хочу сюди!
 

Марта

48 років, козоріг, познайомиться з хлопцем у віці 50-60 років

Замітки з міткою «рассказы»

Корпорация "Бросайте курить" ч.1

) Стивен Кинг

Они встретились случайно в баре аэропорта Кеннеди.
- Джимми? Джимми Маккэнн?
Сколько воды утекло после их последней встречи на выставке в
Атланте! С тех пор Джимми несколько располнел, но был в отличной
форме.
- Дик Моррисон?
- Точно. Здорово выглядишь. - Они пожали руки.
- Ты тоже, - сказал Маккэнн, но Моррисон знал, что это
неправда. Он слишком много работал, ел и курил.
- Кого-нибудь встречаешь, Джимми?
- Нет. Лечу в Майами на совещание.
- Все еще работаешь в фирме "Крэгер и Бартон"?
- Я теперь у них вице-президент.
- Вот это да! Поздравляю! Когда тебя назначили? - Моррисон
попробовал убедить себя, что желудок у него схватило не от
зависти.
- В августе. До этого в моей жизни произошли большие
изменения. Это может тебя заинтересовать.
- Разумеется, мне очень интересно.
- Я был в поганой форме, - начал Маккэнн. - Неурядицы с женой,
отец умер от инфаркта, меня начал мучать жуткий кашель. Как-то в
мой кабинет зашел Бобби Крэгер и энергично, как бы по-отцовски,
поговорил со мной. Помнишь эти разговоры?
- Еще бы! - Моррисон полтора года проработал у Крэгера и
Бартона, а потом перешел в агенство "Мортон". - "Или возьми себя
в руки, или пошел вон".
Маккэнн рассмеялся.
- Ты же знаешь. Доктор мне сказал: "У вас язва в начальной
стадии, бросайте курить". С тем же успехом он мог сказать мне:
"Бросайте дышать! "
Моррисон с отвращением посмотрел на свою сигарету и погасил
ее, зная, что тут же закурит новую.
- И ты бросил курить?
- Бросил. Сначала даже не думал, что смогу: курил украдкой при
первой возможности. Потом встретил парня, который рассказал мне
про корпорацию на Сорок шестой улице. Это настоящие специалисты.
Терять мне было нечего - я пошел к ним. С тех пор не курю.
- Они пичкали тебя какими-то препаратами?
- Нет. - Маккэнн достал бумажник и начал в нем рыться. - Вот.
Помню, она у меня где-то завалялась. Он положил на стойку
визитную карточку:

К О Р П О Р А Ц И Я
"БРОСАЙТЕ КУРИТЬ"
Остановитесь! Ваше здоровье
улетучивается с дымом!
237 Ист, Сорок шестая улица.
Лечение по предварительной договоренности.

- Хочешь, оставь себе, - сказал Маккэнн. - Они тебя вылечат.
Даю гарантию.
- Как?
- Не имею права говорить - есть такой пункт в контракте,
который с ними подписываешь. Во время первой беседы они тебе все
расскажут. Девяносто восемь процентов их клиентов бросают курить.
- Ты, наверно, растолстел, как бросил курить? - спросил
Моррисон, и ему показалось, что Джимми Маккэнн как-то сразу
помрачнел.
- Даже слишком. Но я согнал лишний вес...
- Рейс двести шесть, - объявил громкоговоритель.
- Мой, - сказал Маккэнн и поднялся. - Подумай, Дик.
Он пошел через толпу к эскалаторам. Моррисон взял карточку,
задумчиво изучил, спрятал в бумажник и забыл про нее.
Через месяц карточка выпала из бумажника Моррисона на стойку
другого бара. Дела на работе шли неважно. Откровенно говоря, дела
были ни к черту. Моррисон еще раз прочел адрес на карточке -
корпорация находилась в двух кварталах, стоял солнечный
прохладный октябрьский день; может, ради смеха...
Корпорация "Бросайте курить" помещалась в новом здании, в
таких домах арендная плата за кабинет, наверно, равнялась годовой
зарплате Моррисона. По указателю в вестибюле он понял, что
"Бросайте курить" занимает целый этаж, значит, деньги у них есть,
причем очень большие.
Он поднялся на лифте. В элегантной приемной сидела секретарша.
- Один мой друг дал мне эту визитную карточку. Он вас очень
хвалил.
Она улыбнулась и вставила анкету в пишущую машинку:
- Ваше имя и фамилия? Адрес? Женаты?
- Да.
- Дети есть?
- Один ребенок. - Он подумал об Элвине и слегка нахмурился.
Его сын был умственно отсталым и жил в специальном интернате в
Нью-Джерси.
- Кто порекомендовал вам обратиться сюда, мистер Моррисон?
- Джеймс Маккэнн. Мы с ним вместе учились.
- Присядьте, пожалуйста. У нас сегодня много народу.
Он сел между женщиной в строгом голубом костюме и молодым
человеком в твидовом пиджаке, достал пачку сигарет, увидел, что
вокруг нет пепельниц и спрятал сигареты. Если они заставят долго
ждать, можно даже будет стряхнуть пепел на их шикарный коричневый
ковер. Его вызвали через пятнадцать минут вслед за женщиной в
голубом костюме. Коренастый мужчина с такими белоснежными
волосами, что они казались париком, любезно пожал ему руку и
сказал:
- Пойдемте со мной, мистер Моррисон. Он повел Моррисона по
коридору мимо закрытых дверей, одну из которых открыл своим
ключом. Комната обставлена по-спартански: стол и два стула. В
стене за столом, очевидно, проделано небольшое окошко, его
закрывает короткая зеленая занавеска. На стене слева от Моррисона
картина: высокий седой человек с листком бумаги в руке. Лицо его
показалось Моррисону знакомым.
- Меня зовут Вик Донатти, - сказал коренастый. - Если
согласитесь пройти наш курс, я буду заниматься с вами.
- Рад познакомиться. - Моррисону ужасно хотелось курить.
- Садитесь.
Донатти положил на стол заполненную машинисткой анкету и
достал из ящика стола новую:
- Вы действительно хотите бросить курить?
Моррисон откашлялся, положил ногу на ногу.
- Да.
- Подпишите вот эту бумагу. - Он протянул бланк Моррисону. Тот
быстро пробежал его глазами: нижеподписавшийся обязуется не
разглашать методы, и так далее.
Моррисон нацарапал свою фамилию.
- Отлично, - сказал Днатти. - Мы тут не занимаемся
пропагандой, мистер Моррисон. Нас не интересует, почему вы хотите
бросить курить. Мы люди деловые, никаких лекарств и препаратов не
применяем. Не надо садиться на особую диету. А деньги заплатите,
когда год не будете курить. Кстати, как дела у мистера Маккэнна?
Все в порядке?
- Да.
- Прекрасно. А сейчас... несколько личных вопросов, мистер
Моррисон. Ответы, естественно, останутся в тайне. Как зовут вашу
жену?
- Люсинда Моррисон. Девичья фамилия Рэмзи.
- Вы ее любите?
- Да, конечно.
- Вы ссорились с ней? Какое-то время жили врозь?
- Какое это имеет отношение к тому, что я собираюсь бросить
курить?
- Имеет. Отвечайте на мои вопросы.
- Ничего подобного не было. - Хотя, подумал Моррисон, в
последнее время отношения между ними испортились.
- У вас один ребенок?
- Да. Его зовут Элвин, он в частной школе.
- В какой?
- Этого я вам не скажу, - угрюмо выдавил Моррисон.
- Хорошо, - любезно согласился Донатти и обезоруживающе
улыбнулся. - Завтра на первом сеансе курса я отвечу на все ваши
вопросы. Сегодня можете курить. С завтрешнего дня вы не выкурите
ни одной сигареты. Это мы вам гарантируем.
На следующий день, ровно в три, Донатти ждал его, он пожал
Моррисону руку и улыбнулся хищной улыбкой.
- Рад, что вы пришли. Многие перспективные клиенты не приходят
после первого разговора. Мне доставит большое удовольствие
работать с вами. У вас есть сигареты?
- Да.
- Давайте их сюда.
Пожав плечами, Моррисон отдал Донатти пачку. В ней все равно
оставалось две или три сигареты.
Донатти положил пачку на стол и начал бить по ней кулаком.
Удары громко отдавались в комнате. В конце концов стук
прекратился. Донатти взял то, что осталось от пачки и выбросил в
мусорную корзину.
- Вы не представляете себе, какое я получаю удовольствие от
этого все три года, что работаю здесь.
- В вестибюле здания есть киоск, где можно купить любые
сигареты, - мягко сказал Моррисон.

Ингеборг Бахманн "Среди убийц и помешанных",рассказ (отрывок 4)

Бертони поспешно огласил список: "Англичане, американцы, французы".
Хадерер собрался и живо отреагировал в тему: "Но для меня они всё же не были врагами, прошу вас! Я говорю просто об опыте. Ни о чём ином говорить не желаю. Нам, однако, угодно произносить речи, обсуждать, писать о другом, иначе- наша на то воля. Подумайте-ка о нейтралах, которым недостаёт, и довольно долго, именно этого, горького опыта". Он прикрыл глаза ладонью: "Я не хотел бы расстаться ни с этими годами, ни с этим опытом".
Фридль по-школярски упрямо вставил своё: "Я уже... Я смог бы забыть".
Хадерер неодобрительно взглянул на него: не выказал гнева, только выразил готовность произнести для него и всем наставническую проповедь. В этот миг, однако, Хаттер упёрся локтями в стол и бросил реплику Хадереру, да так громко, что тот почти расстался с пасторским куражом: "Да, и впрямь? Кто осмелиться перечить: культура возможна только посредством войны, борьбы, экспансии... Опыт для меня есть культура: не так ли?"
Хадерер, выдержав краткую паузу, вначале окоротил Хуттера, затем выбранил Фридля, а после неожиданно заговорил о Первой мировой, охладев к минувшей войне. Он начал спич битвой при Изольдо: Хадерер с Раницки погрузились в полковую быль, кляли итальянцев, а затем- уже не их, антигитлеровский западных союзников называли "ударившими нам в спину", рассуждали о "нерешительном командовании", снова охотоно возвращались к Изонцо- и ,наконец, ложились под заградительным огнём на Малом Пале.  Бертони воспользовался мгновенным замешательством Хадерера- тот ,возжаждав, пригубил было свою кружку- и неумолимо затянул собственную невероятную и запутанную историю Второй мировой. Речь шла о том, как он и профессор германистики из Франции получили задание озаботиться одним борделем: их неудачам, казалось, не было конца, а Бертони совсем запутался в причудливых сентенциях. Наконец, Фридль содрогнулся в смехе- это удивило меня, а ещё более озадачило то, как он вдруг сомлел ,запутавшись как и я в операциях, чинах, датах. Да, Фридль был моим ровесником и ,может, только в последний год войны был, подобно мне, призван на службу, со школьной скамьи. Но затем я заметил, что Фридль напился, а ему всегда нездоровилось напившемуся: он, отчаявшись, выговаривался к собственному стыду- я уже различал насмешку в его словах. Но на  некоторое время я разуверился в нём, когда мой одногодок обратился к остальным, отдался этому миру кривляний, проб мужества, героизма, субординации и самоуправств, тому мужскому миру ,в котором все вызовы далеки от наших повседневных и в котром всяк заслуживает позора ли, почестей, которые затем никак не приткнёшь в этом мире, где мы все- обыватели. И я помыслил над рассказанной Бертони историей с кражей свиньи в России, зная притом, что Бертони на это не способен, он и карандаша из редакции не унесёт, настолько корректен. Или, к примеру, Хадерер, который в Первой мировой удостоился высших наград. Мне рассказывали ещё, что он тогда был выполнил миссию Хётцендорфа, проявив особую храбрость. Но посмотрим на него теперь: человек не способен вообще ни на какой храбрый поступок, и прежде таким был, по-крайней мере, в этом мире. Возможно, он был другим в другом мире, в иных обстоятельствах. А Малер, хладнокровный и бесстрашнейший из моих знакомых- о нём рассказывали, что он тогда, в 1914-м или в 1915-м падал в обморок, работая санитаром, и принимал морфий чтоб снести будни лазарета. Затем он дважды пытался покончить с собой - и конец войны встретил пациентом неврологической клиники. Итак, все они действовали в двух мирах и были различны тут и там, отличались безнадёжно расколотым Я. Все уж напились и хвастали прорываясь осколками своих кричащих Я сквозь полосу огня к собственным половинкам, любящим, социальным, с жёнами и профессиями, к гражданским, разномастым соревнованиям и бонусам. А ещё они гнались за синей птицей, которая рано упорхнула из их Я, а без неё миръ казался им призрачным. Фридль толкнул меня: он захотел подняться, а я испугался увидев его сияющее, оплывшее лицо. Я повел друга вон. Мы дважды ошибались в пути к умывальной. По дороге нам пришлось продираться сквозь встречную толпу мужчин, которые рвались в большой распивочный зал. Я ещё не видел такого набега в "Кроненкеллер". Он меня настолько поразил, что я спросил кельнера, в чём дело. Тот точно не знал, но предположил, что посетителей прибыло по причине товарищеского матча, а места тут маловато, да ещё славный полковник фон Винклер вот-вот явится со товарищи на встречу ветеранов Нарвика, заметил кельнер.
В умывальной царила мёртвая тишина. Фридль согнулся над раковиной, схватился за полотенце так, что ролик совершил полный оборот.
- Понимаешь ты,- спросил он,- почему мы сидим рядом?
Я молча пожал плечами.
- Ты ведь понял, о чём я?- настойчиво переспросил он.
- Да, да... -отозвался я.
Но Фридль продолжил: "Тебе понятно, почему даже Херц с Раницки сидят рядом, почему Херц не презирает его как, наверное, ненавидел Лангера, а тот ведь не настолько виновен и уже мёртв. Раницки- не труп. Почему сидим мы, Господи небесный, рядышком? Особенно Херца я не понимаю. Они погубили его жену, его мать..."
Я судорожно поразмыслил и выдавил: "Я понимаю это. Ведь правда, понятно".
Фридль спросил: "Потому что он забыл? Или он в один прекрасный день подумал, что всё в прошлом?"
-Нет, -ответил я.- Не в этом дело. Память ему не помощница. И прощение- тоже. Они ни при чём".
Фридль продолжил: "Но Херц всё же помог Раницки - и вот уже по меньшей мере три года они сидят рядом, и с Хуттером, и с Хадерером рядом. Он всё обо всех знает".
Я проронил: "Мы тоже знаем. И что же мы?"
Фридль  запальчиво, словно его осенило, добавил: "Но разве Раницки ненавидит своего помощника Херца за его великодушие? Что думаешь? Наверное, ненавидит и за это".
Я ответил: "Нет, я не верю. Он полагает, что Херц поступил верно, но ,самое большее, побаивается, что его поступок может вызвать некоторые последствия. Он не увенен. Но все, кроме Хуттера, подолгу не терзаются этим вопросом: они находят, что время прошло, мир переменился- настали иные времена.
Тогда, после 45-го я тоже думал, что миръ расколот, и навсегда, на добро и зло, но миръ с тех пор делился и продолжает колоться инако. Это произошло неуловимо, неожиданно6 мы снова вместе и в смеси, а чтоб нам поделиться, нужны иные поступки, иные идеи, нежели тогда, в прошлом. Понимаешь? Прошлое стьль далеко, что не сто`ит в него всматриваться. Но это обстоятельство- не повод для пристальной щепетильности".
Фридль вскричал: "И что же?! В чем дело? Тоже скажешь! То есть, по-твоему, мы уравнялись и оттого вместе?!"
- Нет, -ответил я. -Мы не равны. Малер не такой как они, и мы с тобой- тоже".
Фридль выпучил глаза: "Итак, Малер, ты и я -мы всё же различны меж собой, но при этом желаем иного и говорим не так ,как они. Но и те не равны: Хадерер и Раницки- столь различны. Раницки, тот хотел бы ещё раз увидеть свою Империю, а Хадерер- конечно, нет- он положился на демократию и при ней останется, знаю это. Раницки достоин презрения, и Хадерер- тоже, в этом я их не различаю, но они не одинаковы: есть разница- сидеть за столом лишь с одним из них или с обоими. А Бертони..."
Когда Фридль выкрикнул эту фамилию, в умывальню зашел сам Бертони - и покраснел от стыда несмотря на загар. Он изчез за дверцей кабинки- и мы ненадолго замолчали. Я вытер руки и лицо.
Фридль прошептал: "И так со всеми из компании, и я такой же, но я не желаю! И ты в компании!"

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы

Ингеборг Бахманн "Среди убийц и помешанных",рассказ (отрывок 2)

В тот вечер партизаны уж потрепали Хадерера, после чего были приговорены им, коротко (правда, нельзя было сказать уверенно, о чём именно думал и что имел в виду Хадерер, а выражение лица Малера ещё раз напомнило мне: "Я не ошибаюсь!"), а трупы словенских монашек, голые, легли в перелеске близ Фельдеса- это Хадерер, раздосадованный молчанием Малера, был вынужден уложить их- и снова увяз в собственной повести, а к столу тем временем подобрался давний наш знакомый старик, такой себе праздно шатающийся, рыщущий повсюду грязный недомерок с эскизным блокнотом,он набивался рисовать портреты за пару шиллингов с носа. Нам хотелось просто отдохнуть в компании, но вопреки общему мнению Хадерер невозмутимо и великодушно отозвался на домогательство старика и предложил срисовать нас, показать на что тот способен. Мы вынули из кошельков по паре шиллингов, сложили монеты горкой и сунули старику. Тот невозмутимо принял плату. Он принял стойку: блокнот- на левой руке до локтя, голова отброшена: осмотрел натуру. Его жирный карандаш зачёркал столь проворно, что мы все заулыбались. Скупые жесты старика, гротескные, под стать немому фильму, не прерывались. Мне сидевшему с краю, художник с поклоном подал первый лист.
Он нарисовал Хадерера:
С резкими морщинами на личике. Со слишком туго обтянутым кожей черепом. Переменчивая, театральная гримаса. Болезненый пробор в шевелюре. Взгляд ,желавший быть колющим, клеймящим, но вовсе не такой.
Хадерер вёл передачу на радио и сочинял длиннющие драмы, которые регулярно ставились во всех больших театрах при полных аншлагах и безграничной благосклонности критиков. Мы все тут штабелировали дома том за томом его творения. "Моему уважаемому другу..."- уважаемыми друзьями мы были для него все, кроме меня и Фридля- по причине молодости нашей, и потому являлись лишь "милыми друзьями", а то ещё "милыми, молодыми, одарёнными друзьями". Он не принимал для трансляции ни моих, ни Фридлевых рукописей, зато приглашал нас на разные должности в нескольких редакциях- он воображал себя нашим меценатом, как, впрочем, и других, числом около двадцати молодых людей, которых благодетель едва ли знал в лицо, а те не понимали, в чём заключалась его бесплодная протекция. Не мы, судя по обнадёживающим анекдотам, тяготили его, но -именно этот "багаж", как он любил выражаться, эта "свора дневных воров" посюду: придворные консультанты и прочие вставляющие палки в колёса геронтократы из министерств, советов по делам культуры и радиовещания; он держался со всеми повсюду на равной ноге, принимал в известные сроки должные почести, призы и даже медали провинций и городов; он произносил речи на торжествах и был принят всеми и всюду, будучи причислен к независимым вольнодумцам. Он высмеивал всё, то есть потешался над обратными сторонами всего, то есть аверс его всегда радовал, а теперь ,стало быть, пришёл черёд реверса. Он называл, чтоб быть точным, вещи настоящими именами, к счастью, редко- людей, чтоб никого лично не задеть.
Изображённый нищим рисовальщиком на бумаге, выглядел он как зловредная Смерть или был похож на загримированного под Мефистофеля, а то -под Яго актёра.
Медля, я передал лист дальше. Затем я взглянул на Хадерера, всмотрелся в него попристальнее- и, должен признаться, был огорошен. Хадерер ни на мгновение не показался задетым или обиженным: он выглядел довольным, хлопнул в ладоши, пожалуй, трижды кряду- да он всегда отличался этим жестом- и несколько раз выкрикнул "браво". Этим возгласом он подчеркнул собственную исключительную значимость здесь и то, что почести ему претят, а старик в ответ почтительно кивнул ему, даже не взглянув в ответ потому, что торопился закончить голову Бретони.
Бретони же был оказался нарисован вот каким:
С красивым спортивным лицом, на котором угадывались следы загара. С благочестивыми глазами, которые своим здоровым взглядом всё сметали. Со скрюенной у губ ладонью, словно боялся он вымолвит нечто слишком громко, чтоб не проворонить неосторожное словцо.
Бретони служил в "Тагеблатте", "Ежедневном листке". Уж годы был он пристыжен постоянно снижающимся уровнем собственных фельетонов- и только меланхолично улыбался когда его журили за небрежность, неточности, затёртые репризы и беспредметность по причине неинформированности. "Что вам угодно, в такие-то годы?!"- бессловесно оправдывался он смешками. Ему было трудно снести закат, поскольку знал он, как должна выглядеть добрая газета, о да, уж он-то знал это, рано освоил своё ремесло, а посему постоянно за милую душу распространялся о старых газетах, о великой эпохе Венской Прессы, и как он, Бретони, работал при легендарных королях, и чему он от них было научился. ни его научили было. Он помнил все истории, все аферы за минувшие двадцать лет: только тогда он приходился ко двору и мог запросто, безостановочно вспоминая вслух, воскрешать былое. Охотно говаривал он и о смутном, последовавшим за годом 1938-м периодом, о том ,как он с парой иных журналистов перебивались тогда, в чём тихонько убеждались, что подумывали, что говорили негромко и какие опасности им тогда грозили прежде, чем троица не облачилась в мундиры- и вот, сидел он в своём кепи, улыбался, не в силах разделаться с болью воспоминаний. Он предусмотрительно вязал фразы. О чем он мыслил, не знал никто: осмотрительность стала его второй натурой. Он вёл себя так, словно его постоянно опекала тайная полиция. Вечный полицай был откомандирован "пасти" Бретони. Даже Штекель не смог вернуть ему уверенности в себе.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы

Лео Перутц "Гостиница "У картечи", рассказ (отрывок 9)

     Я метнулся назад к двери и побежал лестницей вниз. Будто чёртом гонимый, промчался я по Карлгассе, и по каменному мосту, и только миновав его, отважился оглянуться. Те ,пожалуй, ломают головы, кто это мог зайти к ним? Тема для разговоров на весь вечер. Назовут меня "прокравшимся", все углы квартиры обыщут в поисках и ,возможно, даже в полицию заявят... Что мне дела? Я-то по-хорошему.
     Я основательно перевёл дух. Сколь я был легкомысленен. Просто бестолков. Счастье, что просто отделался. Я благодарил ангела-хранителя. А безуспешным моё предприятие, однако, не было. Я по-крайней мере всё-таки осмотрел её прихожую. Теперь знаю, как выглядит их горничная... Когда-нибудь да визитирую их.
     Было уже за девять вечера. Я направился в "Картечь".

     Долго я сидел за своим столом, не пил, не обменялся ни с кем ни словом, не притронулся к заказанному мной ужину. Затем пришла Фрида Хошек, она подсела ко мне, одинокому. Некоторое время она жадно поглядывала на моё остывающее жаркое из телятины. Затем она, в свойственной ей извиняющейся и робкой манере, придвинула тарелку к себе, вежливо оговорив условие:
     - Йиндржих уж рассчитается.
     Я ничего не сказал, я упорно думал и думал о квартире на Карлгассе, об освещённых окнах, о смехе деток, о голосах балагурящих гостей, и чем дольше я размышлял, тем беззаботливей ощущал себя: я был вне всего этого. За соседним столом артиллеристы играли в двадцать одно. Они шумели посильнее обычного: стол содрогался от жадности игроков и взаимных обвинений в жульничестве.
     Когда я было расплатился и уже собрался домой, около половины двенадцатого, пришёл фельдфебель.
     Он снял плащ, и бросил его на спинку стула. Затем Хвастек протянул мне руку.
     - А вот и вы!- сказал он.- Я думал о вас ,вольноопределяющийся. Сегодня вы бы ей понравились, жене обер-лейтенанта.
     - Хвастек! Двадцать одно, ломись сюда!- вскричали артиллеристы за соседним столом, но фельдфебель не внял им.
     - Вы бы охотно послушали игру на рояле, да?- продолжил он. - Подумайте только, два часа кряду она ради меня музицировала, мне одному. Она ещё помнит, совершенно ясно, как те пьесы мне нравятся. Я сам-то забыл, верите мне? Это же замечательно, то, что она всё припомнила.
     - Заплати сначала свой прошлый долг, а пото`м играй!- завопил один из игроков.- Хвастек, подымайся и айда к нам, держи ты банк! Этот- мошенник: у него нет ничего в карманах. Деньги промотать, да, он на это горазд, а проиграл- остался должен.
     - А в её книжном шкафу стои`т  томик стихов, который я подарил ей к семнадцатилетию, в шёлковую бумагу обёрнут, чтоб оставался в сохранности... Есть особа, которой нравишься- а тебе и невдомёк...- бормотал фельдфебель.
     - Только не будьте сентиментальны!- вставил я: ведь его рассказ подпитал мою ревность и разгневал меня.
     - У неё- старая матушка, знаете вы: она сегодня была с нами,- немного помолчав, он снова принялся за своё.- Она мне рассказала, как держала меня на руках и баюкала как дитя в белом платьице... Можете себе представить фельдфебеля Йиндржиха Хвастека из Третьего деткой в белом платьице?
     Я покачал головой, задумчиво посмотрел вдаль и зевнул, чтоб Хвастеку не подумалось, сколь жадно я воспринимаю каждое его слово о даме, что я люблю.
     - В её фотоальбоме- мои фотографии. Вы бы увидели, как она подаёт чай белыми, тонкими ручками. А девочка и мальчик вошли к нам, и они знали, как меня звать, и называли меня дядей. -Дядя Йинда,- звали они меня. Пара таких миленьких деток! Я должен подарить им книжку с картинками, в следующий раз. А он, её муж, рассказывал, сколь часто вспоминал было обо мне. А я-то здесь восемь лет напролёт- в поту, проклятьях, оре- как скотина- и сижу вот с девушкой: что называется, явился- не запылился.
     Он говорил со мной по-немецки- и Фрида Хошек не поняла ни слова из разговора, но по её виду было ясно: догадалась. Она отложила нож и вилку, хлебнула пива из своего бокала- и стала поглядывать, довольно и влюблённо, на фельдфебеля.
     Музыкант Котржмелец замялся: никогда прежде фельдфебель так не засиживался. Обычно Хвастек выкидывал с музыкантами свои номера. Почему Хвастек сегодня не подходит чтобы отобрать скрипку и самому заиграть?
     Во время антракта Котрмелец долго ходит вокруг стола Хвастека- но тот сегодня и не замечал его. Наконец, Котржмелец, будто ненароком, "забыл" скрипку на столе, спрятался за большим контрабасом и крикнул оттуда тоном конферансье:
     - А теперь сыграет Хвастек! Вон, лежит скрипка!
     Чины и пехотинцы затопали каблуками, застучали в такт по столешницам пивными кружками и закричали:
     - Теперь сыграет Хвастек! Хвастек сыграет!

               Милая, приходи, посмотри,
               как война обошлася со мной...
 
       ...запел, затянул один из картёжников.

              Ни привета тебе, ни ответа,
              милый ,помни меня- вешайся!

       ...подтянул другой.
     - Хвастек, играй! Хвастек, за скрипку!- неслось в такт со всех столов. А пионеры передразнивали крикунов и насмешливо базлали из своего угла то дискантом, то густейшим басом: "Хвастек, играй! Хвастек, за скрипку!"
     Фельдфебель машинально взял со стола инструмент, повёл по струнам смычком. Но в следующий миг он бросил их, скрипку и смычок, на стол так, что зазвенела посуда, и вскочил.
     Фрида Хошек выудила из кармана плаща пакетик с бонбоньерками, которыми угостилась жена обер-лейтенанта. И вот сидела Фрида, поглядывала на фельдфебеля растроганно и благодарно и тянула один финик за другим в свой роток, довольно поцокивая языком, а косточки собирала в носовой платок с голубой каймой. Фельдфебель схватил её за плечи и аккуратно отобрал лакомство, да так, что Фрида , совершенно перепуганная, обмякла на стуле, совсем съёжилась: были видны только оспины на её худом обличье.
     - Продолжать!- крикнул кто-то из-за соседнего стола. -Хвастек должен отыграть!- неслось со всех сторон. А пионеры блеяли и хрюкали из своего угла: "Продолжать! Продолжать!" пока оружейник Ковач не хлопнул кулаком по столу и не вскричал:
     - Посмотрите-ка, жестяные мухи оборзели.
     - Что они блеют, что они хрюкают?! Им бы помалкивать и довольствоваться тем, что их не трогают!- добавил другой.
     - Тьфу, чорт: жестяные мухи. Только увижу их- и мне тошно.
     - Штаны у них- как угольные мешки.
     - Зовутся как дикие свиньи. Того вон звать Ляйдерманном, а этого-то - Клетценбауэром.
     - Срал я на Ляйдерманна, и на Клетценбауэра мне насрать, -крикнул оружейник Ковач.
     - Из какого подразделения, - крикнул один из фельдъегерей,- из какого подразделения были солдаты , которые на Голгофе разыграли в кости платье Господа Иисуса? Пионеры разыграли, знамо дело.
     - А кого Ирод в Вифлеем послал избивать новорожденных?- взвизгнул артиллерист. -Пионеров! Только они на это годны.
     Крики и смех не смолкали. Пионеры, наконец, притихли: они пускали, сидя в своём закуте, густые клубы дыма из трубок. Солдаты удивлённо поглядывали на фельдфебеля Хвастека. Обычно он был первым заводилой когда дело касалось пионеров. Всегда именно он пускал ядовитейшие шутки, которые сразу становились легендой. Но сегодня он молча сидел, понурив голову и рассматривал столешницу.
     - Посмотрите-ка на Хвастека: что сегодня с ним?- спросил всех присутствующих старик Ковач.
     Фельдфебель не слышал ни шуток, ни вопросов. Вполголоса вспоминал он:
     - Это же прекрасно, что старые люди помнят! Меня, маленького  ребёночка в белом платьице... а я сижу тут и толкаюсь с кренделями и пройдохами, со сводниками и шулерами. Тьфу, чорт!
     Когда шум поутих, все припали к своим кружками, к своим картам, и никого больше не трогали пионеры, один из них, очень осмотрительно, приподнял свой стул. Он, всегда готовый юркнуть назад и затаиться в своём закутке, стал тихонько красться в зал. Артиллеристы продолжали резаться в двадцать одно; некий фельдъегерь вальсировал с подругой меж эстрадой и столами; никто не обращал внимания на пионеров- и тот наглец продолжал со своим стулом пробираться в зал.  За ним потянулся другой, третий- и все вожделели свободы за новыми столами. И там, где находили её, они  присаживались, настороженно не спуская глаз с фельдфебеля. Солдаты презрительно поглядывали на пришельцев и сторонились их , но никто не гнал их в угол: все ждали, что фельдфебель, наконец, вскочит- и пионеры снова будут загнаны в своё гетто.
     Но ничего подобного не намечалось. Фельдфебель вёл себя так, будто пионеры его не заботили- сидел за своим столом, рассматривал пламя газовых светильников, ноги танцующих.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы

Лео Перутц "Гостиница "У картечи", рассказ (отрывок 5)

     Каким-то одновременно аккуратным и нерешительным рывком он набросил плащ.
     - Заметьте,- добавил Хвастек затем,- ни один смертный не близок другому, запомните это! Даже лучшие приятели стоят, бывает, рядом на фоне одного ландшафта. А то, что вы зовёте дружбой, или любовью, или браком- не более чем судорожное, безнадёжное прилагание собственного портрета к чужому, втискивание себя в рамку. Подайте мне шарф, вольноопределяющийся- и пойдёмте-ка!
     Я с удивлением взглянул на фельдфебеля. Мне показалось, он слишком открылся, притом подпустил философии- но откуда? На него это было непохоже. Я привык слышать от него банальности, изредка- шутки, бывало- грубости. Я ещё раз внимательно осмотрел комнату в поиске книги, из которой фельдфебель мог бы вычитать умные цитаты. Но я снова увидел те же детективные романы и потешный календарь, в которых, ясно же, ничего подобного не сыскать.
    И так мы пошли прочь. О пистолете, к которому я намеревался было прицениться, запамятовали мы оба. Спускаясь по Нерудагассе, фельдфебель обрёл свой прежний, грубый тон. Хвастек нарассказывал мне кучу разных историй, анекдотцев из собственного жить, о воскресных послеполуденных развлечениях, о случившихся на танцах происшествиях- и всякий пример завершал он поучением: "Вот как надо, зарубите себе!" Я слушал его вполуха.Я всё ещё думал о той красивой девушке, ждал, что он и о ней наконец обмолвится. Напрасно я ждал. Он упомянул множество девушек, у которых он пользовался успехом, возможно, и она была среди тех- я же не знал, а ещё я пытался припомнить её фамилию, но и это мне, сколько я ни рылся в воспоминаниях, не удавалось. Но я твёрдо решил ,вернувшись домой, порыться в своих старых бумагах- в одной газетной вырезке она значилась среди прим студенческого бала.
     Вечером я попрощался с Хвастеком у отрытых дверей большого распивочного зала "Картечи". Я слышал шум и пение, и смех , видел Фриду Хошек, что уж сидела за столом высматривая фельдфебеля. Пионеры тесно сгрудились, как им полагалось- в "еврейском местечке" и пускали густые клубы табачного дыма из трубок. Музыканты играли "Далибор".
     - Вы не желаете зайти со мной?- спросил фельдфебель.
     - Нет. Сегодня- нет. Пойду спать: пожалуй, меня лихорадит.
     Действительно, весь день болела моя голова, меня что-то знобило. Накануне я испил было гнилой воды- и вот, испытывал симптомы тифа.
     - Лихорадка?- засмеялся фельдфебель.- Ага, в карантин! За неделю до перебазирования, это мне нравится. Нетранспортабелен, а? Давайте начистоту, вольноопределяющийся, я не полковой доктор, мне вы можете довериться, скажите, что не желаете перебираться в обезьяньи горы.
     Всё, что чешские солдаты не принимали за необходимое или правильное, они припечатывали словцом "обезьянье". Тирольские вершины казались им чрезмерными ,а потому- абсурдными, следовательно- "Обезьяньими", а сам Тироль- "Родиной обезьян".
     - Я с удовольствием отправлюсь в Тироль. Но я действительно болен.
     - Зайдёмте-ка, выпьем по "картечи", или по две. Лучшее средство от хвори. Конечно, если осилите.
     Я разозлился. С чего бы это я не выношу шнапса, который "шрапнельцы" величали "картечью", наравне с фельдфебелем?
     - Я по-прежнему пью "картечь" не хуже вас. Спорю на два гульдена, коль вам угодно, на десять гульденов...
     - Без заклада, бесспорно, -молвил Хвастек и потянул меня в распивочный.
     В "Картечи" было как всегда весело, музыканты наигрывали то городской фольклор, то опереточные шлягеры: "Рыбница, малышка" и "Я же только поцеловал её в плечо", а в антрактах собирали в общую тарелку кройцеры и алтыны (в тексте "шестерики", т.е. шести кро(е)йцеровые монеты- прим.перев.) в общую тарелку. Солдаты были тут в "дедовском" настроении: батальонный горнист фельдъегерей расхаживал от стола к столу и пил на посошок прощаясь с чешской родиной; некие посетители слагали в рифму дразнилку о тирольском военном городке отмечая "девушек, которые годятся..." в пику всему "остальному, что тут- ерунда..."; иные ради пущей ревности дразнили своих девиц достоинствами и доступностью триентинок; один завсегдатай допытывался у прочих, имеется ли в Тироле "свиное" с соленьями и "пиво впридачу", а если нет, то зарекался дезертировать. Фельдфебель как всегда резался в карты ,играл на скрипке, шутил над музыкантами, а меж делом пропускал одну "шрапнель" за другой- и мне ничего не оставалось, как только поспевать за ним. Ревность к той девушке подстёгивала меня, не позволяла уступить Хвастеку.
     Мои товарищи-одногодки проходили по залу и ,увидев меня, покачивали головами: вольноопределяющимся строго возбранялось сношаться с фельдфебелями иначе как по службе, а тут я сидел с Хвастеком за одним столом и сообща напивался. Но меня их укоризна не трогала...ах, что... думалось мне... пусть напишут рапорт- я скажу, что Хвастек- мой дядя по отцовской линии или -брат тёти.
     По мере того, как я напивался, лихорадка и озноб крепчали. Но я противился им, я ждал, что фельдфебель наконец заведёт разговор о девушке, чей образ я увидел в его комнате. А Хвастек был неразговорчив и о незнакомке не проронил ни слова. Но я всё-таки оставался. Мне припомнились слова той песенки, что в детстве пела мне наша кухарка:

           Я не пойду домой, домой:
           меня там поколотят.

     И я мурлыкал под нос припев чтобы убедить себя в правильном решении.
     Уже было около часа. Музыканты собрали свои инструменты и удалились из распивочного зала. И посетители, рассчитываясь, уходили один за другим. Шнапс ударил мне в голову. Усталость навалилась на меня, мне стало плохо, я сжал болящую голову руками и тупо уставился в пустеющий зал.
     Вдруг, испугавшись, я схватил за руку фельдфебеля, по-прежнему сидевшего рядом и молча смотревшего в свой бокал.
     Сквозь табачный чад, сквозь пивной и винный перегар я заметил большой и неуклюжий рой, который крался к нам из угла. Казалось, громадные, отвратительные насекомые с чёрными головками и сухими ,длинными ножками потянулись к нашему столу. Они таращились на нас немигающими зелёными глазами и подползали к нам всё ближе и ближе. Я завопил от ужаса и отвращения и сжал руку фельдфебеля. Но тот не утратил спокойствия, я слышал плавно доносящийся издалека его голос:
     "Ништа! Спите себе. Это мои воспоминания. Не бойтесь! Это касается только меня. Минувшие дни".
     Но ЭТО УЖЕ были не воспоминания, не "минувшие дни", не насекомые: то были пионеры, "жестяные мухи" в форменных чёрных кепи - наконец я узнал их. Пионеры, которые увидели Хвастека без подмоги- и теперь молча, задиристо и преисполнены гневом  крались к нему.
     Вскочив со стула, я зажал в руке полный пивной бокал.
     - Вот, они идут,- услышал я собственный голос.- Внимание, теперь решится всё.
     Больше я ничего не видел, ничего не слышал, не знаю, что произошло после: усталость, шнапс и сонливость побороли меня- и моя голова упала на столешницу.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы

А.Шницлер "Следующая", рассказ (отрывок 1)

Ужасная зима миновала. Когда он впервые снова отворил окно, первые запахи весны вторглись в его комнату, за ними донёсся смутный уличный гомон- и почувствовал населец, что жизнь его ещё не кончена. Отныне всегда, пополудни вернувшись из бюро, проводил вечера он у распахнутого окна. Он придвигал кресло к подоконнику, брал книгу в руки и силился читать, но книга почти сразу же оказывалась на коленях - и он смотрел вдаль. Его квартира находилась на последнем этаже: из окна видать было только бледное небо. В последние дни марта ветерок из городского парка нёс сюда аромат первоцветов.
В последний день октября минувшего года умерла его жена. С той поры он продолжал жить как оглушённый. То, что она умерла в молодости и его, ещё молодого, оставила одного на земле, не укладывалось в сознании вдовца.  В первые недели после похорон отец покойницы из пригорода ,где имел небольшое дело, изредка наезжал в гости к Густаву, но отношения, которые никогда не были прочны между последним и стариком, скоро совсем прекратились.
Его родители умерли рано. Те жили слишком далеко от столицы, в городке, который оставил он чтоб отучиться в венской гимназии. Вышло так, что почти всю юность провёл он среди чужих. После смерти отца, который  был нотариусом, пришлось семнадцатилетнему Густаву оставить гимназию, где учился он с прилежанием, но без дарования. Сирота поступил на железнодорожную службу, которая обеспечила ему приличный достаток и виды на дальнейшее, хотя и нескорое, продвижение. С той поры юность его утишилась. В бюро исполнял он долг свой, а потребности имел умеренные. Ежемесячно он раз посещал театр, а все субботние вечера проводил в дружеском кругу сослуживцев. На двадцате четвёртом году жизнь его утратила покой. Некая молодая дама, с которой сдружился он на юбилейных спевках, стала его любимой. Он степел некоторые муки ревности и сильно страдал когда та с супругом покинула Вену. Вскоре ,однако, Густав перёвёл дух и удовлетворился прежним покоем, а жизнь его вернулась на круги своя.
Четыре года спустя познакомился он с девицей, что заходила в гости к семье тогдашних его квартирохозяев. Густав сразу осознал, что лучшей спутницы жизни ему больше не сыскать. Он старательно расспросил её соседей дабы разузнать побольше о будущей супруге своей. Она год до того была влюблена, затем жених её умер и с той поры, казалось, тихая печаль покорила её без остатка. Новая знакомая была простой с виду девушкой из среднего мещанства, но, кроме прочего, с выдающимися музыкальными способностями. Поговаривали, что она способнее некоторых прославленных певиц. Самолюбию Густава льстило умение его  снова и снова исторгать улыбки девушки: он уже охотно припоминал первое любовное приключение юности гордясь не утраченной им способности впечатлять благородных дам. Он был весьма счастлив тем ,что Тереза, впервые заговорив с ним, улыбнулась: в тот вечер он даже захмелел от гордости, впрочем, сам не зная, отчего. Минуло несколько месяцев- и новая знакомая стала его женой. И ему тогда показалось, что жизнь его только начинается. Осознание того, что в его, Густава, обьятьях заключена молодая особа, которая никому кроме него не принадлежит, полнило молодого мужа блаженством. Поначалу он боялся опускать чистое создание в горнило собственных страстей, но поскольку та отдавалась взаимно с подобной безоглядностью, он в полной мере вкусил счастье супружества.
То обстоятельство, что брак долгие годы оставался бездетным, не омрачало супружеские отношения. Семейное гнездо оставалось средоточием согласия и радости. Густав удалился от прежних знакомых. Визитировали молодую пару немногие,а именно отец Терезы и одна из её подруг, перезревшая барышня, которую Густав в известной мере ценил лишь то, что она изредка подпевала жене.  Обычно же тереза пела соло, что было ему милее всего. Часто просил он на сон грядущий тихонько исполнить вещь Шуберта. Супруги сближались под пение- и сумрак спальни замирал в ожидании чуда.
Терезиного приданого хватило только на скромную обстановку простой квартиры: жить супруги вынуждены были на мужнино жалованье. Но домовитость молодой жены не давала нужде спуску: супругам даже удавалось каждое лето по три недели отпуска отдыхать в одном и том же лесном селе что в Нижней Австрии. Будущёё видилось им как безоблачное совместное житьё, уныние старости оставалось в пока недосягаемой дали, а о конце они и не задумывались вовсе. По истечении семи лет брака они оставались парой любящих.
В сентябре, вскоре по возвращении с отдыха в провинции, Тереза захрворала. Сразу же не оставившему и тени надежды врачу Густав не поверил. Смерть Терезы казалась ему напрочь невозможной. Та же, почти не жалуясь, быстро угасала. Он ничего не понимал. Только в последние дни октября стал осознавать он, что ему предстоит: Густав оставался дома и не отходил от кровати больной. Необычайный страх снизошёл на него. Он вызвал двоих известнейших профессоров: те ничем не смогли помочь, только подготовили его к худшему. Только в последнюю свою ночь почувствовала Тереза, что скоро преставится и простилась с мужем. Эта ночь минула, за ней почался долгий день. Дождило. Густав сидел у изголовья терезиной кровати и видел как жена умирает. Она скончалась в час когда ночь разразилась.
Затем пришла ужасная зима. С первым дуновеньем весны, теперь она казалась Густаву долгой, тяжёлой, невыносимой ночью. Да и собственные служебные обязанности исполнял вдовец как в полусне, от которого только вот начал понемногу отходить. И с каждым весенним днём стал Густав оживать. Боль, его лютёйшая врагиня, начала понемногу ослаблять свою мётвую хватку. Густав задышал попривольнее: он почувствовал, что ожил. Вечерами он гулял. Он одолевал долгие пути, призабытые им за долгие годы: сначала- улицами города, затем- как можно дальше за город , в луга, леса, на холмы. Ему нравилось шагать уставшим. Он боялся ночных возвращений домой. Ночью тискали его стены квартиры-темницы, а просыпаясь, Густав плакал не только от боли, но и от страха. Он возобновил сношения со своими старыми знакомыми: изредка являлся в гостиницу, где некоторые коллеги изредка вместе ужинали с последующей ночёвкой. Когда он рассказал им, как плохо спит, те посоветовали ему выпить вина немного больше обычного. Когда он последовал совету, то заметил за собой непривычую лёгкость и живо разделил общую беседу. После того вернулся домой Густав и представилось ему , уже одинокому, что друзья, известным образом "уценив" его, посмеялись было над вдовцом- и он несколько устыдился.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы

Называется встретились-поговорили. Рассказ

Гетьман всея Украины готовился сигануть навсегда в персональное гетто. Граффити сыпались несчастным прохожим за шиворот и под мышки. Голод исподволь подтачивал здоровье слабых и беззащитных горожан. Наступал страшный,почавшийся исчо до войны, непереносимый кризис. Господи, помилуй. Было жарковато и странно. Хотелось жить, а не ведалось, кудыть.  
Мы встретились на троллейбусной остановке, где троликов никто не видел уж битый годик. Мы дожидались ётёбУса милостью турецких оккупантов. В гастрономе напротив отоваривали рисовые карточки. Аллах-Ёк спасибо Тебебе и эа это...
Мой старый шапочный знакомый журналист, вечно и ,видно, навсегда безработный.
--- А помнишь?
--- А помните? (я на "вы")
--- А того ветерана как фамилиЁ?
--- Подо...
--- Нет, За-Подляко! Ха-ха-ха!
--- Хо-хо-хо!
--- Помнится, мэр...нет тогда исчо предгорисполкома Южногорска...м-м-м...отныне и присно Кутурбаша товарисчь Блаженко устроил ватеранам ВОВ :( бла-бла-бла...Второй Мировой, организовал кутью в рестранчике "Волна". Жратвы мало ,а выпивки многовато для старых и слабых дедушек. Есть давали по котелку фронтовой каши, жирной, на словочном-м-м-масле со свининой, тоже непостной...
Ветеранов наподпитье развозили на такси. Подоляко было заартачился, двинулся на колеблющихся к самому товарисчу Бл. с "типично русским разговором". Было темно и сыро. Осенью эта история случилась. Ах, нет, в мае, накануне того самого Дня. Бл. отшил П., а мог бы просто отшутится, скотина.
Наутро П. явился  как ни в чём ни бывало явился в редакцию районки с  устной жалобой. Мой знакомый, тогда ещё при должности, журик Суслопаров терпеливо выслушал Евгения Протагоровича и обещал помочь. Через три дня газета вышла с передовицей "Ветераны требуют пристального внимания к себебе!!!" Протагорыч явился снова, не на шутку разгневанный да с собственным сочинением и копией искового заявления на, нет не районку! ответчиком значился Суслопарый. Хо-хо-хо! журик поплевался да и пустил в набор, офсетный, да-с, косноязычную тираду ветерана. Аллес капутт, я дотоле тогда исчо такого не читал-с, ох...
Гражданский иск спустили на тормозах. Предгорисполкома избрали мэром. Суслика уволили за кадровою ненадобой через три года, когда районка почала сплошняком гнать рекламные блоки. Ветеранам стало не до творчества. Никто их, бедных, уж не подкармливал, эх-ма.
Суслопарова подобрала "скорая помощь", а я сел на чьи-то женские колени в кузов натовского грузовика. Мотался ваш покорный слуга в Марьино: там давали за лиры постную свинину.
--- Вы пишете акварелью, -спросил я случайную попутчицу, оказалось, татарку.
--- Да, - ответила она на чистейшем русском.
С утра мне было хорошо, а стало исчо лучче.
Из женской сумочки я незаметно вытащил тугой кошелёк.

heart rose

"Сын" Автор: Мама Стифлера

Сын Автор: Мама Стифлера Тёмным осенним промозглым вечером я поняла, что в моём животе поселился СЫН. То, что это – СЫН, а не, к примеру, глист - я поняла сразу. И очень ответственно стала его взращивать. Я кормила СЫНА витаминами «Прегнавит», пичкала кальцием, и мужественно глотала рыбий жир. СЫН не ценил моих усилий, и через пять месяцев вспучил мой живот до размеров пляжного мяча. И ещё он всё время шевелился и икал. Я торжественно носила в руках живот с СЫНОМ, и принимала поздравления и мандарины. Которые ела с кожурой, и с жеманной улыбкой. Мы с СЫНОМ слушали по вечерам Вивальди, и трагично, в такт, икали под «Времена года»… Через шесть месяцев я поймала себя на том, что облизываю булыжник с водорослями, который извлекла из аквариума. Я этого не хотела. Я выполняла приказы СЫНА. Через семь месяцев я стала килограммами есть сырую картошку. СЫН надо мной глумился. Через восемь месяцев я влезала только в бабушкин халат, и в клетчатый комбинезон, который делал меня похожей на жену Карлсона. СЫН вырос, и не оставил мне выбора. Через девять месяцев я перестала видеть собственные ноги, время суток определяла по интенсивности икоты СЫНА, ела водоросли, сырую картошку, мандарины с кожурой, активированный уголь, сухую глину, предназначенную для масок от прыщей, хозяйственной мыло, сырую гречку, сигаретные фильтры и кожуру от бананов. Я не стригла волосы, потому что баба Рая с первого этажа каркнула, что своими стрижками я укорачиваю СЫНУ жизнь. [ Читать дальше ]


67%, 4 голоси

33%, 2 голоси
Авторизуйтеся, щоб проголосувати.

Р.М.Рильке "Дом", рассказ (отрывок 1)

     Крупная ситцевая фабрика купно с шелкографией Вёрманна и Шнайдера в Данциге открыла в Эрхарде Штильфриде талант замечательного графика. Он, ещё молодой человек едва за тридцать, со временем стал незаменимым в фирме. Его замечательный талант требовал постоянной подпитки как эстетическими образами так и техническими сведениями. Эрхарду назначили годичную стажировку в художественно-ремесленной школе и ,затем, ещё год обстоятельной практики по специальности на крупных фабриках Парижа, Вены и Берлина. С этим предложением фирма обратилась к Эрхарду вскоре после его женитьбы. Разумеется, о том чтобы отправиться в командировку вместе с женой ,не стоило и думать, поэтому решение далось Эрхарду тяжело. Но, собственно, его благополучие зависело от него, да и жена посоветовала мужу принять предложение. Она ждала первенца - и после удачных родов муж отбыл.
     И вот, он уже в обратном пути. Он в третьем классе удобного поезда уже миновал Берлин. Своеобразное довольство. Приятная дрожь переполняет его до кончиков пальцев. Радостное предвкушение не покидает его сердце. Попутчики присматриваются к нему- Эрхард утыкается в какую-то газету, размышляет себе. Как это минуло? Два года -и не поверишь. Ну да, оба- в трудах, которые скрадывали бег времени. А сколько всего сделано им: то-то начальство удивится. Он ведь недавно уведомил шефов о своих успехах, но самые выдающиеся достижения представит им самолично. Модель нового красильного пресса, например. Чудно-то! Именно ему, Эрхарду, принадлежит идея. Бедняга, помучился было с расчётами, что куда и как. А теперь, за опытным образцом запатентуем изобретение- и пойдёт дело. А тот, кто уже изобрёл пресс... да где же это было? В Париже, правильно! "В Париже" снова странно звучит для него, Эрхарда. Жена недавно черкнула было: "Ты уже повидал мир..." Мир? ...Собственно, повсюду он только с в о ё  искал ,словно шарил в тёмной комнате в поисках определённой вещи. Он так и не познал мир. Ну ладно, пусть так. Позже можно будет поездить по свету ради удовольствия, когда дитя подрастёт. Да, ребёнок! Как он может выглядеть... что за личико? Эрхард видел его только новорождённым. А у столь малых деток лица не разобрать. То ль он в него пошёл... то ли в неё? ...а затем он подумал было о жене. Испытал прилив тепла, не бурлящего, просто тепла. Она тогда была несколько бледна, но это- после родов. А скоро они заживут получше. Можно будет позволить себе жаркое дважды в неделю... может быть, и рояль устроить... не сразу... ну, к Рождеству. Вот остановился состав. Народ забегал туда-сюда. Крик "выходите! высаживайтесь!" Двери распахиваются, холод несётся в купэ. Носильщики в форменных холщовых куртках явились. Он ещё медлит. Затем слышит чью-то реплику: "Ну да посидим ужо!" Он пугается. "Простите?" "А-а?- кто-то сердито отозвался,- прицепка тут, посмотрим, когда отправимся..." Тогда он покидает вагон. Он ищет станционного смитрителя, продирается без оглядки сквозь толпу- к служащему. "Мне надо ехать дальше, немедля!- кричит вне себя". "Но, господа хорошие,- равнодушно молвит ему и всем смотритель,- я не могу иначе. Ваш состав опаздал на двадцать минут. Данцигский уже ушёл. Я не переставляю рельсы". "Но ещё будет оказия?..." Служащий обращается к Эрхарду: "Успокойтесь. Уже два. В пять в Данциг отправляется скорый. Итак, в пять часов. Куда вы едете?" Смотритель уже говорит с другим. Эрхард с сумкой стои`т на медленно пустеющем перроне. Внезапно его осеняет: а где же мы? Он читает большие буквы, прямо перед собой: МИЛЬТАУ. Мильтау, да отсюда пара часов поездом до Данцига, а значит,примерно пять- экипажем. Решено, взять экипаж. Он справляется у служащего. Тот, раздражённо :"Тогда идите в город, а здесь- нет". "Город далеко?" "Нет". После пары шагов Эрхарду становится смешно: во что этот экипаж обойдётся... и на что так спешить? Действительно пять часов -препятствие? Он улыбается. Не следует мне волноваться, думает он, мелочь-то какая, я уже почти на месте,... в прихожей,... скажем так.
     Он заходит в ресторацию. Он заказывает коньяку. Он согревается. Затем сидит он ,будто забыв, что делать собирался. Наконец, осеняет его: думать, натурально, как прежде. И он пытается: его жена, его мальчик, которому почти два с половиной года. В таком возрасте разве дети говорят? Но нет, с думаньем не выходит. Тут не то что в поезде, где всё движется. З д е с ь  з а с т ы л о всё как в тумане, в этой ресторации, в пыли. И мысли замерли, за компанию. Но ведь ему столько раз приходитлось дожидаться разных составов. Разных? Ох, нет, совсем других! И чем он тогда коротал время? Ну, не такие долгие стоянки... ходил, бывало, в город. Вот ещё оказия. Он выпил ещё коньяку и вышел вон.
     Вначале- дорога в угольной золе, чёрная, грязная. Вдоль старого дощатого забора, прямо, не сворачивая. Затем- мост через нечто отвратительное, канаву с отбросами. Он рассмотрел внизу ржавое, помятое ведро в иле. И, внезапо- фабрика. Трубы, высокие стены из жести. Словно великанская банка сардин, нечто бессмысленное! И, наконец- нечто вроде города: дом справа, лужища... дом слева... а затем- улица. Лавка с туфлями, зубными щётками, карманными часами-луковицами. Ненадолго он задержался. Затем пошагал до самой площади. Он заметил новый дом на углу. До самого тротуала- громадная зеркальная витрина с цветами внутри. Снаружи -вывеска "Коффэ и Кондитерская". Может, кофейку испить, подумал было Эрхард и направился ко входу. И эта дверь -зеркальная, а сверху значится "ENTREE`" ("ВХОД", фр.- прим.перев.) по-столичному... Но Эрхард прошёл мимо.  Не сто`ит, подумал он ,перекусить- так в простеньком кафе! Я ведь уже почти дома. Это -всего лишь промежуточная станция, нечто абсолютно нежелательное... И снова вперёд. Ему навстречу донёсся голос, густой, животный, как рампа "расцветающая" в особых варьете: сначала- точка, затем- бурлит в зале, отврятительная, отталкивающая, густо сияющая... Голос зычный: "Нет... я точно знаю. И я поймаю её след! Но когда я его найду... убью его..." Эрхард взглянул на голосящего. Здорвяк, грузный, тот шёл с одним маленьким, костлявеньким, мимо него, Штильфрида. Здоровяк красномордый, грозный, а рот его имел форму слова "у б и т ь "... "Что за мужчина!- подумал Эрхард". Пожалуй, его следует бояться! ...Затем пошёл он своей дорогой. Жалкая брусчатка. Что за площадь, унылая, несчастная, пустая! Дома казались ему столь далёкими- и нависали над ним. А на той стороне... Среди тех домов, похожих на личики глупых, тугоухих, дефективных деток- некий иной дом. С ампирно-утончённым фасадом, с двумя вазами на крыше, справа и слева, по краям покатого фронтона.
     Эрхард подошёл ближе. Всё же, дом оказался невелик, даже маловат, несмотря на свои выкрашенные полуколонны с гирляндами цвета сепии. Два окна на втором этаже и одно, овальное- на первом, у входной двери, к которой вели три ступени. Но дверь и лесница казались непроходимыми. словно дом был декорацией, а... И снова задумался Эрхард: "Где этот дом я уже видел?..."  Ну да, так обычно думается тебе: где я уже ...? Эрхард приблизился к фасаду ещё. Внезапно заметил он, что дёрнул за шнурок звонка. Что за глупость? И хотел было ретироваться, да тут зашуршало у входа- и он устыдился просто убежать.
     "Желаете?- это была дама, довольно молодая, с неуверенным взглядом".
     "Я...- замялся Эрхард,- ах, простите... я..."
     "Пожалуйте. Холодно ведь,- молвила дама, и- вовсе не удивлённо".
     На улице было вовсе не холодно, в феврале-то, но Эрхарду показалось прохладно- и он потянулся следом за хозяйкой. Сени были сырыми и душными. Входя, Эрхард задел шаль, в которую куталась дама- и ощутил слабость. Она, хозяйка стояла уже так близко. "Сюда наверх,- сказала она и зашагала узкой, скрипучей лесенкой". Комната. Сумерки в красных сполохах: может быть, это- от занавесок из красного тюля. Или догорает где-то тайная лампада?
     "Присаживайтесь, - сказала дама". Она куталась в мягкой шали и поглаживала шкуру, что лежала на диване. Её руки- нагие, её платье- свободно, движения прихотливы. А голос её- как платье. Эрхард присматривается к ней. Внезапно он приходит в себя. "Простите, - говорит он в своей учтивой манере,- я вторгся сюда..." Она смеётся и зарывается в шкуру, которая заглатывает её. "Я...- тянет Эрхард, всё робея,- я вижу, дом... он очень выделяющийся, этот дом!"

окончание следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы

Иллюзии......

 

Очень часто закрывая глаза, я бы хотела перенестись совсем в другой мир. Увидеть бы мне веточную долину, возле голубого озера, маленькую и аккуратную, уютную, с множеством разноцветных цветов, с мягкой и шелковистой травой. Яркое, доброе, тёплое солнце, которое лежит на горизонте цветов, как на постели, а небо как будто укрывает его красно-розовой простыню с прожилками фиолетовых облаков. Вода в озере бархатно-голубая, кажется, прыгнешь в неё и утонишь в самой нежной постели, которая искрится, и в ней как в зеркале угадывается небо.

        Я бы хотела лежать там, на нежной постели цветов, укрываясь тёплым покрывалом солнца. Мне бы там, в спокои и нежности, забыть все свои проблемы, забыть заботы и разочарования. Я хочу, что бы моё сердце наполнилось цветочным ароматом и оттуда ушло постоянное чувство боли и одиночества. Я хочу смотреть в добрые глаза солнца, лёжа с ним под одним покрывалом, и забыть все свои страхи. Хочу жить и знать, что жизнь это эта долина с голубой водой, нежной травой и тёплым небом.

        Но я открываю глаза, и всё это остаётся в моих снах. Я открываю глаза и вижу чёрное небо, вижу острый, колючий взгляд солнца, я чувствую твёрдую доску под спиной, чувствую холод, боль и страх. Реальный мир возвращается с тяжестью в душе, с болью в сердце и с сопротивлением всей моей сущности. Этот мир не такой, в каком бы я хотела жить. В этом мире много зла и несправедливости, в этом мире, что бы ни умереть от боли надо боятся, что бы ни страдать, надо никому не доверять. Очень часто я хочу закрыть глаза и навсегда остаться в мире, где трава мягкая, где глаза добрые, где люди любят и не обманывают, где можно доверять и не бояться, что тебе причинят боль, где можно спать в постели цветов рядом с солнцем и укрываться с ним одним небом на двоих.

        Я хочу жить и не бояться, что мне причинят боль.