хочу сюди!
 

ГАЛИНА

59 років, терези, познайомиться з хлопцем у віці 60-70 років

Замітки з міткою «ингеборг»

Ингеборг Бахманн "Малина", роман (отрывок 15)

Бюро я не купила, ведь стоило оно пять тысяч шиллингов, да ещё было монастырским- это обстоятельство тоже остановило меня, к тому же за ним я не стала б писать, ведь нет ни пергамента ,ни чернил, да и фрёйляйн Йеллинек эта идея не воодушевила: она привыкла к моей пишущей машинке. А листкам рукописи о принцессе фон Карган я позволила утонуть в одной папке дабы фрёйляйн Йеллинек не заметила моё сочинение, нам ведь важно "разделаться" с письмами: и вот я на три ступеньки лестницы ближе к библиотеке сажусь за ней, достаю несколько "входящих" и диктую секретарю "исходящее":
"Многоуважаемые господа..."
Заголовок с сегодняшней датой фрёйляйн Йеллинек, конечно, уже написала, она ждёт, мне ничего не приходит на ум- и я говорю: "Милая фрёйляйн Йеллинек, пожалуйста, пишите же, что Вам угодно", однако, растерянная фрёйляйн Йеллинек не желает знать ,что значит "как угодно"- и я измученно выдавливаю из себя: "Пишите, например "по причине нездоровья"... ах, вот как, у нас это уже было? тогда- "по причине занятости" ,и к этой фразе мы прибегали слишком часто? тогда просто "спасибо, всего наилучшего". Иногда мои отговорки озадачивают Фрёйляйн Йеллинек, но она не подаёт виду, не знает она никаких "многоуважаемых господ", ведом ей лишь господин др. Краваня, который спциализируется в неврологии, а в июле женится, в этом она сегодня мне призналась, они поедут в Венецию, а пока её потаённые мысли витают в поликлинике и заняты будущим устройством квартиры, она заполняет для меня формуляр, она роется в архиве, где царит невероятный хаос, она находит письма, килограммами, датированные 1962-м, 1963, 1964, 1965, 1966 годами, она убеждается в тщетности своих стараний привести в порядок мои дела, которые она метит надписями "отложить", "подшить", "рассортировать по назначениям", деловые и личные раздельно, фрёйляйн Йеллинек способна на всё, но я не могу дать ей добро, ведь мне жаль времени на подобную затею: с тех пор, как я узнала Ивана, мне бы себя в порядок привести, а к сортировке писем я безразлична. Я собираюсь с мыслями ещё раз и диктую:
"Многоуважаемые господа,
благодарствую за ваше письмо от 26 января".


Многоуважаемый герр Шёнталь!
особа, к которой вы обращаетесь, которую вы будто знаете, которую даже приглашаете, её нет. Я попытаюсь объясниться, хотя теперь шесть утра- и мне это время кажется подходящим для объяснение, которое я должна дать вам и многим иным людям, ведь там много всего не даёт мне спать. Вы ведь не на детский вечер и не на праздничный пирог пригласили меня: непреклонные рамки мероприятия диктует корпоративность. Вы видите, я всё-же учитываю вашу точку зрения. Знаю, наша встреча расстройлась, и я должна была бы по крайней мене позвонить вам, но мне недостаёт слов ,чтоб описать свою ситуация, и положение мое обязывает обьясниться, оно же заставляет меня умалчивать об известных обстоятельствах. Приветливый фасад ,за которым ,вы видите, я иногда скрываюсь, к сожалению, мне всё чаще не даётся. Не верьте в моё упрямство: мои манеры не "плохи", они -единственное, что осталось мне, а если б их преподавали в школе как предмет, будь они ,специальностью, мне суженною- я бы преуспела именно в ней. Многоуважаемый герр Шёнталь, но я уже много лет не могу, часто неделями, добраться до двери собственной квартиры или позвонить по телефону, даже принять звонок я не способна- и я не знаю, чем помочь себе, верно, ничем уже помочь нельзя.
Я также совершенно не способна мыслить о надлежащих своих обязанностях: о сроке, о работе, о договоре- ничто не пугает меня в шесть утра так, как жуть собственного несчастья, когда бесконечная боль равномерно, беспрепятственно и на пределе терпения струится в каждом нерве, всё время. Я очень устала, смею сказать вам, насколько я устала...

Я поднимаю трубку- и слышу монотонный голос: "Приём телеграмм, прошу ждать, прошу ждать, прошу ждать, прошу ждать". На листке я чёркаю: "Др. Вальтер Шёнталь, Виляндштрассе 10, Нюрнберг. Прибытие сожалению невозможно тчк Письмо следует".
"Приём телеграмм, прошу ждать, прошу ждать, прошу ждать". В трубке щёлкает, живой голос молодой женщины сонно вопрошает: "Ваш номер, пожалуйста? Спасибо, я перезвоню".


Сущая  охапка "усталых" предложений у нас с Иваном, ведь мы часто бываем чудовищно усталыми, хотя он настолько моложе меня; Иван долго отсутствовал на выезде, он был в компании на сеновале в Нусдорфе, затем они вернулись в город на гуляш ,должно быть, кушали в то время, как я написала двухсотое письмо Лили, и ещё несколько других, одну телеграмму, по крайней мере, отослала, а Иван позвонил, в полдень в бюро, его голос был неузнаваем.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose

Ингеборг Бахманн "Суждены этому Роду..."

Суждены этому Роду никакие Веры,
довольно Звёзд, Кораблей и Дыма,
что в порядке Вещей, верно,
Звёзды и Счёт бесконечный,
и Тяга присутствуют, зовите последнюю Любовью,
чище всего прежнего.

Небеса подувяли, а Звёзд узелки
распускаются вместе с Луной и Ночью.

перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose


Verordnet diesem Geschlecht keinen Glauben,
genug sind Sterne, Schiffe und Rauch,
es liegt sich in die Dinge, bestimmt
Sterne und die unendliche Zahl
und ein Zug tritt, nenn ihn Zug einer Liebe,
reiner aus allem hervor.

Die Himmel haengen welk und Sterne loesen
sich aus der Verknuepfung mit Mond und Nacht.

Ingeborg Bachmann

Ингеборг Бахманн "Лишь Тёмное тебе"

Орфею подобно играю
на Струнахжитейских Смерть,
а Красоте наземной,
а Глазам твоим, что Небо затмевают
горазда лишь Тёмное сказать.


Не забывай: и ты, внезапно,
тем Утром, когда твой Ночлег
ещё был росен, а Гвозди`ки
спали` на Сердце у тебя,
ты Лету тёмную видал,
что мимо вдаль текла.

Я, Струна Молчания,
натянутая Волною Крови,
поймала Сердце звучное твоё,
чей Локон затерялся
в Тенистойшевелюре Ночи.
Тьмы Хлопие черно`е
заснежило твой Лик.

А я твоею не стала.
Мы плачем и поём теперь.

Но ,подобно Орфею, владею
я На-Струнахжитийною-Смертью,
а ещё голубеет
мне навеки погасший Твой Взгляд.

перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose


Dunkles zu sagen

Wie Orpheus spiel ich
auf Saiten des Lebens den Tod
und in die Schoenheit der Erde
und deiner Augen ,die den Himmel verwalten,
weiss ich nur Dunkles zu sagen.

Vergiss nicht, dass auch du ,ploetzlich,
an jenem Morgen ,als dein Lager
noch nass von Tau und die Nelke
an deinem Herz schlief,
den dunklen Fluss sahst,
der an dir vorbeizog.

Die Saite des Schwiegens
gespannt auf die Welle von Blut,
griff ich dein toenendes Herz.
Verwandelt ward deine Locke
ins Schattenhaar der Nacht,
der Finsternis schwarze Flocken
beschneiten dein Antlitz.

Und ich gehoer dir nicht zu.
Beide klagen wir nun.

Aber wie Оrpheus weiss ich
auf die Saite des Todes das Leben,
und mir blaut
dein fuer immer geshlossenes Aug.

Ingeborg Bachmann

Ингеборг Бахманн "Малина", роман (отрывок 30)

Странное свидание. Сегодня нет времени у нас друг для дружки, в последний вечер всегда много хлопот. Я-то свободна, мои чемоданы уж упакованы, Малина куда-то ущёл поужинать, мне кстати. Он вернётся поздно, и это мне кстати. Знать бы мне, где Малина. Но я не желаю видеть его сегодня, сегодня не могу, я должна поразмыслить над странной встречей. Однажды, всегда время нас поджимало, , а однажды было вчера и позавчера, и год назад, и два года. Кроме вчера будет и завтра, Завтра, которого не жалаю я, а вчера... О ,это Вчера , вот и припомнилось мне, как я встретила было Ивана, и что я с первого взгляда и всё время... вот я испугалась потому, что не вспомнить, как вначале было, ни за что, как было месяц назад, ни за что, как было когда детей недоставало, как было с Франсе и Троллопом, и как дальше время текло, когда мы вчетвером были на Пратере, как я отсмеялась было, как Андраш жался ко мне, в паноптикуме это было, у "мёртвой головы". Не желала я знать впредь, каким начало было, я больше не стяла у цветочной витрины на центральной улице, не изобретала и имена, и не расспрашивала о них. Но придёт день- и мне захочется узнать ,и я свалюсь во Вчера, сникну там. Но ещё не завтра. Прежде, чем вчера и завтра оживут, я должна утишить их в себе. Ныне сегодня. Я здесь и ныне.

Иван позвонил, он всё-таки не сможет подбрость меня на Западный вокзал, всегда в последний момент что-нибудт помешает. Ну ничего, он пошлёт мне карточку с видом, я же дольше слушать его не могу, ведь мне срочно надо заказать такси. Малины пока нет дома, а Лины еще нет. Но она на подходе, она застаёт меня с чемоданами на лестничной площадке, мы сволакиваем их вниз, больше старается Лина, она обнимает меня у такси: "Чтоб достойная фрау вернулась мне здоровой, иначе герр доктор будут недовольны!"

Я мечусь по всему Вестбанхофу, затем следую за носильщиком, который транспортирует мои кофры до конца третьего перрона, нам надо обойти, ведь мой вагон уже стоит на пятом: два поезда на Зальцбург отправляются на протяжении этого часа. На пятом состав вдвое длиннее того, а нам ещё надо по щебню добраться к хвосту. Носильшик требует немедленной платы, он подозревает "типический скандал" , но всё-таки помогает мне за десять шиллингов чаевых, скандал да и только. Думаю, он за десять шиллингов не заколется. А то придётся мне вороча`ться- и через час буду дома. Поезд трогается, я из последних сил рву на себя открытую вагонную дверь, успеваю забраться. Остаюсь на чемоданах пока не придёт проводник и не отведёт меня в купе. А поезд тормозит у Линца, он недолго стоит там, я никогда не бывала в Линце, всегда- проездом, Линц на Дунае, не желаю прочь с берегов Дуная.


... она не больше не видела пути-выхода из ставшего чуждым края, где были только ивы, ветер и вода... ивы шипели всё пуще, смеялись, они вскрикивали и стонали... чтоб ничего не слышать, она укрыла голову руками... Ей не осталось пути ни вперёд, ни назад, ей остался выбор между водой и всесильным произволом ив.


Антуанетта Альтенвиль на вокзале Зальцбурга провожает пару особ, садит их, возвращающихся, в мюнхенский поезд. Всегда этот вокзал казался несносным со своими абсурдно долгими расслабляющими ожиданиями, но на этот раз да не расслаблюсь, ведь я остаюсь, я принадлежу  INLAND. Всё же мне приходится ждать, пока Антуанетта попрощается и расцелуется чуть ли не с каждым, затем она машет вслед отходящему составу, словно прощается со всеми уезжающими роями народу, милостиво, и меня она, естественно, тоже не забыла. Атти безумно рад мне, он снова будет на регате, вот как? этого я не знаю? Антуанетта постоянно забывает, чем интересуются её знакомые, а Атти,значит, завтра со мной поедет на гору Ст.Гильген, ведь в этой, первой регате он, конечно, не участвует. Я недоверчиво прислушиваюсь к речи Антуанетты. Почему Атти ждал меня, не понимаю, Антуанетта, пожалуй- тоже, она находит в этом искреннюю приязнь. -Малина передавал тебе привет,- говорю ей сухо.
- Спасибо, а почему вы не вместе, нет, да что же, они ещё рабоотают?! и как живётся нашему дорогому остронуждающемуся?
То, что она видит в Малине остронуждающегося, для меня такая уж диковинка, что я не могу сдержать смеха: "Но Антуанетта, ты ,наверное, перепутала его с Алексом Фляйсером или с Фрицем? Ах, ты уже с Алексом?" Я говорю мягко: " Ты видно спятила". Но я ещё себе представляю Малину в качестве бедняка, одного в венской квартире, нужда неописуемая. Антуанетта теперь водит "ягуар", только английские машины годятся, а она ездит быстро и уверенно, по одному ей ведомому окружному пути, из Зальцбурга вон. Она удиволяется видя меня в добром здравии, обо мне постоянно слыхать такие анекдоты, никуда не выхожу, во всяком случае, опаздываю и ошибаюсь местами встреч. Я обстоятельно отчитываюсь, когда в последний раз бывала в Ст.Вольфганге (а главное опускаю: что ни день- в гостиничном в номере) , и что постоянно дождит, и дурная поездка выдалась. Хоть больше мне сказать нечего, пусть идут дожди, а Антуанетта пригласит меня в солнечную соляную пещеру. Тогда я смогу хоть на час свидеться с Элеонорой, которая служит на кухне в "Гранд отеле" , Антуанетта раздражённо перебивает меня: "Нет, да что ты говоришь? Лора? да почему7 на какой кухне? в "Гранд отеле"? такого больше нет, он сгорел, но гуляли было там на славу!" И я поспешно хороню Элеонору, и возвращаюсь чтоб просвещать Антуанетту и удивляться. Мне никогда не следовало бы возвращаться сюда.


У Альтенвилей к чаю уже пятеро, двое ещё подойдут к ужину, а у меня больше нет отваги сказать: "Но вы же обещали мне, что никто не придёт к нам, что будет тихо, совсем тихо в нашем узком кругу!" А завтра, значит придут Ванчуры, которые сняли себе на лето дом, а на выходные- ещё сестра Атти, которая настояла на том, что приволочёт младенца, на которой, веришь ты? женился в Германии этот Роттвиц, на этой урождённой аферистке, лучше бы ей не родиться, а за рубежом она пользовалась succe`s fou* , все немцы вешались на неё, они и вправду верили, что бейби в состои в родстве с Кински** и даже с ними, с Альтенвилями, удивительно. Антуанетта с той поры не перестаёт удивляться.


С чаепития убираюсь прочь, брожу окрестностями и вдоль берега, и коль я уже здесь, визитирую как следует. Люди замечательно изменились в этих местах. Ванчуры извиняются за то, что сняли дом на Вольфгангзее, я не упрекнула их, и я тоже здесь. Кристина непоседливо пробегает по комнатам, подпоясана старым фартуком так, что под ним не заметно платье от Сен-Лорана. Это чистая случайность, ей милее в самой глубинке Штирии. Но вот и Ванчуры перебрались сюда, хоть им все дни чёрные, не до праздников. Христина зажимает виски ладонями, пальцы- в причёску, здесь её всё действует на нервы. В саду она сеет салат и травы, во всё, что готовит, она кладёт травы, живут они тут оскоменно, невообразимо просто, сегодня Ксандль прокатится впустую, таким быть свободному вечеру Христины. Она снова зажимает виски, теребит волосы пальцами. Плавать они практически не ходят, кругом ведь натыкаешься на старых знакомых, и я ещё в кадре. Затем спрашивает Христина: "Вот как? У Альтенвилей? Ну да, утончённые они, Антуанетта ведь очаровательная особа, но Атти, как ты это терпишь? мы ведь не сообщаемся, думаю, он страшно завидует Ксандлю". Я удивлённо спрашиваю: "А с чего бы это?"  Христина наобум отвечает: "Атти тоже когда то рисовал или писал кистью, насколько я знаю, ну вот, он страшно не терпит, когда у кого-то по-настоящему удаётся, как Ксандлю, такие ведь они все, эти дилетанты, мне с такими не о чем говрить, да я практически и не знаю Атти, виду Антуанетту от случая к случаю здесь и в городе у парикмахера, нет, не в Вене, в сущности они такие твердолобые консерваторы, каких найти трудно, и даже Антуанетта, хоть и столько в ней шарма, а насчёт современного искуства, простите, она темнота, а замужество за Атти Альтенвилем ничего не значит, неотёсанной она осталась, Ксандль, что я думаю ,то и говорю, какая я есть, такая есть, ты меня сегодня просто бесишь, слышишь?! а я отрежу детке ещё один ломоть, если ко сюда на кухню забежит, пожалуйста, поверь же, однажды герр др.Альтенвиль скажет то же Атти, я бы хотела пережить это, он состроит тогда невиданное лицовид лица его послелицо випережить это эьдоижэт напрямик Атти, надо будет увидеть лицо последнего, убеждённого республиканца, с особой красноватой окраской, и путь стократно на его визитке значится "др. Артур Альтенвиль", он только тогда обрадуется, когда каждый-всякий узнает вопреки ей, кто он есть. Такие они все!


У Мандлей ,в соседнем доме, который из года в год американизируется, сидит в livingroom*** такой себе молодой человек, Кэти Мандль шепчет мне, что он outstanding****, если я правилно поняла- писатель, и коль я верно расслышала его фамилию, то ли Марктом, то ли Мареком зовётся, он только обнаружил своё дарование или же его дебют ожидается посредством Кэти. По прошествии первых десяти минут он с нескрываемым любопытством спрашивает об Альтенвилях, а я скупо ему отвечаю, вовсе никак. -Да чем же собственно занят граф Альтенвиль?- спрашивает молодой гений и настойчиво продолжает: как давно знаю я графа Альтенвиля и действительно ли дружна с ним и может ли быть такое, что граф Альтенвиль... Нет, мне нечего ответить, я ещё не српшивала его, чем он занят. Я? Пожалуй, уж две недели. Плавать на яхте? Возможно. Да, я думаю, у них два или три судна, не знаю. Может быть. Чего угодно господину Маркту или Мареку? Быть приглашённым к Альтенвилям или постоянно повторять вслух эту фамилию? Кэти Мандль выглядит дородной и доброй, она красна как рак, хоть не станет коричневой, она говорит с прононсом по-венски-американски и по-америкнски-венски. Она в семье сильная яхтсменка, единственная серьёзная соперница Альтенвилей, если не считать Лейбля профессионалом. Герр Мандль говорит мало и кротко, он добродушно присматривается. Он молвит: "Они вовсе не подозревают, какая энергия таится в моей жене, которая то яхту водит, то копается в саду, то дом в доме затевает перевороты, немногие люди живут так, а остальные присматриваются к ним, я их последних, которые присматриваются. Вы тоже?"

 
_________Примечания переводчика:______________
* бешеным успехом (фр.)
** Клаус Кински, немецкий актёр театра и кино, см. ст. в "Википедии":
http://ru.wikipedia.org/wiki/%D0%9A%D0%BB%D0%B0%D1%83%D1%81_%D0%9A%D0%B8%D0%BD%D1%81%D0%BA%D0%B8
*** в гостинной (англ);
**** выдающимся (англ.)

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы
heart rose

Ингеборг Бахманн "Тридцатый год", рассказ (отрывок 6)

Зимой он с Лени ходил в горы, на Ракс, в выходные, да, он точно помнит. Ещё бы, помнит. Он замёрзли, продрогли, перепугались, столько раз прижимались друг к дружке в ту ночную бурю. Множество слишком жалких покрывал они сначала взаимно уступали, а затем в полусне тянули на себя. Накануне он познакомился с Минором и доверился ему. Он побежал к Минору потому, что не знал ,что делать и как быть, вообще не знал, как начать, и врача знакомого у него не было: он ,да и Лени тоже, ещё не знали женщин. Лени был столь юна, он был тоже юн: их неведение растрогало сведущего или разыгрывавшего из себя знатока Минора. Тот предложил таблетки, которые посоветовал Лени принять накануне вечером в кемпинге для лыжников. С Минором он всё обсудил и , хотя чувствовал себя жалким, "знаток" ему позавидовал. (Девственница, которая не попалась мне в этом городе? Начистоту, дружище!) Он напился за компанию- и с миноровым перегаром вдохнул его жизненных взглядов. (Вовремя порвать. Вариант один. Выпутаться из аферы. Думать о будущем. Камень на шею.) Но снежной ночью ужасался он самому себе, Минору, Лени, которую не хотел трогать: с той поры, как узнал, что ей предстоит, больше не желал он этого костлявого тщедушного тельца, не хотелось ему трогать эту безвкусную скороспелку, и потому он поднялся ночью и ещё раз спустился в гостевую, присел за свободный стол и пожалел себя пока не оказался в компании, пока две блондинки-лыжницы не подсели к нему, пока они не захмелели- о он пошёл за ними наверх, следом, как приговорённый, на тот же этаж, где, в другой комнате, Лени лежала и плакала или плакала во сне. Когда он оказался в комнате с двумя девушками и расслышал свой смех, всё показалось ему простым  и лёгким. Всё ему далось и уда`лось: это было так просто, правда, ему пока недоставало верной установки, но дело наживное- итак, отныне и навсегда. Он ощутил себя со-знателем некоей тайны лёгкости ,дешевизны и допустимых злодеяний. Ещё до того, как он впервые поцеловал блондинку, Лени была им брошена. Прежде, чем он, уже не противясь ,отверг стыд- и запустил руку в волосы другой, со страхом было покончено. Но позже пришла расплата: он так и не смог укрыться от резких словечек и дикого лепета, которые полонили его. Дороги назад не было- и он, не сомкнув глаз, расплатился ими за всё, что ему прежде и после дарено было увидеть ночами когда горел свет. Утром Лени исчезла. Когда он вернулся в Вену, то заперся на пару дней у себя, к ней не пошёл, никогда уж не наведался к ней, и не слышал о ней больше. Только год спустя оказался он в Третьем округе, зашёл в тот дом, но Лени там больше не жила. Он не решился справиться насчёт нового её адреса- а то зачастил бы сюда, с мольбами, коль жила б на прежнем месте. Иногда в кошмарах он видел её, распухшую утопленницу, плывущую вниз по Дунаю или- прогуливающуюся с детской коляской в парке (в такие дни он обходил парк стороной) , или без ребёнка- как ей с дитём управиться? продавщицей за прилавком, обращающуюся к нему не глядя, мол, чего изволите? А также представлял себе её в счастливом браке с коммивияжёром, в провинции. Но он так её и не увидел. И он зарыл это в себе настолько глубоко, что лишь изредка видел наяву картину ночного снегопада, бурю, от которой они убежали к окошкам кемпинга занесённым метелью, к свету, который горел над тремя сплетёнными телами- и к хихиканью, ведьмовскому хихиканью, к шевелюрам блондинок.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы

Ингеборг Бахманн "Тридцатый год", рассказ (отрывок 3)

Кто же я в золотом сентябре, коль обдираю с себя всё, что из меня сделали? Кто, когда облака летят?
Дух, что спрятался в моей плоти- ещё больший предатель, чем его напоказ святая хозяйка. Прежде всего должен я бояться встречи с ним. Ибо ничего из надуманного из меня не вышло. Всякая мысль- всход чужого, занесённого семени. Ничто из того, что тронуло меня ,я неспособен помыслить, а ведь думаю то, что меня не тронуло.
Мыслю о политическом, социальном и ещё парою иных категорий, всегда- в одиночестве и без повода: участвую в игре с загодя установленными правилами, причём ,возможно, хоть раз уже помыслил, как их изменить. Нет игре. Хватит!
Я, этот моток рефлексов и благонамеренной воли; Я вскормленное отбросами истории, побуждений и инстинкта; Я одной ногой -в дикости, другой- на столбовой дороге к вечной цивилизации; Я непроницаемое, смешанное из всяких материалов, рафинированное, неразъёмное, а  несмотря на всё- легко гасимое ударом по затылку. Для молчания измочаленное Я из молчания...
Зачем я всё лето искал погибели в угаре, или- вознесения, там же? ...к тому же, не замечая, того ,что сам -всего лишь заведённый кем-то и забытый органчик: варьирую пару аккордов, гневно пробую из них сотворить мелодию, которая значится в моей нотной тетради! Моя тетрадь! Будто, если начистоту, в моей тетради нечто записано! Молнии пронзили стволы, раскололи их. Безумие снизошло на людей, души им расчленило. Саранча пала на поля- оставила выжранный след. Прибои смыли холм, дикие ручьи- склон. Землетрясения не стихали. Это всё записи, они!
Если бы я не зарывался в книги, в историю, в легенды, в газеты, в новости- не взросло бы во мне наносное, был бы я ничем, собранием непонятых задатков. (И ,пожалуй, к лучшему: тогда нечто иное выпало бы мне!) То, что вижу, слышу- не присваиваю, но мои ощущения- вот их, возможно, я и присваиваю. Пустые нотные станы ,эти ночные побродяжки, голодные бездомные, они гуляют в моём сердце как по сельскому тракту. Я хочу, я в силах призвать всех ,кто верят своим единственным и неповторимым головам и принимают за чистую монету свои мысли: будьте благоразумны! Ваши копилки звякают вышедшими из употребления монетами, а вы пока того и не подозреваете. Избавьтесь вы от них, побрякушек с черепами и орлами. Признайте, что с Грецией и Буддистаном, с откровениями и алхимией они- в прошлом. Признайте, что обживаете вы только одну, древними меблированную землю, что ваши взгляды всего лишь взяты напрокат, образы вашего мира- арендованы. Признайте, что вы рассчитываетесь собственной жизнью, только по ту сторону барьера, разорвав со всем, что вам было дорого, на остановках, в аэропортах- и только оттуда отправляетесь собственными путями и маршрутами от воображаемой станции к другой выдуманной, вы странствующие вдаль, для которых кроме прибытия ничего нет!
Попытка взлёта! Новая проба любви! Там бескрайний, непостижимый миръ бередит твоё отчаяние- езжай!
Сумрачный сон, летучая горячка над пропастью. Когда связки нет, прощаться просто; когда Полип загребает  лапой, не держись за ближнего............................
Человечность: блюсти дистанцию.
Расступитесь а то умру, или убью, или покончу с собой. Оставьте, Бога ради!
Я гневен, тем ,без конца и начала гневом. Мой гнев, он пробудился из оледенения ,он обращён к железному веку... Но коль миръ катится к концу- и все говорят это: верующие, суеверные, учёные и пророки, почему бы однажды ему не кончиться до того, как сойдёт с орбиты, взорвётся? Почему бы ему не погибнуть от осознания и гнева? Почему я не в силах сиднем сдержать свой родовой порыв- и тем поставить точку? Конец блаженных, бесплодных плодовитых, истинно любящих. Нечем кстати крыть.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы

Ингеборг Бахманн "Язык это кара"

Речь Ингеборг Бахманн по случаю вручения ей Премии Антона Вильдганга

Дамы и господа, уважаемые присутствующие,
я прибыла в Вену, чтоб принять премию, которую вы мне присудили, и к тому же, дабы поблагодарить вас за оказанную мне честь. В таких случаях принимающий подобающими словами благодарит дарящих. Но от писателя впридачу ждут ещё и речи, желательно- знаменательной, значимой, многогранной, как говорится, обо всём и ни о чём, , при этом лауреату предоставляется возможность говорить что ему угодно, например, ему позволительно касаться всех вопросов и проблем современности, и даже самых высоких, причём, принято считать, что так выступать, распутывая клубок насущностей и общих проблем, легко. Но они, эти шарады реальности и вечности, к сожалению, не важны.
Уж если кто, как я сейчас, вышел на публику и раскрыл рот, до`лжно ему быть дозволено ощутить собственную абсолютную неуместность. Пусть даже речущий с трибуны окружён столь благожелательным вниманием, всё равно, его личность уже искажена, ведь этот час (урок, die Stunde) совсем не под стать остальным моим часам (урокам), моё бытие (das Existenz)-  иное, я существую лишь когда пишу, я ничто, когда не пишу, тогда я совершенно чужда себе, тогда я - выпавшая (вне, herausgefallen) из себя, коль не пишу.  А когда пишу, тогда Вы не видите меня, и никто не видит меня при этом. Вам вольно наблюдать дирижёра за пюпитром, певца на сцене, актёра в кадре, но никому не дано видеть, что есть Сочинительство (Писательство). Оно есть некий  странный, особый способ экзистенции, асоциальный, одинокий, про`клятый, да, и даже такой, и лишь готовый продукт, книги, обрастают публичностью, социальным контекстом, наособицу торят путь к некоему Ты, с их отчаянно обретаемой, но изредка достигаемой Явленностью (die Wirklichkeit). Всё, что кажется мне хоть сколь-нибудь ценным, достойным оттиска на бумаге, идёт в дело. Издавна наугад дают определения "Писательству" ("Сочинительству"), но даже сказанное на этот счёт великими умами (духами- ...von Grossen Geistern...), звучит несколько фальшиво для [..................], однако, привычно, но и отдаёт пустотой популярности. Не важно знать, какие низкие или достойные, чуждые миру или [..................] Идеи питали разные Поэты (букв. "сгустители" - die Dichter), которые несмотря на всё, оставили после себя великие Труды. Они (скрижали исповедален) способны хранить личные опыты.
Мне ведом лишь свой, мне опротивевший, письменный стол, который я всё же не покидаю, если только не изощрённо , как теперь пред вами, упражняюсь в славословии, которое кого-нибудь да подымет, посветит секунду, но уже в следющий миг ведомо: то был побег, заблуждение, и тебя снова тянет на галеру. Кто понуждает? Никто, естественно. Это- некое Ярмо (Zwang), некая Одержимость, Проклятие, некая Кара (Strafe).
Но вы ждёте... я к сожалению не знаю, чего вы ждёте, коль уж не о высоком речь, пусть хоть экивок этой, как слышу, кличут её, столь жгучей (или "жгущей") актуальности. Как вгляну на неё, вижу: и вправду она чересчур ужасна, постыдна, а значит коснуться (bereden- оречить) её в столь торжественный час значит легко отделаться.  Да и не затем я здесь, чтоб наставлять нею, учительствовать, шокировать Вас, ведь Отвращение (к ней?) присуще Вам, а коль нет, то вам никто не пособит.
Однако, жгущие насущности, которые повсеместно измышляют для писателей, но меня не греют, выглядят так. Вам по крайней мере трижды в неделю приходят письма: "Вы срочно обязаны до 15-го или до 23-го...", а затем -всего несколько страниц, подумать только, лишь несколько страниц! "обратить внимание на...", "Вы должны ответить, почему пишете, и что вы думаете о месте писателя в нашей современости, и -писателя в обществе, о нём и его отношениях к..., и о нём и средствах масовой информации, а верите ли вы, а полагаете ли, что..., а поскольку вы пишете лишь для себя, или всё-таки ,чтоб изменить миръ... Отправляйтесь немедля в Лондон, или в Москву, или в Нью-Йорк, ведь там открыто творится нечто достойное Вашего внимания..." Только вот мне не приходило в голову, что я или кто-то другой способны нечто добавить к великим свершениям, личными нашими подписями "за" или "против" них, а если всё-таки случайно припечёт -и кажется, будто и я поучаствовала, по уму и совести, то всё же знаю, что ничем таким образом не помогла свершившемуся, я пока не смогла замирить ни одной войны, ведь писателям не свойственны ни мощь, ни влияние.
Такова ужасная сумятица, которая столь многих воротит от сочинительства, а речи ,которыми они размениваются-растекаются (...in die sie fluechten, verhallen... -...в которые они бегут, озвучивают их...), никто не припомнит по прошествии нескольких лет, что там, в хорошем смысле, речено было, а новые актуальности опять горят, снова требуется участие и внимание людей, с которыми никто не считается.
Среди ранних моих жизненных установок есть, однако, одна или две заповеди, которые я неукоснительно блюду. И они меня сберегли доныне, моя единственная защита. Если я умалчиваю их, то лишь оттого, что вымолвив, предам их и себя, а потому впредь желаю быть просто читаемой. Каждому дозволены мнения, также и нежелательные для писателя, а что не значится в книгах его, то не существует. Итак, мне -быть прочтённой, как иные писатели-мною, в книхах, которые преображали меня и других, ведь книг, изменивших миръ, лишь малость, и авторы их не догадывались, что трудами своими добьются этого, к тому же- несколько иным образом, чем виделось тогда.
Значит, предъявляемые писателям требования, от простейших до всемирно-реформаторских, суть абсолютно бессмысленны. Прибывающее, убывающее, переменчивое Я (Эго), которое меняется в процессе письма, есть нечто иное, а касательно "актуальностей" скажу лишь, что их следует исторгать (hinwegschreiben- выписывать), надо перегнаивать (korrumpieren) "современные актуальности", нельзя поддаться их атакующим, гноящим тебя фразам. Писателю -ничтожить фразы, а коль уж быть Трудам на злободневные темы, то -без текущей риторики. Да и большого таланта на это не требуется, охочих вдосталь кроме писателя, которому личит норов под стать его таланту, что важнее всего. Потаённая хрустальность (также- "кристальность", das Kryptokrystallinische) этих слов мне ведома, мы не знаем, что есть Талант, что -Характер, но мне остаётся, говоря, лишь Бессилием Речи означить то, что мне видится более важным, нежели идиотские спичи о роли писателя вчера, сегодня и завтра. Хрустальные слова не являются в речи. Они суть Единственное и Непосторимое, они то являются, то исчезают на странице прозы, в стихотворении.
Это -моё, тут могу ручаться лишь за себя, для верности(...zu den getreusten- оговорка?) скрепляю:
"Язык есть некая  Кара" (Sprache ist eine Strafe, штраф,наказание).  Невзирая на что, последняя строка: "Без мертвечины, слова мои!" (Kein Sterbenswort, ihr Worte.)

перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose
в скобках- комментарии переводчика

Ингеборг Бахманн "Реквием по Фанни Гольдманн" (отрывок 1)

Реквием по Фанни Гольдманн

Из набросков к незавершённому роману


В давно минувшее время, необычайно значительное, по причине своего влияния на частные жизни тогдашних обывателей, был такой полковник Вишневски, подобно,к слову сказать, ещё одному из полковников австрийской армии, покончивший с собой пулею в рот в марте 1938 года. И вот, в 1945 году Фанни ,снявшая мундир немецкой зенитчицы* (позже надо объяснить, как сложился близкий симбиоз Фанни и "Flak", немецкой ПВО) и надевшая скроенное тётей Паулеттой короткое чёрное платье, задолго до того могла бы по протекции патриота-самоубийцы заполнить анкеты, поступить на службу или учёбу, да не сподобилась,- так мелкие упущения могут вызвать последствия,- не только повстречалась с мистером Гольдманном, культурным офицером из американского оккупационного корпуса в Вене, но и стала его женой и несколько лет после того фигурировала на театральных проспектах, плакатах и в газетах как очаровательная, необычайно красивая, а сверх подобных характеристик, в качестве актрисы [- - - ]Фанни Гольдманн.
В памяти видевших Фанни Гольдберг в качестве Ифигении или в роли из забытой разговорной пьесы "Благодарю за розы", возможно, осталась всего лишь декоративная молодая дама, малоподвижная на тёмной сцене в освещённом круге, музыкальная увертюра, которая выделялась не столько талантливой игрой, сколько абсолютно всепоглощающими монологами, хитросплетением фраз, белыми стихами, вольными ритмами [- - - ]а именно, когда она утвердилась было в прозе в некоем салоне, всё же стало заметно, что она говорит не по-немецки, но- нечто возвышенное, по преимуществу -невыразимо приятное, что ей удавалось было, она рыла золотую жилу разговора, не по писаному, ей назначенному, а оттого-то ни одна из аудиторий ныне не припомнит никакой "режисуры", лишь некоторые акценты, и в лучшем случае кое-кто вспомнит: "Она была очень красива и говорила так же".
Но до того ,как Фанни Гольдманн ступила на венскую сцену в широком декольте, она прожила зиму 1945-1946 гг. у мамы в окружении двух тётушек, Паулетты и Лилли, которых так впечатлили полковничье звание и ужасное, ставшее вскоре чем-то похожим на эпидемию, происшествие, словно они были соучастницами, три старые дамы, которым было вовсе невдомёк то, что знала Фанни, и насколько она в итоге приблизилась к правде о случившемся.
В июле 1934 года польковник Вишневски был тесно связан с министром Феем, а после убийства Дольфуса не смолкали слухи, согласно которым Фей знал было о готовящемся покушении, а после того ,как Фей застрелился в марте аншлюса, отец Фанни покончил с собой тем же вечером ,едва узнав о случившемся. Поскольку надумана, исторически не доказана и почти неправдоподобна версия, согласно которой Фея застрелил Планетта, следовательно, весьма вероятно то, что полковник покончил с собой будучи не в силах перенести любые разоблачения подробностей покушения. Итак, Фанни небезосновательно подозревала, что герой, которым вот да и должен был предстать её покойный отец, был вовсе иным, а именно- несчастным мужчиной, измотанным страхами, ошибочными расчётами, позором и безвыходностью, а когда дочь разубеждала хлопочушую насчёт реабилитации фрау полковничиху Вишневски, то представляла дело так, будто пришло время иных забот, будто союзнники точно не станут разбираться в венской драме 1934 года, и даже- года 1938-го, завершая свои убедительные увещевания следующим :"Мама, прошу Вас, они же- полные невежды, я же говорила с некоторыми", и почти выправляла разум матушки, обращая мысли её к провизии и углю. Собственно, ни с кем Фанни не разговаривала, она лишь держала на уме мистера Гарри Гольдманна, к которому должна была обратиться насчёт ангажемента, но это произошло позже, а тогда друг тёти Паулетты устроил ей место в союзе писателей, где барышня рассаживала в холодной комнате людей, которые были вовсе не писателями, проверяла и продлевала их красные карточки. Такова была первая волнительная связь Фанни с литературой в Вене, причём барышня не усматривала никакого отношения этих господ к книге, только что выдавая им проштемпелёванные аусвайсы, как можно, эти жалкие фигуры, к которым позже присоединились юные последыши, и им понадобилась комната, и удостоверения, только должны были написать по книге, решиться на то. Из этих, первых писателей позже она встречала двоих, максимум- троих, а остальные вынуждены были спасаться прибыльными ремёслами или впрямь из них ничего не вышло, или закончились их карьеры в качестве спортивных редакторов, а один оказался чтецом некрологов на Центральном кладбище. Но после того, как сгорела Хиросима, люди перестали разбираться в писательсих дарованиях. Имя Гарри Фанни нашла страшненьким: оно звучало как Танго или Джимми из двадцатых или тридцатых годов. Вслед за именем восприимчивость Фанни подверглась иным испытаниям. Гольдманн был родом из Вены, а из Калифорнии вернулся к себе, и когда Фанни впервые увидела его, тот был занят аферой с мелкой Ма`линой.
И, возможно, с этой начальной повинности, с такой вот "проверки" начиналось восхождение к известности на известных должностях. А Фанни, благородная что Ифигения, обаятельная что Кларисса, двадцатипятилетняя красавица, питала невыносимую, самой себе опасную антипатию к мелкой Малине. Та, ещё пока не переменившая фамилию, девятнадцатилетней прибыла из Клагенфурта, что уже было неприятно Фанни, добавьте к этому внешность провинциалки: заика, всклокоченная, неумытая; а позже, когда неприязнь Фанни приобрела рельеф, та не никак не могла понять Малину, не могла понять даже почему она спала с Гольдманном, а затем- с каждым режиссёром, ведь, будучи не в силах понять остального, Фанни пылала особенно бесмысленной ненавистью: мелкая Малина не нуждалась в том, не то, что другие; не прошло и полугода, как выяснилось, что она ни в ком не нуждается, а в протекции- тем паче, ведь всё у неё было, чего Фанни и другим недоставало: непостижимое, недостижимое, в том числе- одержимость; мелкая Малина была до рвоты перекормлена способностями и сочувствиями, которыми отвратилельно сорила на сцене; а Фанни светило лишь остаться хорошей статисткой и проявить два десятка мелких талантов во браке, да так и сгинуть в статистках; и больше никто не сомневался в том, что Гольдманн с первого дня заметил Малину, единственную свою великую актрису, но в действительнсти ею была Фанни, на которую он положил глаз ещё тогда, когда Малина ещё ломаного гроша не стоила. А по правде сказать, возможно, сам Голдберг позорился: вертелся меж двадцатью актрисами и ещё двумя десятками кандидаток.
Когда Фанни Гольдманн, довольно редко, спашивала мужа, что он в Малине нашёл, тот обреченно опускал глаза или по-мальчишески смеялся, а однажды ответил: "Ты не понимаешь этого: она- украшение постели и прелесть на сцене, да и только".  Ах вот как, Фанни обомлела и переспросила его: "Чего же ждала она от тебя?" "Ничего,- ответил Гольдманн.- Так вот, ничего, как и ты". Хотя он видел, что Фанни злилась, но такова была правда. "Вы обе ничего не желали. Заметь подобие. Пусть даже тебе это не по нраву". А Фанни громко возразила, а мысленно- ещё громче, мол, ничем она не похожа на Малину, и всё искала да искала что-то страшное в ней, могущее переубедить Гольдманна, и вот, молвила она: "В её адском подобии эта персона просто не способна кого-то любить. Разве ты хоть раз заметил, что ей, всегда учтивой и компанейской, кто-нибудь по душе? Она всего лишь инструмент, ей и просто жить нельзя".
"Да, я согласен, -отозвался было Гольдманн.- А она мне и ,возможно, всем прочим, никогда напрямую не говорила, что любит, знаешь, это каждого едва ли касается, я не желаю уточнять, сказав, что она любит только как Юлия, но ей присущи все потенции: любить, ненавидеть, терпеть, исступлённо брать, но в действительности она вовсе не заходит так далеко, у ней нет на это времени, а когда есть, тогда она выглядит так, словно нет ни у кого нет права впитать все эмоции, которые она способна извергнуть, ведь было, она иногда сомкнёт глаза в постели и любит кого-то, но я убеждён: кого-то несуществующего. Это она делает незаметно, она выглядит ничьей, а ты, моя красавица, ты кажешься такой же мне..." Он засмеялся. "...И другим".
- Ненавижу,- сказала Фанни,- ненавижу когда вот попадаются такие нелюди, она- одна из них.
Вызваннное Малиной неутолимое интриганство Фанни долго мучило её, а Гольдманн жалел свою избранницу, он думал, что Фанни никогда не следует западать на особ, провоцирующих её, ибо она желает оставаться красивой, невинной и великодушной, ей невыносим ущерб себя идеальной, она не прощает себе опалы по причине немилости, а оттого не прощает Малины, которая была живым примером удачной карьеры.
- И это ли христианская любовь к ближним?- иронично спрашивал Гольдманн, когда увидел, как Фанни выбрасывает подарок Малины в корзину. Пристыженная Фанни задрожала, затем- её руки.
- Какая же я всё-таки глупая, нет, ты не думай, что я гнусная. Обычно я же не настолько отвратительна. Прости мне это, тогда всё будет хорошо. Ты должен простить меня.


Гольманна и Фанни видели ещё один год как правило вместе, а затем Гарри уехал в Америку, оттуда, погодя- в Израиль, после чего Фанни привыкли видеть с иными особами, и она будто бы привыкла обедать без Гольдманна, без него оставаться до полуночи на вечеринках в кафен. Клара усердно приговаривала: "У Фанни собственная квартира, милая квартирка, всё есть"- и Гольдманн заметно огорчалась, на этот раз никто не понимал, из-за чего, то ли дело в убранстве, то ли- в мебели; наконец, все перестали расспрашивать Фанни о Гольдманне,  и отстутствия того, который никогда нигде на вечеринках прежде не был лишним, уже никто не замечал, а новоангажированные актёры и зрители уже вовсе не знали, кем был Гольдманн.


Три года спустя, после заключительного представления "Благодарю за розы", Гольдманн пригласил было своих закадычных и самых лучших друзей в "Три гусара", и принялся он класть руку Фанни на стол, чего обычно не делал, и прежде, чем Фанни взяла бокал с вином, она вгляделась в Гольдманна, затем окинула лучистым взглядом собравшихся и молвила: "Можете поздравить нас. Сегодня утром мы развелись". Нокто не поверил новости, а Гольдман смущённо сказал, снова сжимая руку Фанни: "Да, именно так. Она говорит правду".
Он поцеловал руку Фанни, а та демонстративно на публику обняла его другой, таких эксцессов за ними ещё не наблюдалось, и как только остальные поверили в сказанное, то принялись истерически хохотать, вполне по-актёрски живо, даже те, кто не играл на сцене. Гебауэрша сказала :"Они -великолепная пара". Все выпили за здоровье Фанни и Гольдманна, те улыбнулись и крепче взялись за руки. Клара неучтиво спросила: "А вы по-прежнему будете жить вместе?"
Ну, после такого вступления всем пришлось угомонить собственное любопытство.
Затейник-кабаретист снова подошёл к ним и сказал всем, что считает совершившийся развод самым значительным за многие годы, путеводным маяком для культурной столицы, такое могло произойти лишь в Вене, не где-нибудь ещё, и Гольдманну пришлось добавить, что он заслужил себе возвращение на родину, он пожил в браке с красивейшей венкой и счастливо развёлся, и снова в печали, и он запел соло, с весьма удачно вытягивая каждую ноту :"Однажды приходит пора расставанья...", и сияние Фанни сникло, и вот они сели в авто, а он медленно возился с ключом, неудача, снова попытка. "Не покидай меня, -тихо молвила Фанни". "Ну, Фанни,- отозвался Гольдманн".
- Никогда, прошу тебя, никогда.
Он внезапно всхлипнула- и рассмеялась, а по дороге домой она простудилась и затем позволила уложить себя в постель. "Знаешь ты, это грипп,- сказала она, -точно грипп".
- А мне теперь надо позвонить господину моему, чёрт его побери.
Гольдманн подошёл к телефону и ,крича, вызвал Милана, просторанно доложил о повышенной температуре и перенёс заказ билетов в Зальцбцрг для Фанни и Милана на попозже.
- Через восемь дней мы-то вернёмся, -сказала Фанни.- Прошу, не кажись настолько торжествующим.
- Но мне веселее, чем в день свадьбы. Ты уже знаешь?
Он попытался шутить, они принялись играть в "ты уже знаешь", она знала, он знал, всегда "знаешь уже".
- Если бы ты не изменил мне с Малиной...- шептала, засыпая, Фанни.

перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose
продолжение следует

_______Примечания переводчика:____________________
* die Flakhilferin- помощница зенитчицы (?)

Ингеборг Бахманн "Гарлем"

Затычки вон- Обла`ки прохудились :
вот скоро Дождь засеет всякий Двор;
вприпрыжку Дождь да по-артиллерийски
клавиатурит Музыку в упор.

Чернущий Город завращал Белка`ми
и в Подворoтни со Свету пошёл.
Молчанье обрамляет Дождегаммы.
Блюз увольняется с Дождём.

перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose


Harlem

Von allen Wolken loesen sich die Dauben,
der Regen wird durch jeden Schacht gesiebt,
der Regen springt von allen Feuerleitern
und klimpert auf dem Kasten voll Musik.

Die schwarze Stadt rollt ihre weissen Augen
und geht um jede Ecke aus der Welt.
Die Regenrhytmen unterwandelt Schweigen.
Der Regenblues wird abgestellt.

Ingeborg Bachmann

Ингеборг Бахманн "Игра окончена"

Игра сделана.

Любимый брат, когда построим плот,
и поплывем в далекую страну?
Любимый брат, нас лишний груз гнетет  
и мы идем ко дну.

Любимый брат, мы чертим на листе
страну которой нет в помине.
Будь осторожен, вон на той черте  
взлетишь на мине.

Любимый брат, теперь желаю к рее
привязанной кричать.
Ведь даже из мрачной долины теней
ты примчишься меня выручать.

Проснемся в кибитке цыгана, или в шатре эмира,
струится песок под ногами,
твой возраст, мой возраст и возраст мира
нельзя измерять годами.

Не дай хвостам павлиньим, трещоткам-погремушкам,
и воронам ученым страной Дураков обмануть,
там видимость пенится в плошках и кружках,
в обертках отсутствует суть.

Лишь тот победит, кто для  сказочной феи
заветное слово узнает.
Я шепну тебе, что на садовой аллее,
от него как от снега последнего, след просыхает.

Гудят наши ноги от многих дорог,
Но прыгая легче терпеть,
пока царь Горох на высокий порог
подхватит, и мы станем петь:

Это прекрасное времечко, когда прорастает семечко!
Кто падать умеет - сумеет летать.
Сердечную клятву о дружбе навечно
скрепляет моя печать. 

Мы  спать должны. Любимый, закончена игра.
На цыпочках, ночные рубахи подобрав.
А папа с мамой скажут, прощаясь до утра:
домашний дух играет, при выключенном бра.

перевод Аллы Старк ,см. по ссылке: http://www.stihi.ru/2003/12/06-201


Das Spiel ist aus
 
Mein lieber Bruder, wann bauen wir uns ein Floss
und fahren den Himmel hinunter?
Mein lieber Bruder? bald ist die Fracht zu gross,
und wir gehen unter.
 
Mein lieber Bruder; wir zeichnen aufs Papier,
viele Lander und Schienen.
Gib acht, vor den schwarzen Linien hier
fliegst du hoch mit den Minen.

Mein lieber Bruder, dann will ich an den Pfahl
gebunden sein und schreien.
Doch du reitest schon aus dem Totental
und wir fliehen zu zweien.

Wach im Zigeunerlager und wach im Wuestenzelt,
es rinnt uns der Sand aus den Haaren,
dein und mein Alter und das Alter der Welt
misst man nicht mit den Jahren.

Lass dich von listigen Raben, von klebriger Spinnenhand
und der Feder im Strauch nicht betruegen,
iss und trink auch nicht im Schlaraffenland,
es schauemt Schein in den Pfannen und Kruegen.

Nur wer an der goldenen Bruecke fur die Karfunkelfee
das Wort noch weiss, hat gewonnen.
Ich muss dir Sagen, es ist mit dem letzten Schnee
im Garten zerronnen.

Von vielen, vielen Steinen sind unsre Fusse so wund.
Einer heilt. Mit dem wollen wir springen,
bis der Kinderkoenig, mit dem Schluessel zu seinem Reich im Mund,
uns holt, und wir werden Singen:

Es ist eine schone Zeit, wenn der Dattelkern keimt!
Jeder, der fallt, hat Flugel.
Roter Fingerhut ist's, der den Armen das Leichentuch saumt,
und dein Herzblatt sinkt auf mein Siegel.

Wir muessen schlafen gehn, Liebster, das Spiel ist aus.
Auf Zehenspitzen. Die weissen Hemden bauschen.
Vater und Mutter sagen, es geistert im Haus,
wenn wir den Atem tauschen.

Ingeborg Bachmann


Любимый Брат, когда выстроим мы себе Плот-
и выплывем к самому Небу?
Любимый Брат, Обуза нам невпроворот-
мы тонем, где там.

Любимый Брат, кроим мы из Бумаг
Край, и Границы, Тракты.
Будь начеку, за чёрной Риской- Враг:
на Минах вверх порхать там.

Любимый Брат, тогда мне криком выть,
привязанной к Суколу.
Но ты уж скачешь из Долины Тьмы-
и мы полетим над Полем.

Очнёмся в Таборе, а то- в Шатре среди Песков:
рассыпаться как просыпаться.
Не спрашивай , сколько Лет минуло, Возраст таков:
от Мира и Старость, и Страсти.

Не слушай  Ворона ушлого, ни клейкого Паука,
не трогай Перьев выпавших в Колючки.
Есть и пить не посмей, в Скарлатиновом Крае пока
Пена пыжится в Кружках -тебя глючит.

Лишь тот, кто на Златом Мосту Волшебницы Сапфировой прознает
заветное Словцо, тот победил.
Я нашепчу тебе его с Последним Снегом Мая
Деревьев распустившихся среди.

Мы Ноги набили. От многих и многих Камней
Средство есть. Мы поскачем,
пока Царь потешный с Ключом за Щекой от Державы своей,
нас не примет чтоб пели иначе:

"Сломалась Тросточка- расти, Финиковая Косточка!"
Всяк, кто упал, тот крылат.
Кровавый Палец тянется из мёртвого Кулачка,
ты к Сердцу прижми его, Брат.

Любимый, нам пора идти в Кровать, Игра окончена.
На цыпочках. Рубахи белые вздуваются.
Нечисто в Доме, так говорят Отец и Мать,
когда мы не дышать стараемся.

перевод с немецкого Терджимана Кырымлы  heart rose 

Сторінки:
1
3
4
5
попередня
наступна