хочу сюди!
 

Киев

49 років, рак, познайомиться з хлопцем у віці 42-53 років

Замітки з міткою «текст»

Ингеборг Бахманн "Тридцатый год", рассказ (отрывок 2)

И был тёплый июль. Непоседливость овладела юбиляром. Он принялся паковать чемоданы, инспектировать свою комнату, своё окружение, собственное прошлое. Ему надлежало не просто съехать, но уйти прочь. Этот год надо пожить свободным, всё отринуть: местность, четыре стены, людей- переменить. Он должен свести старые счёты, откланяться покровителю, полиции, паспортному столу. Наконец, и с этим покончено, всё уладил, просто. Теперь ему- в Рим, а оттуда- назад, где ему было вольно как нигде, туда, где он живал до прозрения, где радовался, оценивал, морализировал.
Его комната была уж прибрана, но некоторые мелочи, куда их только приткнуть, ещё оставались на виду: книги, картины, туристические проспекты пляжей, планы городов и одна небольшая репродукция, непонятно откуда взявшаяся. "L`esperance" Пюви де Шаван, то есть Надежда, целомудренная и угловатая с нежно зеленеющей ветвью в руке, сидящая за белым столом. В задний план вкраплены несколько чёрных крестов, за ними- чёткие и пластичные очертания развалин. Над Надеждой- розово-закатная полоска неба, ибо на картине- вечер, поздно, а ночь крадётся отовсюду. Хоть её нет на картина, она придёт! Именно придавит образ Надежды, расплющит детские упования- о очернит эту веточку, и высушит её.
Но это всего лишь картина. Он отшвырнул её прочь.
А вот- шёлковая шаль, надорвана, припудрена пылью. Пара раковин. Камни, которые оп подымал, когда прогуливался на природе не в одиночку. Иссохшая роза, которую, когда она была свежа, не вручил. Письма, начинающиеся с "Любимейший...", "Мой Возлюбленный...", "Ты, мой Ты...", "Ах...". И огонь сожрал их ,поспешно ахнув, и свертел, искрошил тонкую пепельную кожицу. Он сжёг письма, все.
Он расстанется с людьми, от окружения, к которому не возвратится по возможности никогда. Он больше не в силах жить среди людей. Те парализуют его, баюкают его в благости. Когда долго проживаешь на одном месте, среди слишком многих образов, запахов, все меньше у тебя остаётся прав и степеней свободы от них. Оттого желалось ему отныне и навсегда показаться в своём собственном образе. Здесь, где он надолго засиделся, начать было невозможно, то там , где он будет свободен, дело пойдёт.
Он достиг Рима- и попал в окружение, давно оставленное им для других. Оно вдруг обволокло юбиляра как смирительная рубашка. "Пациент" свирепствовал и оборонялся, отбивался от неё, пока не оказался пойман- и усмирён. Ему не оставили воли, никакой, а он-то раньше, будучи моложе, надеялся было вернуться сюда- и перемениться. Отныне ему нигде и никогда не удастся, возвращаясь к пройденному, вызволиться. Никак. Он замер в ожидании.
Он вновь повстречался с Минором. С ним, которому вынужден был помогать. Обнаружил Минора, обычно сомневающегося в людях, Минора, который требовал к себе почтительного внимания, Минора, которого давно ,отнимая у себя последнее, ссужал деньгами, Минора, который тоже был знаком с Еленой... Минор, теперь счастивый , не вернул ему денег- и оттого был неконтактен и легко раним. Минора, которого когда-то было представил всем своим друзьям, которому отворял все двери, ибо тот так нуждался в опеке и между тем всё портил, бросая юбиляру вызовы своими щепетильно дозированными анекдотцами, пост фактум, слегка фальшивя приятельства. Минор гласил что ни день, он присутствовал везде куда ни пойди. Минор заботился о нём, втирался в знакомства, которые на ближайшем углу улицы углублял и конвертировал- и звался его другом. Где Минора нет, там его тень ,исполинская и угрожающая ,пусть -в мемуарах и фантазиях. Минор без конца. Террор Минора. Сам же Минор намного мельче, удивлённо гневается ,будучи послан подальше: мол ,ему нечто должны. Этот год начался плохо. Юбиляр чуял, что всё будет по`шло, и что обыденность достанет его, да, она уже подобралась поближе к нему, но вот и набросилась -и уколола его. И внезапно осознал он, что долгую историю имеет эта пошлость: она росла и пропитывала его жизнь. Её кислота то и дело притравливала его, жгла покуда не пойманного. Минору он не поддался.
Многих Миноров ему следует остерегаться, он их знает, слишком многих там и сям: теперь наткнулся на одного, а здесь он не один.
В этом году суждено ему блуждать и не знать, были ли у него друзья, был ли он любим прежде. Вспышка осветила все его связи, все обстоятельства, прощания- и он ощутил себя преданным, обманутым.
Он снова встретился с Еленой. С Еленой, которая дала понять, что простила его. Он попытался выразить благодарность. То ,что теснила его, угрожала ему, не осознавая собственного гнева , желала ему гибели, она так и не поняла. Она готова к дружбе, мила, осмотрительна, её речи умны, грустны- ибо она уже замужем. Он,прежде ненадолго расстававшийся с нею, был теперь, как сам себе признался, надут глупейшим образом. Напоследок о против собственного желания припомнил её гнев, свою ругань, свою потерю, своё исправление, стыд ,и новое раскаяние, новое притязание. Теперь у неё ребёнок- а когда он беззлобно попросил объяснения, она , замявшись и улыбаясь, добавила к прочему, что именно тогда, во время расставания, была беременна. На миг, не дольше, она замерла. Он подивился её спокойствию, её невозмутимости. Он отстранённо, не возбудившись, подумал, что ,значит, её тогдашний гнев был притворным, что она не имела никаких оснований для самоуправства, ни малейшего права на давление- а он-то считал себя одного виновником. (До сих пор он думал, что Елена только после его отъезда, возможно, чтоб всё забыть, ушла к другому.) Он всё время считал себя виновным, но это просто она внушила ему вину, которую он теперь легко и аккуратно выдохнув, подумал: "Отчаяние сбило меня с толку. Но ясность теперь- ещё худшая наставница мне. Я озябну. Лучше оставаться в долгу- это согревает.
Заминка вышла. Я от счастья разражусь тирадой если этот год не доконает меня. А мог бы посетить этрусские гробницы, немного поездить в Кампанье, побродить окрестностями столицы".
Рим велик. Рим красив. Но невозможно зажить тут наново. Как всюду перемешались шапочные знакомые с приятелями, а твой друг Минор не выносит твоего другого приятеля, тоже Минора, и обеим претит третий твой знакомый Минор! Будь ты изредка желанным и нужным, сам выказывай расположение и в других нуждайся, деликатничайте взаименно - одной головной болью отныне не расплатишься: эти приятели тебя в придачу обескуражат. Не вздумай оставить хоть одно письмо без ответа: ввинят тебе и спесь, и безразличие. Не сможешь опоздать к назначенному- и не вызвать гнева.
Как же это всё началось? Разве гнёт и лесть не проникли годы назад в сеть дружеств и враждебностей ,которую он всё это время плёл? Разве не сам он ,из малодушия, не выстроил себе двойной, многовариантный сценарий на годы чтоб вообще смочь жить? Разве она сам не обманывал всех и каждого, и многажды- себя? Добрый дар ему достался- склонность к дружбе, к доверию. Его добрым порывами стали варварское стремление к неравенству, к высшему разуму, к познанию. В итоге приобрёл он лишь понимание того, что люди взаимно ошибаются и обманываются, и что бывают мгновения, когда люди седеют от почти смертельной обиды. И что все страшатся смерти, в которой одной могли бы спастись от неслыханного оскорбления, которым является жизнь.

Август! То были ещё те, железные, брошенные в переплавку дни. Время гудело кузнечным горном. Пляжи отаборились, а море уж не вальсировало ратью волн ,но хранило усталый покой, глубокий, голубой.
На жаровне, на песке: изжаренная, испалённая- скоропортящаяся людская плоть. Пред морем, на дюнах- плоть.
Ему было страшно, что солнце так расходует себя. Только это станет заметным- и приходит осень. Август был полон паники: прихвати ещё и живи во всю.
В дюнах все дамы давались в обьятия, и за утёсами, в раздевалках, в припаркованных под пиниями авто; собственно, в городе они пополудни петляли в полусне и увязали в расплавленном асфальте проезжей части, сигналя руками проезжающим авто.
Ни слова этим летом не было вымолвлено. Ни имени названо.
Он раскачивался как маятник между морем и городом: туда- сюда, среди не тронутых солнцем и загорелых тел, сбиваемый с пути мгновенной жадностью, между солнечными брызгами и ночным пляжем, пробираемый с головы до пят солнцем. а солнце с каждым днём выкатывалось всё позже, а валилось прочь, в море в виду ненасытных глаз всё раньше.
Он обожал и Землю, и Море, и Солнце, которые его так ужасно донимали в настоящем. Дыни зрели- он лишал их плоти. Он выматывался от жажды.
Он любил миллиарды женщин- всех одновременно и без различия.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы

Ингеборг Бахманн "И я пожила в Аркадии...", фрагмент

... но наступил день- и моё время вышло, и я взяла расчёт. Это было поздней осенью. С кустов осыпались вялые ягоды, а стада спускались с холмов, промёрзшие и голодные, поскольку с горных лугов ветер ночью сорвал траву и рассыпал её по скалистому берегу. По серебряным рельсам, двум последним лучам солнца прочь унёс меня поезд. Ночью я достигла границы. Таможенники конфисковали мой багаж, а когда я захотела было разменять деньги, выяснилось, что тут в ходу иная валюта. На мою родину отсюда никто никогда не возвращался- и обменного курса просто не было. Итак, мои деньги обесценились.
Но я не пала духом. Уже в первом городе я познакомилась со многими добрыми людьми- они пособили мне чем смогли- и я вскоре нашла себе работу на фабрике. Позже я поступила в одну дорожно-строительную фирму. Это была весной, я увидала первую трассу, великолепное шоссе, по нему катили сверхтяжёлые грузовики, великолепную трассу, что вела прямо к морю. Но море было ещё далеко, на пути к нему- множество стоянок: маленькие города и очень большой, Мировой Город был среди них. Некоторые хронологи предполагали, что он вознёсся на руинах Вавилона, но их авторитетные истории казались мне блёклыми и ничтожными на фоне действительности.
Этот город всё не отпускал меня, ибо всё чем только я ни занималась -то ли играла на бирже, то делала машины, то повышала урожайность плантаций, сопровождал успех паче моих чаяний. Кргда меня впервые пропечатали в газете, я была счастлива как никогда раньше- и решила остаться тут. Хотелось почаще ездить к морю, но до этого не доходило, поскольку мне надо было справляться с новыми взятыми на себя обязательствами, решать новые, сверх прежних, задачи- только успевай.
Редкими вечерами, очень уставшая, ездила я по трассе до последнего поворота к морю- и там, останавливаясь, вытаскивала из задавленного ежедневным трудом воображения виды недосягаемого моря , и замирала под бездонным небом, смыкавшимся дальше берега с океаном. Когда одержимость иссякала, я, отрезвевшая, катила обратно, успокаивая себя: мол, эта поездка ещё состоится, а я за миг свидания ничего особенного не добавлю к тому, чем уже владею.
Годы приходят и уходят, люди приходят и уходят: я пришлась ко двору и времени, и людям: теперь у меня есть своё место под солнцем.
И вот, настигает меня уже несколько дней ,мгновениями, когда я слишком занята чтоб отвлечься, пение флейты, разорванная ветром мелодия, некий ослабленный простором зов, и кажется мне, что он доносится с побитых осенью холмов, граничащих с безупречной синевой утреннего неба. Или это перезвон овечьих колокольчиков :стадо рыщет долиной и упирается в склон? Или это слышится дрожащий напев той солнечной колеи, что ведёт к хижине у ручья, а оттуда прямиком впадает в солнечный шар, великий всеобъёмлющий странноприимный вокзал, куда приходят все небесные составы?
Тогда я принимаюсь пытать тайну собственного успехов, и доложу вам, если удастся мне достичь моря, все пути и водоёмы означить своим именем- и тогда не расстанусь с надеждой вернуться на закате домой , ухватиться за дивных пастухов, холмы и ручьи моей родины -и предъявить то, что уже достигла и осуществила. Но валюты здесь и там по-прежнему разные: если и вернусь, то разве что немного постаревшей и усталой, и едва ли утолю сердце своим возвращением.
И снова одолевает меня уже окрепшая с ветром мелодия, из страшного близко непонятный, жалящий зов, и мне кажется, что доносится он из этого, бьющегося  надо мною сердца, а к дрожащей груди прильнули осенние холмы, а безупречное небо пробирается, чтоб убить, в меня. Или это - перезвон моего колокольца, а тоска моя стремится к кустам чтоб собрать красные, спелые плоды последней осени? Или это гудит мерцающая на закате колея, которой еду я к домику над ручьём, а оттуда- прямиком к оплывшему солнечному шару, что будто великанский, тонущий вокзал, принимает всех странствующих домой, на небо?

перевод с немецкого Терджимана Кырымлы

Ингеборг Бахманн "Тридцатый год", рассказ (отрывок 1)

Того, кому пошёл тридцатый год, не перестают причислять к молодым. Сам же он ,хоть и не замечает в себе никаких перемен, не уверен: ему сдаётся, что уж не следует подвёрстывать себя к молодняку. И однажды утром, в день, который он после забудет, проснётся юбиляр - и внезапно, не в силах встать, оказывается поражён чёрствыми рассветными лучами, абсолютно обезоружен, обескуражен перед лицом нового дня. Когда, защищаясь, жмурясь, он проваливается назад, то погружается в бессилие, оказывается в ворохе прожитых мгновений. Он тонет и тонет, а крик его не прогремит (была возможность прокричать: всё было ему дано!)- и зарывается в бездонном ,пока ум за разум не зайдёт, и уж всё потеряно, погашено и пропало-всё, чем хотел стать. С трудом обретаясь, содрогаясь от осознания себя, своих несбывшихся образов, не реализовавшихся персон, открывает тем не менее он в себе новую способность. Способность вспоминать себя. Уже не безнадёжно как доныне, или -по прихоти: то да сё, но- с болью дающимся усилием и -сразу все свои годы, пустые и насыщенные, и- все места, которые он успел за это время повидать. Он распускает невод памяти, набрасывает его на себя- и тянется, сам добыча и ловец, по волнам времени, ухабам ландшафта, дабы рассмотреть, кем он был и чем стал.
Ибо доныне живал он ото дня ко дню, постоянно переменяя цели, не затрудняясь. Он видел перед собою столько шансов, к примеру, считал возможным стать:
Великим мужем, светочем философского духа.
Или- деятельным, прилежным мужем: он видел себя на стройках мостов, дорог, в бурении; воображал себя в ущельи, пропотевшим геодезистом, хлебающим ложкой супец из фляжки, распивающим за компанию с рабочими шнапс, молчаливым. Он представлял себя не особенно артикулируя словами образы.
А то- революционером, возлагающим факел на одряхлевший сруб общества. Он представлял себя пламенным и красноречивым, готовым на всё. Он агитировал, сидел в тюрьме, конспирировал, терпел провалы- и брал первую победу за жабры.
Или- от мудрости скитальцем, ищущим всевозможных наслаждений, и не только всласть: в музыке, в книгах, в потемневших манускриптах, в дальних краях, прислонившимся к колонне. Да он только и прожил её, эту жизнь, это Я разыграл, жадный до счастья, до красот, ведомый счастием, ища всяческих блесков!
Оттого и пронянчился он с буйными донельзя помыслами да разнузданнейшими планами битые годы напролёт и пока был никем, разве что молод и здоров, и пока располагал уймой времени, брался, не раздумывая, за любую работу. Он репетиторствовал школяров за горячие обеды, продавал газеты, чистил снег за пять шиллингов в час- и при том штудировал досократиков. Вынужденно не будучи переборчивым, поступил он практикантом в одну фирму, затем- подвизался в некоей газете: ему полагалось брать интервью у дантистов-новаторов, писать репортажи об исследованиях проблемы близнецов, о реставрационных работах в Соборе Св. Стефана. Затем как-то без денег он отправился австостопом, по адресам чьих-то знакомых позаимствованным у некоего парня, гостил то тут, то там- и снова ехал дальше. Он всё шатался по Европе, но, повинуясь внезапному решению, вернулся чтоб подготовиться к экзаменам на нужную специальность и выдержал их. При оказии он говорил "да" любому приятельству, всякой любви, притязанию- постоянно на пробу, до первого оклика. Миръ казался ему занимательным, да и сам себе -таким же.
Ни разу, ни не миг не устрашился он, что занавес, как теперь, к тридцатилетию, вдруг подымется, что билет такой выпадет- и придётся "абитуриенту" ответить по полной: обдумать и выбороть то, что ему вправду необходимо. Не думал он, что из тысячи одного шансов, возможно, уже тысяча опробована и упущена- или что он и должен был эту тысячу прошляпить, а только один выбор ему и был предназначен.
Не думал он...
Ничего он не боялся.
И вот узнал: он -в западне.

Наступил пасмурный июнь, а с ним- год тридцатый. Прежде юбиляр влюблён был в этот, свой месяц, в раннее лето, в звёздный небосвод, в посулы тепла и добрые вибраций добрых созвездий.
Теперь он разлюбил свою звезду.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлыheart
rose

О блогах и людях. Заумь.

Не надо иметь  "Я"большое и маленькое "я" вечно в сомнениях,
чтобы сказать, что то, неспорно, надо сначала иметь мнение.
Своё, не вышедшее извне, подумав, приложив труд.
А то говорится всегда до*фига, а слова мутной речкой текут.
Нет лучших, плохих тоже нет, есть просто люди и они разные.
Если ты по какой то причине тут, то остальные не всегда дразнят.
Не все хотят тебя доставать, не надо так остро, с переживаниями,
если кого нибудь хочешь послать, то подумай об оправдании.
Правильность это не признак ума, чувственность не всегда извращение,
свету всегда противится тьма, но это не истина, а просто мнение.
Будь собой, но не за чей нибудь счет, принципиальность тоже наука,
всегда другого бери в расчет и не думай, что люди злюки.
Пишу путано, но, кто хочет, поймет. Мне надоело наблюдать свары,
если можешь лучше, полный вперед, только без фанатичного пара.
Так, мысли вслух и немного бреда, пора закруглять монолог.
Мне по душе просто беседа, а это выложу в блог.

Лео Перутц "Гостиница "У картечи", рассказ (отрывок 4)

     Тогда я был с фельдфебелем на дружеской ноге. За четыре-пять недель до того, как наш батальон был переведен в Триест, началось наше знакомство. Прежде я только видел Хвастека, а имя его слышал от солдат, которые рассказывали о фельдфебеле весьма запутанные и малоправдоподобные истории. То будто был он сыном проезжего коммивояжера и актрисы национального театра, то будто сам герр полковник- отец его, а один "свидетель" докладывал, что фельдфебель где-то на Белой горе нашёл полный горшок старых золотых монет времени шведского нашествия, отчего сорит доселе деньгами на вечерами в "Картечи": и на на шнапс, карты, и на Фриду Хошек хватает у него. А также, что расходы фельдфебель покрывает заимствованиями из полковой кассы- и это солдат сказывал не таясь, без всякого умысла в отношении Хвастека, даже радуясь при том собственному вымыслу. Однако, в действительности все совершенно точно знали, да любому ребёнку в Похоржельце было известно, что Хвастек прежде был офицером, но лишился чина. Обстоятельств события, повлекшего за собой разжалование Хвастека из младшего лейтенанта в фельдфебели, тем не менее, никто не знал, известно было лишь, что злосчастье приключилось в ином городе, где-то в Северной Богемии, и что в нем фигурировали пионеры и шампанское, коньяк и шнапс, но шнапс других, подороже тех, что потреблял Хвастек в "Картечи", марок. Двоих друзей фельдфебеля постигла та же судьба, но они поискали и ,наконец, нашли себе цивильные занятия. Один устроился почтмейстером, а другой- коммерсантом. Знаю это потому, что почтмейстер однажды навестил было Хвастека. Экс-лейтенант, впрочем, не распрощался с военной службой. Он тогда только закончил кадетскую школу за казённый кошт- и должен был ради компенсации отслужить положенные солдату восемь лет в другом полку. Восемь долгих лет. Срок минул- и наш герой вышел в фельдфебели, ему уже полагалась отставка. Но он её не принимал, оставался в полку, уставший или равнодушный к устройству собственной жизни, проигравший однажды, он всё никак не избирал нового направления.
     Наши отношения завязались когда я прошёлся было из кантины с фельдфебелем к нему на квартиру чтоб посмотреть пистолет на продажу. Тот день помнится мне очень хорошо, он выдался погожим, первый день первой моей весны на Градчанах. На крышах ещё оставалось немного снегу, но там, подальше за казармой, где начинались картофельные поля, уже стояли торговцы дожидаясь прохожих, а там внизу, у подножия горы Лауренци собирали две карусели, одни качели и одну большую будку-тир.
     Пока хозяин переодевался в штатское, в комнате фельдфебеля я присел на диван и рассматривал настенные литографии, одна из которых представляла битву при Сольферино, с пороховыми выстрелами, вставшими на дыбы лошадьми и разрывами гранат, а вторая- дуэль отчасти разоблачённых дам ,которые сходились на слабо освещённой лесной поляне на саблях.
     Предметы форменной одежды лежали там-сям по комнате вперемешку с детективными романами и потешным календарём со штампом унтер-офицерской библиотеки. Чистя брюки, Хвастек занимал меня пересказом мелких происшествий дня. У одногодка украли палатку- теперь ему следует возместить её стоимость; жена капитана Виключила должно быть подхватила скарлатину. "Герр полковник на офицерском собрании обмолвился, что императорские манёвры состоятся, должно быть, в окрестностях Йичина. Хорошее место для учений: доброе пиво, удобные квартиры, довольно провизии. Кантнёр подбросил старослужащим кота с розовым бантом на шее: те говорят, стервец-зверь, не знают, кто его хозяин. В приказе значится, что батальон по средам будет на полевых учениях и, это нечто новое, вы, вольноопределившиеся, станете упражняться в стрельбе по движимым марионеткам".
     С дальнего поля в отворённое окно доносилась музы`ка шарманки. Владелец наигрывал "А`ндулько ,ма ди`тье ("... моя детка", чешск.- прим.перев.)". Это -замечательная песня, эта "А`ндулько" с беспрестанными переходами от застенчивого "она" к блаженному "ты":

          Андулько, девочка,
          ты мне- милейшая.
          Андулько, девочка,
          л`юблю тебя.

     А затем ритм вдруг переменялся:

          Люди косятся да на меня,
          что с тобою схожусь,
          и никто не завидует мне-
          оттого я стыжусь.

     В моей памяти тот год тесно связан с услышанною мною тогда песней. И когда я поднялся было с дивана, а песенка ещё звучала мне в спину, в глаза мне бросился портрет в рамке на столе фельдфебеля.
     На фотокарточке в коричневой рамке из благородного дерева я заметил Хвастека в мундире младшего лейтенанта под руку с очень красивой, статной и высокой девушкой в летнем платье, а из-за их спин виднелось Хальсштадтское или то озеро, на берегу которого находится монастырь Св. Гильгена.
     В сердце кольнуло: я знал девушку с фотографии, часто замечал её, будучи совсем ребёнком, на теннисном корте в Бельведере, куда я хаживал со своей старшей сестрой. Я уже много лет не видел её, но часто о вспоминал её- и вот, сразу же узнал старую знакомую на карточке. И мною, глупым восемнадцатилетним юнцом, внезапно овладела смехотворная ревность, ненависть к фельдфебелю, ведь это он красовался на карточке в восхитительном лейтенантском мундире, одной рукой взявшись за эфес сабли, а другой -касаясь девушки. Я завидовал всему: его девушке, его лейтенантским погонам, их общему погожему летнему дню, ах, и даже озеру, то ли хальсштадтскому, то ли тому, у которого находится Ст.Гильген. Я непрестанно вглядывался в портрет- и стал припоминать былое, все незначительные мелочи ожили в моей памяти: однажды я видёл эту девушку прыгающую через скакалку, как-то во время дождя я предложил ей зонт, а она ещё носила широкую и плоскую соломенную шляпку с голубыми цветами и одним-единственным долгим пером. И ещё я вспомнил, как она проводила раз домой мою сестру, по всему Вассергассе, до ворот и двери дома, и зашла бы к нам в гости, да поздно уж было тогда. А по дороге она и со мной поговорила о Шиллере, и  о "Телле", который шёл тогда в местном театре мы перебросились репликами, но последнее утверждать не берусь: может быть, то была иная девушка.
     Я снова и снова вглядывался в фотопортрет, а в спину мне из оконного отвора доносилась песенка "А`ндулько ,ма ди`тье". И ,когда я замер вот так, у стола, пришла мне в голову ребяческая затея: я вынул из папки свою, кабинетного формата, фотокарточку, которую просунул под рамку чужой так, что мой образ почти скрыл фигуру фельдфебеля. Тогда я отошёл на шаг- и обрадовался: теперь групповой портрет выглядел так, будто рядом с девушкой стоял я, совсем близко, почти рука об руку с ней, а её лицо- вполоборота ко мне. Её губы были слегка приоткрыты, будто она мне что-то вполголоса говорила, пожалуй,- о Шиллере. И почудилось мне ,что идём мы с ней рядышком по Вассергассе, и вечереет уже как тогда, и говорим о театре да о премьере "Вильгельма Телля". И я забыл своё нынче, военную службу, оружейные приёмы, строевую муштру, упражнения на турнике, дневные наряды, ночные подъёмы, все нынешние и вчерашние беды-несчастья запамятовал я и снова ощутил себя маленьким, влюбчивым школяром, шагающим по улицам с любимой девушкой.
     Я вдруг очнулся от хлопка по плечу: фельдфебель вычистил свои брюки- и стоял рядом со мною.
     - В чём дело? Что вы уставились как баран на новые ворота? Ах, да: фото. Нравится вам? О нём речь, милый мой. Другим тоже портрет понравился.
     - Вы знали её?- замявшись, спросил я. Мне бы хотелось узнать, что между ними двоими произошло, как они сфотографировались вместе и полюбила ли она его затем. И я задал глупый и невежливый вопрос:
     - Вы были с нею близки?...
     Он ненадолго замолчал и молвил затем, очень честно и вдумчиво, что было явно не в его манере:
     - То ,что мы рядом на фотокарточке? Кому знать?...
     Он снова умолк, и я не проронил ни единого слова, только сердце моё трепетало от возбуждения и ревности.
     - Близки!- продолжил он, уже больше не фельдфебель Хвастек из "Картечи", который говаривал со мною прежде, но -иной, совсем незнакомый мне чужак, чьи речи я не слыхал прежде. - Что значит оно, слово этакое "близки"? Мы стоим рядом и согласно наблюдаем один и тот же приозёрный пейзаж, и только-то.
     Он отвернулся, склонился над столом и полистал потешный календарь.
     - Но, я думаю, люди не могут быть близки,- добавил он, пока не глядя на меня, продолжая ворошить подшивку.- Какое дело нам до ближних? Мы стоим рядом на фоне одного ландшафта, и ничего более. Ведь так, не правда ли?
     Неожиданно взглянув на стол, он заметил мою фотокарточку, которую я не успел спрятать, рядом с образом девушки.
     Он рассмеялся, громко и заливисто, а я устыдился собственному ребячеству и покраснел. Фельдфебель тут же смолк и хладнокровно вынул мой портрет из рамки.
     - Вам не следует стыдиться,- молвил он безо всякой насмешки, но с едва заметной горечью в голосе, -ведь многие до вас поступали так же. Многие собственные портреты добавляли к её, так сказать, в тот же ландшафт- и, тем самым, заметьте, "были с нею близки". Многим это почти удавалось. Один даже сегодня, до вас, это испытал... Были ли оттого они близки?

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы

SWF Text 1.4 Portable

   SWF Text программа для создания анимированногоFlash текста. Вы можете использовать более 150 текстовых эффектов и более 20 эффектов фона, можете изменять по вашему усмотрению все свойства текста, включая шрифт, цвет, формат, и тп. С SWF Text, без любимого эксперимента страды с Flash вы может просто создать красный баннер или вступительную страничку за немного минут. Все что вам надо сделать - ввести текст, выбрать шрифт и настроить результаты. Интерфейс:Английский

Скачать программу

Рейтинг блогов

33%, 1 голос

67%, 2 голоси
Авторизуйтеся, щоб проголосувати.

Р.М.Рильке "Смех пана Мраза", рассказ

     К истории пана Вацлава Мраза прилагается нижеследующее:
     Чем герр Мраз до сорокалетия свого занят был, передать невозможно. Но это не имеет значения. В любом случае, жил он не одним расточительством, поскольку в вышеназванном возрасте приобрёл у некоего погрязшего в долгах графа Бубна-Бубна за`мок и товарный склад Веслин с полным инвентарём.
     Пристарковатые девы, что в белых детских платьях дежурили у ворот за`мка и готовы поведать о случившемся двадцать лет назад как о вчерашнем, они знают, что пан Мраз, как только ему, сидевшему в экипаже, протянули большой букет роз из поповского сада, тотчас сплюнул.
     На следующий день прошёлся новый хозяин по всем покоям прадавнего за`мка. Он нигде не останавливался. Только ненадолго задержался у чопорного, торжественного ампирного стула- и рассмеялся ему в лицо. Этот маленький кривоногий столичек, этот пижонистый камин с прислонёнными к нему кочергами и множество тёмных картин- всё это, казалось,весьма повеселило господина Мраза, пока он вместо неслышимого уж прежнего владельца мчался мимо них.
     В бледном, серебристо-сером интерьере салона одолела его истома. Изголодавшиеся зеркала, что давно заждались какого-нибудь гостя, почало отражать рыжую голову господина Мраза как некое спелое великанское яблоко и невозмутимо продолжили было свою игру, пока пан Вацлав не затворил за собой двери да наказал чтоб этот проход с его смехотворной мебелью и лишними покоями был заперт на веки вечные.
     И это произошло.
     Герр Мраз использовал жильё прежнего управляющего, где сгрудились тяжёлые стулья и гладкие, просторные столы. Там поставили ихнюю дубовую супружескую кровать. Недолго пан Мраз ширился в одиночку на просторных простынях: однажды вечером он подвинулся вправо и уделил место для состоящей в браке Алоизии Мраз, урождённой Ханус.
     Так вышло: экономки плутуют, оттого хорошо иметь дельную, рачительную домохозяйку. Алоизия Ханус обладала всем необходимым чтоб стать таковой. К тому же каждому замку полагается по наследнику, а в инвентаре они не присутствуют. Итак, Алоизию следовало приставить к делу. И вот, думал себе пан Вацлав, что с Алоизией всё у него устроится как нельзя лучше: та была руса, по-селянски широка и здорова. А герр Мраз именно того и желал.
    Но...но плохо добрая Алоизия вняла своему долгу. Ещё и разродилась сущим заморышем ,мелочью, выпадающей из взора пана Мраза как из сита: даже удивительно было, что заморыш жив ещё, помер бы сам, всего делов-то. А домохозяйкой та осталась таки, коль на то пошло`.
     Пан Мраз не забыл двойного разочарования. Он раздавался вширь на вместительных стульях и подымался только если визит. Но не часто. А если гость, хозяин баловался винцом и рёк с своей мрачной меланхолической манере о политике как о чём-то весьма печальном. Он не завершал ни единого предложения и бесился когда гость ему подсказывал концовку. При случае вскакивал он и кричал: "Вацлав!"
     Немного погодя входил стройный молодой человек.
     "Подь сюда, согнись-поклонись господину,- ревел герр Мраз". А затем гостю :"Простите вы, это и есть мой сын. Да, мне добавить нечего. Поверите ли, что ему восемнадцать лет? Пожалуйте: восемнадцать годов. Натурально. Не поражайтесь. Вы скажете, что ему не более пятнадцати. Посмотрите на этого беднягу, прошу вас. Вацлав, тебе восемнадцать. Тебе не стыдно?"
     А затем он отсылал прочь сына. "Он заботит меня, -бурчал он,- он слишком мелок. А если я сегодня крепко закрою глаза..."
     На то сказал ему гость: "Так чего вы желаете, дорогой пан Мраз- если грядущее вас вправду непокоит, мой Боже... Вы ещё молоды... попробуйте ещё раз... женитесь..."
     "Что-о?!- взорал герр Мраз- и чужак попрощался со всех ног".
     Однако, не долее чем через две недели втиснулся пан Мраз в свой чёрный костюм и поехал в Скрбен.
     Древнейшие аристократы Скрбенски тихо изголодались в своём последнем родовом гнезде. Оттуда герр Мраз привёз младшую, графиню Зиту. Остальные завидовали ей оттого ,что Мраз очень богат. Свадьбу сыграли тут же и без всех напрягов.
     Дома сразу приметил пан Мраз, сколь нежна и бледна Зита. Вначале он боялся ломать "эту-то графиню". Затем же подумал он: "Если есть справедливость на свете, эта должна мне подарить настоящего богатыря". И стал он ждать.
     Но нет на свете справедливости, воистину.
     Фрау Зита осталась будто ребёнком. Только глаза её приобрели вид очень удивлённых. Она вечно бродила там-сям в парке, во дворе или в доме. Вечно её приходилось искать. Однажды она вовсе не пришла к трапезе. "Так мне хорошо, словно у меня нет вовсе никакой жены...- бранился герр Мраз. В то время волосы его быстро поседели и ходить стало ему тяжко.  Однажды он долго пополудни самолично искал было фрау Зиту. Один слуга указал ему на всегда запертый замковый проход. В бесшумный фетровых туфлях прокрался герр Мраз сквозь пахучую темноту запретной комнаты с её пижонистым камином и чопорными стульями, угрюмый- не до смеху ему было.
     Наконец, стал он в ореоле серебристо-серого салона, где находилось множество зеркал- и ахнул. Несмотря на сгущающийся сумрак, заметил он их: фрау Зиту и собственного сына, хилого Вацлава. Они, очень далёко друг от дружки, неподвижно восседали на светлых, шёлковых стульях и переглядывались. Они молчали. Можно было заметить: им не говорилось что-то. Они ждали. Замечательно. "И...?- подумал пан Мраз, раз и снова, всё- с новыми концовками вопроса.- И... ?- пока терпение его не вышло". "Угодно ли,- взревел он и переместился к двери назад,- угодно ли покинуть вас дабы не беспокоить, господа?" Тогда поднялся, дрожа, его сые и взглянул на дверь. Но пан Мраз наказал ему остаться.
     С той поры дни вечерние для него растянулись, что-ли. Всегда если недовольство крайне мучило его, крался пан Мраз в своих бесшумных фетровых туфлях уснувшими покоями в маленький "стеклянный" салон. Случалось ему тех не застать на месте. Тогда он требовал их.
     "Мою жену и молодого господина,- кричал он слуге".
     А затем должны были те обое садиться друг против дружки в кресла как тогда. "Не мешайте им, быть по-моему, -громыхал герр Вацлав и удобно укладывался в большое графское кресло. Иногда казалось, что спит он, по-крайней мере, дышал он так. Но, несмотря на свой вид, он, слегка прикрыв глаза, присматривался. Он понемногу освоился с сумраком. Он видел уж много лучше, чем в первый раз.
     Он замечал, как взгляды этих двоих молили друг друга, устало и беспощадно, снова и снова встречаясь в зеркалах. Вне его внимания не осталось то, как они опасались скрестить взгляды, рухнуть в две бездонные пропасти. И то, что они постоянно балансировали на краях пропастей. Что они играли с опасностью. Однажды встретились они -и закружились две головы, и тогда обое согласно зажмурились, совсем как пара, прыгающая с башни...
     Тогда рассмеялся пан Мраз, рассмеялся уж. Впервые за долгое время. Это был добрый знак: хозяин, видать, очень состарился.

перевод с немецкого Терджимана Кыпрымлы

Р.М.Рильке "Старики", рассказ

     Герр Петер Ни`колас вслед за семьдесят пятым своим годом запамятовал тьму народу, и грустное, и доброе выветрилось из памяти старика, и счёт потерял он неделям, и месяцам ,и годам. Лишь о днях осталось у него слабое представление. Поскольку наблюдал он своими слабыми, всё слабеющими глазам всякий восход как выцветший пурпур и всякое утро как vieux rose (старая роза- фр.,прим. перев.) блистающее, перемены суток он всё-таки улавливал. В общем, они ему докучали, и старик воспринимал их как лишнюю, глупую докуку. Достоинства весны и лета также для него пропали. В конце концов, его почти всегда знобило. Оттого ему было безразлично, благодаря чему тепло: то ли от камина, то ли от солнца. Только вот что последнее- гораздо дешевле, это он знал. Поэтому что ни день ковылял он в городской парк и садился на долгую скамью под липой между Пепи и Христофом, стариками из дома призрения.
     Его дневные соседи-посидельцы были, пожалуй, постарше. Сев, герр Петер Николас кряхтели и кивал. Налево-направо кивал он как заведённый. Затем герр Петер Николас укоренял палку в песке и клал ладони на её кривой конец.
     А пото`м он мостил свой округлый, гладкий подбородок на тыл ладони и мигал Пепи налево. Он рассматривал, насколько ему это удавалось, его рыжую, будто вялую голову свисавшую с его обрюзгшей шеи, а широкая его седая борода, сдавалось Петеру, линяла, поскольку корешки поросли выглядели грязно-жёлтыми. Пепи сидел наклонившись вперёд, уткнув локти в колени, и плевал время от времени мимо рук в песок, где уже собралось болотце. Он при жизни пил немеряно ,а теперь, казалось, был обречён возвращать жидкостную ссуду земле с процентами в рассрочку.
     Не заметив перемен в Пепи, развернул герр Петер голову вполоборота вправо. Христоф только что всосал понюшку табаку и уж сощёлкивал заботливыми готическими пальцами улики сего предприятия с потёртого платья. Он был невероятно дряхл, и теперь герр Петер, пока будучи в состоянии удивляться, частенько подумывал, как эти жесты ещё удавались тощему Христофу, как тот ещё себе чего-нибудь не сломал за минувшую жизнь. Он мило воображал себе Христофа в образе сухого деревца подвязанного за шею и лодыжки к стойкой, здоровой подпорке. Христоф тоже хорош: слегка рыгнул то ли в знак довольствия, то ли по причине несварения. При этом он беспрерывно молол беззубыми челюстями, а его узкие губы ходили ходуном. Будто его худой желудок не сносил ни минуты праздности -и Христоф по возможности постоянно что-то жевал.
     Герр Петер Николас развернул свой подбородок прямо и уставился слезящимися глазами в зелень. Ему теперь докучали детки в летних одёжках, котрые подобно солнечным зайчикам непрерывно скакали перед зелёными кустами туда-сюда. Он приспустил веки. Он не спал. Он слышал тихое жевание тощего Христофа, шорох его колючей бороды, и громкие плевки Пепи, который то и дело поругивался грязновато когда к нему приближался ребёнок или пёс. Он чуял шорох гравия с дальних дорожек, и шаги прохожих, и двенадцать ударов ближних курантов. Он не считал их, но знал, что уже полдень, когда бьёт столько, что и не сосчитать. Одновременно с последним звоном раздавался вкрадчивый голосок прямо в ухо старика: "Дед... полдень".
     И герр Петер Николас подбирал свою палку и легонько затем возлагал свою ладонь на русую голову девочки-десятилетки. Малышка всякий раз извлекала ладонь, будто увядший лист, из волос целуя её. Тогда дедушка ещё по разу кивал налево и направо. И слева, и справа ему машинально кивали в ответ. А затем Пепи и Христоф наблюдали, как герр Петер Николас с маленькой русой девочкой пропадали за ближними кустами.
    Иногда выходило так, что на месте господина Петера Николаса оставалась лежать пара жалких, беспомощных цветов, забытых деткой. Тогда, бывало, робко тянулся тощий Христоф за ними своими готическими пальцами и затем поднимал их с ложа как необычайную редкость и драгоценность... Рыжий Пепи оттого презрительно сплёвывал, а сосед его стыдился.
    В дом призрения Пепи возвращался ,однако, пораньше и , будто ненароком, ставил на подоконник бутылку с водой. Затем усаживался он смирно в наитемнейшем углу комнаты и ждал, пока Христоф не опустит в неё пару жалких цветов.

перевод с немецкого Терджимана Кырымлы

Р.М.Рильке "Могильщик", рассказ (отрывок 3)

     И оказалась Гита в домике, она лежала на кровати, ещё в сознании, прислушивалась.
     -Они ушли прочь,- сказал чужак и наклонился над нею. Она уже не могла видеть, но она легонько огладила его осунувшееся лицо ,только чтобы убедиться: это он. Ей казалось, что они прожили вместе, чужак и она, годы напролёт.
     И ,неожиданно, она сказал: "Время не причина тому, не правда?"
     -Нет,- отозвался он.- Гита, не в нём дело". А он знал, о чём она. Так умерла Гита.
     А он похоронил её в конце срединной аллеи, в чистом, сияющем гравии. А луна взошла- и казалось, что он роет серебро. "Ты любовь,- молвил он и молча постоял немного". И сразу же, словно опасался тишины и безделья, принялся за работу. Семь гробов стояли пока непогребённые: их принесли за минувшую неделю. Без долгих процессий, хотя в одном из них, особенно просторном дубовом, покоился прах Джанбаттисты Виньолы по прозвищу Подеста`.
     Всё переменилось. С заслугами и приличиями не считались. Вместо одного усопшего с множеством живущих приходил уж  о д и н  живой, привозил на своей тележке три-четыре гроба. Рыжий Пиппо освоил новое ремесло. А чужак замерил оставшийся кладбищенский простор. Вышло примерно на пятнадцать погребений. И он принялся за своё дело. И только стук его заступа слышался в ночном околотке. Пока из города не донеслась весть о новый смертях. Ведь уже никто не таился, никакой тайны не осталось. Если кого хватала хворь или просто страх заболеть, кричалось, оралось, причиталось до самой кончины. Матери боялись собственных детей, никто не знался с соседями и родичами, как в жутких сумерках. Одинокие ,усомнившись, вскакивали с логов и выбрасывали пьяных шлюх, если тех шатало, из окон прочь в страхе заразиться.
     Но чужак копал себе спокойно. Он чуял: пока он тут господин, в этих четырёх углах, пока он рядит тут и строит, и ,по крайней мере здесь, на крайний случай цветами и кустами осмыслит он безумную насмешку заразы, утихомирит ,землёй облагородит окружающую какофонию, покуда он судит тут, а день настанет- и его, усталого, сменит тут иной. И две могилы были уж готовы. Но затем нахлынуло это: смех, голоса- и скрип телеги. Та была переполнена трупами. А рыжий Пиппо собрал дружков, которые ему пособляли.  И они стаскивали верхнего мертвеца ,который, сдавалось сопротивлялись им, и швыряли их за кладбищенскую ограду. А за ним- ещё одного. Чужак крепился. Пока ему под ноги не рухнул труп молодой девушки, нагой и окровавленный, со спутанными волосами. Тогда могильщик разразился проклятьем в ночь. И хотел было продолжить своё дело. Но подвыпившие бурши не послушались наказа. Рыжий Пиппо всё мигал за изгородью своим плоским лбом да швырял на погост труп за трупом. Так окружили трупы спокойного труженика. Трупы, трупы, трупы. Тяжелее, всё тяжелее ходил заступ. Руки мертвецов будто цеплялись за выступы ям. Тогда замер чужак. Его лоб оросил пот. В его груди что-то сжалось. Тогда подошёл он к ограде и ,когда круглая, медная голова Пиппо показалась наружу, чужак широко замахнулся на неё заступом ,почувствовал, что попал и ещё посмотрел, мокрый ли ,чёрный ли железный край лопаты. Он далеко зашвырнул своё орудие и склонил голову. И так, медленно ушёл он прочь из своего сада, в ночь- побеждённым. Слишком рано пришедший, слишком рано.

перевод с немецкого Терджимана Кырымлы

Р.М.Рильке "Могильщик", рассказ (отрывок 2)

    Уж зацвёл сад в околице, раскинулся по всему периметру изгороди, вытянутся вверх - и воздал за вложенный труд. И стали выпадать праздные светлые вечера на скамеечке при жилище могильщика, когда вольно было посидеть да поглазеть -что за тихие и возвышенные вечера. Тогда Гита расспрашивала, а чужак отвечал, а между беседой они долго помалкивали- и тогда природа говорила им. "Сегодня я расскажу тебе об одном мужчине, о том, как умерла его жена,- однажды после долгого молчания начал чужак, и его сцепленные вместе руки задрожали.- Осенью это сталось. Он знал, что та умрёт: врачи сказали это, врачи, которым свойственно ошибаться, но жена молвила то же раньше их, а она не ошибалась".
     -Она  ж е л а л а  умереть?- спросила Гита умолкнувшего чужака.
     -Она желала, Гита. Она желала чего-то иного, не жизни. Слишком тяготило её окружение- она желала одиночества. Девушкой она не была одинокой как ты ,Гита ,а когда вышла замуж, то узнала, что прежде была одинокой, но желала быть одинокой, не зная того.
     -Был её муж нехорош?
     -Он был хорош, Гита, поскольку любил её, а она любила его. Люди столь ужасающе далеки  взаимно, а влюблённые часто дальше всех. Они дарят взаимно своим, собой- и оттого между ними растут преграды: ни разглядеть друг дружку, ни сблизиться им. Но я хочу рассказать тебе об умирающей даме. Итак, она умерла. Это сталось утром, у мужчина, который не сомкнул глаз, сидел при ней и видел ,как та умирала. Она вдруг вытянулась и приподняла голову, а жизнь её ,казалось, подступила к лицу да там и замерла что сотня цветов, в каждом изгибе и уголке. А смерть явилась и оборвала одним махом сырую глиняную кочку, которая затем расплылась и медленно отвердела. Её глаза замерли нараспашку, а веки всё отворялись что раковины погибших моллюсков. А мужчина, не в силах стерпеть вида распахнутых невидящих глаз, принёс из осеннего сада пару чёрствых розовых бутонов, нагрузил ими веки. Тогда очи сомкнулись было, а он сидя рядом, долго всматривался в мёртвое лицо. И чем дольше дивился он, тем явственнее замечал лёгкий прибой жизни к кромке застывшего лица. Он угрюмо припомнил ,как ,взглянув в это лицо в лучшую годину жизни жены, заметил  э т у  жизнь, и он тогда понял, что не хозяин ей. Смерть не лишила преставившуюся  э т о й  жизни, она сорвала многие иные, а  э т у оставила волноваться в окоёме милого лица. Она то приливала к тихим устам ,то удалялась прочь, прибывала бесшумна и собиралась где-то повыше замершего сердца.
     И тогда мужчина, который беззаветно любил эту женщину, так же и она- его, несказанно, невыразимо возжелал овладеть жизнью, избежавшей смерти. Разве не он один унаследовал её цветы, и книги, и нежные одежды, которым только ему одному суждено было благоухать телом преставившейся? Но мужчина не знал, как остановить тепло ,столь неумолимо истекающее с холодных ланит. как его собрать, чем пособить? Он тронул ладонь мёртвой, пустую и распахнутую, лежавшую что половинка плода, упавшего оземь: та будто искупалась было в ночной росе чтоб затем ,на утреннем ветру, скоро охладеть и высохнуть. Вдруг нечто шевельнулось в облике мёртвой. Мужчина напряжённо всмотрелся. Тишина царствовала, но внезапно дрогнул бутон на левом веке. И мужчина заметил, что и "правый" бутон набух и всё прибывает. Лик принадлежал смерти, но розы отворялись как глаза, которые прозревают в иную жизнь. а когда настал вечер, вечер этого безмолвного дня, тогда отнёс мужчина в дрожащих руках две крупные, красные розы к окну. В них, что от собственной тяжести колыхались, нёс он избыток жизни любимой , избыток ,который и он не принял... Чужак уронил голову в ладони и замер на скамейке молча. Когда он отошёл, его спросила Гита:
     -А что было после?
     -Затем он ушёл прочь, ушёл, а что ещё ему оставалось? Но он не поверил в смерть, он принял только то, что людям суждено оставаться порознь, и живущим, и умершим. И в том была беда умершей, а не в постигшей её смерти.
     -Да, и я верю, тебе нечем было помочь ей,- грустно молвила Гита.- У меня был белый крольчонок, совсем домашний, он так привязался ко мне. А затем он заболел, судороги сводили ему горло, ему было больно как человеку. И он смотрел на меня маленькими глазёнками, надеялся, что я помогу. А потом он, уже не глядя на меня, умер на моих коленях, одинокий, будто за сто миль отсюда.
     -Нельзя приручать животных, Гита, правда. Взвалив на себя долг, обещаешься- и не в силах сдержать обет. Грядущие отречения- наш удел в этом пути. И ничего иного нам не остаётся- лишь неизбывный долг. И  э т о  значит любиться, быть обязанным друг дружке, ничего помимо этого, Гита, ничего  б о л ь ш е .
     -Знаю,- проронила Гита,- но и этого много.
     А затем пошли они вместе, взявшись за руки, по кладбищу и не думали, вовсе не гадали, что может наступить перемена.
     Но она явилась. Один августовский день, тяжкий, застойный, безветренный, принёс в город лихорадку. Чужак поджидал Гиту у кладбищенских ворот, бледный, открытый.
     -Мне снился злой сон, Гита,- крикнул он ей.- Возвращайся домой и не приходи сюда прежде чем дам тебе знать. Пожалуй, отныне у меня будет много работы. Будь здорова.
     Она же бросилась к нему на грудь и плакала. А он позволил ей выплакаться досуха, и долго смотрел ей вслед, уходящей. Он не ошибся: настала страда. Что ни день прибывали на погост две-три процессии. Многие мещане следовали в ряд, то были богатые и церемонные погребения, не обделённые ни речами, ни песнопениями. Но чужак знал невысказанное никем: чума проникла в город. Дни наставали всё жарче и безоблачнее, небо сулило смерть, а ночи минали не даря прохлады. Отвращение и страх прилипли к мастеровым ладоням, к влюблённым сердцам, трепали их в клочья. и тишь воцарилась в усадьбах как бывало по большим праздникам или в глухие полуночи. И вдруг затрезвонили колокола, все, без устали: сдавалось, будто дикие звери уцепились в канаты, тянули их клыками -так заливались ,бедные, на последнем издыхании.
     В те чёрные дни могильщик один-одинёшенек работал в околице. Его руки окрепли от непосильных трудов, чужак же посветлел от ускорившегося оборота крови в своих жилах.
     Однажды утром перед ним, прокинувшимся от недолгого сна, стояла Гита: "Ты болен?"
     -Нет, нет. И он ,не сразу, вник в сказанное, торопливо и бессвязно, ею.
     Она сообщила, что народ Сан-Рокко- на пути к погосту: те -против неё, поскольку "послушай, они говорят, что ты чуму накликал, в пустому углу насыпал холмов, говорят они, чем навлёк на погост новых покойников. Беги, беги!"- умоляла Гита и пала на колени пред ним как подкошенная. А на пути уже виднелась, всё ближе, беснующаяся толпа. А в глухом ропоте оравы вихрились угрожающие возгласы. А Гита вскочила -и снова рухнула на колени и хотела увести чужака с собой.
     Тот же, словно окаменевший, не двигаясь с места, умолял её скрыться в своём домике и переждать. Она послушалась. Она присела на корточки за дверью, а сердце её трепетало, а руки и голова, все члены дрожали безудержно.
     Рухнул камень, ещё один: слыхать было, как они шлёпались в живую изгородь. Гита уж не стерпела. Она распахнула дверь- и метнулась прочь, понеслась прямо навстречу третьему камню, который размозжил ей лоб. Чужак поднял её, упавшую, снёс её прочь, в свой маленький, тёмный домик. а народ визжал, всё смыкаясь с приземистой зелёной изгородью, не способной сдержать беснующихся. Но тогда-то случилось непредвиденное, страшное. Лысый коротышка, писарь Теофило вдруг повис на соседе, кузнеце с улицы Виколо Сантиссима Тринита`. Недомерок извивался, а глаза его странно вращались. И сразу же вслед за ним, в третье ряду зашатался подросток, а за ним закричала женщина, беременная - и почали все тузить друг дружку, обезумев от страха. Коваль ,крупный ,мощный мужчина, дрожа, мотал рукой, на которой повис было писарь, зря пытаясь сбросить коротышку, тряс себе и тряс.

окончание следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы