хочу сюди!
 

Лариса

52 роки, близнюки, познайомиться з хлопцем у віці 38-57 років

Замітки з міткою «рот»

Йозеф Рот ,Отель "Савой", роман (глава 1.5)

5.

Стасей звалась девушка. В программе варьете её имя не значится. Стася танцует на дешёвых подмостках с местными и парижскими александерами. Она совершает два па некоего восточного танца. Затем она садится скрестив ноги, на прокуренное кресло и ждёт конца представления. Можно рассмотреть её телеса, голубые тени подмышек, волнующую выпуклость одной смуглой груди, окружности бёдер, верх ляжек там, где внезапно кончается трико.
Гремит постыдная "жестяная" музыка, скрипки остсутствуют, больно слышать это. Поются старые куплеты, некий клоун отпускает сальные шутки; один дрессированный осёл с рыжими мочками ушей, терпеливо семенит взад и вперёд; кельнерши в белом, они воняют как из бочки, снуют в пеннопышными бокалами меж тёмными рядами столов, косо струится свет прихотливо задрапираванного единственного жёлтого прожектора; темное закулисье орёт как разодранный рот; конферансье каркает словно на погибель.
У выхода ожидаю я, снова как когда-то один, было ждал я, мальчик, у стены в проулке, будучи втиснут в тень домовых ворот и тушуясь в ней, и резвые, юные шаги раздавались, цвели по брусчатке, чудесные, да по бесстрашному гравию.
В обществе мужчин и женщин Стася подошла сюда, голоса их стремились наперегонки.
Долго я был одинок среди тысяч явлений. Вот уж есть тысяча вещей, которыми делюсь  я: вид некоей горбатой крыши, ласточкино гнездо в клозете отеля "Савой"; назойливые, жётло-пивные глаза старого лифтаря; горечь восьмого этажа, непривычность некоей греческой фамилии, некий неожиданно живучий грамматический спазм, печальная память о зловредном аористе, теснота отчего дома, неуклюжий юморок Фёбуса Бёлёга и александерово спасение посредством поезда на родину. Оживают живучие вещи, прежде про`клятые скопом, ближе небо, занятнее миръ.
Дверь "подъёмного стула" была отворена, Стася сидела внутри. Я не скрывал радости, мы пожелали друг дружке доброго вечера, как старые знакомые. Я горько снёс неизбежного лифтбоя, а он сделал вид, будто не знает, что я должен выйти на седьмом, отвез нас на восьмой; вот и вышла Стася, скрылась в своей комнате, а лифтбой всё ждал, словно пасажиры были на подходе- зачем мигал он своими жёлтыми насмешливыми глазами?
Итак, медленно спускаюсь я лестницею вниз, прислушиваюсь, поехал ли лифт; наконец, когда я был на полпути, услыхал я его счастливый шумок- и повернул. На верхней ступенке пролёта я чуть не столкнулся с лифтбоем- он, оказывается, отправил "стул" вниз пустым и злонамеренно вразвалку спускался пешком.
Стася, наверное, ждала моего стука.
Мне захотелось извиниться.
- Нет, нет, -сказала Стася. - Я бы вас раньше пригласила, но боялась Игнаца. Он- опаснейший в отеле "Савой". Я даже знаю, как звать вас, Габриэлем Даном, а возвращаетесь вы из плена... я приняла вас вчера... за одного коллегу... артиста...
Она замялась, видать боялась задеть меня?
Я не обиделся.
- Нет,- сказал я,- не знаю ,кто я. Прежде желал стать писателем, но пошёл на войну, и я думаю, что нет никакой нужды в сочинительстве... Я одинок и не способен писать обо всём.
- Вы живёте как раз надо мной, - сказал я, поскольку не нашёл лучшего продолжения беседы.
- Почему вы бродили всю ночь?
- Я учу французский, желала б отправиться в Париж, чем-то заняться там, не танцевать. Один болван желал взять меня с собой в Париж... с тех пор думаю я поежать туда.
- Александер Бёлёг?
- Вы знакомы? Вы же только второй день здесь!
- Вы же знаете меня.
- И вы уже успели поговорить с Игнацем?
- Нет, но Бёлёг- мой племянник.
- Ох! Простите!
- Нет, прошу, прошу вас, он вправду болван!
У Стаси нашлась пара шоколадок, а спиртовку прятала она в недрах шляпной коробки.
- Этого никто не должен знать. Даже Игнац не подозревает. Спиртовку я что ни день перепрятываю. В коробке- сегодня, вчера она лежала в моей муфте, однажды -за шкафом у стены. Полиция запрещает спиртовки в отеле. Нам остаётся только... я имею в виду наших... жить в отеле, а "Савой"- лучший из мне известных. Вы надолго здесь?
- Нет на пару дней.
- О, тогда вы не познакомитесь с "Савоем", здесь рядом живёт Санчин с семьёй. Он наш клоун... желаете познакомиться с ним?
Я неохотно согласился. Да и Стасе понадобилась заварка чая.
Санчины жили вовсе не "рядом", но в противоположном конце коридора, вблизи помывочной. Здесь потолок стремился вниз и нависал столь низко, что ,казалось, вот да ударишься головой. В действительности же это вовсе не грозило. В общем, в том закуте все измерения искажались из-за серого чада помывочной, который заволакивалглаза, сокращал дистанции, волновал стены. Трудно привыкнуть к этим постоянно колышащимся клуба`м пара; контуры размывались, несло влагой и теплом, мы здесь прободали потешные тенета.
И в комнате Санчина царила мгла. Жена клоуна притворила за нами дверь столь поспешно, словно за гостями крался дикий зверь. Санчины, которые жили в этом номере уже полгода, успели наловчиться быстро захлопывать дверь... Их лампа горит в сером окружении, будит воспоминания о фотографиях звёзд, окутанных туманностями. Санчин подымается, на нём тёмный халат; хозяин неохотно протягивает нам руку и вытягивает вперёд голову чтоб распознать гостей. Немного подавшись из марева, он оказался похожим на небесное создание с благочестивых картинок.
Он курит долгую трубку и мало говорит. Трубка позволяет ему помалкивать. Едва обронив полфразы, он отвлекается и кличет жену, подай мол иглу почистить мундштук. Или ему надо зажечь спичку и он ищет коробок. Фрау Санчин кипятит молоко для детей, ей спички нужны так же часто, как и её мужу. Коробок постоянно кочует от Санчина на стол, где стоит спиртовка, и обратно, иногда залёживается- и снова бесследно пропадает в тумане. Санчин сгибается, шарит вокруг кресла, молоко закипает, его снимают прочь, оставляя огонь для следующего разогрева чего-нибудь съестного, в то время, как возникает опасность вообще не найти коробок.
Я предлагаю свою коробку, попеременно мужу и жене, но никто не взять его не желает, обое ревностно ищут свой, а спиртовка тем временем горит даром. Наконец Стася замечает пропажу в складке постельного покрывала.
Спустя секунду фрау Санчин ищет ключ от чемодана, где хранится заварка чая: "С полки его постоянно могут стащить..."
- Слышу, где-то звенит, -замечает Санчин по-русски. И мы замираем, чтоб по звону выследить ключ. - Он ведь не может греметь сам по себе!- кричит Санчин.- Шевелитесь все, тогда уж он обнаружится!
Но ключ объявился лишь после того, как фрау Санчин обнаружила молочное пятно на своей блузе и, чтоб второе не посадить, потянулась было за фартуком- в кармане оного, а в чемодане- ни крошки чаю.
- Вы ищете заварку?- внезапно спросил Санчин. -Сегодня утром я всю выпил!
- Что ж ты сидел как чурбан и не сказал?- кричит его жена.
- Во-первых, я не умалчивал, -ответствует Санчин, который оказывается логиком, -а во-вторых, меня же никто не спрашивает. Именно я в этом доме, надо вам знать, герр Дан, всегда крайний.
У фрау Санчин есть идея: чаю можно прикупить у герра Фиша, если тот не спит. Не одолжит, на это надежд никаких нет. Но "по нужде" охотно продаст.
- Идём к Фишу, -молвит Стася.
Должно быть, Фиш уже проснулся. Он живёт в последней комнате отеля, под номером 864, зря, ведь местные коммерсанты и промышленники, и важные гости отельного партера считаются с ним. Ходит молва, будто однажды выгодно женившись, было пожил он богатым фабрикантом. И вот он всё утратил, по халатности ли?-  как знать. Он жив тайной благотворительностью, в чём не сознаётся, но называет себя "лотерейным сновидцем". Он обладает способностью видеть с снах номера билетов, которые непременно должны выиграть. Он спит круглые сутки, пока не увидит вещего сна, и тогда поднимается с постели. И только успевает записать их, как снова засыпает. Он продаёт свою находку, на выручку покупает другой билет: первый выигрывает, а второй- нет. Многие люди разбогатели благодаря снам Фиша и живут на втором этаже гостиницы "Савой". Из благодарности они опрачивают комнату Фиша.
Фиш, а зовётся он Гиршем, живёт в простоянном страхе, ибо он где-то прочёл, будто правительство желает покончить с лотереями и ввести "бесклассовость".
Гирш Фиш, должно быть, видит во сне счастливый номер, нам приходится долго ждать, пока хозяин извилит встать. Он никого не пускает в свой номер, приветсвует меня в коридоре, выслушивает стасину просьбу, затворяет за собою дверь и снова появляется в коридоре с пакетиком чаю.
- Мы расчитаемся, герр Фиш, - молвит Стася.
- Доброго вечера, -отвечает Фин и уходит спать.
- Когда у вас появятся деньги, -советует мне Стася,- купи`те номер у Фиша.
И она рассказывает мне о чудесных снах еврея.
Я смеюсь, поскольку мне стыдно поддаться суеверию, на которое падок. Но я уже решился приобрести номерок, если Фиш мне что-либо наобещает.
Меня занимаю судьбы Санчина и Гирша Фиша. Все люди здесь видятся мне в ореолах тайн. Снится мне это всё? Марево помывочной? Что кроется за этой, за той дверью? Кто выстроил этот отель? Кто такой Калегуропулос, хозяин?
- Вы знаете Калегуропулоса?
Стася его не знает. Никто его не знает. Никто не видал его. Но при желании и достаточном на то времени, именно когда хозяин является для инспекции, его можно увидеть.
- Глянц однажды его разыскивал, -говорит Стася, - но никакого Калегуропулоса не увидал. Впрочем ,говорит Игнац, что завтра будет инспекция.
Только выхожу я на лестницу, как меня задерживает Гирш Фиш. Он в рубахе и в длинных кальсонах, которые висят на нём, он похож на привидение, прижимает к себе ночной горшок. Высокий и тощий, в свете сумеречном он выглядит воставшим мертвецом. Его седая щетина похожа на ежиные иглы. Его глаза глубоко запали меж мощных скул.
- Доброе утро, герр Дан! Думаете, малышка заплатит мне за чай?
- Пожалуй, вряд-ли!
- Послушайте, мне приснился номер! Верный терц! Ставлю сегодня! Слышали, что правительство хочет запретить лотерею?
- Нет!
- Это большое несчастье, скажу вам. С чего жить маленьким людям? С чего богатеть? Ждать, пока умрёт старая тётя? Дедушка? А затем значится в завещании: всё добро сиротскому приюту.
Фиш речёт и, похоже, забывшись, держит при себе ночной горшок. Я бросаю на него взгляд, Гирш замечает.
- Знаете ли, я экономлю себе карманные деньги. Зачем мне уборщик? Я сам навожу порядок в комнате. Люди крадут как сороки. Всё им годится на поживу. Сегодня, сказал Игнац, инспекция. Я всегда в таких случаях удаляюсь: кого тут не застали, того нет. Если Калегуропулос заметит что-то не то, он не сможет взыскать с меня. Я ли новобранец ему?
- Вы знаете хозяина?
- На что он мне? Я не охоч до знакомств. Слышали горячую новость? Блюмфильд приезжает!
- Кто это?
- Блюмфильда не знаете? Блюмфильд -дитя сего города, миллиардер в Америке. Весь город взывает: "Блюмфильд приедет!" Я говаривал с его папашей точно как с вами сейчас, чтоб не жить мне.
- Простите, герр Фиш, но мне надобно немного поспать!
- Пожалуйста, спите! Мне надо прибраться,- Фиш направляется в туалет напротив. Но на полпути к оному, когда я уже спускался было по лестнице, сновидец метнулся назад.
- Верите, что он облагодетельствует нас?
- Вполне.
Я отворил дверь своей комнаты и снова, как вчера, показалось мне, что по коридору метнулась лукавая тень. Но я слишком устал, чтоб выслеживать её. Я проспал ,пока солнце не забралось было высоко в зенит.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose

Йозеф Рот ,Отель "Савой", роман (глава 1.2)

И всё же город в сумерках выглядел приветливее, чем днём. До полудня казался он серым: угольный дым валил из громадных фабричных труб поблизости, грязные нищие горбились на уличных углах, нечистоты и помойные бадьи торчали напоказ на узких улочках. А темнота прятала всё- грязь, пороки, чахотку и бедность- добросовестно, по-матерински, извиняясь, прикрывая.
Дома, щербатые и жалкие в темноте выглядели романтичными и загадочными творениями прихотливого архитектора. Косые фронтоны славно возвышались в сумраке, жалкие огоньки поблёскивали в полуслепых окнах- в двух шагах от них сияли хрустальными люстрами высоченные окна кондитерской, у потолка парили любезно изогнутые лепные ангелы. Вот она, кондитерская богатого мира, который в этом фабричном городе получает и расходует деньги.
Сюда вошла дама, а я отстал, поскольку подумал что мне надо экономить деньги пока не выберусь отсюда.
Я поплёлся дальше, увидел чёрные сборища юрких евреев в кафтанах, услышал громкое бормотание, приветы и ответы, острые словечки и долгие речи - перья, проценты, хмель, сталь, уголь, лимоны и всё прочее, с губ -на ветер с прицелом в уши. Присматривающие, вынюхивающие мужчины в куртках с каучуковыми воротниками выглядели полицией. Я схватился за свой нагрудный кошелёк, где лежали бумаги, непроизвольно, так я хватался за шапку ,будучи солдатом, когда рядом оказывался старший по званию. Мои документы были в порядке, я возвращался домой, мне нечего было опасаться.
Я подошёл к шуцману, спросил насчёт Гибки, где проживали мои родичи, богач Фёбус Бёлёг* в их числе. Полицейский говорил по-немецки, многие здесь говорили по-немецки: приезжие фабриканты, инженеры и коммерсанты правящего сословия, гешефта, индустрии этого города.
Мне предстояло десять минут ходьбы и воспоминаний о Фёбусе Бёлёге, которого мой отец в Леопольдштадте** поминал с чёрной завистью когда возвращался с совещательных собраний домой усталый и подавленный. Имя дяди все члены нашей семьи произносили с респектом, лишь мой батюшка добавлял к "Фёбусу" своё "дрянь", ибо тот эксплуатировал своим акционерным обществом матушкины гешефты. Мой батюшка был слишком труслив для собственного акционерного общества, он лишь ежёгодно высматривал в "чужацкой" газете известие об урочном постое Фёбуса в отеле "Империаль", и когда Бёлёг приезжал, мой отец шёл пригласить шурина в Леопольдштадт к себе на чай в Леопольдштадт. Мать носила чёрное платье с уже экономной меховой оторочкой, она относилась к своему брату как к кому-то совершенно чужому, королевских кровей, словно их не одна утроба родила, не одна пара грудей вскормила. Дядя приходил, дарил мне книгу; прорастающими на перья луковицами пахло на кухне, где проживал мой высокий ростом дедушка, откуда он выбирался только по великим праздникам, вдруг и сразу довольно крепкий, посвежевший, с седой окладистой бородой на во всю грудь, он зыркал в очки, наклонялся чтоб рассмотреть сына Фёбуса, гордость стариков. Фёбус отличался шоротой улыбки, двойным вибрирующим подбородком и красными складками сала на затылке, от него пахло сигарами и немного вином, он каждого из нас расцеловывал в обе щеки. Он говорил много, громко и живо, но когда его спрашивали, как обстоят дела с гешефтами, его глазки западали, он тушевался, казалось, ещё немного- и захнычет как озябший нищий, его второй побородок нырял за ворот: "Гешефты просто швах, в такие-то времена. Когда я был мал, покупал бублик с маком за полушку, гривенник стоил уже каравай, дети... необученные... вырастут -и потербуют денег, Александеру каждый день в карман положи".
Отец теребил свои скатавшиеся манжеты и не находил места рукам, он улыбался, когда ему отчитывался Фёбус, слабый и раскисший, батюшка желал инфаркта своему шурину. По прошествии двух часов Фёбус вставал, вручал серебряную штучку матушке, дедушке- одну, а одну большую, блистающую совал он в мой карман. Высоко подняв керосиновую лампу, отец сопровождал гостя вниз по тёмной лестнице, а мать кричала им вслед: "Натан, осторожнее перед ширмой!"- и слышно было, как отворялись двери, а Фёбус в притолоке держал здравую речь.
Через два дня Фёбус уезжал прочь, а отец бросал: "Дрянь уже укатила".
- Прекрати, Натан!- молвила матушка.
А вот и Гибка. Это- важная пригородная улица с белыми приземистыми домами, новыми и ухоженными. Я увидел освещённое окно в доме Бёлёгов, но ворота были затворены. Я немного замялся, подумав, не поздно ли явился- уже, наверное, было десять вечера, а затем услышал игру на рояле и виолончель, женский голос, клацанье карт. Я подумал, что не годится в моём облачении являться в общество, а от моего первого шага зависело всё- и решил отложить свой визит на завтра, и я отправился в отель.
Портье не поклонился мне, униженому зряшным походом. Лифтовой не торопился, даром я тиснул кнопку. Рассматривая меня в лицо, он медленно приблизился, пятидесятилетний тип в ливрее- я рассердился: не розовощёкий малыш обслуживает лифт в этой гостинице.
Я опомнился только миновав шестой этаж- и пошагал дальше вверх, но ошибся этажом. Коридор показался мне очень узким, потолок -ниже прежнего; из помывочной стелился густой пар, воняло мокрым бельём. Должно быть, две-три двери были полутоворены- я услышал ,как спорили постояльцы: "контрольные" часы шли верно, как я заметил. Я уже было собрался спуститься вниз, как ,скрипя, подкатил лифт, двери его отворились, лифтбой окинул меня удивлённым взглядом- и высадил девушку в серой спортивной кепочку. Незнакомка посмотрела на меня- я заметил её загорелое лицо, и большие карие глаза, долгие чёрные ресницы. Я поклонился ей- и зашагал вниз. Что-то принудило меня обернуться- и я увидел обращённые на меня глаза лифтбоя цвета пива, он проезжал мимо.
Я плотно закрыл свою дверь, ибо меня одолел непонятный страх, и принялся читать одну старую книгу.


продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы
heart rose

________Примечания перевидчика:_____________________________
* Phoebus Boelaug, "Фёбус"= Феб, Аполлон;
** т.е. в Вене
.

Йозеф Рот ,Отель "Савой", роман (глава 4.26)

26.

Звонимир сказал однажды: "Революция здесь".
Сидя в бараке и с возвращенцами судача,- снаружи шел косой дождь- мы учуяли революцию. Она идёт с востока- и никакая газета, ни одна армия не в силах остановить её.
- Отель "Савой", -говорит Звонимир возвращенцам,- это богатый дворец и тюрьма. Внизу в хороших просторных комнатах живут богачи, друзья Нойнера, фабриканты, а наверху- бедные собаки, которые не способны оплатить постой ,а Игнац пломбирует их чемоданы. Владельца отеля, он грек, никто не знает, и мы с ним- тоже, хоть и смышлёные мы ребята.
Мы все ужё долгие годы не лёживали на таких перинах, которые у господ, собирающихся внизу, в баре отеля "Савой".
Мы уже давно не видывали таких красивых голых девушек, а господа в баре отеля "Савой" щупают их каждый день.
Этот город- могила для бедного люда. Рабочие фабриканта Нойнера глотают пыль- и все через пятнадцать лет умирают.
- Тьфу!- кричат возвращенцы.
Рабочего, его выпорол Ингац, не выпускают из тюрьмы.
Что ни день собираются труженики у отеля "Савой" и у тюрьмы.
Что ни день в газетах горячие заголовки о стачках текстильщиков.
Я внимаю запаху революции. Банки- это рассказали мне у Христофра Колумба- пакуют свои авуары и рассылают их в другие города.
- Полицию непременно усилят, -сообщает Абель Глянц.
- Хотят возвращенцев интернировать, -рассказывает Гирш Фиш.
- Я еду в Париж, -молвит Александерль.
Я думал, что Александерль уедет в Париж не один, а со Стасей.
- На этот раз не убежать, - стонет Фёбус Бёлёг.
- Тиф разразился, -рассказывает военный врач пополудни в "пятичасовом" зале.
- Как уберечься от тифа?- спрашивает младшая дочь Каннера.
- Смерть всех нас унесёт!- разъясняет военный врач, а фрёйляйн Каннер бледнеет. Между тем смерть пока унесла только двоих рабочих. Дети болеют- и ложатся в госпиталь.
Закрывают кухни для бедных, чтоб пресечь заразу. Итак, голодающим впредь не перепадёт супу.
Возвращенцев уже не интернируешь в бараках. Их, пришельцев, слишком много.
Собираются здоровенные толпы.
Офицер полиции, что идёт набор- ищут пополнение. Полицейсий офицер не нервничает. Он при табельном пистолете, а встаёт уже не в десять утра, а в девять. Он помахивает дичайше-жёлтыми перчатками, словно никакой эпидемии и не бывало.
Болезнь одолела двоих бедных евреев. Я видал, как их хоронили. Еврейские дамы страшно голосили- криком полнился город.
Десять, двенадцать душ умирает что ни день.
Дошдь косит, окутывает город,- а сквозь дождь текут возвращенцы.
В газетах полыхают ужасные вести, и каждый день собираются рабочие Нойнера у отеля и у тюрьмы.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose

Йозеф Рот ,Отель "Савой", роман (глава 4.24- 25)

ЧЕТВЁРТАЯ ГЛАВА

 24.

Люблю я двор, куда выходит окно моей комнаты.
Он напоминает мне о первом моём дне в отеле, о дне моего прибытия. Я по-прежнему вижу играющих детей, слышу лай собаки и раюуюсь тому, что полощется по ветру пёстрое ,похожее на флаги бельё.
В моей комнате неуют с тех пор, как я стал принимать просителей Блюмфельда. Неуют во всём отеле, в коридоре и в "пятичасовом" зале, а угольно-пыльный неустрой царит в городе.
Когда я выглядываю в окно, вижу край счастливо спасённого покоя. Куры квохчут. Только куры.
Есть в отеле "Савой" иной, узкий дворик, который выглядит шахтой для самоубийц. Там выколачивают ковры, туда ссыпают пыль, табачный пепел и мусор грохочущих житух.
Мой же двор таков, будто не вовсе не подвластен он отелю "Савой". Закуток прячется за громадными стенами. Хотел бы я знать, как он здесь сохранился.
И с Блюмфельдом у меня так же. Когда я о нём вспоминяю, любопытно мне, носит ли он очки в жёлтой оправе. И о Христофе Колумбусе охотно бы я что-либо разузнал, о парикмахере. Какие оставленные выбоины жизни заполняет он теперь?
Великие события иногда случаются в маленькой цирюльне. Вышло так, что там наделал шуму один бастующий рабочий.
Гешефт ладится. С утра в каморке Колумбуса постоянно свежие новости. Видные мужи города, даже офицер полици, все иностранцы и большинство постояльцев отеля бреются здесь. А однажды сюда зашёл подвыпивший рабочий, под прицелом презрительных взглядов, встреченный нервным равнодушием публики. Он решил побриться- и не заплатил. Христофор Колумб ему- из своего благородства- позволил уйти. Но Игнац пригрозил полицией. Тогда ударил работяга Игнаца. Полиция арестовала рабочего.
Пополудни собрались товарищи его у отеля "Савой", кричали: "Тьфу!" Затем они пошли к тюрьме.
А ночью принялись они ,горланя песни, шагать по напуганным улицам.
В газете значится новость- заголовок горит в центре полосы. В паре миль отсюда рабочие большой текстильной фабрики начали забастовку. Газета взывает к армии, полиции, властям, к Богу.
Писака толмачит, что причина беды- возвращенцы, которые притащили "бациллы революции в потенциально здоровую страну". Писака- жалкий пачкун, он прыщет чернилами в лавину, он строит плотину из бумаги перед штормом.


25.

Уже неделю дождит в городе. Вечера ясны и прохладны, но днями идут дожди.
Видно, к дождю: намедни приток возвращенцев хлынул с новой силой.
По косому, жидкой мороси идут они- Россия, великая, выбрасывает их. И нет им ни счёту, ни конца. Они приходят той же дорогой, все в сером, пыль страннических лет- на лицах и сапогах. Внешне они с дождём заодно.
Они истекают серостью, бесконечной серостью на этот серый город. Звякают их котелки, будто дождь толчёт водостоки. Великая тоска по дому исходит от странников, их влечёт вперёд тоска и память о родине.
По пути они изголодали, они воруют или клянчат, им всё одно. Они бюьт гусей и кур, и уток- миру миръ, но это значит лишь, что больше не убивают людей.
Гусей, кур и уток такой мир не касается.
Мы со Звонимиром стоим на околице города, у бараков и высматриваем знакомые лица. Все они чужие- и все знакомые. Тот выглядит как мой сосед в окопе, он муштровал меня в строю.
Мы стоим в стороне и рассматриваем их, но это как если бы мы шагали с ними заодно. Мы- как они, и нас выбросила Россия, мы все тянемся домой.
Этот несёт в руках собаку, а его котелок на бедре звякает. Знаю, что этот несёт собаку домой, а родина его на юге, в Аграме или в Сараево, несёт и несёт себе в усадьбу собаку он. Жена его спит с другим, для детей он давно мёртв, не признают- так переменился, лишь собака знает его, собака, безродного.
Возвращенцы- мои братья, они голодны. Никогда они не бывали братьями моими. На передовой- нет, когда мы по велению непонятной воли убивали чужих, и на этапе (на марше- прим.перев.) -тоже нет, когда мы по команде злобного мужа согласно шагали и махали руками. Теперь же я больше не одинок на белом свете, сегодня я -капля потока.
Они тянутся кучками по пять-шесть человек по городу и расходятся поодиночке перед самыми бараками. Они надтреснутыми и хриплыми голосами поют у дворов и домов- и всё же их песни красивы, как мил бывает мартовским вечером хрип старой шарманки.
Они едят в кухне для бедных. Порции всё меньше, а голод злее.
Бастующие рабочие сидят и пропивают свои пособия в  станционном зале ожидания, а жены и дети голодают.
В баре фабрикант Нойнер хватает груди голых девушек; знатным дамам магнетизёр Ксавер Злотогор размагничивает нервы. Голод бедных дам Ксавер Злотогор не заговаривает.
Его искусство годно лишь для лёгких хворей, голод оно не изведёт, и недовольство- тоже. 
Фабрикант Нойнер не прислушался к советы Каннера- и всю вину свалил на Блюмфельда.
Да что Блюмфельду этот край, здешний голод и конфликты? Его умерший отец Йехиэль Блюменфельд не голодает, а ради него и приехал сюда сын.
Город приобретает кино и фабрику игрушек- что до них дела жёнам рабочих? Игрушки, они для господ, игрушка не годится рабочми. Под конфетти да с бенгальскими огнями в кино могут они забыть о Нойнере, но о голоде- нет.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose

Шире рот или имел я этих Ларис. Гормональная заметка.



Ура! Рот стал понемногу открываться. Вот чайная ложка пролазит вообще легко, столовая чуть сложнее (особенно с верхом). Но в целом положительная динамика имеется. Если пару недель назад был уже готов практически вознестись под небеса, то сейчас еще готов побороться чуток.

Хотя этот ваш метилпреднизолон - ну очень редкостная гадость, несмотря на эффективность (тоже сомнительную, если честно). При малейшем поводе и даже без повода такая потливость, что хоть выжимай всю одежду. Дома проще - нет одежды, нет проблемы. Только успевай вытираться полотенцем и выжимать его вовремя.

Занятно, каким причудливым образом отражаются антироссийские санкции на Украине. Сильпо завалено голландскими баклажанами граффити. Их даже уценили. И все равно никто не берет. Дороговато. А куда еще Нидерландам баклы девать?

Все-таки, в очередной раз поражаюсь, до чего же подлая болячка эта РП, к которой присоединяется гигантоклеточный артериит. Маскируется под что угодно. Даже под остеомиелит и опухоль мозга. Впрочем, она их ничуть не лучше, да к тому же еще и требует охуенного количества и гормонов и аспирина. И долго. И много. И безнадега сплошная. И еще хер его знает от чего скорей сдохнешь - от болячки или от лечения.

Положительное. Еще +3000мл томатного сока в закрома родины за сегодня. Всего уже около 50 литров урожая этого года (точно пока не считал, но уже половина квартиры заставлена). А еще и с прошлого урожая осталось. Хотя до тетеньки с рынка, у которой мы покупаем фасоль - нам как до Луны. Она сто 3-х литровых бутыльков сока закрутила. Есть к чему стремиться.

Отрицательное. Шеф и шефиня исчезли в неизвестном направлении, на работе - застой и отстой, кассир Лариса в Сильпо сегодня нас наколола на пачку вермишели, не провела скидки на уцененный хлеб, дважды пробила Карлсона-второго (обалденный бренди из хереса - испанский) и вообще была совершенно неадекватна. Очень напомнила нашу прошлую деваху на рецепшене, которая тоже Лариса. Как только таких к работе допускают. Ларис, я имею в виду.
Map

Йозеф Рот ,Отель "Савой", роман (глава 3.19)

19.

На следующее утро показался мне отель "Савой" преобразившимся.
Всеобщее укрепляющее возбуждение передалось и мне: мой взгляд навострился- я заметил тысячу мелких перемен так, словно смотрел в мощную подзорную трубу.
Возможно, горничные трёх нижних этажей носили те же чепцы, что и вчера ,и позавчера. Мне кажется, что чепцы и передники сами обновились как перед визитом Калегуропулоса. В новых зелёных фартуках ходят горничные-мужчины; на красных лестничных пролётах не видать ни единого окурка.
Это непривычная чистота. От неё никакого тебе уюта. Взору недостаёт привычных пыльных углов.
Паутина в закутке "пятичасового" зала бывало тешила меня- мне недостаёт сегодня "своей" паутины. Знаю, что ладонь станет грязной, если погладить лестничные перила. Сегодня перила чисты- они будто из мыла.
Думаю, что через день после отбытия Блюмфельда можно будет есть прямо с полу.
Половицы пахнут воском как дома в Леопольдштадте накануне Пасхи.
В воздухе парит нечто праздничное. Если часы на башне пробьют, значит, всё путём.
Если вдруг кто-нибудь одарит меня, я не удивлюсь: в такие дни приятно принимать подарки.
И всё-таки на улице -проливной унылый дождь, чьи тонкие струи напитаны угольным смогом. Дождь выдался затяжным- тучи, кажется, навсегда занавесили миръ. Люди с зонтами кучкуются и подымают воротники плащей. В такие дождливые дни город, наконец, являет своё настоящее лицо. Дождь- мундир города. Это город дождя и безотрадности.
Деревянные тротуары гниют; доски скрипят- только тронь их- как ветхие мокрые опорки. Жёлтая жижа из переполненных канавок льётся под ноги.
Тысячи угольных пылинок с каждой каплей оседают на лицах и платье.
Этот дождь способен пробрать самые грубые тулупы. На небе генеральная уборка- горшки льются на землю.
Такие дни приходится коротать в отеле, посиживать в "пятичасовом" зале да посматривать на людей.
Первый поезд, что прибыл с запада, ровно в полдень доставил троих иностранцев из Германии.
Они выглядят как близнецы, и получают один номер- 16-й, слышу я- на троих, они бы неплохо разместились в одной кровати, как тройня в колыбели.
Все трое в резиновых накидках поверх летних плащей, все трое ростом не удались и при "фирменных" животиках. У всех поросячьи глазки, все трое с чёрными бородками, в больших четырёхугольных непромокаемых шапках и с зачехлёнными зонтами. Просто чудо, если они безошибочно различают каждый себя.
Следующий поезд доставил господина со стеклянным глазом и некоего молодого кудрявого мужчину ,чьи ноги подкашивались.
А вечером в девять прибыли ещё двое молодых господ в узких французских штиблетах на тонких подмётках. То были мужчины новейшего покроя.
Комнаты 17, 18, 19 и 20 на первом этаже теперь заняты.
Генри Блюмфильд пожелал встречи с чаемитием в файф-о-клок. Это я узнал благодаря Звонимиру, болтавшему с военным врачом. Я сидел рядом с ними и читал газету.
Блюмфельд со своим секретарём ступил в зал- и врач приветствовал его из-за нешего стола. Когда врач пожелал представить Звонимира миллиардеру, тот бросил: "Мы уже знакомы"- и пожал нам руки.
Его детская ручка оказалась крепкой. Костлявой и холодной была она.
Врач громко рассказывает то-сё, интересуется американскими делами. Блюмфельд немногословен- его секретарь отвечает на все вопросы.
Его секретаря звать Бонди, он еврей из Праги.
Он говорит учтиво и отвечает на туманнейшие вопросы военного врача. Они говорят о сухом законе в Америке. Как живётся американцам в таком случае?
- Что делать в Америке, если тебе взгрустнётся- без алколголя?- спрашивает Звонимир.
- Завести граммофон,- парирует Бонди.
Вот каков он, Генри Блюфмфельд.
Я представлял себе его несколько иным. Я верил, что Блюмфельд лицом, платьем и повадками -из новых американцев. Я верил, что Герни Блюмфельд чурается своей фамилии и малой родины. Нет, он не стыдится. Он рассказывает о своём отце.
У него невзрачное, как собачья морда, на носу большие очки в жёлтой роговой оправе. Его карие глазки поразительно цепкие: взгляд его малоподвижен и основателен.
Генри Блюмфельд видит всё как оно есть- его глаза основательно пытают белый свет.
Его костюм не американского покроя- хрупкая фигурка миллиардера старомодно элегантна. Большой белый галстук узлом оказался бы ему впору.
Герни Блюмфельд пьёт свою "мокку" очень быстро, в два хлебка чашку. Вот разве что пьёт он проворно, как жаждущий птах.
Он надвое ломает пирожное- и кладёт на блюдце половину. Он не сдерживает свой аппетит, его занимает дел громадье.
Он думает о больших начинаниях, Генри Блюмфельд, старого Блюмфельда сын.
Многие люди проходят мимо- и приветствуют Блюмфельда; его секретарь Бонди всякий раз вскакивает, он пульсирует в высоту, словно кто его привязал на резиновую ленту- Блюмфельд же продолжает сидеть.
Иные протягивают Блюмфельду свои ладошки, большинство же лишь кивает. В таких случаях он суёт большой палец в карман куртки, а четырьмя пальцами барабанит по ней.
Иногда он зевает, незаметно. Я лишь замечаю, как его глаза увлажняются, а стёкла очков потеют. Генри протирает их громадным носовым платком.
Он выглядит очень расудительным, малый большой генри Блюмфельд. Уже то, что он пожелал остановиться в 13-м номере, есть очень по-американски. Я не верю в его суеверный расчёт. Я видал, как многие благоразумные господа позволяли себе этакие чертовщинки.
Звонимир был необычайно тих. Столь тихим Звонимир никогда не бывал. Я боялся, что он тихой сапой размышлял, как бы погубить Блюмфельда.
 Вдруг входит Александерль. Он здоровается очень тщательно, на этот раз он не щадит свою новую фетровую шляпу. Он доверительно улыбается мне, так, чтоб каждый заметил: тут сидят александерлевы друзья.
Александерль пару раз пересекает зал, словно ищет кого-то.
В действительности же ему тут некого высматривать.
- Америка всё же интересная страна, -молвит глупый врач, завершая заметную общую паузу.
И он продолжает своё старческое брюзжание: "Здесь, в этом городе мы окрестьянились. Черепа мельчают- могзи сохнут".
- А вот глотка- нет, -вставляю я.
Блюмфельд благодарно смотрит на меня. Ни один мускул его лица не выдаёт усмешки. Лишь глаза его изволят блеснуть несколько поверх очков- из ничего выходит насмешка.
- Вы же здесь чужаки?- спрашивает Блюмфельд- и смотрит на нас двоих, на Звонимира и на меня.
Это первый вопрос, заданный здесь самим Блюмфельдом.
- Мы возвращенцы, - отзываюсь я,- а остановились тут лишь ради собственного удовольствия. Мы желаем ехать дальше, Звонимир и я.
- Вы уже давно в пути?- вмешивается учтивый Бонди.
Это замечательный секретарь: сто`ит Блюмфельду лишь словцом намекнуть- и уж Бонди озвучивает мысли Блюмфельда.
- Шесть месяцев, -говорю я,- в дороге мы. И кто знает, сколько ещё будем.
- Плохо вам пришлось в плену?
- На войне бывало похуже,- отвечает Звонимир.
Больше нам в тот вечер поговорить не довелось.
Трое приезжих из Германии заходят в зал. Блюмфельд и Бонди прощаются с нами и подсаживаются за стол к близнецам.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose

Йозеф Рот ,Отель "Савой", роман (глава 3.18)

ТРЕТЬЯ ГЛАВА

18.

Внезапно Блюмфельд объявился.
Таковы всегда крупные события, и кометы, и рволюции, и венчания коронованных особ. Великим событиям присуща внезапность, и всякое ожидание их свидетельствует об их медлительности.
Блюмфельд, Генри Блюмфельд прибыл ночью, в два часа, в отель "Савой".
В это время не прибывали поезда, но Блюмфельд прибыл вовсе не поездом, с какой стати полагаться на "железку"ему? Он пересёк границу в авто, на своём американском салонированном авто, ибо он не полалается на железную дорогу.
Таков Генри Блюмфельд: наинадёжнейшее кажется ему сомнительным в то время, как все люди полагаются на железнодорожный график как на закон природы, на солнце, ветер и весну, значит, Блюмфельд- особое исключение. Он ни разу не положился на расписание поездов, пусть даже те- государственные и возят некоего Адлера, и Зигеля, благодаря разнообразным административным директивам и в итоге мучительных расчётов устроителей "железки".
Блюмфельд прибыл в отель "Савой" в два часа ночи, а мы со Звонимиром оказались свидетелями его прибытия.
Именно в это время мы возвращались из бараков.
Звонимир выпивает с ведро, и расцеловывает всех. Звонимир мастак пить. Когда он выходит на свежий воздух, то трезвеет: ночной воздух напрочь уносит хмель- "ветер выдувает спирт из головы", говорит Звонимир.
Город тих; бьют куранты на башне. Чёрная кошка пересекает тротуар. Можно расслышать вздохи спящих мещан. Все окна отеля темны; одна ночная лампа красновато брезжит у входа; в узком переулке отель выглядит мрачным великаном.
Сквозь окна входа видать портье. Тот отставил свою постылую форменную кепку- я впервые вижу, что слуга обладает черепом, и это обстоятельство несколько озадачивает меня. Пара седых локонов обрамляет лысину как гирлянда- блюдо с тортом имениннику.
Портье вытянул ноги,- наверное, ему снится, что лежит он в кровати.
На контрольных часах в вестибюле- без трёх минут два.
В этот миг рядом раздаётся визг тормозов, да такой, словно весь город взвизгнул.
Рад, и два, и три раза подряд визжит.
И вот, отворяются окошки по обеим сторонам автосалона; попеременно звучат два голоса. Дрожь сотрясает мостовую, на которой мы стои`м. Белый свет заполняет щель проулка- словно обломок луны свалился сюда.
Белый свет испускает фонарь, мигающий фонарь, фара с отражателем- фара автомобиля Блюмфельда.
Вот так явился Блюмфельд, как ночной аэроплан. Фонарь напомнил мне о войне, я подумал о "неприятельском лётчике".
То был большой автомобиль. Шофёр был весь затянут в кожаный убор. Он вышел из салона как неземное создание.
Авто погремело ещё недолго. Оно было забрызгано шоссейным калом и размером походило на корабельную надстройку.
Мне почудилось, что я снова на позициях, и генерал к нам явлися с осмотром,- а я случайно оказался в дозоре. Непроизвольно я вытянулся, принял стойку и заждался. Господин, я не слишком рассмотрел его, в сером дорожном плаще покинул салон авто.  Затем вышел ещё один, с плащом через руку. Шофёр и тот здоровяк стали рядом с третьим, поменьше- тот молвил пару слов по-английски, которые я не понял.
Я подумал, что тщедушный господин- должно быть, Герни Блюмфельд, он отдал приказ своему спутнику.
Ну вот, и Блюмфельд здесь.
- Это Блюмфельд, - говорю я Звонимиру.
Звонимир желает непременно тут же убедиться, он подступает к тщедушномугосподину, который ждёт своего спутника, и спрашивает: "Мистер Блюмфельд?"
Блюмфельд кивает- и смотрит снизу вверх на здоровяка, низкий, в этот миг он, должно быть, подумал о башне собора.
И сразу же Блюмфельд отворачивается, смотрит на своего секретаря.
Портье пробудился- и надел свою форменную кепку. Игнац поспешает прямиком к нам, мимо.
Звонимир не преминул отвесить ему шлепок.
В баре замолкла музыка. Малая дверь приотворена- рядом стоят Нойнер и Каннер. Выходит фрау Джетти Купфер.
- Блюмфельд здесь?! -молвит она.
- Да, Блюмфельд!- откликаюсь я.
А Звонимир будто спятил, он вопит и пляшет на одной ноге:
- Блюмфельд с нами! а-ха-ха!
- Тихо! -цыкает фрау Джетти Купфер- и прикрывает рот Звонимру пухлой дланью своя.
Секретарь Блюмфельда с Ингацем и портье волокут пару больших кофров.
Генри Блюмфельд садится в служебное кресло портье и раскуривает сигарету.
Нойнер выходит в фойе. Он возбуждён, его лицо покрыто красными карминовыми пятнами, словно напомажено.
Нойнер подходит к Блюмфельду- тот не встаёт с места.
- Гутен абенд!- молвит Нойнер.
- Как дела?! -отзывается Блюмфельд, не вопрошая, но приветствуя Нойнера.
Гарри ,оказывается, вовсе не любопытен.
Блюмфельд- я видел лишь его профиль- протягивает Нойнеру по-детски тонкую руку. Та бесследно исчезает в нойнеровой лапе как мелочь в великанском бумажнике.
Они говорят по-немецки, но так, чтоб посторонние не расслышали.
Ингац выходит с "летучим языком", с картонкой, на которой написан чёрным номер 13-й. Он пришпиливает картонку посреди двери.
Звонимир пару раз хлопает Ингаца по плечу- тот не ёжится, он вовсе не замечает шлепков.
Фрау Купфер возвращается в бар.
Я бы ещё полчасика погулял, но опасаюсь оставлять одного выпившего Звонимира.
Итак, мы с ним самостоятельно отаправляемся вверх на лифте, впервые без Игнаца.
Гирш Фиш бродит в кальсонах. Он бы с удовольствием в таком виде спустился к Блюмфельду.
- Вы должны одеться, герр Фиш!- замечаю я.
- Как он выглядит? Он поправился?- спрашивает Фиш.
- Нет! Он по-прежнему тощий!
- Боже, если бы старый Блюмфельд знал,- бормочет Фиш и возвращается к себе.
- Вот бы погубить Блюмфельда, -молвит Звонимир, как бы нечто замыслив.
А я не отзываюсь, ибо знаю: это алкоголь из него ропщет

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose

Йозеф Рот ,Отель "Савой", роман (глава 1.7)

7.

Фёбус Бёлёг не забывает о подарке, поминая, зовёт его "голубым великолепием", "как по мерке вылитым" и посмеивается. Однажды столкнулся я у своего дяди с Глянцем, с Абелем Глянцем, неким мелким, неряшливо одетым, небритым человечком, который боязко ёжился, когда к нему обращались, он обладал способностью автоматически уменьшаться, таким вот загадочным рефлексом собственной природы. Его тощая шея с непрестанно перекатывающимся адамовым яблоком слагалась как гармонь и сникала в просторном стоячем воротничке. Лишь лоб его был велик, его череп сиял, его красные уши широко топорщились, словно всему миру отворялись навстречу как входные двери. Абелевы глазки взирали на меня с ненавистью. Возможно, Глянц, видел во мне соперника.
Абель Глянц уже несколько лет как зачастил чаёвничать в дом Фёбуса Бёлёга. Здесь он -постоянный гость здесь, которого влиятельные люди города сторонятся, а прогнать его им никогда не достаёт мужества.
- Выпейте чаю, -молвит ему Фёбус Бёлёг.
- Нет, спасибо!- ответствует Абель Глянц.- Я полон чаем как самовар. Это уже четвёртая чашка, который я должен принять, герр Бёлёг. Как отставил столовый прибор- так и запил. Не заботьтесь мной, герр Бёлёг!
Дядя не отступает.
- Такого хорошегочаю вы всю жизнь свою не пивали, Глянц.
- Но, что вы думаете, герр Бёлёг?! Я однаджы был зван к графине Базикофф, герр Бёлёг, не забывайте этого!- молвит Абель Грянц столь грозно, насколько способен.
- А я говорю вам, даже графиня Базикофф такого чаю не пивала, спросите моего сына, хоть кто-то да в Париже потребляет такой продукт?!
- Вот как, думаете?- молвит Абель Глянц и напоказ сомневается.
- Тогда отведаем, вкусим без сожаления, - добавляет он и двигает стул к самовару.
Абель Глянц был суфлёром в румынском театрике, но ощущал свой режиссёрский дар и не таил его в своей "раковине", когда вынуждённо наблюдал за человеческими "ошибками", а теперь рассказывает каждому свою историю. Однажды ему удалось на пробу поработать за режиссёра. Неделю спустя его отметили и направили в санитарную часть потому, что фельдфебелю показалось ,будто ремесло "суфлёр" как-то связано с медициной.
- Вот как случай людьми играет, - заключает Абель Глянц.
- А Глянц тоже обитает в "Савое", - молвил раз Фёбус Бёлёг, а мне показалось, будто дядя намекнул на моё сходство с суфлёром. Для дяди мы одинковы, оба были когда-то "искусниками", оба полупройдохи, хотя верно, что мы с трудом ищем себе подходящие солидные занятия. Дядя хотел стать коммерсантом, что лучше всего для "делания гешефтов".
- Вишь ты, Глянц занят вполне приличным гешефтом, -говорит дядя Бёлёг.
- Что за гешефт?
- С валютой, - молвит Фёбус Бёлёг,- опасно, да дело верное. Соль в лёгкости руки. Когда у тебя рука тяжела, не начинай. А если фартит, можно за пару дней выйти в миллионеры.
- Дядя, -спрашиваю я, - почему вы не меняете валюту?
- Боже храни, -кричит Фёбус, -с полицией я связываться не желаю! У кого вообще ничего нет, тот торгует валютой.
- Фёбус Бёлёг должен менять валюту? -спрашивает Абель Глянц возмутившись до глубины души и продолжает.
- С ней нелегко. Ставишь на кон всю свою жизнь, еврейская доля такова. Бегаешь весь день, суетишься. Желаете румынские леи? предложите ли швейцарские франки? Есть у вас леи? Желаете франки? Дело тёмное, гиблое. Ваш дядя говорит, что я делаю хорошие гешефты? Богач полагает, что каждый их делает.
- Кто сказал вам, что я богат? -интересуется Фёбус.
- Зачем кому-то говорить? В том нужны нет. Весь мир знает что подпись Бёлёга сто`ит денег.
- Мир лжёт!- кричит Бёлёг фальцетом. Он вопит так, словно весь мир уличает его в великом преступлении.
Александер входит, на нём новомодный костюм, на гладковыбритой голове- сетка. Он благоухает всем подряд: эликсором для полоскания рта, бриллиантином; он курит ароматизированную сигарету.
- Вовсе не стыдно быть богатым, отец, -молвит он.
- Не так ли?- весело кричит Глянц.- Ваш отец стыдится.
Фёбус Бёлёг снова подливает себе чаю.
- Вот каковы собственные дети,- хнычет он.
В этот миг Фёбус Бёлёг выглядит глубоким стариком. Лицо его пепельно-серое, морщины бороздят его веки, он сутулится- его словбно подменили.
- Все мы живём не будь здоров, -молвит он.- Трудимся и горбатимся всю жизнь, а потом нас хоронят.
Внезапно воцаряется глубокий покой. Да и смеркается уже.
- Надо зажечь свет!- говорит Бёлёг.
Это Глянцу намёк.
- Спешу откланяться. Премного благодарствую за отборнейший чай!
Фёбус Бёлёг подаёт мне руку и говорит: "И ты бы почащё заглядывал!"
глянц ведёт меня по незнакомым улочкам, мимо дворов, по пустырям, усыпанным отбросами и грязью, где хрюкают свиньи, вонючими пятаками роют себе заморить червячка. Роями зелёных мух облеплены кучи тёмно-коричневого человеческого кала на дворах. В городе вовсе нет канализации; вонь ширится изо всех домов, а глянц пропрочит внезаный ливень всяческой вони.
- Вот таковы гешеты наши.- молвит Глянц.- Бёлёг- богач с маленьким сердечком. Видите ли, герр Дан, у людей не бывает плохих сердец, но лишь большие и маленькие. То сердце не многое объёмлет, его хватает лишь на жену и дитя.
Мы заходим в маленький проулок. Тут стоят евреи, гуляют по проезжей, у них потешно свёрнутые зонты и с кривыми набалдашниками. Евреи то стоят спокойно, о чём-то задумываясь, то ходят туда-сюда, непрерывно. Тут один из них исчезает, другой же является из домовых ворот, испытующе глядит влево-вправо - и начинает слоняться. 
Будто немые тени ходят порознь и рядом люди, это собрание призраков, давние мертвецы блуждают тут. Уже тысячи лет бродит этот народ в узком проулке.
Сто`ит подойти к ним поближе- и можно заметить как они попарно задерживаются, миг единый бормочут- и росходятся, без приветствий и прощаний, чтоб через несколько минут спустя встретиться снова и обменяться полуфразами.
Показывается полецейский в скрипучих жёлтых самогах, с волочащейся саблей шагает он в точь срединой проулка мимо расступающихся евреев, которые приветствуют его, что-то выкрикивают ему, улыбаются. Ни приветствия, ни оклик не остановят его, ладный механизм, шагает он своим путём. Его шествие вовсе никого не страшит.
- Штраймер идёт, - шепчет кто-то рядом с Абелем Глянцем, а вот и сам Якоб Штраймер.
Случайно в это миг мужчина в голубом кителе зажигает газовый фонарь, будто чествует высокого гостя. Абель Глянц засуетился, евреи- тоже.
Якоб Штраймер замирает в конце переулка, царственнее полицейского ждёт он толпу, которая приближается к нему, словно челобитчики к восточному князю. Он в очках с золотой оправой, при холёных каштановых бакенбардах, в цилиндре.
Все и сразу заговорили, что Якобу Штраймеру нужны немецкие марки.
Абель Глянц заходит в лавку, где дама, так видно, ждёт клиента. Дама покидает свой пост, дверь хлопает, колокольчик заливается, мужчина выходит из лавки.
Глянц возвращается сияя: "У меня марки за одиннадцать и три восьмые. Желаете войти в долю? Штраймер платит двенадцать и три четверти.
Я пытаюсь расспросить. С неприятной уверенностью Глянц достаёт  бумажник из внутреннего кармана моего пиджака, вынимает все купюры, суёт мне их в ладонь, свёрнутые, и приглашает: "Идёмте".
- Десять тысяч, -говорит он, останавливаясь рядом с Якобом Штраймером.
- Этот господин?- спрашивает Штраймер.
- Да, герр Дан, - кивает Глянц.
- Савой.
- Поздравляю, герр Дан, - говорит мне Глянц.- Штраймер пригласил вас.
- Вот как?
- Разве вы не слышали? "Савой" сказал он... Идёмте! Если бы дядя Фёбус имел широкое сердце, вы пошли б в гору, заняли бы денег, купили бы дойчмарок... за пару часов заслужили бы сто тысяч. Но он вам ничего не даёт. Оттого заслужили вы всего пять тысяч.
- И это много.
- Нисколько. Много- это миллиард,- мечтательно мурлычет Глянц.- По нынешнему времени нисколько не много. После завтра придут большевики. Старые сказки претворятся в жизнь. Сегодня вы храните в сундуке сто тысяч, а завтра выходите на рынок, а они сто`ят пятьдесят тысяч. Такие чудеса творятся ныне. Теперь денги никогда не остаются деньгами! Что же вы хотите?
Мы приходим в "Савой"; Глянц отворяет низкую дверь в конце коридора, за нею стоит Игнац. Это бар в тёмно-красных тонахю Некая рыжеволосая дама возвышается над барной стойкой, а пара расфранчённых девушек растерянно посиживают за маленькими столиками и тонкими соломинками посасывают лимонад.
Глянц здоровается: "Гутен таг, фрау Купфер" ;и представляет меня:
- Герр Дан... фрау Джетти Купфер, альма матер.
- Это по-латыни, - бросает он фрау Купфер.
- Знаю, вы образованный мужчина,- молвит фрау Купфер,- но вам следует учиться дальше, герр Глянц.
- Уж гневается она на пою латынь,- Глянц стыдится.
Почти темно в комнате; в одном углу горит висячая лампа; чёрная ширма заслоняет сцену.
Я пью двойной шнапс и мягко опускаюсь в кожаное кресло. За барной стойкой господа кушают бутербродики с зернистой икрой. Тапер садится за инструмент.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose

Йозеф Рот ,Отель "Савой", роман (глава 1.6)

6.

Гремит по всему зданию как бранный клич: "Калегуропулос приезжает!" Он всегда являлся на закате. Творениьем сумерек был он, господином летучих мышей.
Снова на трёх верхних этажах скребли и мыли каменный пол. Слыхать хлопки клочьев пыли, падающих в переполненное ведро, шорохи жёсткой метлы и магкие перекаты промокающей каменные плиты коридора тряпки. Горничный с желтым флаконом кислоты натирает до блеска дверные ручки. Светильники мерцают, их подмигивания отражает металл кнопок и дверей лифта. Пар покруче обычного валит из помывочной и крадётся на седьмой этаж. По колеблющимся стремянкам взбираются к потолку мужчины в синих униформах и защитных перчатках, щупают проводку. На широких кушаках висят девушки с равзевающимися подолами, как живые знамёна, трут оконные стёкла ,да повыше.  С восьмого этажа все насельцы исчезли, двери номеров отворены, взору открыты жалкие пожитки постояльцев, поспешно смотанные узлы, ворохи газетных полос поверх недозволенного ущерба отельному имуществу.
Горничные с привилегированных этажей нарядились в роскошные полосатые монашеские чепцы, излучают как бы силу радостного возбуждения воскресного утра. Я удвилён тем, что ни один церковных колокол не звенит. Внизу кто-то собственноручно вытирает платком пыль с пальм, это сам директор, ему попадается на глаза кресло с потрескавшеюся кожаной обивкой и щербатыми деревянными поручнями. Мигом портье накрывает его ковриком.
Два бухгалтера стоят за высокими бюро, делают выписки из гроссбухов. Один листает картотеке. Шапка портье окантована золотой лентой. Из малой подсобки выходит слуга в новом зетёном фартуке, он сияет как клок весеннего луга.
В вестибюле, куря и попивая шнапсы, посиживают обхаживаемые расторопным кельнером толстые господа.
Я заказываю себе один шнапс и присаживаюсь на внешнем краю вестибюля, впритык к лестнице, котрой проследует Калегуропулос. Игнац проходил мимо, кивал, благожелательнее, чем обычно, с достоинством, лифтбою вовсе не свойственным. Он выглядел единственным сохранившим спокойствие в этом доме, его облачение нисколько не переменилось, его гладко выбритое добродушное лицо пастора со слегка отливающим голубизной подбородком сегодня было прежним.
Я прождал полчаса. Внезапно заметил я замешательство в портьерской ложе, директор схватил кассовую книгу, помахал ею, сигналя, и метнулся вверх по лестнице. Один толстый постоялец оставил полуиспитую рюмку шнапса и спросил своего соседа:  "В чём дело?" Тот , русский, невозмутимо ответил: "Калегуропулос на втором этаже".
Когда он зашёл?
В моей комнате на ночной тумбочке обнаружил я счёт с печатным замечанием:

"Нижайше просим многоуважаемых гостей платить наличными. Чеки принципиально не принимаются;
                                                          с глубочайшим почтением
                                                          Калегуропулос, хозяин гостиницы".

Директор явился спустя четверть часа, и с ходу попросил прощения, дескать, вышла оплошность: счета выписываются тем постояльцам, которые сами их просят. Директор извинялся, он был не на шутку напуган, его извинения не кончались, он словно было обрёк невиновного на смертную казнь, настолько переполняло его раскаяние. Он откланялся ещё раз, в последний, держась за дверную ручку, пристыженно пряча счёт в недрах свеого пиждака.
Позже ожил этаж как пчелиная сота, куда насельцы слетаются со сладкой добычей. Гирш Фиш пришёл, и семья Санчиных, и многие другие, которых я не знал, и Стася пришла. Она боялась было заходить в свою комнату.
- Чего вы боитесь?
- Там счёт, - говорит Стася,- а я же не могу оплатить его. Придётся снова Игнацу зайти со своим патентом.
Что за патент?
- Позже обьясню...- бросает Стася. Она очень взволнована, на ней лёгкая блуза- и я вижу её маленькие груди.
На тумбочке лежит счёт. Он довольно весом: если я оплачу его, мне придётся расстаться с большей частью своей наличности.
Стася быстро успокаивается. У зеркала она замечает букет: гвоздики и подсолнухи.
- Цветы от Александера Бёлёга, -молвит она.- Но я никогда не отсылала букеты. Что посоветуете?
Тогда пошлите его Игнацу.
Игнац является, лицо его выражает усердие, он низко кланяется мне.
- Ваш патент, Игнац,- говорит Стася.
Игнац достаёт из кармана брюк цепочку и хватает туалетный чемоданчик у зеркала.
- Третий, - молвит Игнац, и четырежды оборачивает цепочкой чемоданчик. При этом лифтбой выглядит весьма довольным: он словно оковывает Стасю, а не её багаж. Он скрепляет цепочку замочком, складывает счёт и прячет его в своём просторном бумажнике.
Игнац каждому, кто при багаже, одалживает денег. Он оплачивает счета постояльцам, которые закладывают ему свои чемоданы. Кофры остаются в комнатах своих владельцев, но под пломбами Игнаца, который сам придумал "патент" и каждое утро инспектирует свои заклады.
Cтася довльствуется парой платьев. Три чемодана она заложила. Я решаюсь один из них выкупить и думаю, что неплохо бы мне поскорее покинуть отель "Савой".
Он больше не нравится мне: ни помывочная ,которая оклеивает людей паром; ни мрачный самоловольный лифтбой; ни три этажа заключённых. Миру был подобен этот отель, он мощно лучился вовне, блистал роскошью семи этажей, но бедность жила по-божески близко; то, что было "верхом" оказалось внизу, похороненным в воздушных могилах, а могильщики протягивали к себе ещё пониже нити из уютных комнат, посиживали внизу в покое и праздности, будучи необременены подобными гробам покоями.
Я принадлежу к погребённым высоко. Разве не живу я на седьмом этаже? Здесь лишь восемь этажей? Не девять, не десять, не двадцать? Сколь повыше ещё можно падать? В небо, в конечное блаженство?
- Вы столь далеки от нашего,- говорит Стася.
- Простите, -извиняюсь я, её голос тронул меня.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart
rose

Йозеф Рот ,Отель "Савой", роман (глава 1.1-2)

Первая глава

1.

В девять утра я пришёл в отель "Савой", где решился хорошо отдохнуть пару дней или неделю. В этом городе я надеялся повстречаться со своими родственниками: мои родители были русскими евреями. Я желал получить денежное воспомоществование чтоб продолжить свой путь на запад.
Я возвращался домой из трёхлетнего военного плена, пожил было в сибирсокм лагере- и странствовал по русским городам и деревням, в качестве рабочего, подёнщика, ночного сторожа, вокзального носильщика и подручного пекаря.
На мне была подаренная кем-то косоворотка*, короткие штаны, унаследованные мною от умершего товарища, и ещё гожие сапоги, чьё просихождение я было запамятовал.
Европейским, как все прочие гостиницы Востока, показался мне "Савой" с его восемью этажами, с его золотыми гербами и одним портье в ливрее. Отель сулил воду, мыло, горничную в белом переднике; приветливо поблёскивающие ночные безделушки что твои дорогие неожиданности в ларце благородного дерева; электрические лампы-цветики, сияющие в розовых и зелёных абажурах-бутонах; верещащий звонок, ждущий пальца; и кровати, тронь такую -заколышется, пухлую и всегда готовую принять усталые телеса.
Я радуюсь возможности отринуть старую жизнь, весь минувший год. Повидал я, вот они , перед глазами-... солдат, убийц, полуживых, восставших, кандальных, страников.
Помню утреннюю мглу, чую барабанную поступь марширующей ватаги, дрожь оконных стёкол верхнуго этажа; замечаю мужчину в белой исподней рубахе, трясущиеся руки солдат; лучи пробиваются на поляну, отражаясь в росе; я падаю в траву перед "воображаемым противником"- и дико жажду здесь и остаться, навсегда в бархатной траве, которая щекочет мне нос. Слышу тишину лазарета, белое больничное безмолвие. Подымаюсь одним летним утром, слушаю рулады жаворонка за здравие, смакую утреннее какао и умасленную булочку и дух йодоформа "первой диеты". Я живу в некоем белом мире из неба и снега, бараки покрывают землю как желтые помойки. Я смакую сладость последней затяжки из сигаретного окурка, читаю полосу объявлений родимой прадавней газеты: могу повторить для памяти названия близких мне улиц, познакомиться с мелочным торговцем, с неким портье, с блондинкой Агнеш, с которой можно было переспать. 
Я чую блаженный дождь в бессонной ночи, прытко в улыбке утреннего солнца тающие сосульки, мну мощные груди одной женщины, сама попалась под руки- вот и уложили её в мох, вижу белую роскошь её бёдер. Сплю без задних ног на сеновале, в овине. Я перешагиваю борозды пахоты и прислушиваюсь к жидкому треньканью балалайки.
Столько всего можно всосать- и не переменить свою комплекцию, походку и привычки. Выскользнуть из миллионов ловушек, ни разу не наесться досыта, играть всеми красками радуги, ибо всегда радуге быть из подобной вот цветовой гаммы.
В отеле "Савой" мог быть я радушно принят в одной рубашке, да и снять её равно как и владелец двадцати кофров- да так и остаться Габриэлем Даном. Наверное, предвкушение приятного сделало меня столь самодовольным, столь гордым и властным, что портье привествовал меня, меня, бедного странника в русской блузе, а бой подсуетился, хоть никакого багажа при мне не имелось.
Лифт понёс меня вверх, зеркала украшали его стены; лифтёр, пожилой мужчина, тянул железный трос кулаками; "ящик" потянулся выше, я парил- и казалось мне, что вот да и взлечу. Я наслаждался невесомостью, высчитывал про себя, сколько ступеней пришлось бы мне мучительно карабкаться, если бы не уселся в этом роскошном лифте, и выбрасывал прочь горечь, бедность, бесприютность, неприкаянность, голод, прошлое попрошайки- прочь и вниз,...глубоко, одкуда всё это меня, вздымающегося, никогда впредь не достало бы.
Моя комната- я получил одну из самых дешёвых- располагалась на седьмом этаже под нумером 703, который мне, чуткому к таким мелочам, пришёлся по суеверному нраву: нуль напомнил мне даму, окружённую фланирующими стариком и молодым господином. Кровать была укрыта желтым покрывалом, слава тебе, Господи- не серым, которое напомнило бы мне казарму. Я пару раз включил и выключил свет, распахнул дверцу ночной тумбочки; матрац спружилил под моей ладонью; водяная гладь блеснула мне из кувшина; окно выходило на светлый двор, где на ветру привольно колыхалось просыхающее бельё, кричали дети, привольно бродили куры.
Я умылся и медленно скользнул в кровать, я насладился каждой секундой. Я отворил окно: куры громко и страстно квохтали- о, сладостная колыбельная.
Я проспал без снов весь день.


2.

Закатное солнце румянило верхние окна здания напротив; бельё, куры и дети исчезли со двора.
С утра, когда я пришёл сюда, моросила, а затем дождь припустил- и вот мне показалось, что проспал я не день ,а все три. Куда только подевалась усталость; сердце окрепло- гора с него свалилась. Я жаждал повидать город, новую жизнь. Комната казалась мне родной, будто я немало пожил тут давно: знакомыми часы, кнопка звонка, электрический выключатель, зелёный абажур лампы, шифонер, таз для умывания. Всё интимно, как в доме, где ты провёл своё детство, всё внушает покой, дарит тепло, как на свидании после долгой разлуки.
Новостью оказалась лишь пришпиленная к двери записка:

"После десяти вечера просим покоя. Не отвечаем за пропавшие дорогие вещи. Камера хранения имеется.
                               Всегда к вашим услугам
                               Калегуропулос, хозяин отеля".

Иностранная, греческая фамилия мне показалась забавной, я с наслаждением просклонял её :Калегуропулос, Калегуропулу, Калегурополо........... легкое воспоминания о неприятных школьный уроках, об учителе греческого- он восстал из забытых лет в некоем дымчато-зелёном пиджачке,- я тут же сунул назад, в прошлое. Итак, решил я прогуляться городом, возможно, разыскать кого-нибудь из родаков, ести время на то останется, и насладиться, если сии вечер и город позволят мне то.
И вот, иду я коридором, спускаюсь лестницей- и тешусь видом квадратных плиток, красноватым опрятным камням, радуюсь эху моей уверенной поступи.
Медленно спускаюсь я лесницей, с нижних этажей доносятся голоса, а здесь наверху всё спокойно, все двери затворены, словно шагаешь монастырём мимо келий молящихся послушников. Шестой этаж в точности похож на седьмой- так недолго и обознаться: и там, и здесь у лестницы висят "контрольные" часы, только показывают они разное время. Те, что на седьмом- десять минут восьмого, здесь- семь, а на пятом- без десяти семь.
На лестнице ниже чётвёртого этажа лежит палас- шаги впредь не слышны. Номера комнат уже не нарисованы на дверях, но выписаны на фарфоровых овальных табличках. Проходит девушка со шёткой и корзиной для бумаг- здесь, кажется, о чистоте заботятся пуще. Тут живут богатые,- и Калегуропулос-хитрец нарочно отводит часы назад, ведь у богачей есть время.
Вот, две створки двери одного номера нараспашку.
Это большая комната с двумя окнами, двумя кроватями, двумя шифонерами, с одним зелёным плюшевым диваном и корзиной для бумаг, с облицованным бурым кафелем камином и стойкой для вещей. На двери не видать записки Калегуропулоса- можалуй, обитателям люкса дозволено шуметь после десяти, их берегут от воришек или же богачи знают о наличии камеры хранения.
их  все ценные вещи богачи уже сдали в камеру хранения, или же их персонально оповестил о том Калегуропулос?
Из одного номера вышла в боа курящая дама, она пудрилась на ходу- вот дама, сказал я себе и пошел следом за ней, всего несколько ступеней повыше незнакомки, довольно рассматривая её лакированные сапожки. Дама немного задержалась у портье- и мы с нею одновременно достигли парадной двери, портье поклонился- и мне показалось забавно то, что он будто принял меня за спутника богатой дамы.
Поскольку я не знал дороги в город, то решился следовать за незнакомкой.
Та свернула направо из узкой улочки тянувшейся от гостиницы- и тут открылась широкая рыночная площадь. Наверное, был базарный день. Сено и соломенная сечка там и сям покоились на мостовой или копны грузили на подводы, гремели засовы, звенели цепи, домохозяева тихонько ладили свои весы, вышагивали женщины в пёстрых платках предусмотрительно прижимающие к себе полные снедью горшки, держа в руках "пробники" с торчащими деревянными ложками. Скупые фонари роняли в сумерки серебристый свет на тротуар, где уже фланировали мужчины в мундирах и цивильные с тросточками, и валили чтоб расеяться невидимые облачки русского парфюма. Прибывали с железнодорожного вокзала подводы с шикарным багахом, с укутанными пассажирами. Мостовая здесь была худой, с наростами грунта, неожиданными выбоинами, которые были устелены гниющими дощечками, которые опасно потрескивали.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose


_________Примечания переводчика:_____________________________
Это первый перевод романа на русский. Текст оригинала см. Joseph Roth "Hotel Savoy", Verlag Philipp Reclam jun., Leipzig ,DDR, 1984 j.
* букв. "русская блуза";
** точнее, "лифтбой".