хочу сюди!
 

Sveta

33 роки, телець, познайомиться з хлопцем у віці 29-39 років

Замітки з міткою «рот»

Йозеф Рот ,Отель "Савой", роман (глава 2.16-17)

16.

В этот день ожидался Калегуропулос. Звонимир разбросал стулья, устроил в нашей комнате, где пожелал дождаться директора гостиницы, беспорядок. Я поджидал Калегуропулоса наверху.
На этот раз я не заметил никакого смятения. Все покинули отель; три верхних этажа опустели- можно было рассмотреть убранство номеров. Внизу было тихо. Игнац ездил вверх-вниз. Через час ко мне пришёл Звонимир и сказал, что директор ходит по коридору. Звонимир стал у двери, директор поздоровался с ним, но Калегуропулоса нигде не было видать.
Звонимир это скоро забыл, меня же по-прежнем не оставляла в покое мысль о Калегуропулосе.
Звонимир самостоятельно наведывается в отель, он заходит в пустую комнату, оставляет без внимания листок с привествием директора и узнаёт всех через три дня вернувшихся постояльцев.
Он знаком с Тадеушем Монтагом, карикатуристом, который рисует шаржи и сидит почти без работы, поскольку манкирует предложениями постоянных мест.
Он знает бухгалтера Каца, режиссёра Наварски, голых девушек, двух сестёр Монголь, Хелену и Ирену Монголь, двух старых дев; Звонимир приветствует всех громко и сердечно.
И Стасю знает он,  докладывает мне: "Каналья влюблена в тебя!"
Я в замешательстве: сказано-то не со зла, но интонация злит меня.
Я отвечаю: "Стася- хорошая девушка".
Звонимир не верит добрым девушкам и говорит, что охотно бы переспал со Стасей, дабы доказать мне, насколько она плоха.
Звонимир уже побывал и в подвальном этаже отеля, где находится кухня. Он знает повара, швейцара, который зовётся просто Майером, хо готовил добрую выпечку. Звонимир получает их даром на пробу.
Звонимир хлопает Игнаца. Это добрые шлепки- и Иннац ничего не имеет против. Я наблюдаю Игнаца, как он ёжится, когда к нему приближается Звонимир. Это вовсе не рефлекторные движения лифтбоя, не страх. Звонимир- самый крупный и сильный мужчина в отеле "Савой", он мог бы запросто поднять Игнаца одной рукой. Он кажется страшным и разбойным, он охотно стучит каблуками- и вблизи него всё стихает и пугается.
Старому военому врачу Звонимир симпатичен. Доктор охотно пополудни заказывает ему пару шнапсов.
- Таких докторов, как вы, знаю я со службы, -говорит ему Звонимир.- Вы способны живого угробить, за это вам дают высокие жалованья. Вы готовы обкорнать живого как Бог черепаху. Вы великий хирург. Я вам никогда ни за что не доверил бы свой триппер.
А доктор знай смеётся. Он толстокожий.
- Я желаю вздёрнуть вас!- говорит раз, по-приятельски, Звонимир доктору- и хлопает его по плечу. Никогда никто доктора по плечу не хлопал.
- Замечательный отель, - говорит Звонимир, а не ощущает таинственности этого здания, где взаимно чужие, разделённые лишь тонкими как бумага стенами и занавесями, люди живут рядом, едят, голодают. Звонимир находит само собой разумеющимся то, что девушки отдают свои чемоданы в залог, пока голыми не попадают к фрау Джетти Купфер.
Он -здоровый мужик. Я завидую ему. У нас в Леопольдштадте не было таких здоровяков. Он нисколько не внимателен к дамам. Он не знает никаких книг. Он не читает никаких газет. Он не знает, что в мире творится. Но он- мой лучший друг. Он делится со мною своими деньгами, и жизнью своей поделится со мной.
И я бы так поступил.
У него хорошая память, и он знает не только фамилии постояльцев, но и номера их комнат. И когда горничный говорит, что 403-й был в 41-м, Звонимир знает, что режиссёр Новаковски спал с фрау Гольденберг. Он также знает многое о фрау Гольденберг: это та дама, которая встетилась мне в тот, первый мой день здесь.
- У тебя довольно денег?- спрашиваю я.
А Звонимир их не считает. Его затянул отель "Савой".
Я припоминаю слова покойного Санчина. Тот сказал было мне, это было за день до его кончины, что все кто здесь живут, затянуты отелем "Савой". Никто не покидает его.
Я предупреждаю Звонимира, а он не верит. Он здоров до чёртиков, и не признаёт никакой силы опричь своей.
- Отель "Савой" засосал Я, братка!- отвечает он.
Уже минуло пять дней его присутствия здесь. На шестой день он решает приступить к работе: "Так жить нельзя"- говорит он.
- Здесь нет никакой работы. Давай, уедем отсюда!- прошу я. Но Звонимир желает именно здесь найти работу для нас обоих.
Он и вправду находит её.
На товарном складе железной дороги -тюки хмеля. Их надо загрузить в вагоны, на что нет свободных железнодорожников. Есть только несколько ленивых выпивох- и управляющий подыскивает того, кто бы месяцами работал на этом месте. Из бастующих рабочих Нойнера набралось с десяток желающих, два еврея-беженца с Украины, и мы со Звонимиром. Нас кормят на воззальной кухне, и нам в семь утра надо быть на месте. Игнац удивляется, когда видит меня возвращающегося с работы в старой косоворотке и солдатским котелком, грязного от угольной копоти.
Звонимир руководит рабочими.
Мы стараемся. Острыми крюками мы цепляем тюки хмеля и катим их на вагонетке. Когда мы цепляем тюк, Звонимир командует: "Оп-п-п!"- и мы подымаем; ..."Оп-п!"- мы немного отдыхаем; "Оп-п-п!"- мы кладём жирный, бурый тюк на вагонетку. Тюки похожи на больших китов, а мы - на гарпунёров. Вокруг нас свистят локомотивы, мигают зелёные и красные светофоры, а нас это не беспокоит- мы работаем. "Оп-п! Оп-п!-  гремит голос Звонимира. Люди потеют; двое украинских евреев, хилые и худые торговцы, еле стоят на ногах.
Чувствую, мои мускулы болят, а ноги дрожат. Когда забрасываю крюк, ощущаю ,как ёкает правое плечо. Крюки должны цепляться хорошо, иначе тюк падает, а Звонимир ругается.
Раз зашли мы на кухню в двенадцать, горячий день был, а на нашей скамье сидели болтающие кондукторы. Они говорили о политике, о министре и жалованьях. Звонимир просил их пересесть, а те заважничали- и не встали. Звонимир опрокинул долгий деревянный стол, за которым они располагались. Кондукторы кричали и намеревались поколотить Звонимира, но тот бросил в отвор двери их кепки. Это выглядело так, словно он обезглавил нахалов. Одним движением своей длинной руки он снёс полдюжины кепок. Кондуктора последовали за своими "орлами" на кокардах, уже простволосые, дрожащие  и жалкие.
Мы круто трудимся и потеем. Мы пахнем по`том, каждый по-своему, и сталкиваемся, у нас тяжелые руки, нам больно, но мы, чувствуем это сильны.
Четырнадцать мужчин ,которые должны отправиться в Германию, мы боремся с тяжёлыми тюками хмеля. Отправитель и получатель зарабатывают на этих тюках больше, чем мы скопом.
Это сказал было нам Звонимир в конце смены.
Мы не знаем отправителя, разве что читаем его фамилию на вагонах: Х.Люстигом* звать его, хорошенькое имечко. Х.Люстихг живёт в красивом доме, как Фёбус Бёлёг; сын его учится в Париже и носит лакированные штиблеты. "Люстиг, не нервничай!- говорит дельцу его жена".
Как звать получателя, я не знаю, но есть основания полагать, что- Фрёлихом* (Lustig и Froehlich соотв. "с удовольствием" и "доволен"- прим.перев.) 
Мы, все четырнадцать- как один мужчина.
Мы все тут вместе в одно время, мы одновременно едим, движения наши слажены, а груда тюков хмеля- наш общий враг. Х.Люстиг заставил нас попотеть, Люстиг и Фрёлих; мы со страхом наблюдаем, как заканчиваются тюки,- вот и работе нашей конец скоро,- а взаимное расставание видится нам болезненным как расчленение.
Впредь я не эгоист.
За три дня мы управились. Уже в четыре часа помолудни мы были свободны, но оставались на товарном перроне- и смотрели, как  наши тюки медленно катили в Германию...

17.

И снова пора возвращающихся на родину.
Они являются группами, многие -поодиночке. Они наплывают скопом, как некие рыбы в период нереста. Судьбою с востока гонимы они. Два месяца никого не было видать. И вот уже неделю "плывут" они из России, из Сибири, и из окрестных им краёв.
Пылью дорог за многие годы покрыты их сапоги, их лица.
Их одежда истрёпана, их посохи грубы и лоснятся. Они идут сюда одной дорогой, не едут в вагонах, пешком бредут. Годы, пожалуй, они странствовали, пока добрели сюда. Они, как и я, знают многое о чужих странах и о чуждых жизнях, они со многими жизнями порвали. Они бродяги. С миром ли они странствуют, расходясь по домам своим? Разве им не лучше бы остаться на большой родине, чем в малые свои стремиться, к бабам и дитям на тёплые печи?
Наверное, не по своей воле они расходятся по домам. Они тянутся на Запад как рыбы в известные времена года.
Мы со Звонимиром стоим на краю города, где бараки, часами- и высматриваем среди прибывающих знакомые лица.
Многие минуют нас- и мы не узнаём их, хотя годами было вместе стреляли и голодали. Когда видишь столько лиц, они все тебе сдаются похожими, как рыбьи морды.
Печально, когда мимо проходит нето неузнанный тобою, а ведь мы столько раз вместе были на волосок от смерти. В самые страшные годины мы боялись её одинаково- и вот, теперь мы незнакомы. Я, припоминаю, точно так же печалился, когда увидал в поезде одну девушку- и не смог припомнить: то ли мы когда-то было переспали, то ли она просто умыкнула моё бельё.
Многие возвращенцы, подобно нам, желают остаться в этом городе. В отеле "Савой" полку прибыло. Даже комната Санчина уже заселена. Александерль вынужден свой 606-й номер уступить на три дня: директор на том настаивает, он вправе распоряжаться незаселёнными комнатами. 
Сдавая свой ключ, я слышал, как дискутировали Александерль с Игнацем.
Многие, у кого нет денег на отель "Савой", направляются в бараки.
Это выглядит как канун новой войны. Так всё былое повторяется: снова дым стелется из печных труб бараков; картофельные ошурки, огрызки яблок и гнилые вишни валяюся у дверей; и бельё трепещет на растянутых верёвках.
В городе становится неуютно.
Видать просящих милостыню возвращенцев, они не стыдятся. С виду здоровые и сльные мужчины, они теперь могут и привыкнуть к этому. Лишь немногие ищут работу. У селян воруют они провиант, вырывают из земли картофель, крадут кур, душат гусей и разоряют стоги сена. Всё добытое они тащат в бараки, там варят, а нужники не копают: можно видеть, как странники, сидя на корточках где подальше, справялют нужду.
Город, где нет сточных канав, и без того воняет. В рабочие дни мимо деревянных тротуаров узкими, неровными канавками плывут черные и жёлтые глинисто-густые потоки фабричных отходов, которые ещё теплы и испускают тёплый пар. Этот город проклят Богом. Он смердит так, будто на него лилась сера и смола, не на Содом с Гоморрой.
Бог наказал промышленностью этот город. Промышленность- страшнейшая кара божья.
Кое-кому наплыв возвращенцев по душе: полиция притихла. Возможно, она побаивается такого множества непутёвых мужчин, а кому нужны волнения. Тем не менее, рабочие Нойнера бастуют уже четыре недели кряду- и если дойдёт до рукпопашной, то возвращенцы помогут рабочим.
Пленные возвращаются из России, они изрыгают на Запад дух революции, как лаву- горящий кратер.
Долго бараки пустовали. Теперь они внезапно ожили, да так, что кажется, будто со дня на день зашевелятся их стены. По ночам здесь горят жалкие плошки с салом, но сколько тут буйного веселья. Девушки приходят к возвращенцам, пьют с ними шнапс и распространяют сифилис.


продолжение следует (окончание 17-й главы- следующим отрывком перевода)
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose

Йозеф Рот ,Отель "Савой", роман (глава 2.15)

15.

Мы живём вдвоём в моей комнате, Звонимир и я. Он спит на софе.
Я не предложил ему свою кровать потому, что к ней было привык ,а затем долгое время был лишён мягкой постели. В доме моих родителей в Леопольдштадте (т.е. в Вене- прим.перев.) часто не хватало еды, но всегда была мягкая постель. Звонимир же всю свою жизнь ночевал на жёстких скамьях, "на честнОм дубовом", как он в шутку выражается, он не выносит никаих тёплых перин и видит плохие сны на мягком.
У него здоровая конституция, он поздно ложится и подымается с утренним ветерком. Крестьянская кровушка бурлит в его членах, у него нет часов, а время всегда он знает точно, предчувствует дождь и солнце, чует дальние пожары, и кажется ему, и будто видится.
Однажды во сне привиделось ему, будто батюшку его хоронили- Звонимир прокинулся и плакал, а я не знал, чем утешить ревущего здоровяка. В другой раз привиделась ему кончина своей коровы- он рассказал о том мне, казалось, равнодушно. Мы днями постоянно на ногах. Звонимир расспрашивает у рабочих Нойнера о делах, о забастовочных вождях (букв."фюрерах"%(( -прим.перев.), он даёт детям денег и ругается с жёнами рабочих, наказывает им увести мужей из зала ожидания. Я дивлюсь расторопности Звонимира. Он не владеет местным языком, пользуется минами лица и жестами рук скорее, чем ртом, но все понимают его точно, ведь он говорит именно по-народному и матерится на своём наречии. Ведь крепкое выражение понимает тут каждый.
Вечером мы идём во поле, там Звонимир присаживается на камень, утыкается лицом в ладони и всхлипывает как мальчик.
- Чего ты плачешь, Звонимир?
- Я о корове.
- Но ты же весь день знал, что она околела. Почему плачешь теперь?
- Днём у меня не было на то времени.
Это говрит Звинимир совершенно всерьёз, он плачет дорую четверть часа, затем подымается. Он внезапно громко смеётся потому, что замечает: камень-ракушечник, на котором только что сидел, устроен как низкое пугало для птиц.  Ракушки ведь вовсе не пугала!! Хотел бы я увидеть воробья, пугающегося одетого ракушечника!
- Звонимир, -прошу я,- уедем отсюда прочь! Езжай домой- твой отец пока жив, но он, пожалуй, помрёт, если ты не вернёшься домой- и... тогда тебе прибавится чёрных снов. И я тоже желаю домой.
- Ещё немного побудем тут, - отзывается Звонимир, и я знаю, что он не переменит своего решения.
Он рад отелем "Савой". Впервые живёт Звонимир в большой гостинице. Он вовсе не удивляется Игнацем, старым лифтовым мальчиком. Я рассказываю Звонимиру, что в иных отелях "катящие стулья" обслуживают нежные, молочнощёкие мальчики. Звонимир полагает, что всё-таки разумнее предоставить такую американскую штуку старому, опытному господину. Впрочем, ему обое непривычны: и "стул", и Игнац. Он охотнее ходит лестницею пешком.
Я обращаю внимание Звонимира на часы, мол, идут они вразнобой.
Звонимир говорит, что это неприятно. Надо исправить. Я показываю ему восьмой этаж и чадящую помывочную, рассказываю о Санчине и об осле на похоронах. Санчина ему вовсе не жаль, насчёт осла он смеётся, ночью, будучи раздетым.
Я знакомлю его с Абелем Глянцем, и с Гиршем Фишем.
Звонимир покупает у Фиша три номера- и желает ещё, и обещает тому треть выигрыша. Мы с Абелем Глянцем идём в еврейский проулок. Абель делает хорошие гешефты, спаршивает, есть ли у нас немецкие марки. У Звонимира есть дойчмарки.
- За двенадцать и четверть,- говорит Глянц.
- Кто покупает?- с неожиданным знанием дела спрашивает его Звонимир.
- Каннер!
- Ведите нас к Каннеру!- наказывает Абелю Звонимир.
- Что вам взбрело в голову?! Будто Каннер подойдёт к вам?! - испуганно кричит Глянц.
- Тогда я не дам марок! - режет Звонимир.
Глянц желает заработать -и бежит за Каннером.
Мы ждём. Заводчик приходит через полчаса и приглашает нас вечером в бар.
Вечером являемся мы в бар, Звонимир- в русской гимнастёрке, в подкованных сапогах.
Звонимир щиплет фрау Джетти Купфер в плечо- она взвизгивает: такого гостя ей давненько не приходилось обслуживать. Звонимир смешивает шнапсы, хлопает по плечу Игнаца так, что старый лифтбой ёжится, падает на колени. Звонимир смеётся над девушками, спрашивает гостей, как их звать- выкликает фабриканта Нойнера по фамилии, без "герра" и спрашивает Глянца:
- Где запропастился этот проклЯтый Каннер?
Господа вытягивают лица, но сохраняют спокойствие; и Нойнер не волнуется, не обращает внимания на реплики, хотя он год было отслужил в прусской гвардии и при шрамах.
Ансельм Швадрон и Зигмунд Функ тихохонько беседуют, а когда опоздавший Каннер язляется, то его ничьё "халло!", заслуженное и ожидаемое им, не звучит в его честь. Он оглядывается, находит Звонимира,- да и Глянц машет ему- подходит к нам и величественно вопрошает: "Герр Пансин?"
- К вашим услугам, мистер Каннер!- грозно кричит ему Звонимир так, что фабрикант пятится на полшага.
-Двенадцать и три четверти!- снова кричит Звонимир.
- Не так громко, -шепчет Глянц.
Но Звонимир вытаскивает так, что все за нашим столом это видят, свои деньги из бумажника- и датские кроны у него есть- Бог знает, откуда.
Каннер вытаскивает свои деньги и проворно считает их, чтоб побыстрее провернуть сделку, и считает именно по двенадцать и три четверти.
- Моя комиссия?- вопрошает Глянц.
- Шнапсом! -отвечает ему Звонимир и заказывает пять шнапсов для Глянца. Абель Глянц со страху пьёт до упора.
То был чудесный вечер. Звонимир испортил малину всем постоянным посетителям.  Игнац был зол. Его пивные жёлтые глаза искрились. Звонимир же делал вид, что лифтбой- лучший его приятель, кликал его по имени: "молейший Игнац!"- и тот подходил маягонько, старый котяра.
Фабрикант Нойнер нисколько не прикипал к Тоньке; голые девушки вкрадчиво подошли к нашему столу и трогали Звонимира за руку. Тот кормил их выпечкой, ломаным печеньем, и позволял им дегустировать различные шнапсы.
Девушки красовали во всей своей белой наготе, лебёдки.
Поздно пришёл Александерль Бёлёг. Он был убит и ,одновременно, задумчив, желал поведать кому-нибудь печаль свою- и Звонимир помог ему.
Звонимир выпил много, однако, но будто ни в одном глазу: посмеивался в охотку над Александерлем.
- У вас токие сапоги!- говорил он Бёлёгу.- Позвольте им показать свою остроту. Где вы волочили их, ваше новейшее оружие? Командирские, с французскими каблучками! Ваш галстук красивше платка моей бабушки, это столь же верно, как и то, что я сын Никиты, что зовусь я Звонимиром и ни разу не переспал с вашей невестой.
Александерль делал вид, что ничего не слышит. Скорбь грызла его. Он был печален.
- Не желал бы вам брата в таком вот облачении,- сказал мне Звонимир.
- Двоюродных не выбирают.
- Ничо, не робей, Александерль! -заорал Звонимир и ватал. Он был велик, что стена стоял он в тёмно-красном баре.
Но следующее утро проснулся Звонимир рано и разбудил меня. Он был одет. Он сбросил моё одеяло на пол и заставил меня встать и выйти с ним на прогулку.
Жаворонки пели замечательно.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose

Йозеф Рот ,Отель "Савой", роман (глава 1.13)

13.

Александер Бёлёг был светским пройдохой. Он знал, как стряпают делишки. Он был пустоголовым. Но- сыном Фёбуса Бёлёга.
Он явился точно во время, в ином своём элегантном костюме. Он битый час балагурил обо всём и ничего о нашем гешефте. Он заставил меня ждать. У Александерля было время.
- В Париже живал я у мадам Бирбаум, это моя немка. Немки в Париже- лучшие домохозяйки. У мадам Бирбаум две дочери: старшей за четырнадцать, но даже если бы ей было тринадцать- никто бы не поверил. Ну вот... однажды приходит кузен мадам Бирбаум... а я как раз был в отлучке с Жанной... но она заставила меня ждать. Короче, через два дня возвращаюсь... ключи при мне... ночь, крадусь на цыпочках чтоб никого не разбудить, как говорится, не зажигаю огня, только снимаю сюртук и стягиваю сапоги- и прямиком к кровати, и хватаю... что, думаете вы?... именно груди малышки Хелены.
Она спит у меня, ведь кузен в гостях , или мадам Бирбаум это нарочно подстроила... короче, что было пото`м, можете сами себе представить.
Могу представить.
Александерль заводит новую историю.
Этот двадцатилетний молокосос-мужчина пережил историй без счёту: одна кончается- другая следом тянется. Внезапно Стася заходит в "пятичасовый" зал, ищет кого-то, а тут лишь мы. Александерль вскидывается, подбегает кней, целует ручки, ведёт её к нашему столику.
- Мы уже соседи, -заводит Александерль.
- Ах, я не знала,- молвит Стася.
- Да, мой дорогой двоюродный столь любезен, уступил мне свой номер.
- Да мы вовсе не договаривались, -внезапно говорю я, сам не знаю, почему.- Мы даже и не заговаривали об этом.
- Вас не устраивает сумма?
- Нет, -отрезаю я.- Я вообще не уезжаю, несмотря на что вы можете снять комнату- Игнац так сказал.
- Вот как?... ну, тогда всё отлично... и мы втроём- очень близкие соседи,- молвит Александерль.
Мы говорим обо всякой всячине... Игнац является- три комнаты свободны, две забронированы на завтра, но одна точно останется незанятой, комната 606 на пятом этаже, да и просторная же. Никому она неугодна из-за стрёмного номера, особенно- дамам. Но как квартирка на стороне- почему нет?
Я покидаю Стасю с Александерлем.
Вечером в лифте я рассказываю Игнацу, что Александер снимет номер 606.
Иду в свою комнату как на новообретённую родину.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose

Йозеф Рот ,Отель "Савой", роман (глава 1.12)

12.

Мы раскланялись в 11 утра- и у меня осталось ещё довольно времени: весь летний послеполудень, вечер, ночь.
Впрочем, мне бы хотелось побольше времени на размышления: неделю, две недели или один месяц. Да я бы желал себе именно такой город для долгой летней побывки - то был восхитительный город со множеством чудесных людей- таких не встретишь нигде на белом свете.
Здесь этот отель "Савой", роскошная гостиница с портье в ливрее, с золотыми гербами, она сулит лифт, чистюль-горничных в накрахмаленных чепцах.
Здесь Игнац, старый лифтовой мальчик с насмешливыми глазами цвета пива - и что он мне сделает, если я рассчитаюсь, а он так и не запломбирует ни одного моего чемодана?
Здесь Калегуропулос, разумеется, самый отвратительный, с которым я пока не знаком, которого никто не знает.
Только ради корысти этого Калегуропулоса стоили бы здесь остаться- тайны всегда манили меня: если мне пожить здесь подольше, то я бы выследил этого неуловимого.
Разумеется, лучше мне остаться.
Здесь живёт Абель Глянц, особенный суфлёр, здесь можно заработать денег на Каннере: в еврейском квартале деньги лежат в уличном говне- недурственно разбогатеть тут, на Востоке Европы. Можно в одной рубашке поселиться в отеле "Савой"- и оставить его в качестве владельца двадцати кофров.
И остаться Габриэлем Даном.
Но разве меня не танет на запад? Разве я провёл долгие годы в плену? По-прежнему видятся мне жёлтые бараки как грязные отбросы на белой равнине, смакую я последнюю затяжку из где-то подобранного окурка, годы скитаний, горечь просёлков... страшно замёрзшие гребни пахоты, которые ранили мои ступни.
Что мне Стася? На белом свете есть много девушек, шатенок с большими карими, умными глазами и с чёрными ресницами, с миниатюрными ступнями в серых чулках; мне можно где угодно встретить свою одинокую как я половинку, сносить горести вместе. Вольна ли Стася остаться в варьете, сойтись с парижским Александером? Кати, Габриэль! Годится мне ещё раз, на прощанье, пошастать городом, подивиться на гротескную архитектуру здешних горбатых крыш и ребристых дымовых труб, на разбитые и заклеенные газетами окна, на бедные подворья, скотобойню на куличках, фабричные трубы на горизонте, посмотреть на бурые с белыми крышами бараки рабочих с геранями на подоконниках.
Здешний краи таит в себе печальную прелесть увядающей дамы; осень берёт своё повсюду, хотя каштаны пока густо-зелены. К осени надо бы очутиться где подальше, в Вене, видеть её покрытые золотым листопадом бульвары, дома как дворцы, стройные и вычищенные к приёму дорогих гостей улицы.
Веет ветер со фабричной стороны, воняет угольной копотью; чёрный чад оседает на дома- остальное похоже на вокзал: надо уезжать. Слыхать гудок паровоза- люди катят в белый свет.
Мне пришёл на ум Блюмфельд- где он, собственно, застрял? Давно он должен был явиться- фабрикантам неймётся; в "Савое" всё наготове- где задерживается Блюмфельд?
Гирш Фиш трепетно ждёт его. Возможно, у Фиша есть оказия вырваться из вечной нищеты, он же говаривал с батюшкой Блюмфельда, который Блюменфельдом звался, Йехиэлем Блюменфельдом.
Я припоминаю счастливый номер, который выдал мне Гирш Фиш, цифры 5, 8 и 3 надёжны, выигрыш мне обеспечен. А что, если я сорву куш? Тогда смогу я задержаться в этом интересном городе, ещё немножечко отдохнуть. Ни матери, ни женщины, ни дитя. Никто не ждёт меня. Никто не тоскует по мне.
Но я - другое дело, тоскую, по Стасе, к примеру. Я бы щхщтно пожил с нею год, или два,или пять, охотно съездил бы с нею в Париж, если бы выиграл терно* накануне самого-пресамого государственного запрета лотерей -я бы не нуждался в продаже своей комнаты Александерлю и не стал бы просить милостыни у своего дяди Фёбуса.
Новый тираж- в пятницу, а затем неделю ждать результатов- я не могу заставить Александерля ждать столько.
Мне надо попрощаться со Стасей.
Я застал её одетой, готовой идти на преставление.
Она поднесла мне белую розу, попросила понюхать.
- Я получила розы... от Александерля Бёлёга.
Возможно, она ждала моей реплики "отошлите букет".
Возможно, я сказал бы это, если бы не зашёл распрошаться навсегда.
Поэтому я молвил лишь:
- Адександер Бёлёг займёт мой номер. Я уезжаю.
Стася замерла на второй ступеньке- мы как раз начали спускаться.
Возможно ,девушка попросила бы меня остаться, но я не взглянул на неё, не остановился, но упорно пошагал вниз, как бы из нетерпения.
- Итак, решено: вы уезжаете? - спросила Стася.- Куда?
- Этого точно не знаю!
- Жаль, что вам не угодно остаться...
- Невозможно остаться...
Тогда она замолчала- и мы молча пошагали в варьете.
- Придёте сегодня после представления на прощальное чаепитие?- спросила она.
Если бы Стася не спросила меня, но попросту бы пригласила, я бы ответил "да".
- Нет!
- Ну, тогда счастливого пути!
Прощание выхло прохладным, но ведь между нами ничего не было! Ни разу я не подарил ей цветы.
У цветочницы в отеле "Савой" нашлись хризантемы- я купил их и послал с Игнацем в комнату Стаси.
- Господин съёзжают?- спросил Игнац.
- Да!
- Именно потому, что для господина Александера Бёлёга нет комнаты?
- Нет ,не оттого! Принесите завтра мне счёт!
- Цветы для Стаси?- спросил Игнац когда я садился в лифт.
- Для фрёйляйн Стаси!
Я проспал всю ночь без снов... завтра или послезавтра уеду я... пароозны гудок распластался над городоы, донёсся и сюда... люди катят в белый свет... прощай**, отель "Савой"!

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose
* самый большой из всех возможных лотерейный выигрыш, джек-пот, когда только одним игроком угаданы все цифры;
** в текста оригинала-  байроническое"ade",- прим.  перев.

Йозеф Рот ,Отель "Савой", роман (глава 4.27)

27.

Однажды утром пропали Блюмфельд, Бонди, шофёр и Христоф Колумбус.
В комнате Блюмфельда лежало письмо для меня- Игнац его доставил.
Блюмфельд отписал:

"Многоуважаемый господин, благодарю Вас за вашу помощь и позвольте мне передать вам гонорар. Мой внезапный отъезд вы поймёте. Если ваш путь протянется в Америку, то будьте любезны, не забудьте посетить меня".

Я нашёл гонорар в особой бандероли. Он оказался воистину королевким.
Совершенно тихо убежал Блюмфельд. С погашенными фарами, на беззвучных колёсах, без гудков, во тьму ночи бежал Блюмфельд от тифа, от революции. Он проведал было своего покойного отца- и никогда впредь не вернётся на свою родину. Он приструнит свою тоску, Генри Блюмфельд. Никакие препятствия не в силах очистить мир от денег.
Вечером  собирались гости в баре, они пили и говорили о внезапном отъезде Блюмфельда.
Игнац приносил экстренные выпуски газет из соседнего города- там рабочие бились с войсками из столицы.
Офицер полиции рассказывал, что уже срочно звонят насчёт военного подкрепления.
Фрау Джетти Купфер явно покрикивала: голым девочкам пора на выход.
Тут громыхнуло.
Пара бутылок свалилась с буфета.
Слышен был звон расшибаемых оконных стёкол.
Офицер полиции метнулся вон. Фрау Джетти купфер зарперла на дверь на засов.
- Отворите! -кричит Каннер.
- Думаете, нам угодно с Вами подыхать?- взывает Нойнер- и пятна горят на его скулах, будто кармином подмалёваны.
Нойнер пихает прочь фрау Джетти Купфер- о отворяет дверь.
Портье истекает кровью в своём кресле.
Пара рабочих стоят в фойе. Один метнул ручную гранату. Извне в проулок напирает громадная толпа, и кричит.
Гирш Фиш в кальсонах спускается сюда.
- Где Нойнер?- спрашивает рабочий, который бросил гранату.
- Нойнер дома!- отвечает Игнац.
Он не знал, то ли ему бежать к военному врачу, то ли -в бар, чтоб предупредить Нойнера.
- Нойнер дома!- говорит рабочий толпе в проулке.
- К Нойнеру! К Нойнеру! - кричит женщина.
Проулок пустеет.
Портье мёртв. Военный врач отмолчался. Я никогда ещё не видал его таким бледным.
Всё барное общество разбегается. Нойнер -особенным образом, в сопровождении офицера полиции.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose

Йозеф Рот ,Отель "Савой", роман (глава 2.17, окончание)

Мой друг Звонимир ходит в бараки, ведь он любит возбуждение и беспорядок ,и усугубляет их. Он рассказывает голодающим о богачах, высмеивает фабриканта Нойнера и говорит о голых девушках в баре отеля "Савой".
- Ты же преувеличиваешь, -укоряю я Звонимира.
- Так надо, иначе они не поверят.
Он рассказывает в бараках о смерти Санчина как свидетель.
У него есть охота высмеивать, дух реальной жизни присутствует в его повествованиях.
Возвращенцы слушают, а затем поют они, каждый -песни своей малой родины- и все напевы звучат одинаково. Чешские песни и немецкие, польские и сербские- все они одинаково печальны, и все голоса одинаково суровые, жестокие и злые, хотя мелодии звучат столь красиво, как, бывает, тянет старая безобразная шарманка мартовским вечером накануне весны в воскресенье, когда улицы пусты и подметены, до колоколов заутрени, которые позже накроют город.
Возвращенцы харчуются в кухне для бедняков, и Звонимир тоже. Он говорит, что еда там вкусна. И вот два дня питаюсь и я с ними за компанию- и замечаю, что Звонимир прав.
- Америка!- говорит Звонимир.
Нам дают густой суп из бобов- ложка в нём вязнет, как лопата в земле. Вкуснота, мне бовобые и картофельные похлёбки.
Окна здесь не отворяют, поэтому запах объедков застаивается в углах; густым паром исходят немытые столы, когда приносят свежую похлёбку.
А люди тесно сидят у столов, постоянно воюют локтями с соседями: их души мирны, их помыслы дружественны, а руки воинственны.
Люди не плохи, когда им вдосталь простору. В больших гостиницах они, когда находят себе места, весело кланяются друг другу. У Фёбуса Бёлёга никто не толкается, там уступают дорогу и место, так принято. Но когда двое лежат на узкой, короткой койке, они толкаются ногами во сне, а руками тянут на себя тощее одеяло.
В половине первого мы становимся в конец долгой очереди.
У входа стоит полицейский, он водит саблей от скуки. Впускают по двадцать особ за раз; а я стою в паре со Звонимиром.
Звонимир ругается, когда очередь медлит. Он говорит с полицейским, который отвечает ему неохотно, ибо стражам надлежит быть молчаливыми.
Звонимир обращается к нему на ты, зовёт его товарищем, и однажды выложил ему начистоту, что у того вовсе нет оснований отмалчиваться:
- Ты нем как рыба, товарищ! Даже как готовая рыба, брюхо которой по-здешнему набили луком. У нас на родине в полицию берут только словоохотливых, таких, как я.
Жёны рабочих испугались такой речи- и побоялись рассмеяться.
Полицейский теребит бороду,видит, как Звонимир распоясался- и говорит: "Жизнь скучна: не о чем говорить".
- Ага, товарищ,- отзывается Звонимир,- это оттого, что ты был не на войне, а служил в полиции. Кто, как мы, насиделся в окопах, тому басен до смерти хватит".
Тут засмеялись какие-то возвращенцы. Полицейский говорит: "Наши жизни тоже в опасности!"
- Да,- отзывается Звонимир,- когда вы хватаете здорового дезертира, тогда, уж поверю, жизни ваши в опасности.
Несомненно, возвращенцы любили моего друга Звонимира, а полицейские -нет.
- Ты иностранец,- говаривали те ему,- и слишком говорливый с нами.
- Я возвращенец, и меня нельзя задержать, друже, ведь моё правительство с твоим договорилось насчёт нас. Ты этого не понимаешь: в моей стране ваших предостаточно-и ,если тут хоть волос с моей головы упадёт, то моя власть вашим там головы поотрывает. Да видать, ты не знаком ни с какой политикой. А у нас каждый полицай сдаёт политзачёт.
То были весомые аргументы- и полицейские умолкали. А Звонимир волен был браниться что ни день.
Он ругался, когда ему приходилось подолгу стоять в очереди, и в кухне- тоже, когда уже держал в руках миску с супом. Тот был холоден или пересолен. Звонимир заражал своим недовольством присутствующих- и те все ругались, про себя или громко, так, что повара за окошками перегородки пугались- и добавляли по лишней ложке варева в миски, как бы из щедрости и по указанию начальства. Звонимир усугублял непорядок.
Жёны рабочих уносили суп в горшках по домам, на ужин.
Они паковали суп и в газеты, точно как четвертушки буханок- так он застывал на холоде. И всё же то был вкусный суп, ели его долго: партиями по двадцать душ целых три часа.
Слышно стало, что повара недовольны, они не желали работать за малую плату весь день. Из дам-благотворительниц, которым поскольку-постольку приходилось присматривать за кухней, на второй день никого не осталось. Звонимир одну из них назвал "тётей"- и те пригрозили закрыть заведение.
- Пусть только попробуют!- грозит Звонимир.- Уж мы сумеем открыть. А то напросимся на обед к господину Нойнеру- его суп, несомненно, получше нашего.
- Да, к Нойнеру, -говорят рабочие.
Они, тщедушные, выглядят жалко- их ноги волочат тела как обрыдлую ношу.
- Если принесёшь вязанку дров из лесу, -говорит Звонимир,- то ,по крайней мере, уверен, что в хате будет тепло.
- Нойнер платил бы детские пособия, если бы наши мужья не забастовали,- мы бы как-нибудь перебивались,- плакали жёны рабочих.
- Не годится, - откликается Звонимир, -так не пойдёт, не надо выслуживаться перед Нойнером.
То была щетинопомывочная фабрика. Там чистили свиную щетину от пыли и грязи чтоб затем из готовой "шерсти" делали щётки, которыми снова бы чистили что надо. Рабочие, которые днями напролёт чесали и сеяли щетину, харкали кровью и умирали в свои пятнадцать лет.
Вообще-то действуют правила гигиены и законы, которые предписывают рабочим защитные маски, а цехам- столько-то метров до потолка и открытые окна. Но реконструкция фабрики обошлась бы Нойнеру во много раз дороже детских пособий. Поэтому ко всем умирающим вызывают военного врача. А тот констатирует черным по белому, что труженики умирают не от туберкулёза и не от заражения крови, а от сердечных приступов. Все рабочие Нойнера умирали от "сердечной недостаточности". Врач, добрый малый, желал каждый день пить шнапс в отеле "Савой" и угощать санчиных вином когда уже поздно.
Фабричному начальству тоже жилось не сладко, но они выделялись, будто "бургомистры" фабрики, а Нойнер был их "королём". Уж они-то всегда находили свои подходы к Нойнеру.
Он встерчал их вином и бутербродами с зернистой икрой, раздавал им авансы и утешал их Блюмфельдом.
У Блюмфельда руки были длинные, они тянулись поверх "пруда"- Блюмфельд имел долю во всех фабрика старого отчего града своего. Когда он раз в год являлся сюда, здесь устраивалось всё то, что Нойнеру казалось несколько накладным.
Нойнер ждал Блюмфельда.
И все прочие, не только постояльца отела "Савой" ждали его. Весь город ждал Блюмфельда. В еврейском квартале ждали его: валюту перестали продавать- гешефты сникли. На него надеялись жители верхних этажей отеля; Гирш Фиш дрожал со страху: ему перестали сниться счастливые номера из-за дум о Блюмфельде.
Кроме того, Гирш Фиш напутал с моим тиражом: розыгрыш должен был состояться лишь через две недели. Я узнал об этом в лотерейном бюро.
И в кухне для бедных говорили о Блюмфельде. Когда он явится, то разрешит все конфликты, а всё земное переменится к лучшему. Что сто`ит Блюмфельду? Да он на сигары в день тратит столько.
Блюмфельда ждали повсюду: в сиротском приюте дымоход завалился- его не подымали, ведь Блюмфельд что ни год делает что-либо для приюта. К врачам не ходят больные евреи, ведь Блюмфельд должен оплатить их лечение. На кладбище ,заметили, земля просела; двое лавочников погорели- и вынесли товар на улицу, а лавки свои восстанавливать и не подумали: а то что ещё погорельцам просить у Блюмфельда?
Весь миръ ждёт Блюмфельда. Все медлят с переменой постельного белья, со сдачей комнат внаём, со свадьбами.
Некое ожидание висит в воздухе. Абель Глянц говорит мне, что ему выпала оказия занять место. Но он лучше устроится у Блюмфельда. Один дядя Глянца живёт в Америке, у него можно поселиться- пусть только Блюмфельд даст шифкарту (точнее "шифСкарту", т.е., билет на пароход в Америку; в переводах прозы Шолома-Алехейма именно "шифкарта"- прим. перев.) ,не должность- тогда уж всё дядя устроит.
Дядя Глянца продаёт лимонад на улицах Нью-Йорка.
Даже Фёбус Бёлёг нуждаетсмя в деньгах дабы "укрупнить" свой гешефт. Мой дядя ждёт Блюмфельда.
Но Блюмфельд никак не приезжает.
Только прибывает поезд из Германии, как на перроне стоит масса людей. Знатные господа с коричневыми и жёлтыми дорожными пледами, в каучуковых плащах, со свёрнутыми и зачехлёнными зонтами покидают вагоны.
А Блюмфельда нет.
И всё-таки горожане ежедневно ходят встречать его на вокзал.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose

Йозеф Рот ,Отель "Савой", роман (глава 1.8)

8.

Мы сидим за столиком. Симпатия связывает всех нас: мы как большая семья. Фрау Джетти Купфер машет серебряным колокольцем- и голые дамы выходят на сцену. Становится тихо и темно, ёрзают стулья, все смотрят на подмостки. Девушки молоды и напудрены добела. Они плохо танцуют, вертятся под мелодию каждая как себе нравится. Среди всех- их десять- нравится мне худая малышка с насилу запудренными веснушками и перепуганными голубыми глазами.  Она хрупка на вид; жесты её угловаты от испуга; напрасно она пытается заслонить ладонями свои маленькие, острые груди- те дрожат как пара зверушек.
Затем фрау Джетти Купфер ещё раз машет своим серебряным колокольцем- танец прекращается; тапер громогласно барабанит по клавишам; свет загорается, а девушки ступают немного взад, словно это они только что раздели электричество. Они поворачиваются- и гусиным шагом удаляются за кулисы, а фрау Джетти кличет: "Тони!"
Приходит Тони, веснушчатая малышка; фрау Купфер покидает стойку, спускается вниз как из облака: она пышет крепкими духами и ликёром, и она представляет нам: "Фрёйляйн Тони, наша новенькая!"
- Молодцом!- кричит некий герр, оказывается, господин Каннер, анилиновый фабрикант, как мне объясняет Глянц.
- Тонька, -говорит фабрикант и щёлкает указательным и большим пальцами правой, а левой тянется вперёд и щупает бёдра Тоньки.
- Куда спрятались девушки?!- кричит Якоб Штраймер.- Вообще, что это за обслуживание? Тут сидят господа Нойнер и Ансельм Швадрон, а вы ведёте себя как ... не скажу, кто...
Игнац скользит по залу, разводя пятерых девушек, рассаживает их поодиночке. Фрау Купфер молвит: "Мы не рассчитывали на такое количество гостей".
Ансельм Швадрон и Филипп Нойнер согласно покидают наш столик , машут девушками- и прюнель* по особому заказу расслабляется.
Входит, приветствуемый всеобщим криком, новый гость. Девушки кажутся забытыми, они сидят на стульчиках как оставленные манекены.
Гость кричит: "Блюмфельд сегодня в Берлине!"
- В Берлине, -повторяют все.
- Когда он прибывает?- спрашивает анилиновый заводчик Каннер.
- Со дня на день, кто знает!- откликается новоприбывший.
- И именно сегодня рабочие решились бастовать,- говорит Филипп Нойнер, он немец, крупный, огненно-рыжий, уверенное лицо его по-детски округлое, а затылок гол.
- Соглашайтесь, Нойнер,- кличет Каннер.
- Двадцать процентов надбавки женатым?- вопрошает Нойнер. - Вы готовы на это?
- Я плачу премию за каждого новорожденного,- ликует Каннер,- а оттого у меня постоянный всплеск рождаемости. Желаю всем своим врагам столь плодовитой рабочей силы. Хлопцы сами ложатся в постели, я наставляю,но рабочий теряет голову из-за двух процентов зарплаты и рожает мне уйму детей.
- И вы её потеряли!- хладнокровно молвит Штраймер.
- Фабрикант- не маклер недвижимости! Заметьте это!- трещит Филипп Нойнер. Он когда-то год отслужил в гвардии.
- Дуэлянт,- бросает Глянц.
- Больше, чем фабрикант,- молвит Штример,- здесь не Пруссия.
- Игнац вваливается с телеграммой. Он наслаждается воцарившейся жадной тишиною компании, две, три секунды. Затем тихо, едва слышно говорит он: "Телеграмма от господина Блюмфильда. Он прибывает в четверг и заказывает номер тринадцатый".
- Тринадцатый?... Но Блюмфельд суеверен...- поясняет Каннер.
- У нас только 12-й А и четырнадцатый, - отзывается Игнац.
- Нарисуйте тринадцатый,- советует Якоб Штример.
- Ай, Колумб! Браво, Штраймер!- Штример поддакивает ему в знак примирения и протягивает руку.
- Я маклер, -молвит тот и суёт руку в карман брюк.
- Никакой драки, прошу,- взывает Каннер, - коль уж Блюмфельд прибывает!
Я иду на восьмой этаж; вне внезапно сдаётся, что Стася должна встретить меня. Но Гирш Фиш выходит с ночным горшком из своей комнаты:
- Блюмфельд приезжает! Верите ли?...
Я больше не слушаю его...

* прюнель- костюмная ткань чёрного цвета, т.е. присутствующие в отельном баре дельцы,- прим. перев.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose

Йозеф Рот ,Отель "Савой", роман (глава 1.11)

11.

Я только хотел покинуть отель, как столкнулся с Александерлем Бёлёгом в светлой фетровой шляпе. Столь красивую шляпу не видал я за всю свою жизнь, просто сказка, шляпа несказанно нежного, светлого оттенка, посредине- ложбинка. Если бы я носил такую шляпу, то , здороваясь, пожалуй, не приподымал бы её, и я простил Александерлю его неучтивость: салютуя, он только коснулся кончиком пальца края её, как офицер, ждущий ответного приветствия кашевара.
Впридачу я подивился канареечным, в тон шляпе, штиблетам Александера- когда видишь такого мужчину, не приходится сомневаться в том, что он только что прямиком прибыл из Парижа, из самого-пресамого Парижа.
- Гутен морген! -зевая и улыбаясь, говорит Александерль.- Как дела Стаси, фрёйляйн Стаси?
- Не знаю!
- Не знаете? Ну вы и шутник! Вчера с дамой за гробом шествовали под ручку, как с кузиной... История с ослом потешная, -молвил Александерль и стаскивает с руки перчатку, и помахивает ею.
Я молчу.
- Послушайте, двоюродный, -говорит Александерль.- Я желаю снать отдельную квартиру... в отеле "Савой". Дома не ощущаю свободы. Иногда..."
О, я понимаю... Александерль кладёт руку мне на плечо и увлекает меня в отель. Мне это не по нраву, ведь я суеверен- и я неохотно возвращаюсь в только что покинутую мною гостиницу.
У меня нет никаких оснований не следовать за Александерлем, и мне любопытно, какой же номер получит мой двоюродный. Я размышляю, комнаты справа и слева от стасиной заняты.
Остаётся лишь один номер, в котором жили Санчины: его вдова уже собралась и уедет к родным в село.
Одно мгновение я злорадствую, что Александерлю из Парижа придётся пожить в помывочном чаде Санчина- пусть хоть пару часов, хоть две ночи или неделю.
- Желаю сделать вам предложение,- молвит Александерль.- Я снимаю вам частную комнату или плачу вам содержание за два месяца, или- если вы пожелаете покинуть наш город- подъёмные , на путь до Вены, Берлина, Парижа даже, - а вы уступаете мне свой номер. Годится?
Выход был близок, тем не менее, меня огорошило предложение моего родича. Уж у меня было всё, что я желал себе,- билет и карманные деньги, и мне больше не надо было рассчитывать на благотворительность Фёбуса Бёлёга, и я был свободен.
Столь скоро разрешаемо всякое затруднение. Мои желания блаженно устремились к реальности. Ещё вчера продал бы я полдуши за подъёмные, а сегодня Александерль предлагает мне свободу и деньги.
И всё же, показалось мне, что Александерль припозднился. Мне бы открыто возликовать, а я скорчил задумчивую мину.
Адександерль кроме всего прочего заказал шнапс. Но чем больше пил я, тем становился печальнее- и думы мои об отъезде и свободе улетучивались.
- Вы что-то желаете, милый двоюродный? - спросил меня Александерль- и чтоб выразить собственное равнодушие, начал рассказывать о революции в Берлине, которую случайно ему довелось было застать.
- Знаете ли, эти бандиты десять дней шастали повсюду, никто не мог поручиться за собственную жизнь. Я сутками просиживал в отеле, внизу они было приготовили укреплённый подвал; пара дипломатов там проживала. Я уж подумывал: "прощай житушка моя"; в войне уцелел- а тут революция подвернулась. Счастье, что тогда при мне была Валли, мы дружили парочкой, молодые люди, а её звали Валли-утешительницей, ведь она утешала в нужде нас, как об этом в Библии говорится.
- Нет такого в Библии.
- Да всё равно,... эти мощи стоило бы вам увидеть, мой дорогой двоюродный... а распущенные волосы достигали "попо`"... то были бурные времена. И на что? Скажите мне, на что годны они такие, бурные времена?
Александерль сел растопырив ноги чтоб не помять стрелки на брюках, он поддёрнул штанины вверх и пристукивал каблуками по полу.
- Я не вижу иной комнаты для себя, вот как,- молвил Александерль,- если вы не уступите мне.
Или так:
- Не желаю настаивать. Подумайте, дорогой мой братец, до завтра... возможно?...
Разумеется, я желаю взвесить условия сделки. Уж выпил я шнапсу- и внезапное предложение озадачило меня пуще прежнего. Я пожелал подумать.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы
heart rose

Йозеф Рот ,Отель "Савой", роман (глава 3.22)

22.

Я не понимаю, зачем собственно Генри Блюмфельд приехал. Только чтоб музыка играла? Чтоб на неё дамы приходили?
Однажды прокрался Злотогор, Ксавер Злотогор, магнетизёр, в "пятичасовый" зал. Он принял свою шельмовскую мину еврея-подростка, он идёт между столиков так и сяк, а ещё он целует ручки дамам, а те все благосклонно кивают ему и просят присесть.
Ему приходится присаживаться поочерёдно за каждый стол, везде на пять минут, и на прощанье он целует ручки- за час расцеловал их дюжину пар.
Он подходит и ко мне. Звонимир,тот сидит рядом, спрашивает его: "Это вы мужчина с ослом?"
-Да, -отзывается Злотогор несколько отчуждённо, ведь он тихоня, его стихия- тишина, ему претит шумливость Звонимира.
- Хорошая шутка, -не унимается Звонимир, и не знает, что его громкая радость не ко двору.
Её-то Ксавер Злотогор вообще не переносит.....................................
Паче чаяния, Злотогор подсаживается ко мне- и рассказывает, что у него есть хорошая идея. Ныне в городе нет доступных салонов магнетизма, а Ксавер желает занять свой отпуск: поработать частным образом. В отеле, в своей комнате на четвёртом этаже. Он желает принимать дам, страдающих мигренью.
- Шикарная идея!- кричит Звонимир.
- Герр доктор!- зовёт Звонимир военного врача. А Злотогор, магнетизёр, вот тут сидит рядом, он бы зарезал Звонимира.
А сильная натура Звонимира не щадит какой-то "магнетизмус".
К нам подходит военный врач.
- У вас появился сильный конкурент, -молвит Звонимир- и указывает на магнетизёра.
Ксавер Злотогор подскакивает,- он ожидал худшего, чем крик Звонимира- и выкладывает доктору о своём намерении.
- Слава Богу, -отзывается доктор, который практикует неохотно, -теперь впредь не стану прописывать аспирин. Буду направлять к вам всех пациенток.
- Общее спасибо,- молвит Злотогор и отнекивается.
А на следующий день пришли две дамы, передали письмо Злотогору наверх. В отель клиентки не желают, но Злотогору нипочём. Он ходит по домам магнетизировать.
- Замечательно,- говорю я Звонимиру,- видишь, как люди преображаются, ибо Блюмфельд, мой шеф, здесь?
- И у меня есть идея.
-Да?
- Блюмфельда погубить.
- Зачем?
- Да так, ради удовольствия, это вовсе не деловая идея, вам она ни к чему.
- Ты вообще знаешь, зачем Блюмфельд здесь?
- Чтоб делать гешефты.
- Нет, Звонимир, Блюмфельду наплевать на эти гешефты. Хотел бы я знать, зачем он здесь. Наверное, влюблён в даму. Но ведь её мог бы он забрать отсель. Дама- не дом, и она может выйти замуж за Генри. Тогда её сложнее забрать с собой, чем дом. Я не верю в то, что Блюмфельд приехал сюда, чтоб восстанавливать фабрику покойного Майблюма. Игрушки не интересуют его. у него достаточно денег, чтоб обеспечить игрушками четверть Америки. Он приехал, чтоб финансировать кинематограф на своей родине? Он вовсе не дал денег Нойнеру, чьи рабочие продолжают бастовать уже пятую неделю!
- Почему он не даёт никаких денег?- спрашивает меня Звонимир.
- Спроси же его.
- Я не стану расспрашивать его. Это меня не касается. Это низость.
Мне кажется, что Нойнер, ему фабрика уже ни к чему, рассчитывал только на Блюмфельда. Теперь плохие времена- деньги теряют свою ценность. Абель Глянц говорит, что Нойнеру милее спекулировать на Цюрихской бирже, он торгует валютой. Нойнер каждый день получает телеграммы из Вены, Берлина, Лондона. Ему стучат курсы- он стучит свои предложения: что ему дела до фабрики?
Это ужасно, растолковывать Звонимиру такие вот мудрёности- тот не желает понимать их, ведь чувствует, что придётся помучиться, а он всего-то именно крестьянин. который ежедневно ходит в бараки, не только ради возвращенцев, но оттого, что бараки находятся на опушке полей, а душа Звонимира тоскует по боронам и косам, и по птичьим испуганным стаям родимой пашни.
Что ни день приносит он мне новости "с белого хлеба", а в кармане прячет он голубые васильки. Он бранится потому, что в этих краях к крестьян никакого понятия о правильном земледелии- те любят отпускать коров на выпас, пока они не попадут зверю. Скот бегает по полям, попробуй загони его.
И вспуганных птиц, и валуны не забыть ему. Он приходит домой вечером, Звонимир Пансин, крестьянин- с великой тоской по земле и дому. Он будит мою совесть,- пусть он скучает по полям, а я -по улицам - заражает меня. Это как песни родины, когда один затянет свою, другой свою - и различные мелодии становятся похожими, и все певцы- как разные инструменты одной капеллы.
Людская тоска по домам пробуждается вовне, она всё растёт, если стены её не сдерживают.
В воскресенье утром иду я по меже: в рост людской вымахали злаки, а ветер завис в белых облаках. Я медленно шагаю прямо на кладбище, хочу найти могилку Санчина. Столь много людей умерло за это недолгое время, голи перекатной- вот они, покоятся вблизи могилы клоуна. Худо беднякам в это время, а смерть их захлёстывает дождевыми червями. я отыскал могилу Санчина и подумал, что следует попрощаться с последней оставшейся его земной памятью, с добрым клоуном, которому пережить бы Генри Блюмфельда,- возможно, даже заслужил бы он гастроли на юга?
Я перешагнул низкую изгородь, ступил на иудейскую половину- и заметил, как возбулись бедные евреи, нищие, которые живут от милости с больших состояний. Они стояли уже не поодиночке, как плакучие ивы в начале аллеи, но кучкой- и говорили много, громко. Я разобрал фамилию Блюмфельд- и немного прислушался, и понял, что они ждут Генри.
Это показалось мне весьма важным. Я спросил нищий- и те ответили мне, что сегодня годовщина смерти старого Блюмфельда, и что Генри, его сын, оттого придёт.
Нишие знали даты смерти всех богачей, и они также знали, почему Блюмфельд здесь. Нищие знали это, не фабриканты.
Генри Блюмфельд явился, чтоб поселить своего покойного отца Йехиэля Блюменфельдаю. Он пришел, чтоб поблагодарить отца за миллиарды, за талант, за всё, что сам приобрёл. Генри Блюмфельд приехал не для того, чтоб основать кино, или- фабрику игрушек. Все люди верили, что он прибыл из-за денег или ради фабрик. Лишь нищие знали причину Блюменфельдовой поездки.
Это было возвращение на родину.
Что ни день приносит он мне новости "с белого хлеба", а в кармане прячет он голубые васильки. Он бранится потому, что в этих краях к крестьян никакого понятия о правильном земледелии- те любят отпускать коров на выпас, пока они не попадут зверю. Скот бегает по полям, попробуй загони его.
И вспуганных птиц, и валуны не забыть ему. Он приходит домой вечером, Звонимир Пансин, крестьянин- с великой тоской по земле и дому. Он будит мою совесть,- пусть он скучает по полям, а я -по улицам - заражает меня. Это как месни родины, когда один затянет свою, другой- свою - и различные мелодии становятся похожими, и все певцы- как разные инструменты одной капеллы.
Людская тоска по домам пробуждается вовне, она всё растёт, если стены её не сдерживают.
В вомкресенье утром хожу я по межам: в рост лодской вымахали злаки, и ветер завис в белых облаках. Я медленно иду прямо на кладбище, хочу найти могилку Санчина. Столь много людей умерло за это недолгое время, голи перекатной- вот они, покоятся вблизи могилы клоуна. Худо беднякам в это время, а смерть их переполняет дождевыми червями. я отыскал могилу Санчина и подумал, что следует попрощаться с последней оставшейся его земной памятью, с добрым клоуном, которому пережить бы Генри Блюмфельда,- возможно, даже заслужил бы он гастроли на юга?
Я перешагнул низкую изгородь, ступил на иудейскую половину- и заметил, как возбулись бедные евреи, нищие, которые живут от милости с больших состояний. Они стояли уже не поодиночке, как плакучие ивы в начале аллеи, но кучкой- и говорили много, громко. Я разобрал фамилию Блюмфельд- и немного прислушался, и понял, что они ждут Генри.
Это показалось мне весьма важным. Я спросил нищий- и те ответили мне, что сегодня годовщина смерти старого Блюмфельда, и что Генри, его сын, оттого придёт.
Нишие знали даты смерти всех богачей, и они также знали, почему Блюмфельд здесь. Нищие знали это, не фабриканты.
Генри Блюмфельд явился, чтоб поселить своего покойного отца Йехиэля Блюменфельдаю. Он пришел, чтоб поблагодарить отца за миллиарды, за талант, за всё, что сам приобрёл. Генри Блюмфельд приехал не для того, чтоб основать кино, или- фабрику игрушек. Все люди верили, что он прибыл из-за денег или ради фабрик. Лишь нищие знали причину Блюменфельдовой поездки.
Это было возвращение на родину.
Я ждал Генри Блюмфельда. Он прибыл один, он пешком придёл на погост, Его Величество Блюмфельд. Я видел его стоящего у могилы старого Блюменфельда, и плачушего. Он снял очки- и слёзы катились по кго худым щёкам, а он утирал их своей детской ручонкой. Затем вынул он пачку банкнот,- нищие налетели что рой мух- Генри пропал посреди множества чёрных фигур, он раздавал деньги, чтоб выкупить собственную душу из греха денежного.
Я не желал уйти незамеченным, я пошёл прямо к Блюмфельду и поздоровался с ним. Он вовсе не удивился моему присутствию- чему вообще удивляется Генри Блюмфельд? Он подал мне руку и попросил сопросидить его в город.
- Я каждый год приезжаю сюда, -говорит Блюмфельд,- проведать своего отца. Да и город не в силах я забыть. Я -"восточный" еврей, тут повсюду наша родина, где наши преставившиеся предки. Если бы мой отец умер в Америке, я бы там был как дома. Мой сын будет стопроцентным американцем, ибо я умру в Америке, там меня и похоронят.
- Я понимаю, мистер Блюмфельд,- я был тронут и говорил с ним, как со старым другом.
- Жизнь столь видимо связана со смертью, а живые- с мёртвым родичами. И нет краю этому, никакого избавления- всё вперёд и заново... В этом крае живут лучшие шнореры (т.е., нищие, попрошайки, с идиш. -прим. перев.),-  снова с восхищение мговорит Блюмфельд, ибо он- человек дня и реальности, и он забывается лишь раз в год.
Я провожаю его в город; люди приветствуют нас, а я переживаю ещё одну радость: мой дядя Фёбус Бёлёг проходит мимо- и здоровается первым, да сколь почтительно, а я снисходительно улыбаюсь ему, как будто я- его дядя.
 
продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose

Йозеф Рот ,Отель "Савой", роман (глава 1.9)

9.

Санчин внезапно заболел.
"Внезапно", говорят все ,а не знают, что Санчин десять лет кряду беспрестанно умирал. День за днём. В симбирском лагере год назад вот так один вдруг умер. Щуплый еврей. Он упал однажды пополудни, когда подчищал кашу из своего котелка- и умер. Он лежал на животе, протянул ноги и руки и был мёртв. Тогда кто-то сказал: "Эфраим Кроянкер внезапно скончался".
- Номер 748-й внезапно заболел,- говорят горничные.
На трёх верхних этажах отеля вообще никаких имён не существует. Всех кличут номерами комнат.
Номер 748-й -это Санчин. Полураздетый, лежит он в кровати и курит, и не желает никакого доктора.
- Это наследственная хворь,- молвит он.- Лёгкие слабы. Наверное, у меня они ещё были здоровые, ведь когда я родился, то оказался здоровым парнем и вопил так ,что акушерке пришлось заткнть ватой уши. Но со зла, а может быть, оттого, что места не нашлось в комнатке, меня поклали на подоконник. Вот с той поры я и кашляю.
Одетый в одни брюки, лежит Санчин в кровати, босоногий. Я вижу, что ступни его грязны, а пальцы его ног в "петушиных глазах" ,они покороблены ревматизмом и грибком. Большие пальцы горбаты и кривы.
Он не желает никакого врача, а отец его, и дед тоже умерли без докторов.
Приходит Гирш Фиш и предлагает некий укрепляющий чай. надеется продать его "за достойную цену".
Когда он видит ,что покупателя не находится, обращается ко мне: "Наверное, вы желаете купить счастливый номер?"
- Давайте!- соглашаюсь я.
- Розыгрыш состоится в ближайшую пятницу, это верные цифры.
Они- 5, 8 и 3.
Вбегает, запыхавшись, Стася, она не дождалась Игнаца с лифтом. На её щеках румянец в слезах.
- Вы должны дать мне денег, герр Фиш, -говорит она.- Санчину нужен врач.
- Когда купи`те и чай , -откликается Фиш и украдкой смотрит на меня.
- Я оплачу услуги врача, -говорю я и покупаю чай.
- Успокойтесь ,господин Санчин, - говорю я по-русски.- Стася пошла за врачом.
- Почему мне не сказали?- возбуждается Санчин.
Я насилом тисну его к матрацу.
- Надо окно отворить, бабы, слышь ты?! Надо окурки выбросить и пепел убрать. Доктор, естественно, выбранит нас за курение. Таковы они все, доктора. А кроме того, я небрит. Подайте мне мой нож. Он лежит на комоде.
Но бритвенный нож не лежит на комоде. Фрау Санчин находит его среди швейных принадлежностей. Она им пользовалась вместо ножниц, обрезала пуговицы с брюк.
Я должен подать Санчину стакан воды; больной увлажняет себе лицо, достаёт зеркальце из кармана брюк, держит его в левой руке, кривит рот, высовывает язык направо так, что кожа натягивается -и бреется без мыла. Он порезался только раз, "потому, что вы сглазили"- и я пристыженно отвожу глаза в угол комнаты. Затем Санчин сигаретной бумагой заклеивает порез.
- Скоро придёт доктор.
Его я знаю. Он каджый день посиживает в "пятичасовом" зале отеля. Он был военным врачом. Он, видать по-прежнему в делах; у него строгая, по-военному чёткая походка отставного офицера и пухлый животик.
Он по-прежнему носит малые шпоры, хоть и одет в гражданское платье, носит длинные брюки со штрипками. Его прямая осанка, железный взгляд, его зычный голос блистают как на императорских манёврах.
Лишь Юг* можно спасти, -молвит доктор,- но, если вы туда не отправитесь, то Юг придёт к вам, ждите.
Чеканя шаг, доктор подходит к двери и звонит. Он звонит терпеливо, а тем временем говорит, на отпуская большого пальца с кнопки звонка; это длится несколько минут- и вот, слуга стучит в дверь.
Горничный принимает военную стойку перед доктором, который своим добрым командирским голосом приказывает ему: "Подайте мне винную карту!"
В комнате воцаряется минута молчания; глаза Санчина блуждают, выпытывая секрет, от врача ко мне и Стасе.
- Бутылку малаги и пять рюмок, за мой счёт, -командует доктор.
- Соль медицины вот в чём, -затем со значением молвит он Санчину,- три рюмочки вина ежедневно, понимаете меня?
Доктор наливает до половины все пять рюмок и по очереди протягивает их нам. При этом замечаю я, что доктор стар. Его костлявые руки покрыты сетками синих жилок и дрожат.
- За ваше здоровье, -обращается доктор к Санчину- и мы вместе чокаемся рюмками. Это весёлый чёрный капустник.
Я подаю старому доктору шляпу и палку, а Стася нас провожает в коридор.
- Больше двух рюмок он не переживёт, -говорит нам доктор. - Ну, ему говорить об этом не надо. Завещания от него не требуется.
Доктор, стуча тяжелой палкой в каменные плиты, в сопровождении звенящей музыки шпор уходит прочь. Он не желает никаких денег.
Этим вечером я сопровождаю Стасю в варьете.
Программа всё та же. Только вот в ней образовалась дыра, или это мне так кажется, ведь знаю, что Санчина недостаёт. Его осёл с огненно-рыжими мочками длинных, то встающих торчком, то опадающих ушей топчется по сцене. Он что-то ищет на досках, ему недостаёт Санчина, задорного Санчина, шаром катаюшегося по сцене тела Санчина, его хриплого, срывающегося голоса, его подбадривающих возгласов, его истой клоунской бравады. Осёл встаёт на задние копыта. танцует "жестяной" марш -и понуро уходит прочь.
Я встречаю Александера Бёлёга; он сидит в первом ряду и кушает бутерброд с зернистой икрой, держит его большим и средним палцами растопыренной мальчишеской ладошки. Когда настапает черёд танцевального номера и на сцену выходит Стася, Александер кривит уголот ротика, но это продолжается только миг, ибо Бёлёг цепляет свой монокль.
Затем мы со Стасей идём домой. Мы выбираем тихие улочки, смотрим в освещённые окна без занавесок, окна оскоменно бедных домишек, где малые еврейские детки едят хлеб с редькой утыкаясь в большие горшки.
- Вы заметили, сколь печален был Август?
- Кто такой Август?
- Осёл Санчина. Они уже шесть лет работают вместе.
- Уж "Савой" остался бедняге, вся сцена, -говорю я только потому, что боюсь молчания.
Стася ничего не говорит- она ждёт от меня каких-то иных слов, именно тогда, когда мы выходим на рыночную площадь; мы направляемся к отелю последним проулком- тут Стася несколько медлит, она бы охотно задержалась.
Мы больше не говорим ни слова, пока не садимся в лифт Игнаца. Тут нам становится стыдно от контролирующего взгляда лифтбоя- и мы перебрасываемся пустяковыми фразами.
В эту ночь Стася перетаскивает кровати фрау Санчин и её детей в свою комнату и просит меня остаться рядом с умирающим.
Санчин весел. Он многажды поблагодарил Стасю, взял её ладонь, и мою, сжал их вместе.
Та ночь была страшной.
Я припоминаю ночи в холодных, открытых заснеженных полях, сторожевые ночи, снежные ночи Подолии, в которых я мёрз; и те сумерки, сигнальнами ракетами озаряемые , когда тёмное небо было напугано красными, горящими ранами. Но ни одна из пережитых мною между жизнью и смертью ночей не была столь страшна.
Лихорадка Санчина крепчала не по часам. Стася приносила смоченные уксусом платки, мы клали из на лоб умирающего- это не помогало.
Санчин бредил. Ему представился свой бенефис. Клоун Августа, нежно, ласково, протягивал ему руку, манил зверя куском сахара как перед началом представления. Санчин подскакивал и кричал. Он хлопал в ладоши как в варьете на бис. Он тянул вперёд голову, шевелил ушами, по-собачьи навострял их и внимал аплодисментам.
- Хлопайте, -говорила Стася- и мы аплодировали.  Санчин кланялся.
Утром он лежал в холодном поту. Крупные капли на его лбу набухали как стеклянные желваки. Воняло уксусом, мочой, по`том.
Фрау Санчин тихонько хныкала, упёршись головой о дверной косяк. Мы позволили ей выплакаться.
Когда мы сос Стасей вышли прочь, то поздоровались с Игнацем, "гутен морген". Он, разумеется, стоял в коридоре как на своём привычном, единственном во всём мире посту.
- Санчин, пожалуй, помрёт? -спросил Игнац.
В этот миг почудилось мне, будто Смерть приняла облик этого старого лифтового и ждёт своей поживы.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose    
* т.е. юг распадающейся Австро-Венгерской империи, -прим. перев.