Ф.Ф. Зелинский Древнегреческая религия ЗАКЛЮЧЕНИЕ
Факты, приведенные в настоящем очерке, в своем подавляющем
большинстве не составляют тайны для исследователей греческой религии; если же
тем не менее она в нем получила такое освещение, какого еще не получала нигде,
то это объясняется тем основным принципом, о котором было сказано во
вступлении: мы зажгли в своем сердце светоч религиозного чувства — и оставили
дома тусклый фонарь конфессионализма.
Но чем прекраснее и совершеннее представилась в этом
освещении греческая религия, тем навязчивее стал вопрос: да почему же она
исчезла? Мы привыкли верить в справедливость приговоров истории… и именно
Греция научила нас верить в нее. Где же здесь была Правда, сопрестольница
Зевса?
Вопрос требует ответа; он и будет «заключением» настоящей
книжки.
Мы могли бы ответить просьбой сравнить тех гордых, свободных
эллинов, которые в эпоху Перикла и Платона молились Деве-Афине Фидия и
справляли таинства Деметры в Элевсине, с теми униженными греками, которые
несколько веков спустя приняли религию креста. Могли бы показать, как
постепенное их порабощение, утрата гражданской независимости, экономическая
эксплуатация, расхищение религиозно-художественных сокровищ, оскудение
праздников мало-помалу лишило их того подъема, который составлял одно целое с
их радостной религией. Право выбора предполагает духовно свободных людей;
порабощенный жаждет властного голоса господина, жаждет канона, снимающего с
него обузу — да, обузу свободы. И в этом ответе будет значительная доля истины.
Мы могли бы показать, что даже в этом своем состоянии
умственного порабощения греки — жители старой Эллады не вполне добровольно дали
у себя вырвать старую религию. Проповедь ап. Павла на Ареопаге афинян не
обратила; так же и в последующие времена правнуки Периклов и Софоклов туго
поддавались соблазну чужеземной веры. Увы! То, что составляло главную прелесть
греческой религии, ее культ видимой красоты, ее обожествление природы, ее
прекрасная и радостная обрядность — все это представляло также и ее уязвимую
сторону для насилия. Разрушение дома Иеговы на Сионе не причинило ущерба
иудаизму: он уцелел в свитках Торы и пророков, и синагога успешно продолжала
дело храма. Но когда гот Аларих, христианин и варвар, разрушил храм Деметры
Элевсинской; когда молот изуверов раздробил пророческие откровения Фидиев и Праксителей;
когда были запрещены шествия к Палладе на ее Акрополь и зрелища в театре
Диониса — тогда поистине и душа греческой религии захилела и поникла. И в этом
ответе будет другая доля истины.
И, наконец, — этот третий ответ с виду противоречит
первым двум, на деле же их дополняет — и, наконец, греческая религия вовсе не
исчезла из сознания охристианенного мира; она перелилась в него, живет в нем
поныне и будет жить, пока будет живо и само христианство. В этом ответе —
третья и главная доля истины. Знатокам он известен, широкой публике — нет; а
так как настоящая книжка назначена именно для нее, то будет уместно здесь его
развить.
Корнем христианства принято считать иудаизм; с него мы и
начнем.
Мы не должны быть слепы к высоким достоинствам — не только
поэтическим, но и нравственно-религиозным — Ветхого Завета. В абсолютной оценке
он занимает очень почетное место; в сравнительной — тоже, если сравнивать с его
религией религию окружающих Израиля народов, этих Ваалов и Астарт с их
человеческими жертвоприношениями и религиозной проституцией. Но здесь
приходится его сравнивать не с ними, а с религией народа, которого его творцы
не знали; с религией народа, который, хотя никогда не называл себя избранным,
но несмотря на это… нет, именно поэтому воистину им был. И тут результат
сравнения и сравнительной оценки не может быть сомнительным.
Иудаизм, прежде всего, не признавал объявления бога в
красоте — один из трех идеалов совершенства был им выключен, оторвана одна из
трех сторон священного треугольника, в котором для нас покоится недреманное око
божества. С ней отпало и обожествление природы: иудей не испытывал сыновних
чувств к великой матери-Земле.
Оставались — добро и истина; но и здесь придется сделать
значительные ограничения. В идею добра у иудея не входило чувство
общечеловеческого братства, чувство гуманности: свою привязанность он
ограничивал крошечной частицей человечества, брезгливо чуждаясь всех остальных,
ставя непреодолимую преграду между собой и ими в виде своих запретов общей
трапезы, о которых он и сам сознавал, что Иегова их ему дал именно для того,
чтобы затруднить его общение с «язычниками».
Внутри своего народа он опять-таки отвергал одну половину,
считая ее недостойной полной милости Иеговы — женщин. Всякому, кто только
знаком с греческой религией, незабвенен образ греческой жрицы и пророчицы; нам
лишь вскользь приходилось говорить о ней, как и о жречестве вообще, но все же,
надеюсь, не исчезнут из сознания читателя имена Феано и Диотимы. Если он желает
дополнить этот образ — пусть он сравнит пророчицу Феоною в «Елене» Еврипида,
Пифию в его же «Ионе» или хоть жрицу Афродиты в «Канате» Плавта. Израиль в
древнейшие времена еще знал пророчиц, вроде Деворы, но уже к исходу царства
пророчицы Израиля занимались "сшиванием чародейных мешочков под мышки",
а результатом развития была известная молитва раввина Иехуды-бен-Илаи, открыто
благодарившего Бога за то, что он не создал его женщиной… Следует, впрочем,
признать, что это обстоятельство нимало не повредило иудаизму среди женщин в
эпоху прозелитизма; наоборот. Но это — особая загадка, находящая себе
разрешение на почве не истории религий, а женской психологии — и скорее всего в
том, что женщинам более всего нравятся не только те мужчины, но и те религии,
которые их менее всего любят.
И, наконец, даже в своем мужском кругу иудей понимал идею
добра, в противоположность к эллину, преимущественно в ее отрицательном смысле,
как воздержание от дурных действий: дурными же считались те, которые прямо или
косвенно, хоть в отдаленной степени, могли нарушить закон. Развилась та особая,
законническая мораль, сосредоточенная в бесчисленных правилах о соблюдении
суббот и о запрещенных яствах; идеалом иудейского праведника стал фарисей.
Ограничения необходимы и для принципа "бог объявляется
в истине" на почве иудаизма. Да, конечно, и для иудея Бог был истиной, и
он признавал ведовство и пророков. Но, во-первых, этот принцип не имел
коррективы в принципе "истина есть Бог": иудей не находил в своей
религии побуждения для творчества в области знания, для науки иудаизм был так
же бесплоден, как и для искусств… Позднее евреи (не иудеи) и в той, и в другой
области достигли больших успехов и вписали много славных имен в скрижали
прогресса: но это стало для них возможным лишь после того, как, и потому, что
они как народ приобщились к общечеловеческой культуре и, стало быть, косвенно к
тому же эллинизму.
А, во-вторых, та опасность, от которой эллины были
обеспечены своим органически отрицательным отношением к дьяволу, она по
соответственной причине сказалась на иудаизме с ужасающей силой: для иудея его
истина с самого начала выступает огражденной изгородью нетерпимости. И в этой
нетерпимости заключался — чтобы сказать это тотчас — его самый роковой дар
христианству.
Скажем и это тотчас: когда имеешь дело с рабскими душами, в этой
нетерпимости заключается важный залог успеха; этим мы можем дополнить наш
вышеприведенный первый ответ. Нетерпимость христианских апологетов, которая бы
обрекла их на осмеяние в Афинах Перикла, сильно действовала на рабские умы его
потомков шесть веков спустя. Мы можем это проверить на сравнительно недавнем
примере. Изо всех реформированных исповеданий самым просвещенным и симпатичным
был несомненно социнианизм; истый сын Возрождения, он унаследовал также и
возрожденческую терпимость; и именно от нее он погиб. Психология тут очень
простая. "Скажи, Социн, могу я спастись, будучи — примерно говоря —
кальвинистом?" — "Конечно, если будешь добр и
честен", — "Благодарю. А теперь скажи ты, Кальвин: могу я
спастись, будучи социнианцем?" — "Конечно, нет; за что же я сжег
Сервета?" — "Итак, я перехожу к Кальвину: оно, выходит, на оба
конца надежнее". Предполагается при этом, повторяю, что имеешь дело с
рабской душой.
И еще одно должен сказать я тотчас: роковой дар
нетерпимости, полученный христианством от иудаизма, оказался поистине
обоюдоострым мечом; христиане обратили его против своих же учителей. В этом
великая, страшная наука: все гонения на евреев, позорящие историю христианской
религии, имеют свой источник в Ветхом Завете. И, наоборот, слово терпимости по
отношению к ним раздавалось под влиянием воскрешенного античного мировоззрения:
вспомните в эпоху Возрождения — Рейхлина и его спор с кельнцами; вспомните в
эпоху неогуманизма — Лессинга. И получается замечательная картина: антисемит в
своем изуверстве оказывается действующим под прямым или косвенным влиянием
иудаизма; человеколюбивый заступник евреев — под прямым или косвенным влиянием
эллинизма.
Но человеколюбивое отношение к исповедывающим данную религию
не исключает объективной критики ее самой; без критики иудаизма — краткой, как
и все в этой книжке — нельзя было обойтись при ответе на вопрос о причине
замены эллинской религии христианской.
В течение второго и особенно первого века до Р.Х. кольцо
эллинизма все теснее и теснее смыкалось вокруг страны, управляемой Сионом; при
последних Хасмонеях и в особенности при Ироде Великом Иудея стала уже в
значительной степени эллинистическим царством. И если даже в Иерусалиме
ревнители Закона и законнической морали яростно отбивались от всевозрастающего
влияния «эллинствующих», то каково должно было быть настроение его привеска на
верховьях Иордана, "языческой Галилёи", лишь недавно подчиненной
власти Закона? Мы можем здесь поставить только вопросительный знак: Галилея
дохристовой эпохи для нас — великая загадка.
Но факт тот, что она еще более самой Иудеи была вклинена в
эллинизм; факт тот, что появление Христа совпало с его сильнейшим влиянием на
умы иудеев; факт тот, что Его учение было протестом против иудейского
законничества в духе эллинской свободы, эллинского человеколюбия, эллинского
сыновнего отношения к любимому богу. Вывод пусть каждому подскажет его научная
совесть.
Как бы то ни было, но политически Галилея тяготела к
Иерусалиму, и трагической мечтой Учителя было собрать детей его, "как
птица собирает птенцов своих под крылья". Отсюда иудеохристианизм первых
десятилетий и в Палестине, и в рассеянии; отсюда роковая иудаизация
христианства, привившая ему и то свойство, от которого оно потом уже не могло
освободиться — нетерпимость.
Мало-помалу, однако, иудаизм выделяет из себя несовместимое
с ним христианство: гибнут христианские общины в Палестине, а в рассеянии новое
учение из ядра иудейских общин переходит в окружающие кольца прозелитов и
дальше, и дальше в "языческий мир", которому оно было гораздо более
сродни. Результатом этого перехода был важный и плодотворный процесс, сущность
и значение которого выяснила научная работа последнего столетия — эллинизация
христианства.
Правда, эта эллинизация христианства идет рука об руку с
разрушением эллинизма; борьба обеих религий начиная уже с III в.
сопровождается страшными утратами культурных ценностей человечества, при одной
мысли о которых сердце обливается кровью. Поражаешься этой бессмысленной
самоубийственной яростью народа против всего, что было им создано самого
прекрасного, самого благородного со времени его существования на земле. Можно
было приспособить «языческие» храмы к христианскому богослужению — пример
Парфенона это доказал. Нет: жилища «дьяволов» надо было разрушить. Можно было
сохранить как музейные достопримечательности плоды вдохновения Фидиев и
Праксителей, так даже требовал эдикт христианнейшего императора Феодосия — нет,
кумиры «дьяволов» надо было уничтожить. Погибла эта видимая красота; но погибла
также и вся литература, имевшая касательство к «языческому» богослужению, все
литургические гимны, все сочинения богословов и экзегетов. И читатель даже этой
книжки должен помнить, что прочитанное им изложение основано на данных,
почерпнутых из светской литературы; что если бы в наших руках были сочинения
античных пророков и толкователей родной религии — ее образ вышел бы настолько
ярче, насколько ярче было бы и изложение истории античного искусства, если бы
наши музеи, вместо поздних и большей частью посредственных копий, вмещали
подлинные творения Фидиев и Праксителей.
Прошелся самум по лугам и рощам Эллады, и она пожелтела,
почернела. Но все же она осталась Элладой, и на выжженной почве мало-помалу
стали появляться новые всходы разрушенной растительности. Назло изуверам
охристианенный эллин вернул себе древний дар своего Олимпа, объявление Бога в
красоте. Правда, эта красота была очень скромная, пришлось человечеству
пережить новую эпоху Дедалов, — но все же зародыши будущего были спасены.
Божество преломилось в трех ипостасях, Богородица и святые населили пустынные
высоты небес — и противопоставление христианского единобожия «языческому»
многобожию стало простой иллюзией. Новый культ расцветился символической
обрядностью, которая, правда, была лишь слабым воспоминанием в сравнении с
исчезнувшими навсегда Панафинеями и Элевсиниями, но все же радовала и утешала
душу. Пытливый ум устремился в тайны откровения, соединяя спекуляцию
Академии, Лицея, Стои с основными положениями новой религии,
и, ведомый рукой античного Логоса, создал христианское богословие… Правда, нам
трудно при мысли о нем отделаться от представления об анафематствованиях и
гонениях, о казнях и религиозных войнах; но в них уже Эллада неповинна. Сам по
себе спор Ария и Афанасия о естестве Христа был так же безобиден, как во
времена оны спор Лицея и Стои о естестве богов — как споры, они вполне
аналогичны. То, что их отличает — это в христианском споре переход от слов к
делу, от диспута к гонению; это — несчастное убеждение, что от принятия той или
другой теории зависит спасение души, что одна из них от Бога, а другая — от
дьявола. А откуда это, — это мы тоже уже знаем.
Действительно, эллинизованное христианство, на горе себе, не
могло отделаться от неправильного отождествления своего Бога с богом Авраама,
не могло освободить себя от Ветхого Завета — этой великой и замечательной
книги, которая, однако, может только выиграть в глазах христианина, если он
перестанет видеть в ней книгу откровения. Виной была иудеохристианская иллюзия,
будто приход Христа был возвещен ветхозаветными пророками — иллюзия, так
основательно и так немилосердно разбитая совместной работой как еврейских, так
и христианских исследователей новейших времен. Средневековая церковь, чуя
опасность, делала все от нее зависящее, чтобы ее предупредить: она, с одной
стороны, развивала эллинские элементы христианства в обрядности и богословии,
развивала успешно, местами даже превосходя свой первообраз — вспомним
задушевный символизм вечернего благовеста, che pare iI giorno pianga, che si
muore, величавую музыку органа, задумчивую красоту стрельчатых сводов,
благодетельность человеколюбивых учреждений с их тихим миром и действенной
верой — а с другой стороны, она старалась по мере возможности обезвредить
другой корень своего учения. Но отсечь его она не могла: а его сохранение грозило,
рано или поздно, реиудаизацией христианства.
Она наступила в XVI в.; имя ей — реформация. Вторично
было устранено объявление Бога в красоте; иконоборство разрушило церковную
живопись средневековья, оно разрушило и зародыши дальнейшего ее развития: Дюрер,
Кранах, Гольбейн уже не нашли себе последователей в протестантской Германии.
Была разрушена также и красивая, символическая обрядность средневековой церкви:
вопреки психологии, но в угоду синагоге богослужение было сосредоточено
исключительно в слове. Природа вновь была обезбожена: исчезли Распятия,
знаменовавшие вершины холмов и перекрестки дорог, часовни и образа Богородицы и
святых, освящавшие урочища и рощи, каменные гроты и дупла старинных деревьев и
напоминавшие странникам о присутствии божества.
Реакцией и здесь был неогуманизм XVIII века: сближение с
античностью неизбежно повело за собой и сближение с эллинским христианством.
Правоверные протестанты и теперь не могут примириться с тем, что Шиллер
становится «католиком» в "Орлеанской деве" и в "Марии
Стюарт", Гете «католиком» в «Фаусте», особенно в его второй части. Но
делать нечего; роковой круг эволюции совершился, иудаизованное христианство
само себя опровергло в последнем фазисе своего развития, в школе Гарнака. Оно
признало правоту вещего слова Гете: Gefuehl ist alles. Религиозное чувство —
ядро религии; все остальное — лишь притча.
И это сознание должно нас заставить серьезно и любовно
относиться к той религии, которая предоставила религиозному чувству верующих
такое широкое и благодарное поле, которая первая познала откровение и в
красоте, и в добре, и в истине, и создала тот священный треугольник, в котором
для нас покоится недреманное око божества.