Вдруг, испугавшись, я схватил за руку фельдфебеля, по-прежнему сидевшего рядом и молча смотревшего в свой бокал.
     Сквозь табачный чад, сквозь пивной и винный перегар я заметил большой и неуклюжий рой, который крался к нам из угла. Казалось, громадные, отвратительные насекомые с чёрными головками и сухими ,длинными ножками потянулись к нашему столу. Они таращились на нас немигающими зелёными глазами и подползали к нам всё ближе и ближе. Я завопил от ужаса и отвращения и сжал руку фельдфебеля. Но тот не утратил спокойствия, я слышал плавно доносящийся издалека его голос:
     "Ништа! Спите себе. Это мои воспоминания. Не бойтесь! Это касается только меня. Минувшие дни".
     Но ЭТО УЖЕ были не воспоминания, не "минувшие дни", не насекомые: то были пионеры, "жестяные мухи" в форменных чёрных кепи - наконец я узнал их. Пионеры, которые увидели Хвастека без подмоги- и теперь молча, задиристо и преисполнены гневом  крались к нему.
     Вскочив со стула, я зажал в руке полный пивной бокал.
     - Вот, они идут,- услышал я собственный голос.- Внимание, теперь решится всё.
     Больше я ничего не видел, ничего не слышал, не знаю, что произошло после: усталость, шнапс и сонливость побороли меня- и моя голова упала на столешницу.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы

Лео Перутц "Гостиница "У картечи", рассказ (отрывок 4)

     Тогда я был с фельдфебелем на дружеской ноге. За четыре-пять недель до того, как наш батальон был переведен в Триест, началось наше знакомство. Прежде я только видел Хвастека, а имя его слышал от солдат, которые рассказывали о фельдфебеле весьма запутанные и малоправдоподобные истории. То будто был он сыном проезжего коммивояжера и актрисы национального театра, то будто сам герр полковник- отец его, а один "свидетель" докладывал, что фельдфебель где-то на Белой горе нашёл полный горшок старых золотых монет времени шведского нашествия, отчего сорит доселе деньгами на вечерами в "Картечи": и на на шнапс, карты, и на Фриду Хошек хватает у него. А также, что расходы фельдфебель покрывает заимствованиями из полковой кассы- и это солдат сказывал не таясь, без всякого умысла в отношении Хвастека, даже радуясь при том собственному вымыслу. Однако, в действительности все совершенно точно знали, да любому ребёнку в Похоржельце было известно, что Хвастек прежде был офицером, но лишился чина. Обстоятельств события, повлекшего за собой разжалование Хвастека из младшего лейтенанта в фельдфебели, тем не менее, никто не знал, известно было лишь, что злосчастье приключилось в ином городе, где-то в Северной Богемии, и что в нем фигурировали пионеры и шампанское, коньяк и шнапс, но шнапс других, подороже тех, что потреблял Хвастек в "Картечи", марок. Двоих друзей фельдфебеля постигла та же судьба, но они поискали и ,наконец, нашли себе цивильные занятия. Один устроился почтмейстером, а другой- коммерсантом. Знаю это потому, что почтмейстер однажды навестил было Хвастека. Экс-лейтенант, впрочем, не распрощался с военной службой. Он тогда только закончил кадетскую школу за казённый кошт- и должен был ради компенсации отслужить положенные солдату восемь лет в другом полку. Восемь долгих лет. Срок минул- и наш герой вышел в фельдфебели, ему уже полагалась отставка. Но он её не принимал, оставался в полку, уставший или равнодушный к устройству собственной жизни, проигравший однажды, он всё никак не избирал нового направления.
     Наши отношения завязались когда я прошёлся было из кантины с фельдфебелем к нему на квартиру чтоб посмотреть пистолет на продажу. Тот день помнится мне очень хорошо, он выдался погожим, первый день первой моей весны на Градчанах. На крышах ещё оставалось немного снегу, но там, подальше за казармой, где начинались картофельные поля, уже стояли торговцы дожидаясь прохожих, а там внизу, у подножия горы Лауренци собирали две карусели, одни качели и одну большую будку-тир.
     Пока хозяин переодевался в штатское, в комнате фельдфебеля я присел на диван и рассматривал настенные литографии, одна из которых представляла битву при Сольферино, с пороховыми выстрелами, вставшими на дыбы лошадьми и разрывами гранат, а вторая- дуэль отчасти разоблачённых дам ,которые сходились на слабо освещённой лесной поляне на саблях.
     Предметы форменной одежды лежали там-сям по комнате вперемешку с детективными романами и потешным календарём со штампом унтер-офицерской библиотеки. Чистя брюки, Хвастек занимал меня пересказом мелких происшествий дня. У одногодка украли палатку- теперь ему следует возместить её стоимость; жена капитана Виключила должно быть подхватила скарлатину. "Герр полковник на офицерском собрании обмолвился, что императорские манёвры состоятся, должно быть, в окрестностях Йичина. Хорошее место для учений: доброе пиво, удобные квартиры, довольно провизии. Кантнёр подбросил старослужащим кота с розовым бантом на шее: те говорят, стервец-зверь, не знают, кто его хозяин. В приказе значится, что батальон по средам будет на полевых учениях и, это нечто новое, вы, вольноопределившиеся, станете упражняться в стрельбе по движимым марионеткам".
     С дальнего поля в отворённое окно доносилась музы`ка шарманки. Владелец наигрывал "А`ндулько ,ма ди`тье ("... моя детка", чешск.- прим.перев.)". Это -замечательная песня, эта "А`ндулько" с беспрестанными переходами от застенчивого "она" к блаженному "ты":

          Андулько, девочка,
          ты мне- милейшая.
          Андулько, девочка,
          л`юблю тебя.

     А затем ритм вдруг переменялся:

          Люди косятся да на меня,
          что с тобою схожусь,
          и никто не завидует мне-
          оттого я стыжусь.

     В моей памяти тот год тесно связан с услышанною мною тогда песней. И когда я поднялся было с дивана, а песенка ещё звучала мне в спину, в глаза мне бросился портрет в рамке на столе фельдфебеля.
     На фотокарточке в коричневой рамке из благородного дерева я заметил Хвастека в мундире младшего лейтенанта под руку с очень красивой, статной и высокой девушкой в летнем платье, а из-за их спин виднелось Хальсштадтское или то озеро, на берегу которого находится монастырь Св. Гильгена.
     В сердце кольнуло: я знал девушку с фотографии, часто замечал её, будучи совсем ребёнком, на теннисном корте в Бельведере, куда я хаживал со своей старшей сестрой. Я уже много лет не видел её, но часто о вспоминал её- и вот, сразу же узнал старую знакомую на карточке. И мною, глупым восемнадцатилетним юнцом, внезапно овладела смехотворная ревность, ненависть к фельдфебелю, ведь это он красовался на карточке в восхитительном лейтенантском мундире, одной рукой взявшись за эфес сабли, а другой -касаясь девушки. Я завидовал всему: его девушке, его лейтенантским погонам, их общему погожему летнему дню, ах, и даже озеру, то ли хальсштадтскому, то ли тому, у которого находится Ст.Гильген. Я непрестанно вглядывался в портрет- и стал припоминать былое, все незначительные мелочи ожили в моей памяти: однажды я видёл эту девушку прыгающую через скакалку, как-то во время дождя я предложил ей зонт, а она ещё носила широкую и плоскую соломенную шляпку с голубыми цветами и одним-единственным долгим пером. И ещё я вспомнил, как она проводила раз домой мою сестру, по всему Вассергассе, до ворот и двери дома, и зашла бы к нам в гости, да поздно уж было тогда. А по дороге она и со мной поговорила о Шиллере, и  о "Телле", который шёл тогда в местном театре мы перебросились репликами, но последнее утверждать не берусь: может быть, то была иная девушка.
     Я снова и снова вглядывался в фотопортрет, а в спину мне из оконного отвора доносилась песенка "А`ндулько ,ма ди`тье". И ,когда я замер вот так, у стола, пришла мне в голову ребяческая затея: я вынул из папки свою, кабинетного формата, фотокарточку, которую просунул под рамку чужой так, что мой образ почти скрыл фигуру фельдфебеля. Тогда я отошёл на шаг- и обрадовался: теперь групповой портрет выглядел так, будто рядом с девушкой стоял я, совсем близко, почти рука об руку с ней, а её лицо- вполоборота ко мне. Её губы были слегка приоткрыты, будто она мне что-то вполголоса говорила, пожалуй,- о Шиллере. И почудилось мне ,что идём мы с ней рядышком по Вассергассе, и вечереет уже как тогда, и говорим о театре да о премьере "Вильгельма Телля". И я забыл своё нынче, военную службу, оружейные приёмы, строевую муштру, упражнения на турнике, дневные наряды, ночные подъёмы, все нынешние и вчерашние беды-несчастья запамятовал я и снова ощутил себя маленьким, влюбчивым школяром, шагающим по улицам с любимой девушкой.
     Я вдруг очнулся от хлопка по плечу: фельдфебель вычистил свои брюки- и стоял рядом со мною.
     - В чём дело? Что вы уставились как баран на новые ворота? Ах, да: фото. Нравится вам? О нём речь, милый мой. Другим тоже портрет понравился.
     - Вы знали её?- замявшись, спросил я. Мне бы хотелось узнать, что между ними двоими произошло, как они сфотографировались вместе и полюбила ли она его затем. И я задал глупый и невежливый вопрос:
     - Вы были с нею близки?...
     Он ненадолго замолчал и молвил затем, очень честно и вдумчиво, что было явно не в его манере:
     - То ,что мы рядом на фотокарточке? Кому знать?...
     Он снова умолк, и я не проронил ни единого слова, только сердце моё трепетало от возбуждения и ревности.
     - Близки!- продолжил он, уже больше не фельдфебель Хвастек из "Картечи", который говаривал со мною прежде, но -иной, совсем незнакомый мне чужак, чьи речи я не слыхал прежде. - Что значит оно, слово этакое "близки"? Мы стоим рядом и согласно наблюдаем один и тот же приозёрный пейзаж, и только-то.
     Он отвернулся, склонился над столом и полистал потешный календарь.
     - Но, я думаю, люди не могут быть близки,- добавил он, пока не глядя на меня, продолжая ворошить подшивку.- Какое дело нам до ближних? Мы стоим рядом на фоне одного ландшафта, и ничего более. Ведь так, не правда ли?
     Неожиданно взглянув на стол, он заметил мою фотокарточку, которую я не успел спрятать, рядом с образом девушки.
     Он рассмеялся, громко и заливисто, а я устыдился собственному ребячеству и покраснел. Фельдфебель тут же смолк и хладнокровно вынул мой портрет из рамки.
     - Вам не следует стыдиться,- молвил он безо всякой насмешки, но с едва заметной горечью в голосе, -ведь многие до вас поступали так же. Многие собственные портреты добавляли к её, так сказать, в тот же ландшафт- и, тем самым, заметьте, "были с нею близки". Многим это почти удавалось. Один даже сегодня, до вас, это испытал... Были ли оттого они близки?

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы

Лео Перутц "Гостиница "У картечи", рассказ (отрывок 3)

     Такой была любимая песня Хвастека, и я не знаю, что его радовало больше: то ли ненависть рекрута к своему фельдфебелю, то ли арест ненавистника.
     Хвастек не гордился чином. Он якшался со всеми: с унтерами, с ефрейторами, со старослужащими, да и рекрутов не чурался. Только пионеров (т.е. диверсантов, разведчиков?- прим.перев.) оделял он презрением, они не удостаивались и его взгляда. Те, было дело, шиковали в гостинице. Они сорили деньгами, пили вино по два гульдена за бутылку, дарили девушкам колечки, носили как "вольные господа", именно здесь, в гостинице, особые, шёлковые с отливом, мундиры, что возбранялось уставом. Но их гульной парад закончился когда фельдфебель Хвастек впервые появился в гостинице. Ему претили их обличья, он испытывал антипатию к их "оперенью". Когда "жестяная муха", так прозывали пионеров из-за металлического цвета их кепи, встречалась на пути Хвастеку, его до дрожи пробирало отвращение, он испытывал физиологический дискомфорт, и оттого разражался потоком придирок, насмешек, колкостей. Естественно доходило до выяснения отношений методом физических контактов. Но пионерам они выходили боком. Фельдфебель был груб, прям и физически крепок. И шишки появлялись, и ссадины, и обличья кровоточили, но вскоре являлась Хвастеку подмога и сочувствие - и вскоре вышло так, что пионеры сидели себе тихо, презираемые и осмеиваемые, в углу, который завсегдатаи "Картечи" назвали "еврейским местечком пионеров", потому, что обитатели его жались друг к дружке тесно как евреи в своём гетто. Там стерёг их фельдфебель, а они поглядывали, мрачно и с невыразимой ненавистью и сдерживаемом гневом, сквозь клубы дыма и пивные кружки на вольные выходки остальных.
     Лишь изредка, когда алкоголь ударял фельдфебелю в голову, когда он заседал с двадцатой бутылкой "Чорта", "Дум-дум" (дум-дум- пуля со смещённым центром тяжести- прим.перев.) или "Сливовой щёлочи" заливаемой шнапсом, когда он ,усталый и засыпающий сиживал за своим столиком у подиума музыкантов, и с "пивной" улыбкой таращился в пол, пионеры пытались воспрянуть из своего угла- и ,нагло радуясь, занять другое место. Но в таких случаях фельдфебель вскакивал, хмель сходил с него долой- и Хвастек, снова бодрый, загонял пионеров в положенный им закут. И те снова прятались, подгоняемые насмешками остальных, в свой тёмный край, а фельдфебель опять подсаживался к своей Фриде Хошек чтоб с "пивной" ухмылкой уставиться под стол.
     Собственно говоря, тогда фельдфебель жил с девушкой по имени Фрида Хошек, что промеж солдат звалась Фридой снизу, потому, что она явилась к нам из нижнего пригорода, из Смихова, полагаю, или из Коширже. Она занималась раскраской перьев- и это всё, что мы о ней знали. Однажды вечером, зайдя в "У картечи", она принялась было обходить столики расспрашивая всех присутствующих о некоем капрале из штрафной роты, дескать, познакомилась было с ним на вечеринке в "Кламовке", он ,говорила, приглашал её на все танцы, а за ним числилось две тыщи гульденов растраты, и на прощанье она с кавалером условилась встретиться на следующий вечер в "У картечи", где тот ,сказывал, был завсегдатаем. Шатенка с пробором, она была прекрасно надушена, очень элегантна. -Красавец еврей,- твердила Фрида. Этого милого еврея она так и не отыскала, а имя его солдаты впервые от неё слышали. И на следующий вечер зашла она, и после -что ни собрание, являлась пока её не ангажировал фельдфебель Хвастек. Она дивилась его бесшабашности, его питейной выносливости, его чину, его отчаянной самоотдаче, его неутомимости, его мундиру, его обходительности, а его игра на скрипке пленила её сердце. Она держалась только его, висла, когда сиживали вместе, на его плече и выглядела безоговорочно влюблённой в Хвастека.
     Когда она вечерами являлась в гостиницу, то на мгновение замирала у притолоки и ,казалось, не решалась зайти. И как только какой-то солдат, топоча, влетал мимо неё в зал, она испуганно сутулилась- и шмыгала к фельдфебелю: всё было похоже на то, что и по истечении полугода она всё надеялась встретиться с тем баснословным капралом, красивым евреем, назначившим ей свидание в "У картечи".

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы

Лео Перутц "Гостиница "У картечи", рассказ (отрывок 2)

     Офицеры занимали свой собственный долгий стол ,а мы, одногодки- контрактники -отдельную комнату, но и туда, бывало, проникал людской поток: девушки ругались у нашего стола когда цапались со своими любовниками; тут не прекращались толкотня, шум и проклятья солдат, взвизги баб и лязг надеваемых штыков пока не из ближайшей казармы не являлся наряд- и снова воцарялся относительный порядок, а самых буйных смутьянов уводили прочь от танцевальных радостей под заслуженный арест.
     Такой была гостиница "У картечи", там я и познакомился с фельдфебелем Хвастеком, служившим тогда в третьем батальоне. Он был красавцем, высоким и статным- я им, нашим знаменосцем, издавна втайне любовался на парадах и смотрах. Он подобно гостинице днями выглядел угрюмым и замкнутым, молча исполнял свою службу, а вечерами "У картечи" возвращался к своей полнокровной жизни. Там его, всех перепивающего, я что ни вечер видал сидящим за столиком у самого подиума музыкантов с Фридой Хонек. Но там он надолго не задерживался. Как только пустела его пивная кружка, он тут же прощался с девушкой. Где шумело и кипело, где смех гремел, где фельдфебель видел раскрасневшиеся, возбуждённые лица, там он был ко двору, там обретался в своей стихии. Вначале- у стола в нише, где канониры играли в "зелёный луг". Он ставил два гульдена на первую попавшуюся карту, лишь отчасти радуясь выигрышам, лишь бы побыть за компанию. Выиграв ли, проиграв, он не дожидался причитающихся ему монет- и внезапно присаживался за стол старого, мрачного оружейника Ковача, интимно прихлёбывал из его кружки- и пропадал среди музыкантов. Возвращаясь со скрипкой лабуха Котржмелеца, вскакивал он на стул и наигрывал оттуда назло хозяину инструмента, который, бранясь, сбегал с подиума и хватал проказника за мундир. Тогда Хвастек бросал скрипку на стол и хватал за руку Фриду Хошек ,и заводил с нею танец, мех столов и стульев, проносясь галопом мимо кельнера, балансирующего с дюжиной пива на подносе, пока девушка, обессилев и выдохнувшись, а всё же счастливо улыбаясь, не опускалась на стул. Ему же всё было мало: он ,забравшись на стол фельдъегеря, демонстрировал своё искусство жонглёра и фокусника- заставлял исчезнуть гульден под салфеткой или вынимал из кармана оторопевшего рекрута дюжину вилок и всякую всячину. И, насытившись всем этим, он распевал уличную дразнилку или марш, а остальные пели хором заодно.
     То были грустные и весёлые напевы. Двенадцать лет минуло с той поры, а я всё помню те чешские песни и мелодии, которым в маршевом темпе вторили было солдаты. Вот одна из них, печальная, о смытой мельнице, послушайте:

          Не стану молоть я, не буду трудиться:
          разлив реки унёс моё добро.
          Уплыли` колёса все,
          лопасти да сундуки.
          Не стану молоть я, не буду трудиться:
          разлив реки унёс моё добро.

     А затем припев:
 
         Вспомни, милая, вспомни, любая,
         как однажды было нам...

      ...после чего Фрида Хошек всегда распускала слезы. Она была плаксива, сама не зная, отчего. Потом ещё была песня с 1866 года, о солдате, который лежит в госпитале. Она начиналась так:
 
         Правая нога надво`е,
         левая- одна культя`.
         Милая, приди, взгляни-ка:
         ах, война, сгубила ты меня.

     Но фельдфебель знал и озорные песни. Например, псевдояпонскую дразнилку, явившуюся из русофильского сердца чешского солдата:

         Как из Порт-Артура
         ехала да фура,
         а на ней- фельдмаршал Канимуро.
 
     А хор подхватывал припев:

         ...сидит-варит себе чаю, чаю,
         кофе чёрный, шоколад,
         сидит-варит себе чаю, чаю,
         шоколад и ром.

    Но любимейшей песней Хвастека была та, где рекрут не отдал чести своему фельдфебелю:

        В воскресенье я гуляю,
        сигаретой дым пускаю,
        а под ручкой- девка-
        мимо- герр фельдфебель.

        Я его не привечаю,
        повисеть ему желаю.
        Он- три слова гордо:
        "Завтра -мне с рапо`ртом".
   
        Все рапо`рты эти знаю,
        я к ефрейтору шагаю.
        Говорит: "Неделю
        карцера. Ты, смелый".

       Капитан сердит по-волчьи 
       пышет ядом, брызжет жёлчью,
       дал мне три недели,
       молча отметелил.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы

Лео Перутц "Гостиница "У картечи", рассказ (отрывок 1)

     Фельдфебель Хвастек ,чью историю расскажу вам, застрелился из служебного оружия при следующих обстоятельствах. Он привязал один конец шомпола к спусковому крючку, а другой -примотал к железной ножке кровати, затем приставил он дуло к своему телу и потянул винтовку на себя. Выстрел прогремел из дула и пробил грудь Хвастека. Несмотря на ужасную рану, фельдфебель не потерял сознания. Он даже побежал в кантину, где за своим пивом заседали двое ефрейторов, упал им на руки. Они положили его на пол, расстегнули блузу. Он уж не мог говорить, хрипел и катался туда-сюда по полу. Оба ефрейтора были поражены и сразу не сообразили, что им делать. Это сталось в воскресенье пополудни, ни одного врача не нашлось в казарме. И пока один из свидетелей ,встав с корточек, кричал: "Дневальный!", второй схватил, используя подручное, свою кружку и попытался напоить умирающего. "Пей, Хвастек.- молвил он фельдфебелю.- Отпей, тебе полегчает".
     Пуля, однако, не сразу угомонилась, она продолжила чёрное дело, натворив ещё несколько ущерба и безобразий кулаком своим. Вначале она пересекла комнату и моментально срезала со стены портрет кайзера. Затем она проникла в соседнюю барачную спальню ,где расцарапала колено рутенского, из Трембовли, Западная Галиция, рекрута Грушки Михала так, что он слетел, вопя, с кровати- и сразу же вскочил обратно. На столе покоился уложенный по-походному ранец, который пробила пуля, не повредив притом банку консервированной говядины и "Конс. кофе по 46 кр. (кройцеров- прим.перев.)", зато исполосовала льняной мешочек, заключавший в себе "Приправы". а именно: соль, перец, жир и уксус. Затем дура полетела по двору, играючи силушкой и купаясь в воле, весело распевая как девица, да по улице устремилась. Мелькнула над самой макушкой лейтенанта Хайека, казарменного инспектора ,как раз принимавшего в своё распоряжение арестантов для летней уборки двора.Влетев в распахнутое окно казармы, она в щепки расколола приклады пары винтовок, висевших на коридорной стене. Уж истомившись, она ещё превозмогла стену комнаты кадетов Закса и Витальма. Там она застряла, и как чудесно: в большом будильнике, стоявшем на столе. Уж и забыли о ней, шальной, как по прошествии нескольких недель часовой мастер отыскал её, сытую и сонную, между винтиков и стрелочек прикорнувшую, тормозившую ход механизма.
     Хоть рассказанное мною не относится именно к нашей истории, я вам поведал о траектории полёта пули только потому, что мы все тогда, задолго до Войны (Первой мировой- прим. перев.) такое уж отвращение испытали от дела оружия, которое ежедневно в руках держали, не особенно рефлексируя, как писатель- своё перо, а бауэр- свою курительную трубку. Жадностью мы поражены были, прожорливостью того свинцового наконечника, который, свершив труд свой, ещё долго злобно куралесил своим путём, причинив ущерб здоровью, имуществу, строениям, да и ещё спящего свалив. И ещё потому баю вам это ,что мне, изредка припоминающему нашу давно минувшую историю, кажется, что бедный фельдфебель Хвастек вовсе не покончил с собой. Нет, он погиб от шальной пули, дуры, издалека, не из дула личного оружия несчастного летевшей ,распевая, напропалую, подло скосившего его, как и бедолагу Грушку Михала, которого мы ещё потом долго видели мучительно ковылявшего на паре костылей по казарменному двору.

     Казарма находилась вверху, на холме, в той части Градчан, которая по причине давнего ,запечатлённого в местной хронике события звалась "Похоржельцем", Горелым городком. Вокруг казармы раскинулись домишки, в которых прилипалы военного дела правили свои дела: дамы, сдававшие комнаты офицерам и одногодкам-контрактникам; портные, шившие старослужащим унтер-офицерам сверхнормативные мундиры из лучшего сукна; еврейские торговцы, скупавшие у солдат пайковый хлеб чтоб затем перепродавать его в мелкие гостиницы; лавочник, у которого солдаты запасались "нарезочкой" и "помазочкой" на хлеб, за два кройцера, потому, что в казармах получали к ужину они только чёрный кофе.
     Казарма "У картечи" находилась дальше внизу, на Нерудагассе. Она слыла достопримечательностью, поскольку в её чердаке застряла  орудийная "нарезочка" с осады Праги Фридрихом. Из тыльных гостиничных окон открывался чудесный вид на долину меж Градчанами и поросшей лесом горой Лавренци, и на чисто выбеленные домики Страховерского монастыря, и дальше- на башни и крыши старого города. Днями напролёт гостиница выглядела заброшенной и вымершей. Кошки баловались на солнышке да на каменных ступенях лестницы. А из кухни доносился перестук отмываемых тарелок, а куры толклись под сырыми скамейками распивочного зала. Но вечерами здесь бывало очень даже шумно. Из всех ближних казарм сюда сходились солдаты со своими девками, принимали пиво и шнапс, играли в зазорные карты, ссорились, кричали, политизировали и распевали строго запрещённые песни, как то: сорок восьмого года "Спи, Гавличек, в своей могиле!", гимн битвы при Белой Горе, шуточную "Из Германии черкнул нам Шуселка", а закоренелые фанатики- "С нами Россия".

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы

Р.М.Рильке "Смех пана Мраза", рассказ

     К истории пана Вацлава Мраза прилагается нижеследующее:
     Чем герр Мраз до сорокалетия свого занят был, передать невозможно. Но это не имеет значения. В любом случае, жил он не одним расточительством, поскольку в вышеназванном возрасте приобрёл у некоего погрязшего в долгах графа Бубна-Бубна за`мок и товарный склад Веслин с полным инвентарём.
     Пристарковатые девы, что в белых детских платьях дежурили у ворот за`мка и готовы поведать о случившемся двадцать лет назад как о вчерашнем, они знают, что пан Мраз, как только ему, сидевшему в экипаже, протянули большой букет роз из поповского сада, тотчас сплюнул.
     На следующий день прошёлся новый хозяин по всем покоям прадавнего за`мка. Он нигде не останавливался. Только ненадолго задержался у чопорного, торжественного ампирного стула- и рассмеялся ему в лицо. Этот маленький кривоногий столичек, этот пижонистый камин с прислонёнными к нему кочергами и множество тёмных картин- всё это, казалось,весьма повеселило господина Мраза, пока он вместо неслышимого уж прежнего владельца мчался мимо них.
     В бледном, серебристо-сером интерьере салона одолела его истома. Изголодавшиеся зеркала, что давно заждались какого-нибудь гостя, почало отражать рыжую голову господина Мраза как некое спелое великанское яблоко и невозмутимо продолжили было свою игру, пока пан Вацлав не затворил за собой двери да наказал чтоб этот проход с его смехотворной мебелью и лишними покоями был заперт на веки вечные.
     И это произошло.
     Герр Мраз использовал жильё прежнего управляющего, где сгрудились тяжёлые стулья и гладкие, просторные столы. Там поставили ихнюю дубовую супружескую кровать. Недолго пан Мраз ширился в одиночку на просторных простынях: однажды вечером он подвинулся вправо и уделил место для состоящей в браке Алоизии Мраз, урождённой Ханус.
     Так вышло: экономки плутуют, оттого хорошо иметь дельную, рачительную домохозяйку. Алоизия Ханус обладала всем необходимым чтоб стать таковой. К тому же каждому замку полагается по наследнику, а в инвентаре они не присутствуют. Итак, Алоизию следовало приставить к делу. И вот, думал себе пан Вацлав, что с Алоизией всё у него устроится как нельзя лучше: та была руса, по-селянски широка и здорова. А герр Мраз именно того и желал.
    Но...но плохо добрая Алоизия вняла своему долгу. Ещё и разродилась сущим заморышем ,мелочью, выпадающей из взора пана Мраза как из сита: даже удивительно было, что заморыш жив ещё, помер бы сам, всего делов-то. А домохозяйкой та осталась таки, коль на то пошло`.
     Пан Мраз не забыл двойного разочарования. Он раздавался вширь на вместительных стульях и подымался только если визит. Но не часто. А если гость, хозяин баловался винцом и рёк с своей мрачной меланхолической манере о политике как о чём-то весьма печальном. Он не завершал ни единого предложения и бесился когда гость ему подсказывал концовку. При случае вскакивал он и кричал: "Вацлав!"
     Немного погодя входил стройный молодой человек.
     "Подь сюда, согнись-поклонись господину,- ревел герр Мраз". А затем гостю :"Простите вы, это и есть мой сын. Да, мне добавить нечего. Поверите ли, что ему восемнадцать лет? Пожалуйте: восемнадцать годов. Натурально. Не поражайтесь. Вы скажете, что ему не более пятнадцати. Посмотрите на этого беднягу, прошу вас. Вацлав, тебе восемнадцать. Тебе не стыдно?"
     А затем он отсылал прочь сына. "Он заботит меня, -бурчал он,- он слишком мелок. А если я сегодня крепко закрою глаза..."
     На то сказал ему гость: "Так чего вы желаете, дорогой пан Мраз- если грядущее вас вправду непокоит, мой Боже... Вы ещё молоды... попробуйте ещё раз... женитесь..."
     "Что-о?!- взорал герр Мраз- и чужак попрощался со всех ног".
     Однако, не долее чем через две недели втиснулся пан Мраз в свой чёрный костюм и поехал в Скрбен.
     Древнейшие аристократы Скрбенски тихо изголодались в своём последнем родовом гнезде. Оттуда герр Мраз привёз младшую, графиню Зиту. Остальные завидовали ей оттого ,что Мраз очень богат. Свадьбу сыграли тут же и без всех напрягов.
     Дома сразу приметил пан Мраз, сколь нежна и бледна Зита. Вначале он боялся ломать "эту-то графиню". Затем же подумал он: "Если есть справедливость на свете, эта должна мне подарить настоящего богатыря". И стал он ждать.
     Но нет на свете справедливости, воистину.
     Фрау Зита осталась будто ребёнком. Только глаза её приобрели вид очень удивлённых. Она вечно бродила там-сям в парке, во дворе или в доме. Вечно её приходилось искать. Однажды она вовсе не пришла к трапезе. "Так мне хорошо, словно у меня нет вовсе никакой жены...- бранился герр Мраз. В то время волосы его быстро поседели и ходить стало ему тяжко.  Однажды он долго пополудни самолично искал было фрау Зиту. Один слуга указал ему на всегда запертый замковый проход. В бесшумный фетровых туфлях прокрался герр Мраз сквозь пахучую темноту запретной комнаты с её пижонистым камином и чопорными стульями, угрюмый- не до смеху ему было.
     Наконец, стал он в ореоле серебристо-серого салона, где находилось множество зеркал- и ахнул. Несмотря на сгущающийся сумрак, заметил он их: фрау Зиту и собственного сына, хилого Вацлава. Они, очень далёко друг от дружки, неподвижно восседали на светлых, шёлковых стульях и переглядывались. Они молчали. Можно было заметить: им не говорилось что-то. Они ждали. Замечательно. "И...?- подумал пан Мраз, раз и снова, всё- с новыми концовками вопроса.- И... ?- пока терпение его не вышло". "Угодно ли,- взревел он и переместился к двери назад,- угодно ли покинуть вас дабы не беспокоить, господа?" Тогда поднялся, дрожа, его сые и взглянул на дверь. Но пан Мраз наказал ему остаться.
     С той поры дни вечерние для него растянулись, что-ли. Всегда если недовольство крайне мучило его, крался пан Мраз в своих бесшумных фетровых туфлях уснувшими покоями в маленький "стеклянный" салон. Случалось ему тех не застать на месте. Тогда он требовал их.
     "Мою жену и молодого господина,- кричал он слуге".
     А затем должны были те обое садиться друг против дружки в кресла как тогда. "Не мешайте им, быть по-моему, -громыхал герр Вацлав и удобно укладывался в большое графское кресло. Иногда казалось, что спит он, по-крайней мере, дышал он так. Но, несмотря на свой вид, он, слегка прикрыв глаза, присматривался. Он понемногу освоился с сумраком. Он видел уж много лучше, чем в первый раз.
     Он замечал, как взгляды этих двоих молили друг друга, устало и беспощадно, снова и снова встречаясь в зеркалах. Вне его внимания не осталось то, как они опасались скрестить взгляды, рухнуть в две бездонные пропасти. И то, что они постоянно балансировали на краях пропастей. Что они играли с опасностью. Однажды встретились они -и закружились две головы, и тогда обое согласно зажмурились, совсем как пара, прыгающая с башни...
     Тогда рассмеялся пан Мраз, рассмеялся уж. Впервые за долгое время. Это был добрый знак: хозяин, видать, очень состарился.

перевод с немецкого Терджимана Кыпрымлы

Вальтер Маттиас Диггельманн ,стихи

          26 Апреля 1975

     Милый Пити

Ты наконец купил себе Дом
В Штеттене
Можно и определиться с Районами
Родиной
Местом
Оставайся
Уверенность
Ты спрашиваешь в Своём Письме за двадцатое Апреля 75
Что я на это отвечу
Со-держи свой Дом
Могу лишь сказать
Содержи
Пока не подаришь
Отведать некий Дом в Арбедо
Или в Штеттене
Некое Место отведать
Куда бы мы пошли
И как нищие
Нищие Любви ради
Нищие Дома ради
Содержи Свой Дом
Подарит Его всегда успеешь
Это чудесно
Дом подарить мочь
Это же и больно
Но если себе не построишь Дома
Не обживёшь
Не населишь
Не сможешь ничего подарить
Хорошо, что Ты купил Дом
Подарить всегда успеешь
У Тебя уж есть Место, Твоё Место
Нумерованное
Всё это пишет тот
Кто знает о чём пишет


          Но...

Он любит,
но сомневается.

Он живёт,
но переспрашивает.

Он любит,
но боится.

Он знает многое,
но ничего не знает.

Он верит,
а всё же недоверчив.

Он знает только,
что Любовь есть Жизнь,
что Жизнь есть Любовь.

Он знает лишь одно,
что Смерть без Любви,
что без Любви нет
Жизни.

Он знает однажды ранним Утром,
если любит: жив он
если он не любит,
он мёртв.

Он молвит себе:
я не желаю быть мёртвым.

перевод с немецкого Терджимана Кырымлы

Р.М.Рильке "Могильщик", рассказ (отрывок 3)

     И оказалась Гита в домике, она лежала на кровати, ещё в сознании, прислушивалась.
     -Они ушли прочь,- сказал чужак и наклонился над нею. Она уже не могла видеть, но она легонько огладила его осунувшееся лицо ,только чтобы убедиться: это он. Ей казалось, что они прожили вместе, чужак и она, годы напролёт.
     И ,неожиданно, она сказал: "Время не причина тому, не правда?"
     -Нет,- отозвался он.- Гита, не в нём дело". А он знал, о чём она. Так умерла Гита.
     А он похоронил её в конце срединной аллеи, в чистом, сияющем гравии. А луна взошла- и казалось, что он роет серебро. "Ты любовь,- молвил он и молча постоял немного". И сразу же, словно опасался тишины и безделья, принялся за работу. Семь гробов стояли пока непогребённые: их принесли за минувшую неделю. Без долгих процессий, хотя в одном из них, особенно просторном дубовом, покоился прах Джанбаттисты Виньолы по прозвищу Подеста`.
     Всё переменилось. С заслугами и приличиями не считались. Вместо одного усопшего с множеством живущих приходил уж  о д и н  живой, привозил на своей тележке три-четыре гроба. Рыжий Пиппо освоил новое ремесло. А чужак замерил оставшийся кладбищенский простор. Вышло примерно на пятнадцать погребений. И он принялся за своё дело. И только стук его заступа слышался в ночном околотке. Пока из города не донеслась весть о новый смертях. Ведь уже никто не таился, никакой тайны не осталось. Если кого хватала хворь или просто страх заболеть, кричалось, оралось, причиталось до самой кончины. Матери боялись собственных детей, никто не знался с соседями и родичами, как в жутких сумерках. Одинокие ,усомнившись, вскакивали с логов и выбрасывали пьяных шлюх, если тех шатало, из окон прочь в страхе заразиться.
     Но чужак копал себе спокойно. Он чуял: пока он тут господин, в этих четырёх углах, пока он рядит тут и строит, и ,по крайней мере здесь, на крайний случай цветами и кустами осмыслит он безумную насмешку заразы, утихомирит ,землёй облагородит окружающую какофонию, покуда он судит тут, а день настанет- и его, усталого, сменит тут иной. И две могилы были уж готовы. Но затем нахлынуло это: смех, голоса- и скрип телеги. Та была переполнена трупами. А рыжий Пиппо собрал дружков, которые ему пособляли.  И они стаскивали верхнего мертвеца ,который, сдавалось сопротивлялись им, и швыряли их за кладбищенскую ограду. А за ним- ещё одного. Чужак крепился. Пока ему под ноги не рухнул труп молодой девушки, нагой и окровавленный, со спутанными волосами. Тогда могильщик разразился проклятьем в ночь. И хотел было продолжить своё дело. Но подвыпившие бурши не послушались наказа. Рыжий Пиппо всё мигал за изгородью своим плоским лбом да швырял на погост труп за трупом. Так окружили трупы спокойного труженика. Трупы, трупы, трупы. Тяжелее, всё тяжелее ходил заступ. Руки мертвецов будто цеплялись за выступы ям. Тогда замер чужак. Его лоб оросил пот. В его груди что-то сжалось. Тогда подошёл он к ограде и ,когда круглая, медная голова Пиппо показалась наружу, чужак широко замахнулся на неё заступом ,почувствовал, что попал и ещё посмотрел, мокрый ли ,чёрный ли железный край лопаты. Он далеко зашвырнул своё орудие и склонил голову. И так, медленно ушёл он прочь из своего сада, в ночь- побеждённым. Слишком рано пришедший, слишком рано.

перевод с немецкого Терджимана Кырымлы

Р.М.Рильке "Могильщик", рассказ (отрывок 2)

    Уж зацвёл сад в околице, раскинулся по всему периметру изгороди, вытянутся вверх - и воздал за вложенный труд. И стали выпадать праздные светлые вечера на скамеечке при жилище могильщика, когда вольно было посидеть да поглазеть -что за тихие и возвышенные вечера. Тогда Гита расспрашивала, а чужак отвечал, а между беседой они долго помалкивали- и тогда природа говорила им. "Сегодня я расскажу тебе об одном мужчине, о том, как умерла его жена,- однажды после долгого молчания начал чужак, и его сцепленные вместе руки задрожали.- Осенью это сталось. Он знал, что та умрёт: врачи сказали это, врачи, которым свойственно ошибаться, но жена молвила то же раньше их, а она не ошибалась".
     -Она  ж е л а л а  умереть?- спросила Гита умолкнувшего чужака.
     -Она желала, Гита. Она желала чего-то иного, не жизни. Слишком тяготило её окружение- она желала одиночества. Девушкой она не была одинокой как ты ,Гита ,а когда вышла замуж, то узнала, что прежде была одинокой, но желала быть одинокой, не зная того.
     -Был её муж нехорош?
     -Он был хорош, Гита, поскольку любил её, а она любила его. Люди столь ужасающе далеки  взаимно, а влюблённые часто дальше всех. Они дарят взаимно своим, собой- и оттого между ними растут преграды: ни разглядеть друг дружку, ни сблизиться им. Но я хочу рассказать тебе об умирающей даме. Итак, она умерла. Это сталось утром, у мужчина, который не сомкнул глаз, сидел при ней и видел ,как та умирала. Она вдруг вытянулась и приподняла голову, а жизнь её ,казалось, подступила к лицу да там и замерла что сотня цветов, в каждом изгибе и уголке. А смерть явилась и оборвала одним махом сырую глиняную кочку, которая затем расплылась и медленно отвердела. Её глаза замерли нараспашку, а веки всё отворялись что раковины погибших моллюсков. А мужчина, не в силах стерпеть вида распахнутых невидящих глаз, принёс из осеннего сада пару чёрствых розовых бутонов, нагрузил ими веки. Тогда очи сомкнулись было, а он сидя рядом, долго всматривался в мёртвое лицо. И чем дольше дивился он, тем явственнее замечал лёгкий прибой жизни к кромке застывшего лица. Он угрюмо припомнил ,как ,взглянув в это лицо в лучшую годину жизни жены, заметил  э т у  жизнь, и он тогда понял, что не хозяин ей. Смерть не лишила преставившуюся  э т о й  жизни, она сорвала многие иные, а  э т у оставила волноваться в окоёме милого лица. Она то приливала к тихим устам ,то удалялась прочь, прибывала бесшумна и собиралась где-то повыше замершего сердца.
     И тогда мужчина, который беззаветно любил эту женщину, так же и она- его, несказанно, невыразимо возжелал овладеть жизнью, избежавшей смерти. Разве не он один унаследовал её цветы, и книги, и нежные одежды, которым только ему одному суждено было благоухать телом преставившейся? Но мужчина не знал, как остановить тепло ,столь неумолимо истекающее с холодных ланит. как его собрать, чем пособить? Он тронул ладонь мёртвой, пустую и распахнутую, лежавшую что половинка плода, упавшего оземь: та будто искупалась было в ночной росе чтоб затем ,на утреннем ветру, скоро охладеть и высохнуть. Вдруг нечто шевельнулось в облике мёртвой. Мужчина напряжённо всмотрелся. Тишина царствовала, но внезапно дрогнул бутон на левом веке. И мужчина заметил, что и "правый" бутон набух и всё прибывает. Лик принадлежал смерти, но розы отворялись как глаза, которые прозревают в иную жизнь. а когда настал вечер, вечер этого безмолвного дня, тогда отнёс мужчина в дрожащих руках две крупные, красные розы к окну. В них, что от собственной тяжести колыхались, нёс он избыток жизни любимой , избыток ,который и он не принял... Чужак уронил голову в ладони и замер на скамейке молча. Когда он отошёл, его спросила Гита:
     -А что было после?
     -Затем он ушёл прочь, ушёл, а что ещё ему оставалось? Но он не поверил в смерть, он принял только то, что людям суждено оставаться порознь, и живущим, и умершим. И в том была беда умершей, а не в постигшей её смерти.
     -Да, и я верю, тебе нечем было помочь ей,- грустно молвила Гита.- У меня был белый крольчонок, совсем домашний, он так привязался ко мне. А затем он заболел, судороги сводили ему горло, ему было больно как человеку. И он смотрел на меня маленькими глазёнками, надеялся, что я помогу. А потом он, уже не глядя на меня, умер на моих коленях, одинокий, будто за сто миль отсюда.
     -Нельзя приручать животных, Гита, правда. Взвалив на себя долг, обещаешься- и не в силах сдержать обет. Грядущие отречения- наш удел в этом пути. И ничего иного нам не остаётся- лишь неизбывный долг. И  э т о  значит любиться, быть обязанным друг дружке, ничего помимо этого, Гита, ничего  б о л ь ш е .
     -Знаю,- проронила Гита,- но и этого много.
     А затем пошли они вместе, взявшись за руки, по кладбищу и не думали, вовсе не гадали, что может наступить перемена.
     Но она явилась. Один августовский день, тяжкий, застойный, безветренный, принёс в город лихорадку. Чужак поджидал Гиту у кладбищенских ворот, бледный, открытый.
     -Мне снился злой сон, Гита,- крикнул он ей.- Возвращайся домой и не приходи сюда прежде чем дам тебе знать. Пожалуй, отныне у меня будет много работы. Будь здорова.
     Она же бросилась к нему на грудь и плакала. А он позволил ей выплакаться досуха, и долго смотрел ей вслед, уходящей. Он не ошибся: настала страда. Что ни день прибывали на погост две-три процессии. Многие мещане следовали в ряд, то были богатые и церемонные погребения, не обделённые ни речами, ни песнопениями. Но чужак знал невысказанное никем: чума проникла в город. Дни наставали всё жарче и безоблачнее, небо сулило смерть, а ночи минали не даря прохлады. Отвращение и страх прилипли к мастеровым ладоням, к влюблённым сердцам, трепали их в клочья. и тишь воцарилась в усадьбах как бывало по большим праздникам или в глухие полуночи. И вдруг затрезвонили колокола, все, без устали: сдавалось, будто дикие звери уцепились в канаты, тянули их клыками -так заливались ,бедные, на последнем издыхании.
     В те чёрные дни могильщик один-одинёшенек работал в околице. Его руки окрепли от непосильных трудов, чужак же посветлел от ускорившегося оборота крови в своих жилах.
     Однажды утром перед ним, прокинувшимся от недолгого сна, стояла Гита: "Ты болен?"
     -Нет, нет. И он ,не сразу, вник в сказанное, торопливо и бессвязно, ею.
     Она сообщила, что народ Сан-Рокко- на пути к погосту: те -против неё, поскольку "послушай, они говорят, что ты чуму накликал, в пустому углу насыпал холмов, говорят они, чем навлёк на погост новых покойников. Беги, беги!"- умоляла Гита и пала на колени пред ним как подкошенная. А на пути уже виднелась, всё ближе, беснующаяся толпа. А в глухом ропоте оравы вихрились угрожающие возгласы. А Гита вскочила -и снова рухнула на колени и хотела увести чужака с собой.
     Тот же, словно окаменевший, не двигаясь с места, умолял её скрыться в своём домике и переждать. Она послушалась. Она присела на корточки за дверью, а сердце её трепетало, а руки и голова, все члены дрожали безудержно.
     Рухнул камень, ещё один: слыхать было, как они шлёпались в живую изгородь. Гита уж не стерпела. Она распахнула дверь- и метнулась прочь, понеслась прямо навстречу третьему камню, который размозжил ей лоб. Чужак поднял её, упавшую, снёс её прочь, в свой маленький, тёмный домик. а народ визжал, всё смыкаясь с приземистой зелёной изгородью, не способной сдержать беснующихся. Но тогда-то случилось непредвиденное, страшное. Лысый коротышка, писарь Теофило вдруг повис на соседе, кузнеце с улицы Виколо Сантиссима Тринита`. Недомерок извивался, а глаза его странно вращались. И сразу же вслед за ним, в третье ряду зашатался подросток, а за ним закричала женщина, беременная - и почали все тузить друг дружку, обезумев от страха. Коваль ,крупный ,мощный мужчина, дрожа, мотал рукой, на которой повис было писарь, зря пытаясь сбросить коротышку, тряс себе и тряс.

окончание следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы