хочу сюди!
 

Юлия

45 років, козоріг, познайомиться з хлопцем у віці 36-45 років

Замітки з міткою «роман»

Йозеф Рот ,Отель "Савой", роман (глава 1.2)

И всё же город в сумерках выглядел приветливее, чем днём. До полудня казался он серым: угольный дым валил из громадных фабричных труб поблизости, грязные нищие горбились на уличных углах, нечистоты и помойные бадьи торчали напоказ на узких улочках. А темнота прятала всё- грязь, пороки, чахотку и бедность- добросовестно, по-матерински, извиняясь, прикрывая.
Дома, щербатые и жалкие в темноте выглядели романтичными и загадочными творениями прихотливого архитектора. Косые фронтоны славно возвышались в сумраке, жалкие огоньки поблёскивали в полуслепых окнах- в двух шагах от них сияли хрустальными люстрами высоченные окна кондитерской, у потолка парили любезно изогнутые лепные ангелы. Вот она, кондитерская богатого мира, который в этом фабричном городе получает и расходует деньги.
Сюда вошла дама, а я отстал, поскольку подумал что мне надо экономить деньги пока не выберусь отсюда.
Я поплёлся дальше, увидел чёрные сборища юрких евреев в кафтанах, услышал громкое бормотание, приветы и ответы, острые словечки и долгие речи - перья, проценты, хмель, сталь, уголь, лимоны и всё прочее, с губ -на ветер с прицелом в уши. Присматривающие, вынюхивающие мужчины в куртках с каучуковыми воротниками выглядели полицией. Я схватился за свой нагрудный кошелёк, где лежали бумаги, непроизвольно, так я хватался за шапку ,будучи солдатом, когда рядом оказывался старший по званию. Мои документы были в порядке, я возвращался домой, мне нечего было опасаться.
Я подошёл к шуцману, спросил насчёт Гибки, где проживали мои родичи, богач Фёбус Бёлёг* в их числе. Полицейский говорил по-немецки, многие здесь говорили по-немецки: приезжие фабриканты, инженеры и коммерсанты правящего сословия, гешефта, индустрии этого города.
Мне предстояло десять минут ходьбы и воспоминаний о Фёбусе Бёлёге, которого мой отец в Леопольдштадте** поминал с чёрной завистью когда возвращался с совещательных собраний домой усталый и подавленный. Имя дяди все члены нашей семьи произносили с респектом, лишь мой батюшка добавлял к "Фёбусу" своё "дрянь", ибо тот эксплуатировал своим акционерным обществом матушкины гешефты. Мой батюшка был слишком труслив для собственного акционерного общества, он лишь ежёгодно высматривал в "чужацкой" газете известие об урочном постое Фёбуса в отеле "Империаль", и когда Бёлёг приезжал, мой отец шёл пригласить шурина в Леопольдштадт к себе на чай в Леопольдштадт. Мать носила чёрное платье с уже экономной меховой оторочкой, она относилась к своему брату как к кому-то совершенно чужому, королевских кровей, словно их не одна утроба родила, не одна пара грудей вскормила. Дядя приходил, дарил мне книгу; прорастающими на перья луковицами пахло на кухне, где проживал мой высокий ростом дедушка, откуда он выбирался только по великим праздникам, вдруг и сразу довольно крепкий, посвежевший, с седой окладистой бородой на во всю грудь, он зыркал в очки, наклонялся чтоб рассмотреть сына Фёбуса, гордость стариков. Фёбус отличался шоротой улыбки, двойным вибрирующим подбородком и красными складками сала на затылке, от него пахло сигарами и немного вином, он каждого из нас расцеловывал в обе щеки. Он говорил много, громко и живо, но когда его спрашивали, как обстоят дела с гешефтами, его глазки западали, он тушевался, казалось, ещё немного- и захнычет как озябший нищий, его второй побородок нырял за ворот: "Гешефты просто швах, в такие-то времена. Когда я был мал, покупал бублик с маком за полушку, гривенник стоил уже каравай, дети... необученные... вырастут -и потербуют денег, Александеру каждый день в карман положи".
Отец теребил свои скатавшиеся манжеты и не находил места рукам, он улыбался, когда ему отчитывался Фёбус, слабый и раскисший, батюшка желал инфаркта своему шурину. По прошествии двух часов Фёбус вставал, вручал серебряную штучку матушке, дедушке- одну, а одну большую, блистающую совал он в мой карман. Высоко подняв керосиновую лампу, отец сопровождал гостя вниз по тёмной лестнице, а мать кричала им вслед: "Натан, осторожнее перед ширмой!"- и слышно было, как отворялись двери, а Фёбус в притолоке держал здравую речь.
Через два дня Фёбус уезжал прочь, а отец бросал: "Дрянь уже укатила".
- Прекрати, Натан!- молвила матушка.
А вот и Гибка. Это- важная пригородная улица с белыми приземистыми домами, новыми и ухоженными. Я увидел освещённое окно в доме Бёлёгов, но ворота были затворены. Я немного замялся, подумав, не поздно ли явился- уже, наверное, было десять вечера, а затем услышал игру на рояле и виолончель, женский голос, клацанье карт. Я подумал, что не годится в моём облачении являться в общество, а от моего первого шага зависело всё- и решил отложить свой визит на завтра, и я отправился в отель.
Портье не поклонился мне, униженому зряшным походом. Лифтовой не торопился, даром я тиснул кнопку. Рассматривая меня в лицо, он медленно приблизился, пятидесятилетний тип в ливрее- я рассердился: не розовощёкий малыш обслуживает лифт в этой гостинице.
Я опомнился только миновав шестой этаж- и пошагал дальше вверх, но ошибся этажом. Коридор показался мне очень узким, потолок -ниже прежнего; из помывочной стелился густой пар, воняло мокрым бельём. Должно быть, две-три двери были полутоворены- я услышал ,как спорили постояльцы: "контрольные" часы шли верно, как я заметил. Я уже было собрался спуститься вниз, как ,скрипя, подкатил лифт, двери его отворились, лифтбой окинул меня удивлённым взглядом- и высадил девушку в серой спортивной кепочку. Незнакомка посмотрела на меня- я заметил её загорелое лицо, и большие карие глаза, долгие чёрные ресницы. Я поклонился ей- и зашагал вниз. Что-то принудило меня обернуться- и я увидел обращённые на меня глаза лифтбоя цвета пива, он проезжал мимо.
Я плотно закрыл свою дверь, ибо меня одолел непонятный страх, и принялся читать одну старую книгу.


продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы
heart rose

________Примечания перевидчика:_____________________________
* Phoebus Boelaug, "Фёбус"= Феб, Аполлон;
** т.е. в Вене
.

Йозеф Рот ,Отель "Савой", роман (глава 1.1-2)

Первая глава

1.

В девять утра я пришёл в отель "Савой", где решился хорошо отдохнуть пару дней или неделю. В этом городе я надеялся повстречаться со своими родственниками: мои родители были русскими евреями. Я желал получить денежное воспомоществование чтоб продолжить свой путь на запад.
Я возвращался домой из трёхлетнего военного плена, пожил было в сибирсокм лагере- и странствовал по русским городам и деревням, в качестве рабочего, подёнщика, ночного сторожа, вокзального носильщика и подручного пекаря.
На мне была подаренная кем-то косоворотка*, короткие штаны, унаследованные мною от умершего товарища, и ещё гожие сапоги, чьё просихождение я было запамятовал.
Европейским, как все прочие гостиницы Востока, показался мне "Савой" с его восемью этажами, с его золотыми гербами и одним портье в ливрее. Отель сулил воду, мыло, горничную в белом переднике; приветливо поблёскивающие ночные безделушки что твои дорогие неожиданности в ларце благородного дерева; электрические лампы-цветики, сияющие в розовых и зелёных абажурах-бутонах; верещащий звонок, ждущий пальца; и кровати, тронь такую -заколышется, пухлую и всегда готовую принять усталые телеса.
Я радуюсь возможности отринуть старую жизнь, весь минувший год. Повидал я, вот они , перед глазами-... солдат, убийц, полуживых, восставших, кандальных, страников.
Помню утреннюю мглу, чую барабанную поступь марширующей ватаги, дрожь оконных стёкол верхнуго этажа; замечаю мужчину в белой исподней рубахе, трясущиеся руки солдат; лучи пробиваются на поляну, отражаясь в росе; я падаю в траву перед "воображаемым противником"- и дико жажду здесь и остаться, навсегда в бархатной траве, которая щекочет мне нос. Слышу тишину лазарета, белое больничное безмолвие. Подымаюсь одним летним утром, слушаю рулады жаворонка за здравие, смакую утреннее какао и умасленную булочку и дух йодоформа "первой диеты". Я живу в некоем белом мире из неба и снега, бараки покрывают землю как желтые помойки. Я смакую сладость последней затяжки из сигаретного окурка, читаю полосу объявлений родимой прадавней газеты: могу повторить для памяти названия близких мне улиц, познакомиться с мелочным торговцем, с неким портье, с блондинкой Агнеш, с которой можно было переспать. 
Я чую блаженный дождь в бессонной ночи, прытко в улыбке утреннего солнца тающие сосульки, мну мощные груди одной женщины, сама попалась под руки- вот и уложили её в мох, вижу белую роскошь её бёдер. Сплю без задних ног на сеновале, в овине. Я перешагиваю борозды пахоты и прислушиваюсь к жидкому треньканью балалайки.
Столько всего можно всосать- и не переменить свою комплекцию, походку и привычки. Выскользнуть из миллионов ловушек, ни разу не наесться досыта, играть всеми красками радуги, ибо всегда радуге быть из подобной вот цветовой гаммы.
В отеле "Савой" мог быть я радушно принят в одной рубашке, да и снять её равно как и владелец двадцати кофров- да так и остаться Габриэлем Даном. Наверное, предвкушение приятного сделало меня столь самодовольным, столь гордым и властным, что портье привествовал меня, меня, бедного странника в русской блузе, а бой подсуетился, хоть никакого багажа при мне не имелось.
Лифт понёс меня вверх, зеркала украшали его стены; лифтёр, пожилой мужчина, тянул железный трос кулаками; "ящик" потянулся выше, я парил- и казалось мне, что вот да и взлечу. Я наслаждался невесомостью, высчитывал про себя, сколько ступеней пришлось бы мне мучительно карабкаться, если бы не уселся в этом роскошном лифте, и выбрасывал прочь горечь, бедность, бесприютность, неприкаянность, голод, прошлое попрошайки- прочь и вниз,...глубоко, одкуда всё это меня, вздымающегося, никогда впредь не достало бы.
Моя комната- я получил одну из самых дешёвых- располагалась на седьмом этаже под нумером 703, который мне, чуткому к таким мелочам, пришёлся по суеверному нраву: нуль напомнил мне даму, окружённую фланирующими стариком и молодым господином. Кровать была укрыта желтым покрывалом, слава тебе, Господи- не серым, которое напомнило бы мне казарму. Я пару раз включил и выключил свет, распахнул дверцу ночной тумбочки; матрац спружилил под моей ладонью; водяная гладь блеснула мне из кувшина; окно выходило на светлый двор, где на ветру привольно колыхалось просыхающее бельё, кричали дети, привольно бродили куры.
Я умылся и медленно скользнул в кровать, я насладился каждой секундой. Я отворил окно: куры громко и страстно квохтали- о, сладостная колыбельная.
Я проспал без снов весь день.


2.

Закатное солнце румянило верхние окна здания напротив; бельё, куры и дети исчезли со двора.
С утра, когда я пришёл сюда, моросила, а затем дождь припустил- и вот мне показалось, что проспал я не день ,а все три. Куда только подевалась усталость; сердце окрепло- гора с него свалилась. Я жаждал повидать город, новую жизнь. Комната казалась мне родной, будто я немало пожил тут давно: знакомыми часы, кнопка звонка, электрический выключатель, зелёный абажур лампы, шифонер, таз для умывания. Всё интимно, как в доме, где ты провёл своё детство, всё внушает покой, дарит тепло, как на свидании после долгой разлуки.
Новостью оказалась лишь пришпиленная к двери записка:

"После десяти вечера просим покоя. Не отвечаем за пропавшие дорогие вещи. Камера хранения имеется.
                               Всегда к вашим услугам
                               Калегуропулос, хозяин отеля".

Иностранная, греческая фамилия мне показалась забавной, я с наслаждением просклонял её :Калегуропулос, Калегуропулу, Калегурополо........... легкое воспоминания о неприятных школьный уроках, об учителе греческого- он восстал из забытых лет в некоем дымчато-зелёном пиджачке,- я тут же сунул назад, в прошлое. Итак, решил я прогуляться городом, возможно, разыскать кого-нибудь из родаков, ести время на то останется, и насладиться, если сии вечер и город позволят мне то.
И вот, иду я коридором, спускаюсь лестницей- и тешусь видом квадратных плиток, красноватым опрятным камням, радуюсь эху моей уверенной поступи.
Медленно спускаюсь я лесницей, с нижних этажей доносятся голоса, а здесь наверху всё спокойно, все двери затворены, словно шагаешь монастырём мимо келий молящихся послушников. Шестой этаж в точности похож на седьмой- так недолго и обознаться: и там, и здесь у лестницы висят "контрольные" часы, только показывают они разное время. Те, что на седьмом- десять минут восьмого, здесь- семь, а на пятом- без десяти семь.
На лестнице ниже чётвёртого этажа лежит палас- шаги впредь не слышны. Номера комнат уже не нарисованы на дверях, но выписаны на фарфоровых овальных табличках. Проходит девушка со шёткой и корзиной для бумаг- здесь, кажется, о чистоте заботятся пуще. Тут живут богатые,- и Калегуропулос-хитрец нарочно отводит часы назад, ведь у богачей есть время.
Вот, две створки двери одного номера нараспашку.
Это большая комната с двумя окнами, двумя кроватями, двумя шифонерами, с одним зелёным плюшевым диваном и корзиной для бумаг, с облицованным бурым кафелем камином и стойкой для вещей. На двери не видать записки Калегуропулоса- можалуй, обитателям люкса дозволено шуметь после десяти, их берегут от воришек или же богачи знают о наличии камеры хранения.
их  все ценные вещи богачи уже сдали в камеру хранения, или же их персонально оповестил о том Калегуропулос?
Из одного номера вышла в боа курящая дама, она пудрилась на ходу- вот дама, сказал я себе и пошел следом за ней, всего несколько ступеней повыше незнакомки, довольно рассматривая её лакированные сапожки. Дама немного задержалась у портье- и мы с нею одновременно достигли парадной двери, портье поклонился- и мне показалось забавно то, что он будто принял меня за спутника богатой дамы.
Поскольку я не знал дороги в город, то решился следовать за незнакомкой.
Та свернула направо из узкой улочки тянувшейся от гостиницы- и тут открылась широкая рыночная площадь. Наверное, был базарный день. Сено и соломенная сечка там и сям покоились на мостовой или копны грузили на подводы, гремели засовы, звенели цепи, домохозяева тихонько ладили свои весы, вышагивали женщины в пёстрых платках предусмотрительно прижимающие к себе полные снедью горшки, держа в руках "пробники" с торчащими деревянными ложками. Скупые фонари роняли в сумерки серебристый свет на тротуар, где уже фланировали мужчины в мундирах и цивильные с тросточками, и валили чтоб расеяться невидимые облачки русского парфюма. Прибывали с железнодорожного вокзала подводы с шикарным багахом, с укутанными пассажирами. Мостовая здесь была худой, с наростами грунта, неожиданными выбоинами, которые были устелены гниющими дощечками, которые опасно потрескивали.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose


_________Примечания переводчика:_____________________________
Это первый перевод романа на русский. Текст оригинала см. Joseph Roth "Hotel Savoy", Verlag Philipp Reclam jun., Leipzig ,DDR, 1984 j.
* букв. "русская блуза";
** точнее, "лифтбой".

Ингеборг Бахманн "Малина", роман (отрывок 61)

Ещё не знаю, что я увидела, и я внезапно возвращаюсь в ресторан потому, что думаю, будто Малина голоден, а мы довольно припозднились, и я поспешно объясняюсь: "Прости, мы идём обратно, смогу поесть, а тот испуг длился лишь один невыносимый миг!" Я наявы сажусь за этот стол- и вот теперь я знаю, что он- тот самый, за которым Иван будет сидеть с некоим другим, Иван -на месте Малины, он будет заказывать, а другой, как я,- по правую руку от него. То есть ,по правую, однажды, право, такое произойдёт. Это -стол, на котором я сегодня ем свой ужин перед казнью. Снова то же блюдо с яблочным или луковым соусом. Затем я выпью ещё чашечку чёрного кофе, нет, никакого десерта, сегодня исключу его. Вот- стол, за которым это происходит, и позже то же самое будет происходить, а так бывает прежде, чем отрубят тебе голову. Перед казнью позволительно поесть. Моя голова на блюде катится в ресторан "Захер", кровь прыщет на лилейно-белую камчатую скатерть, моя голова упала и будет показана гостям.


Сегодня я остановилась на углу Беатриксгассе и Унгаргассе- и не могу дальше. С небольшой высоты взираю на свои ступни, которыми уже не в силах пошевелить, затем- по сторонам на тротуар, и- на перекрёсток, где всё перекрашено, вот здесь всё и свершится, с окрашеного в коричневое места жирно течёт, вот, совершенно отчётливо- кровь, я стою в кровавой луже, я так вечно тут не могу стоять- и затылок сводит, я не могу видеть того, на что смотрю. Я кричу потише и погромче: "Алло! Пожалуйста! Алло! Да остановитесь же вы!" Одна дама с большой сумкой проходит мимо, вопросительно оглядываясь на меня. Я робко спрашиваю: "Не могли бы вы мне, прошу вас, пожалуйста, будьте добры, побудьте немного со мной, мне надо убежать отсюда, я совсем потерялась, я не могу сойти с места, прожу вас, не знаете ли, где Унгаргасе?"
Поскольку даме известно, где Унгаргассе, она отвечает: "Да вы уже на Унгаргассе. Какой номер желаете?" Я киваю за угол, вверх, я меняю направление, выбираю то, что к Дому Бетховена, я в ладу с композитором, и я гляжу туда, к номеру 5-му, где на воротах значится номер 6, вижу у ворот фрау Брайтнер, мне с ней нежелательно сталкиваться, ведь фрау Брайтнер- одна из тех людей, которые не подходят мне, и я гляжу вверх на тот берег, мне надо сойти с тротуара и достичь его, дребезжа, мимо пронисится омнибус, это- омнибус сегодня, всё как всегда, я жду, пока он проедет, и ,дрожа от напряжения, вынимаю ключ из сумочки, я уже готова к столкновению, я растягиваю подходящую для фрау Брайтнер улыбку, я достигла противоположного берега, я плетусь мимо фрау Брайтнер, для которой тоже предназначена моя милая книга, фрау Брайтнер не улыбается мне в ответ, но она тем не менее здоровается, я снова достигла дома. Я ничего не видела. Я пришла домой.


В квартире я ложусь на пол, думаю о своей книге, руки опускаются, нет никакой хорошей книги, я больше не смогу написать такую, ни одного предложения не могу выдавить. Но я была настолько уверена, что есть, бывают хорошите книги- и решила было изобрести такую одну для Ивана. Никакой день не настанет, впредь не будет людей, никогда было и не будет поэзии, у людей будут чёрные, мрачные глаза, их руки станут нести разруху, чума придёт, которая- во всём, быть этой чуме, всех повалит, загонит, быть концу.
Красота больше не подвластна мне, я было владела ею, она волнами от Ивана, который мил, было накатывала мне, знавала я одного единственного красивого человека, всё же повидала я красоту, по-крайней мене, всё же была и сама, один единственный раз, красива, благодаря Ивану.
- Вставай!- говорит Малина, который застаёт меня на полу, и это понятно.
- Что ты там говоришь о красоте? Что красиво?
Но я не могу подняться, я опёрла затылок о "Великих философов", а они жестки. Малина вытаскивает книгу прочь- и подымает меня.


Я (con affetto): Я должна трижды сказать это тебе. Нет, ты должен мне это объяснить. Если некто совершенно прекрасен и доволен, зачем при этом ему фантазия? Я тебе ни разу не говорила, что я никогда не была счастлива, вовсе никогда, лишь редкими мгновениями, но по крайней мере, я видела красоту. Ты спросишь, в коей мере? Мне довольно. Я столько иного повидала, не сравнить с нею. Дух приводит в движение только душу под стать себе, прости, но красота для тебя- малость, она же способна окрылить душу. Je suis tombe`e mal, je suis tombe`e bien.*
Малина: Не падай никогда.
Я (dolcissimo): Я что-то не так? Оставила тебя? Я, да тебя оставила?
Малина: Разве я сказал что-то о себе?
Я: Ты- нет, но я говорю о тебе, думаю о тебе. Я встаю, по твоему желанию, ещё раз поем, стану есть только по твоему желанию.


Малина захочет выйти со мною, захочет, чтоб я присела, он настоит на своём, до последнего. Что должна растолковать я ему из собственной истории? Пока Малина, скорее всего, одевается, одеваюсь и я, я снова могу выйти, я парадно смотрюсь в зеркало и заискивающе улыбаюсь ему. Но Малина молвит (Говорит ли Малина нечто?): "Убей его! убей его!"
Я говорю нечто (Да вправду ли я говорю что-то?): "Но именно я не могу убить, именно его-нет". Малине я резко отвечаю :"Ты заблуждаешься, он- моя жизнь, моя единственная радость, я не могу умертвить его".
Но Малина слышно и неслышно молвит: "Убей его!"


Я немного отдыхаю и читаю кое-что. Вечером я рассказываю , под тихий граммофон, Малине:
- В психологическом институте на Либиггассе мы всегда пили чай или кофе. Я знала одного мужчину из тамошних, он всегда стенографировал, что мы говорили, а иногда -и другие вещи. Я вовсе незнакома со стенографией. Иногда мы взаимно тестировали себя по Роршаху, применяли ТАТ оценивали характеры ,отношения и наши реакции.  Однажды он спросил, со сколькими мужчинами я к тому времени успела переспать, а я вспомнила лишь о том одноногом воре ,который уже сидел в тюрьме и об одном под обосранными лампами в студенческой гостинице в Приюте Марии, но я наобум брякнула: "С семью!". Он растерянно усмехнулся и сказал, что в таком случае он меня, естественно, охотно возьмёт в жёны, у нас наверняка выйдут разномастые дети, также- очень милые, и что я получу от замужества. Мы поехали на Пратер, и мне захотелось на гигантское колесо, ведь тогда я ничего не боялась, но часами наслаждалась ,как то- плавая под парусом, катаясь на лыжах, я могла от искреннего счастья хохотать часами. Тогда мы больше не вернулись к теме. Вскоре после того мне пришлось отставить развлечения, а утром перед тремя большими экзаменами на Философском факультете из печи вывалился весь жар, я раздавила несколько головешек или углей, бегала за лопатой или за метлой, ведь истопницы ещё не пришли на работу, горело и чадило так страшно, я не желала, чтоб занялся пожар, пришлось мне топтать угли, после ещё несколько дней воняло на Факультете, мои туфли испортились, но подошвы не прогорели насквозь. Ещё и окна я было распахнула, все настежь. Несмотря на всё это, я вовремя явилась к экзаменам, в восемь утра, ещё с одним кандидатом мне предстояло там присутствовать, но он не явился, его постигло кровоизлияние в мозг, о чём я узнала ещё до того ,как вошла туда чтоб ответить о Лейбнице, Канте и Юме. Старый придворный советник, который тогда был нашим ректором, одет был в грязный спальный халат, до того его наградили ещё одним орденом из Греции, о чём я не знала, и ректор заговорил, очень раздражённо, об отсутствовавшем как об умершем, но я-то хоть пришла живой. От злости он забыл тему экзамена, а в паузах кого-то криком вызывал, наверное- свою сестру, вначале мы остановились на младокантианцах, затем вернулись к английским деистам, но снова промахнулись мимо Канта, и я знала не слишком много. После телефонного звонка пошло лучше, я стала выкладывать общие места, а он того не заметил. Я задала ему горячий вопрос, затрагивавший категории времени и пространства, некий, кстати, тогда для меня значимый вопрос, ректор же весьма слукавил мне в ответ, мол, и у меня вопрос есть, так я сдала зачёт. Я побежала обратно на Факультет, там не горело- и я сходила на два очередных экзамена. Я их выдержала. Но с проблемой времени и пространства я и позже не справилась. Она растёт и растёт.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose

________Примечание переводчика:__________________
* "Я упала плохо- и упала хорошо" (фр.)

У меня достаточно воображения, что бы не смотреть экранизации!

Даа! так давно не гасил правое полушарие, что забыл как даже в  блог написать !

Так вот что меня расстраивает!

Решил я глянуть фильм по роману Герман  Гессе "Степной волк" кто не читал советую.
Вот прокрутил я дорожку и понял все таки как же разниться, воображение людей представляющих картины с какого либо текстового творчества, и насколько безусловно нам ближе наши мысли, представления, да удобней.




Вообще экранизация, эта бедная экранизация, в которой пытаются, материализовать, конвертировать вещи которые при этом теряют долю очарования, качества если хотите.
В сравнение с твоими мыслями и воображением этой магией и атмосферой, фильм просто смориться чужим, простым, резаным, едким который пытается испортить твой мир романа который ты  создал.
Напрашивается вывод что не в коем случае не смотреть экранизацию а потом читать книгу иначе есть риск пропасть желанию, да и вообще уже будет не то удовольствие.
Во общем расстроился и решил просто перечитать на досуге!
Телевизор воображению не замена! И снова подтверждения того как телевизор делает нас инвалидами,
создавая за нас желаемое и картинки которые могли бы его стимулировать!
У меня достаточно воображения, что бы не смотреть экранизации!

Отсюда же вытекает следующая подметка), но это уже в следующей подметке!

Ингеборг Бахманн "Малина", роман (отрывок 60)

Малина: Скажи мне наконец, как тебе могло прийти в голову подобное. Я же не ездил с Атти в Штоккерау, не плавал ночью в Вольфгангзее с Мартином и Атти.
Я: Я всё это вижу совершенно отчётливо, я выписываю это, скажем, к примеру, множество длинных брёвен ,они валятся врассыпную с кузова, все, а я сижу с Атти Альненвилем в салоне легковушки, а те катятся на нас- и мы ничего не можем поделать, ведь вплотную к нашему сзади стоят чередой другие авто, и уже знаю, что меня засыпают кубометры древесины.
Малина: Но ведь мы сидим обое тут, и я снова говорю тебе, что никогда с ним не проезжал Штоккерау.
Я: С чего ты взял, что я было представила себе трассу на Штоккерау? Я же, точно так, вовсе не о Штоккерау говорила, просто в общем о Нижней Австрии помыслилось мне, из-за тёти Марии.
Малина: И впрямь, боюсь, ты спятила.
Я: Не так сильно. И не говорить как (piano, pianissimo) Иван.
Малина: Не говорить как кто?
Я (abbandandosi sotto voce): Люби меня, нет, больше этого, люби меня пуще, люви меня сполна, чтоб тем всё кончилось.
Малина: Ты знаешь обо мне всё? И также- всё обо всех других?
Я (presto alla tedesca): Но нет, не знаю ничего. О других- вовсе ничего! (non troppo vivo) Я просто расписала, разговорилась, о тебе вовсе не хотела говорить, ничего именно о тебе. Ведь ты никогда не боишься, ты не знаешь страха. Мы и впрямь сидим тут, но я боюсь. (con sentimento ed espressione) Если б ты тогда боялся так, я бы тебе ничего подобного не приказала.


Я склонила головку на руку Малины, он ничего не говорит, он не шевелится, но и нежностей моей голове не выказывает. Второй рукой он зажигает себе сигарету. Моя голова уже не на его ладони- и я пытаюсь сидеть прямо чтоб не выдать себя.


Малина: Почему ты снова держишь руки на затылке?
Я: Да, а я думаю, что часто делаю так.
Малина: Эта привычка у тебя появилась после того происшествия?
Я: Да. Да, я уверена, вспомнила. Она- с той поры, и с того времени всё навязчивее. Снова и снова. Мне приходится поддерживать свою голову. Но я стараюсь делать это по возможности незаметно для других. Я ворошу волосы- и ладонью креплю голову. Другие думают, что я особенно чутко вслушиваюсь, это нечто из той оперы, когда ноги скрещивают или подбородок на ладонь.
Малина: Но это может выглядеть как дурная привычка.
Я: Такова моя манера, цепляюсь сама за себя когда не могу за тебя уцепиться.
Малина: Чего ты добилась на протяжении лет после того случая?
Я (legato): Ничего. Вначале ничего. Затем я начала вычёркивать года. Это было самое трудное, ведь во мне была такая неразбериха, сила на то не осталось, я только удаляла прочь проявления собственного несчастия. Поскольку его-то именно я не выследила, пришлось столько улик удалять: аэропорты, шоссе, заведения, магазины, некоторые суды и вина, очень много народу, всевозможные беседы и болтовню. Но в особенности- некую фальшь. Я было совершенно исфальшивилась, мне сунули было в руку фальшивые бумаги, депортировали туда-сюда, затем обязали сидеть рядком и одобрять ладком то, что я прежде никогда не принимала, ради кворума, ради правомочия. Те, совершенно чуждые мне образы мышления, пришлось было мне перенять. Наконец, я стала было совершенной подделкой, известной в таком качестве, возможно, ещё только тебе.
Малина: Чему ты научилась в итоге?
Я (con sordina): Ничему. С этим у меня ничего не вышло.
Малина: Это неправда.
Я (agitato): Но это же правда. Я снова начала ходить, говорить, воспринимать нечто, припоминать прежнее время, то, которе предшествует времени, о которе не желаю помнить. (tempo giusto) И настанет день, когда у нас всё наладится. Собственно, с каких пор мы столь хорошо стои`м вместе?
Малина: Так было всегда, думаю я.
Я (leggeremente): сколь учтиво, мило, любезно с твоей стороны. (quasi una fantasia) Я иногда подумываю, что по-моему, ты по крайней мере каждый день, не менее трёхсот шестидесяти раз в году хоть ощутить страх смерти. Ты мог бы съёжиться услышав звонок, испугаться собственной тени как опасного незнакомца, мимо тебя могла проехать фура с разболтанными брёвнами. Услышав шаги за спиной, ты бы почти погиб. Ты бы читал книгу, а в это время вдруг бы отворилась дверь- и ты, смертельно испугавшись, выронил бы чтиво. А я вот после такого случая не смела было читать книг. Я вот подумала, что ты много сотен раз, нет, тысяч раз умер, и это тебя после сделало столь необычно спокойным. (ben marcato) Сколь же сильно я обманывалась.


Малина хоть и знает, что я с ним охотно выхожу на люди вечерами, не ждёт того, он не бывает озадачен, когда у меня находятся основания отказать, бывает, -из-за порванных чулок, затем, естественно, Иван часто является причиной моей медлительности, ведь он то вообще, то пока не знает, чем займётся вечером, и ещё возникают трудности в выбором заведений, ему не нравятся трескотня и цыганская музыка, он не переносит старовенский шансон, спётный дух и световые вспышки в клубной манере не в его вкусе, он не способен кушать в любой обстановке, как Иван, курит он только изредка, почти всегда- с моего позволения.

Вечерами, когда Малина без меня на людях, знаю я, что он там немногословен. Он будет молчать, прислушиваться, кого-то спровоцирует на речь и каждому оставит ощущение, будто он молвил нечто поумнее остальных реплик, нечто более значимое, чем прочие словеса, ибо Малина возвышает прочих к собственному уровню. Тем не менее, он блюдёт дистанцию, сам будучи нею. Он ни словом не обмолвится о собственном житье, ничего не скажет обо мне, но всё-таки не вызовет подозрения в умалчивании. Да Малина-то действительно ничего не умалчивает, ведь ему, в лучшем смысле, нечего сказать. Он не плетёт за компанию большого текста; в растяжимом полотне всей венской текстоткани суть лишь две дырочки, которые лишь Малина мог сотворить. Ему оттого крайне претят стычки, эскапады, оправдания: в чём, собственно, должен оправдываться Малина?! Он может быть очаровательным, он молвит учтивые, мерцающие фразы, которые не выглядят слишком интимными, ему присуще, пусть -при расставании, некоторое экономное радушие, оно метнётся вдруг наружу, да тут же и спрячется в сердце, ибо сразу за тем Малина повернётся и уйдёт, поспешая, он целует дамам ручки, а если он может им быть полезен, то мигом трогает их за локотки, столь легко, что никто при том ничего не думает, да и не должен подумать. Малина уже отчаливает, люди с удивлением поглядывают на него, ибо не знают они, что с ним, он же не обстоятельно не расскажет им, почему, зачем, с чего это он вдруг. Да и никто не решается спросить его. Чтоб Малину да задели такими вопросами, которыми меня постоянно допекают: "А чем вы будете заняты завтра вечером? Ради Бога, не уходите столь рано! Вам непременно надо ознакомиться с Тем и Этим!" Нет, с Малиной это не пройдёт, у него шапка-невидимка, он почти всегда недосягаем. Я завидую Малине и пытаюсь подражать ему, но у меня это не выходит, я лювлюсь в каждую сеть, всякую эмоцию вплёскиваю, уже с первого часа я рабыня Альды, ни в коем случае не её пациентка, сто`ит только мне узнать, чего недостаёт Альде, как она перебивается, а ещё через полчаса я вынуждена ради Альды для известного господина Крамера, нет, для его дочери, которая уже не жалает иметь дела со своим отцом, искать учитела пения. Не знаю никакого учителя пения, я никогда в них не нуждалась, но понемногу припоминаю, что знаю кого-то, кому точно ведом учитель, он должен знать такового, ибо живу я в одном доме с камерной певицей, хоть вовсе не знакома с нею, но ведь должен найтись способ помочь дочери этого господина Крамера, которому, Альда желает услужить, тем более- его дочери. Что делать? Некий доктор Веллек, один из братьев Веллеков, а именно- тот, из которого ничего не вышло, получил шанс на телевидении, всё зависит лично от него самого, и если я замолвлю словцо, хотя именно я не имею никакого отношения к господами из Австрийского Телевидения, то... Быть мне на Аргентиниерштрассе и замолвить там словечко? Не выживет без меня герр Веллек? Я его последняя соломинка?
Малина говорит: "Ты вовсе не моя последняя надежда. А герр Веллек и без тебя прекрасно управится. Если ему ещё кто-нибудь пособит, то он станет совершенно беспомощным. Ты погубишь его именно своим словцом".


Сегодня у Захера в Голубом баре я жду Малину. Тот долго запаздывает- и наконец является. Мы идём в большой зал, и Малина договаривается с официантом, но затем я внезапно слышку, как говорю: "Нет, я не могу, прошу, не сюда, я не могу присесть за этот стол!" Малина полагает, что столик вполне приятен, он в уголке, ведь я часто отвергаю большие столы, а здесь спина моя окажется в стенной нише, и официант того же мнения, он же знает меня, мне желанно это укромное местечко. Я из последних сил выдыхаю: "Нет, нет! разве ты не видишь?!" Малина спрашивает: "Что тут особенное?" Я поворачиваюсь и медленно ухожу прочь, так, чтоб никого не возбудить, киваю Йорданам, и Альде, которая сидит за большим столом с американскими гостями, а затем- ещё этим людям, которых тоже знаю, да запамятовала, как их звать. Малина спокойно идёт за мною, я замечаю, что он просто следует, и тоже здоровается. А в гардеробе я позволяю ему накинуть мне пальто на плечи, я затравленно смотрю на Малину. Он тихо спрашивает меня: "Что ты увидела?"

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose

Ингеборг Бахманн "Малина", роман (отрывок 59)

Мне надо только на час прилечь, а выйдет -на два, ведь с Малиной я долго не выношу.


Малина: Тебе обязательно надо убрать у себя, рассортировать эти пропыленные поблёкшие рукописи, в них когда-нибудь никто не разберётся.
Я: Скажите пожалуйста! Как это называется? До них никому нет дела. Скоро вот соберусь- и разберусь, стану сводить концы с началами. Да если у кого есть право расматривать мои "обрывки", то лишь у тебя. Ты же не расшифруешь их, любимый мой, через годы ты не поймёшь, что то и это значит.
Малина: Всё же позволь мне попытаться.
Я: Тогда объясни мне, с чего бы это сегодня снова старый лист появился, я бы хотела выбрать формат, DIN А4 ,где я такую было покупала, на развале в провинции, вблизи озера, ты припомни, скажи, где, возвращяясь из Нижней Австрии. Однако, я не позволю тебе читать их, у тебя есть право лишь на одно слово, взгляни.
Малина :Todesarten*
Я: Но на втором листе, формата DIN А2, исписанном два года позже, значится "Todesraten"** Что я хотела этим сказать? Я могла ошибиться. Отчего, когда и как? Рассуди же, что я тогда о тебе и об Атти Альтенвиле было написала! Ты совсем забыл! Тогда ещё был большой грузовик с брёвнами, впереди вас его повело было по кривой, ты заметил, как зашатались было плохо связанные брёвна, ты заметил, как фура подалась назад, на ваш автомобиль, и тогда ,и тогда... Так говори же!
Малина: Как тебе только такое пришло в голову?! Да ты, верно, спятила тогда.
Я: И я не знаю, а не воображаю, ведь вскоре после того нечто подобное снова случилось, вы с Мартином и Атти плава ночью в Вольфгангзее, ты заплыл было дальше всех, и твою левую ногу свело судорогой, и тогда, и тогда... Расскажешь мне ещё об этом случае?
Малина: Да как ты только додумалась, ведь ты не можешь знать, ты-то не присутствовала?
Я: Пусть не была, тогда ты дополни, именно я могла оказаться с вами, даже если я тогда отсутствовала. А как быть со штеккером? Почему ты с тех пор по ночам не включаешь свет, что случилось с выключателями? Отчего ты по ночам столь часто обречён на темноту?
Малина: Я часто оставался в темноте. А ты стояла тогда на свету.
Я: Нет, это я выдумала.
Малина: Однако, это правда. И откуда ты обо всём узнала?
Я: Я же не могу знать, тогда как же это может быть правдой?

Я больше не могу говорить, ибо Малина берёт два листа бумаги, комкает их и бросает мне в лицо. Хоть мне не больно от удара комка, который тут же падает на пол, я всё же боюсь подойти к нему. Малина хватает меня  за плечи и трясёт, он может и кулаком в лицо мне ударить, но не сделает этого, он и без того услышит желаемое. Но затем следует плоский удар, который пробуждает меня, я снова знаю, кто я есть.


Я (accelerando): Я не усыпляю тебя.
Малина: Кто там был, на подъезде к Штокерау?
Я (crescendo): Перестань, какой то поворот перед Штокерау, не бей меня, прошу, не бей, это случилось недалеко от Кроненбурга, но перестань меня расспрашивать. Мне расплющило б, тебя же- нет!

С горящим, наливающимся кровью лицом вот сижу я и прошу Малину подать мне пудреницу из сумочки. Я подхожу к комку и толькю его прочь, но Малина подымает его и заботливо разглаживает листы. Не рассматривая их, кладёт он листы на полку. Мне же надо в ванную, ведь я так выгляжу, что мы не можем выйти в город, надеюсь, синяка у меня нет, вот только несколько кровавый царапин на лице, а мне непременно надо в "Три гусара", ведь Малина пообещал мне, а у Ивана нет времени. Малина полагает, что скоро ушиб пройдёт, мне следует немного подмазать тональным кремом, я ещё немного пудрю щёки, да он прав, скорой мы выйдем, а по пути на свежем воздухе всё пройдёт. Малина обещает мне спаржу под голландским соусом, а ещё снежные шарики в шоколаде. Я больше не доверяю этому ужину. Когда я во второй раз вытаскиваю тушь для ресниц, Малина интересуется: "Откуда ты всё это знаешь?"
Сегодня впредь он не должен меня расспрашивать.


Я (presto, prestissimo): Но я желаю спаржу под соусом муселен и крем карамель. Что то с глазами. Я только поняла это. Я почти пьяна, а ты же -нет. Не жалаю никакой крем карамель, но -креп сюрприз, что-нибудь да с сюрпризом.


Ибо из этого лишь желания состоит вся моя жизнь в сии минуты, когда она слишком приблизилась к жизни Малины.


Малина: Что ты понимаешь под жизнью? Думаю, ты желаешь позвать ещё кого-то, значит, мы бы сходили в "Три гусара" сегодня втроём. Кого, Александера или Мартина? Возможно, тогда ты сообразишь, что для тебя жизнь.
Я: Да, если бы понимала... Ты прав, третий годится. Я надену старое, чёрное с новым воротником.
Малина: И накинь шарф, ты знаешь, какой. Сделай для меня одолжение, если не желаешь надеть платье в полоску. Почему ты его не носишь?
Я: Я надену его ещё раз. Прошу тебя, не спрашивай. Я должна пересилить себя. Но кроме того, желаю только жизни с тобой, с шарфом, который ты мне вначале подарил было, со всеми обстоятельствами последовавшими затем. Жизнь значит читать страницу, которую ты было прочёл, или смотреть из-за твоего плеча, когда ты читаешь, читать вместе и ничего не забывать из прочитанного, ибо ты ничего не забываешь. Она также- блуждание в этом пустом пространстве, в котором всему своё место, путь к Глану***  и пути вдоль Гайля***, на Гориа*** лежу я навытяжку, со всеми своими тетрадями, снова вдоволь чёркаю в них: "Если жить Почему, то почти всякое Как терпимо". Заново проживаю самые ранние свои времена, как будто была с тобою с тех пор, всегда одновеременное сегодня, пассивная, ни взяться за что-либо, ни накликать что-нибудь. Позволяю себе лишь жить дальше. Всё должно просто произойти одновременно и произвести впечатление на меня.
Малина: Что значит жизнь?
Я: То, что невозможно жить.
Малина: Что это?
Я (piu` mosso, forte): То, что ты и я можем лежать вместе, и есть жизнь. Тебе довольно?
Малина: Ты и я? Почему сразу не "мы"?
Я (tempo giusto): Не желаю никакого "мы", никакого "man"****, ни "обое" и так далее и тому подобного.
Малина: Я только почти подумал, что тебе отныне неугодно и "Я".
Я (soavamente): Противоречие?
Малина: Да, точно.
Я ( andante con grazia): Пока тебя я желаю, никакого противоречия. Не себя желаю, но тебя, и как ты это находишь?
Малина: Это была б авантюра, твоя самая опасная. Но она уже началась.
Я (tempo): Да пусть, она давно началась, вместе с жизнью. (vivace) Знаешь, что я заметила на себе? моя кожа -не та, что была прежде, она просто другая, хоть я не обнаружила ни одной новой морщины, те -прежние, что были у меня и в двадцать лет, просто они чётче обозначились, углубились. Это ведь намёк, и что он значит? В общем ведь известно, куда идём, а именно- к концу. Но куда нас ведёт? каким сморщенным станешь ты, стану я? Не старение удивляем меня, но- неизведанное, что следует за неизвестным. Какой я стану тогда? Задаю себе старый ,прадавний вопрос: что будет после смерти, с большим вопросительным знаком, что бессмысленно, ибо этого невозможно представить себе. Благоразумнее всего для меня тоже ничего не воображать. Знаю только, что я больше не та, какой была прежде, ни капельки не та, ничего общего. Всего лишь неизвестная, постоянно перетекающая в некую новую незнакомку.
Малина: Только не забывай, что у этой незнакомки сегодня ещё кто-то на уме, она его, наверное, любит, кто знает, может, ненавидит, она желала б ещё раз позвонить.
Я (senza pedale): Это не к месту, к делу это не относится.
Малина: Очень даже к месту, ведь это может всё весьма ускорить.
Я: Да, возможно, ты желал бы того. (piano) Понаблюдать за ещё одном низложением. (pianissimo) Ещё за этим.
Малина: Да я-то просто только сказал тебе, что это может всё ускорить. Ты себе больше не понадобишься. Я тоже перестану нуждаться в тебе.
Я (arioso dolente): Некто только что сказал мне это, теперь у меня нет никого, кому я нужна.
Малина: Под сказанным им некто понял было нечто иное. Не забывай, что я думаю иначе. Ты долго забывала то, как я существую близ тебя в это время.
Я (cantabile): Я -и забывала? Я о тебе забыла?
Малина: Как ты способна одной лишь интонацией оболгать меня, а сколь вероломно ты выкладываешь правду!
Я (crescendo): Я- и тебя забыть?!
Малина: Идём уж. У тебя всё?
Я (forte): У меня никогда не бывает всего. (rubato)Думай обо всём ты. О ключах, о вентилях, о выключателях.
Малина: Нам сегодня вечером придётся раз поговорить о будущем. Нужно наконец-то прибрать у тебя. В таком вот беспорядке тебя когда-нибудь не отыщут.


Малина уже у в притолоке, но я бытро мечусь обратно по коридору, ведь перед уходом мне непременно надо позвонить, и оттого мы никогда не покидаем квартику вовремя. Мне надо набрать один номер, это иго, находка, у меня в памяти только один номер, не паспорта моего, не гостиничного номера в Париже, не дата моего рождения, не сегодняшняя дата, а когда набираю, вопреки нетерпению Малины, 726893, число, которое и ещё у многих на уме, но я-то могу вымолвить его, петь, насвистывать, выплакать, смехом вогнать в себя, не вымолви я его, мои пальцы впотьмах не навертят его на диске.


- Да, это я
- Нет, только я
- Нет. Да?
- Да, ухожу
- Я позвоню тебе позже
- Да, много-много позже
- Позже я ещё позвоню тебе!

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose

_________Примечания переводчика:_________________
* "Повадки смерти", название неоконченного цикла романов в другом переводе, у меня "Повадки смерти";
** "Советы смерти";
*** Глан- городок в Каринтии, прежняя столица провинции; Гайль- долина; Гориа- гора, кажется в окрестностях Вены;
**** man- неопределённое местоимение в немецком.

Ингеборг Бахманн "Малина", роман (отрывок 58)

Марсель же умер вот как:
Настал день, когда всех клошаров решили удалить из Парижа. Наблюдательная служба, всевидящие попечители вместе с полицией прибыли на Рю Монж, и ничего не поделаешь, решено было вернуть стариков к жизни, вначале вымыть и вычистить их для ней. Марселя подняли и повели за компанию, он был очень мирным человеком, а после двух стаканов вина- ещё более мудрым, покорным мужчиной. Ему было абсолютно всё равно в тот день, когда они явились, наверное, думал он, что вернётся обратно на своё насиженное местечко, где сквозь решётки на улицу веяло тёплым духом метро. В помывочной, конечно, общей, со множеством душей, дошла очередь и до него, те поставили его под душ, который, точно, был не горяч, ни холоден, разве что Марсель впервые за много лет обнажился и оказался под струями воды. Прежде, чем эти спохватились и нагрянули, Марсель уже замертво лежал на полу.  Видишь, о чём я?! Малина озадаченно смотрит на меня, хотя он никогда не бывает таким. Я могла бы сократить свою историю. И продолжаю, опять о ду`ше, знаю, что Марселя не следовало бы отмывать. Когда некто жив в угаре своего счастья, когда ему следует говорить лишь "и слава Богу", "Бог вам подаст", не надобно пытаться отмыть такого, смыть бы с него доброе, не чистить такого для новой жизни, которая ему не дана.


Я: На месте Марселя я бы упала замертво с первым лучом света.
Малина: Не везёт, так не...
Я: Почему ты всегда извращаешь мои мысли? Я ведь- только о Марселе, нет, я почти никогда не вспоминала его, это просто эпизод, я думаю о себе и уже о чём-то ином, Марсель пришёлся к слову.
Малина: ... то раннее утро Духа человеческого, которое никак не настанет.
Я: Не кори меня тот моей школьной тетрадью. Там было множество историй, да я сожгла её в овощной мойке. Меня , пожалуй, уже слегка коснулось счастье, только задело, вот бы проветриться, а то я привыкла к духоте.
Малина: С каких это пор ты в ладу с миром, как давно счастлива?
Я: Ты слишком многое наблюдаешь, оттого ничего не замечаешь.
Малина: Успеваю. Я же всё замечал, хоть и никогда не наблюдал за тобою.
Я: Но я же иногда оставляю тебя пожить наедине с собой, когда пожелаешь, это большее, так великодушнее.
Малина: Я и это заметил, и однажды ты узнаешь, было ли это к добру, забывать меня, не лучше ли тебе не замечать меня после забвений. Только у тебя тогда не останется выбора, у тебя уже его нет.
Я: Тебя мне забыть, да как можно?! хотя, я пыталась, притворялась было, давая тебя понять, что и без тебя неплохо.


Малина находит мою насмешку недостойной единого слова своего ответа, он не станет предъявлять счёт, сколь дней и ночей я забвала о нём, да и он тот ещё насмешник, знает же, насколько горше любого вызова для меня была и ещё не раз обернётся его осторожность. Ведь мы-то с ним живём вместе, а мне необходима моя параллельная жизнь, Иванова, и Малинин удел -к ней впридачу, я не могу быть там, где нет Ивана, а ещё горше мне являться домой, когда там нет Малины.
Иван молвит: "Да прекрати ты!"
Я снова повторяю: "Иван, разреши мне ожнажды сказать тебе, да не сегодня, но однажды я верно скажу".
..."У тебя не осталось сигарет?"
Да, именно это я и желала сказать, у меня снова вышли сигареты.
Иван готов поездить со мною, чтоб купить пачку, а когда их уж нигде нет, мы останавливаемся у гостиницы "Империал", у портье, наконец, Иван покупает эти сигареты. Я снова в ладу с миромъ. Даже когда любишь это миръ по вызову, и то хорошо, а некий мужчина меж ним и тобою, как трансформатор, но Иван этого знать не должен, не то снова испугается, что я люблю его, а вот он мне даёт прикурить и я снова затягиваюсь, и жду, не скажу ему: "Да не боспокойся, ты всего лишь дал мне прикурить, благодарю за огонёк, благодарю за каждую зажжённую тобой сигарету, благодарю за метания по городу, благодарю за ночную автоэкскурсию!"

Малина: Ты идёшь на похороны Хадерера?
Я: Нет, зачем идти мне на Центральное кладбище и простуживаться? Я ведь могу завтра прочесть в газетах, как там было, что было сказано, а кроме того, у меня антипатия к похоронам, ныне каждому первому грозит смерть и кладбище. Да и не желаю я, чтоб мне постоянно напоминали о том, что умер Хадерер или кто иной. Мне ведь постоянно не напоминают о том, что некто жив. Мне постольку-поскольку всё равно, угоден ли мне, неугоден ли тот или иной, а то, что я встречаюсь, могу свидеться лишь с определёнными особами в то время, как некоторых уже нет в живых, что меня не озадачивает, но -по иным причинам. Желаешь ли ты объяснить мне, отчего я должна быть информирована о том, что герр Хадерер или некая иная знаменитость, дирижёр или политик, банкир или философ, со вчерашнего дня или сегодня внезапно оказался мёртв? Это меня не интересует. Для меня вне собственной мыслесцены никто никогда не мёртв, да и редко жив- тоже.
Малина: Значит, по тебе преимущественно изредка живой?
Я: Ты живёшь. Даже- чаще всего, ведь ты напоминаешь мне об этом. Что же другие? Да ведь нечасто.
Малина: "Небо сплошь густо черно".
Я: Отлично, годится. Звучит так, будто жив некто, паписавший это. Вот неожиданность, однако.
Малина: "Небо невообразимо густо черно. Звёзды очень яркие, но не мерцают из-за отсутствия атмосферы".
Я: О! Да он постиг в точности.
Малина: "Солнце- пылающий диск, встинутый в чёрным бархат неба. Я весьма впечатлён бесконечностью космического простора, этой невообразимой далью..."
Я: Кто этот мистик?
Малина: Алексей Леонов, десять минут пробывший в открытом космосе.

 Я: Неплохо. Но бархат, если не ошибаюсь... Этот человек- да не поэт ли он?
Малина: Нет, он рисует в свободное время. Долгое время он колебался, то ли пойти ему в художники, то ли в космонавты.
Я: Понятные сомнения при выборе профессии. Но затем подобно юноше-романтику говорить о космосе...
Малина: Люди не так слишком меняются. По-прежнему нечто ,будь оно бесконечно или невообразимо, или необъяснимо, черным-черно, увлекает их, они прогуливаются в лесу или выходят в открытый космос с собственной тайной к некоей внешней тайне.
Я: А эти впечатления, да они могут устареть! Люди перестанут дивиться прогрессу. Позже получит Леонов свою "дачу", станет розы растить,- и через несколько лет все станут со снисхождениям прислушиваться к его в который раз слышанной повести о "Восходе-2". "Дедушка Леонов, расскажи, изволь, как тогда было, о первых минутах там, в открытом!" Жила-была себе Луна, на которую всем хотелось слетать, а была она далека и призрачна, но в один прекрасный день выпало Алексею счастье, и глади-ка...
Малина: Довольно странно, что он не заметил Урала, в космосе над которым именно в тот момент пролетал его корабль.
Я: Так и должно было случиться. Выпускаешь из виду приемущественно то, что у тебя перед носом, или желаешь узреть, Урал или слова о нём, мысль упускаешь или ни словом описать её. Со мной то же творится, что и с этим дедушкой, но только всё внутрь себя роняю, но интересно, надолго ли хватит внутреннего простора. Он-то ненамного увеличился с того старого доброго времени, когда впервые вышли в открытый космос.
Малина: Он беспределен?
Я: А то. Каким ему ещё быть, как не бескрайним?

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose

Ингеборг Бахманн "Малина", роман (отрывок 57)

Некоторое время, это было в Риме, я видела одних лишь матросов, они собирались там в воскресенье на какой-то площади, думаю, на Пьяцца дель Пополо, куда сухопутные люди ночью пытаются прийти с завязанными глазами: от фонтатов с обелисками -к Корсо. Это нерешимая задача. Итак, на Вилла Боргезе собралось множество матросов, и солдат-тоже. Они жадно всматриваются, так серьёзно, жадно, их взгляды устремлены в воскресенье, которое только начинается. Вид этих молодых мужчин чарует. Но некоторое время я была просто пленена механиком из пыльного гаража, ему пришлось поправить выхлопную трубу моего автомобиля и помыть кузов. Я не могла видеть это, совершенно серьёзно, представь себе зти взгляды и эти, пожалуй, вымученные, напряжённые мысли! Я ещё раз несколько раз прошлась по гаражу, и присмотрелась к мастеру, работавшему и так и сяк. Я никогда не наблюдала таких му, ни такого искреннего неведения. Нечто непроницаемое. Пробуждались, дрожа, мои грустные надежды, мои тёмные, подавленные желания, и только, эти парни их бы не поняли, да этого им и не требовалось. Кому была охота!
Я всегда была пугливой, никогда- храброй, мне бы ему навязать номер своего телефона, свой адрес, а я растерялась в догадках- и не сообразила. Легко это, думается, через раз, достаточно вообразить себе некоего Эйнштейна, некоего Фарадея, ещё какую светлую голову, Фрейда или Либига*, ведь они же мужчины без особых тайн. Но красота тех, и их молчаливость невероятно впечатляют. Этот механик, никогда мне не забыть его, к которому я шла на поклон, пожелав наконец счёта, больше ничего, они для меня важнее. Для меня он значил больше. Ведь это- красота, которой недостаёт мне, она важнее, желаю обольстить её. Иногда иду я улицей, и пусть почти не всматриваюсь в то, что меня захватывает, а оно притягивает меня, да это ли естественно или нормально? Женщина я или некий гермафродит? Или я не совсем женщина, кто я вообще? В газетах часто попадаются эти отвратительные новости. В Пётцляйнсдорфе, в пойме Пратера, в Венском лесу, на какой-то окрайне была убита женщина, расчленена- со мной чуть не произошло то же, но не на окраине- изрезана на мелкие кусочки неким брутальным индивидуумом, а я тогда продолжаю непрестанно размышлять: ты могла оказаться на её месте, ты окажешься. Неизвестная убита неизвестным убийцей.

 

Под неким предлогом пришла я к Ивану. Мне нак любо вертеть ручку настройки его транзистора. Я вот уже снова несколько дней без новостей. Иван советует мне наконец купить себе радио, коль я столь охотно слушаю новости или музыку. Он полагает, что с ним мне легче будет вставать по утрам, например, как ему, и ночью при случае развею им тишину. Я пробую помедленнее вертеть ручкой и осторожно ищу, что может выйти супротив тишины.
Взволнованный мужской голос звучит в комнате: "Уважаемые слушатели, итак, у нас на связи Лондон, откуда наш постоянный корреспондент доктор Альфонс Верт, герр Верт, вот да и передаст нам из Лондона, ещё минутку внимания, мы включаем Лондон, дорогой господин доктор Верт, мы очень хорошо вас слышим, желал бы услышать от вас насчёт последней девальвации английского фунта, слово господину Верту..."
- Прошу, убери прочь этот ящик!- молвит Иван, которого именно теперь не интересует ситуация в Лондоне или в Афинах.
- Иван?
- Что ты желаешь сказать мне?
- Почему никогда ты не позволяешь мне говорить?
Ивану, должно быть, есть что порассказать, может, он побывал в области циклона, вот он припоминает, и у меня припрятана история, обычная, в которой по крайней мере с одним мужчиной и с надлежащим разочарованием, но я спрашиваю :"Я? Ничего, мне вовсе нечего сказать, желаю обратиться к тебе "Иван", больше ничего. А спросила бы, что ты думаешь о липучках? У тебя в доме летают мухи?"
Нет. Я пробую прелставить себе жизнь мухи, или подопытного кролика, которого держат взаперти в лаборатории, вжиться в образ крысы, которую придавили, но она пока ещё, пылая ненавистью, готова к прыжку.
Иван молвит: "С такими мыслями тебе снова не до радости".
Я давно уже не радуюсь, иногда никакой отрады нет у меня. Знаю, должна почаще радоваться.
(У меня осталась одна радость и своя жизнь, которая зовётся Иваном, да не скажу вот :"Лишь ты моя радость и жизнь моя!", иначе Иван может ещё быстрее разделается со мной, как уже иногда бывало, что замечаю по поводу постоянно в последние дни убывающей радости. Не знаю, с каких пор Иван сокращает жизнь мою, и мне следует однажды заговорить с ним об этом.)
Поскольку меня кто-то раз было убил, поскольку некто постоянно желает умертвить меня- и оттого я начинаю в мыслях убивать кого-то, то есть, не в мыслях своих, это было несколько иначе, мысленно многого не сделаешь, значит, было иначе, я даже уверена, быльше ничего такого не думаю.
Иван посматривает на меня и молвит недоверчиво, а сам тем временем ремонтирует телефонный провод, завинчивает отвёрткой шуруп: "Ты? Да что, все, кроме тебя, моя кроткая помешанная? Ну и кого же, за что?" Иван смеётся и снова сосредотачивается на розетке, он осторожно обматывает шурупы проволокой.
- Тебя это удивило?
- Уж нет, почему бы? Мысленные жертвына моей совести уже дюжинами, которые сердили меня.- отвечает Иван. Ремонт ему удался, теперь Ивану абсолютно всё равно, что я скажу ещё о себе. Я проворно собираюсь, я бормочу, что мне сегодня надо рано быть дома. Где Малина? Боже, быть мне сегодня снова с Малиной, чего снова не избежать- и я не посмею заговорить, и я молвлю Ивану: "Прошу, прости, просто мне плохо, нет, я что-то запамятовала, тебе недостаёт этого, тебе чего-то будет недоставать? Мне надо срочно домой, думаю, я кофе оставила на плите, верно, не выключила газ!"
Нет, Ивана это не трогает.
Дома ложусь я на пол и жду, и дышу, выдыхаю снова и снова, сердце пару раз щемит, а я не желала бы умереть до возвращения Малины,смотрю на будильник- и минута не прошла, а что до меня, то жизнь моя здесь минула. Не знаю, как я добралась в ванную, держу руки под холодной струёй, она стекает до локтей, я растираю себе руки и ступни ледяной губкой, к сердцу, время не минает, но должен уже вернуться Малина, и вот он здесь, и я тотчас позволяю себе упасть, наконец, мой Боже, почему ты так поздно пришёл домой?!


Как-то путешествовала я на одном корабле, в баре сидели мы, компания пассажиров. плывущих в Америку, пару из них я уже знала. И тогда начал один из тех сигаретой прожигать себе тыльные стороны ладоней. Да знай себе посмеивался, мы не понимали, с чего бы. В общем, мы не знали, что нам сделать. то ли словом  одёрнуть его, то ли внять ему, узнать вначале, зачем он так.  В одной берлинской квартире я повидала мужчину, который пил водку стакан за стаканом -и ни в одном глазу, он битый час говорил со мной , будучи ужасно трезв,  а когда к нам никто не прислушивался, спрашивал он меня, может ли ещё раз свидеться со мною, ибо он непременно  желал свидеться, а я так убедительно отказала ему, что сразу всё стало ясно. Тогда он заговорил о международном положении, а кто-то завёл патефон, выбрал пластинку "L`ascеnseur a` l`echafaud" ("Лифт на эшафот"). Когда пластинка немного заиграла, и началась горячая доскусия по поводу отношений Москвы и Вашингтона, мужчина спросил меня, совершенно легко, как прежде, когда расспрашивал меня, а не лучше ли мне одеваться в бархат, я бы милее была ему в бархате :"Вы уже раз убили кого?" Я ответила ему, абсолютно по-простецки: "Нет, конечно, нет, а вы?" Мужчина молвил: "Да, я убийца". Я недолго промолчала, он кротко посмотрел на меня и продолжил: "Вам следует спокойно поверить в это". Я и ему поверила, он был уже третьим убийцей из сидевших со мною за одним столом, только что -первым и единственным сознавшимся. Оба прежних случая произошли вечерами в Вене, а я узнала позже, из новостей. От случая к случаю пыталась я что-то написать насчёт этих трёх вечеров, да только на одном-единственном листочке черкнула "Трое убийц". Но я так и не решилась, ведь хотелось мне об этих троих лишь слегка отписаться, чтоб разведать четвёртого, ведь о трёх моих убийцах рассказа не вышло, я больше не видала их, они живут себе где-то далеко, ужинают с другими, ведут себя как-то иначе. Один из них- больше не интернированный в Штайнхофе, другой- в Америке, где переменил себе имя, третий пьёт и опускается всё ниже, он больше не живёт в Берлине. О четвёртом не могу говорить, не припоминаю его, забываю, не помню...
(Я же схлестнулась с электрической проволокой.) Всё же припоминаю мелочи. Я день за днём выбрасывала было свой паёк, тайно я и чай выливала, должно быть знаю, почему.

 
продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose

_____Примечания переводчика:___________________
* Юстус Либиг (тж. Либих)(1803-1873)- немецкий учёный-химик, см. биогр. справку по ссылке
http://www.peoples.ru/science/chemistry/liebig/

Ингеборг Бахманн "Малина", роман (отрывок 56)

Естественно, меня всегда интересовали мужчины, но именно поэтому, да всех их ведь равно любить нельзя, многие мне вообще на нравятся, лишь постоянно интригуют меня, как подумается: что бы последовало за поцелуем в плечо, что он этим сказать хочет? Или кто-нибудь выставит тебе напоказ спину, которую задолго до тебя раз некая дама ногтями, пятью коготками провела эти пять полосок, навсегда заметные, видимые, - и ты непоправимо расстроена, по крайней мере, смущена, ну что прикажешь делать с такой вот спиной, которая тебе вечно демонстрирует нечто, воспоминание о некоем экстазе или о смертельном случае, какую боль ты испытываешь при этом, в какой экстаз тут же впадаешь? Долгое время я вообще было не испытывала никаких чувств, ибо мне только в последние годы пришло понимание. Лишь в голове у меня, естественно, как и у прочих дам, несмотря на всё- мужчины, которые обо мне, напротив, думают очень мало, разве только после праздничного вечера, в выходной день, возможно.


Малина: Никаких исключений?
Я: Отнюдь. Одно исключение.
Малина: И как же оно вышло?


Да это же довольно просто. Достаточно просто случайно разочаровать кого-нибудь, например, не помочь ему, глупостями своими надокучить. Если ты уверен, что наверняка обидел кого-то, то и он думает о тебе. Обычно именно большинство мужчин расстраивает женщин, не наоборот, значит, имеем в итоге одностороннее несчастье, оно следует из болезненного бесчувствия мужчин, оно к долгим размышлениям толкает женщин, которые ,даже наученные, снова и снова повторяют пройденный урок, а если раз за разом вспоминать кого-то и постоянно тратить на это свои чувства, то ты регулярно будешь несчастлива. Несчастье со временем удваивается, утраивается, множится стократ. Каждой, кто желает развеять несчастье, нужно уже через пару дней одуматься. Это невозможно, быть несчастной, кого-то оплакивать, если тот уж не страшно обидел тебя.  Никто не плачся через пару часов по мужчине помоложе или покрасивее, по лучшему или по умнейшему. Но полгода, проведённые с конченным болтуном, с записным болваном, с отвратительным,из за его престранных привычек, негодяем могут даже самую сильную и примерную женщину сбить с толку и подтолкнуть к самоубийству, прошу, вспомни лишь об Эрне Цанетти, которая из-за этого доцента театра, подумать только, из-за некоего учёного искуствоведа! должна была проглотить сорок таблеток снотворного, и она же не одна такая, он её ещё тогда отучил от курения, ведь не выносил дыма. Не знаю, приучал ли он её к вегетарианству, если да, то две причины подтолкнули её. Вместо того, чтоб радоваться, когда этот болван покинул её, и выкуривать ежёдневно по пачке сигарет, есть что пожелается, она, глумная, попыталась было покончить с собой, ей ничего лучшего не пришло в голову, ведь она два месяца о нём только и думала, стелилась пред ним, подчинялась никотиновому запрету и салату с каротелью.
Малине бы засмеяться, а он ужасается: "Ты же не станешь утверждать, что женщины несчастливее мужчин?"


Нет, естественно нет, я говорю только, что несчастие женщин- особенное и оно абсолютно неизбежно. Лишь о его ликах я желала поговорить. Сравнивать-то невозможно, а обычное несчастье, которое так тяжко терпят все, давай сегодня не будем обсуждать. Желаю сегодня лишь занять тебя, рассказать тебе всё, что забавно. Я ,например, была очень недовольна тем, что никогда не была изгнасилована. Когда я приехала в Вену, русские другого удовольствия не знали, разве что насиловать венок, а пьяные американцы уже всё реже встречались, да их-то в качестве насильников постольку-поскольку никто не ценил, об их делах мало говорилось, не то, что о русских, чистый ужас, да и было, естественно, о чём говорить. От пятнадцатилетних девочек до старух, то есть. Иногда почитывали в газетах о двух неграх в мундирах, но прости, два негра на все окрестности Зальцбурга, да это ведь маловато было для такой уймы женщин, а мужчины, знакомые мне или незнакомые, которые встречали меня в лесу или видели меня сидящей на камне у ручья, беззащитную, одинокую, они ни разу не покусились на меня. Это выглядело невозможным, ведь кроме пары пьяных, пары сексуальных маньяков и прочих мужчин, которые тогда появлялись в газетах, определённых смутьянов, ни одному нормальному мужчине с нормальными привычками не кажется, что нормальная женщина совершенно нормально желает быть изнасилованной. Это следует из того, что мужчины ненормальны, но их помешательствам несколько привыкли, настолько, чтобы не замечать их болезненность во всём её размахе. В Вене же это проявилось несколько иначе, не так резко, да ведь этот город устроен для всеобщей простиутции. Ты не припомнишь, что тут было в первые послевоенные годы. Вена была, мягко выражаясь, городом с наинеобычнейшими склонностями. Но в его анналах эта тема табуирована, и нет больше людей, которые публично обсуждают её. Запрет неявен, тем не менее, его не нарушают. По праздникам, особенно в дни Благовещенья, Вознесения, в День Республики, обыватели были вынуждены миновать ту часть Городского парка, которая граничит с Рингштрассе, чтоб добраться к паркингу- и там открыто видеть всё, что эти творят на что горазды, особенно во время цветения конских каштанов, когда оболочки плодов лопаются и те падают. Хотя все проходили молча, почти с абсолютным безразличием, затем виденные ими кошмарные сцены обсуждались, в том участвовал весь народ этого города всеобщей проституции, должно быть, каждая с каждым повалялась на вытоптанном дёрне, гнулась у стен, стонала, корчилась, иногда их бывало несколько, попеременно, скопом. Все переспали парами, поимели друг дружку, и отныне никого не удивляет, да о том и слухи ходят, будто те же самые мужчины и женщины ныне встречаются чинно, как быдто ничего не произошло, мужчины приподымают шляпы, целуют ручки, женщины элегантно минуют Парк, они приветливы, с элегантными сумочками и зонтиками. Но с тех времён хоровод и завертелся, и поныне, когда с анонимностью покончего, даёт знать о себе. Должно быть прошлая зараза проявляется в обычных ныне отношениях, почему Одёна Патацки вначале видели с Францишкой Раннер, затем же- Францишку Раннер с Лео Йорданом, почему Лео Йордан, который прежде женился на Эльвире, которая затем услужила молодому Мареку, ещё дважды вышла замуж, зачем молодой Марек затем изничтожал Фанни Гольдберг, она же, напротив, до того вначале слишком хорошо перенесла Гарри, а затем ушла с Миланом, но молодой Марек затем с этой Карин Краузе, с мелкой немкой, после чего молодой Марек, в свою очередь, с Элизабет Миланович, которая затем повисла на Бертольде Рапаце, который, напротив...
Я уже всё знаю, и почему Мартин провернул эту гротескную аферу с Эльфи Немец, которая позже повисла опять-таки на Лео Йордане, и почему каждый с каждым престраннейшим образом связан, пусть даже известны лишь некоторые случаи. Основания, естественно, никому не известны, но я уже их вижу, да они должны были однажды открыться! Но я не стану о них распространяться, да и времени у меня на то нет. Как подумаю о роли, которую в том сыграла усадьба Альтенвилей, хоть самим Альтенвилям невдомёк,о том ни в одном доме не знали, и у Барбары гебауэр, чем там начиналось и чем заканчивалось, какие глупые объяснения, и какой конец это всё сулило тогда. Компания, общество- величайшее публично место преступлений. Ненароком, попросту там оставлены зародыши невероятнейших преступлений, не замечаемые судьями мира сего. Я бы не осознала этого, кабы не всматривалась столь пристально, и вслушивалась, со всё меньшим успехом, но чем меньше я узнавала, тем ужаснее являлись мне взаимосвязи. Я нажила клубок воспоминаний, теперь бы мне его, казавшийся тогда безобидным, таким себе вовсе не насильническим, да распутать. Всемирно известные, да и знакомые всему городу преступления кажутся мне по сравнению с этими столь простыми, брутальными, явными, они- нечто для социальных психологов, для психиатров, да без толку, этим грамотеям они только досаждают своей грандиозной примитивностью. Однако, разыгрывавшееся и играемое поныне здесь, напротив, не примитивно. Припоминаешь тот вечер? Однажды Фанни Гольдберг неожиданно рано и одна ушла было домой, она встала из-за стола, с чего бы это? Но теперь я знаю, знаю же. Есть слова, есть взгляды, присущие мёртвым, никому не заметные, все держатся у фасада, выкрашенного напоказ. А Клара и Хадерер, до того, как он умер, но я уже слышала, разбирала...

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose

Ингеборг Бахманн "Малина", роман (отрывок 55)

Я: Тебе никогда не думалось, что можно жить иначе? Больше зелени. Например, в Хитцинге скоро освободится премилая квартира, Христина знает это от друзей, чьи приятели съезжают оттуда. У тебя появилось бы больше места для книг. Здесь же вообще не осталось места, изо всех полок выпирают корешки, из-за твоей мании, я ничего не имею против неё, но всё же это маникально. А ещё, ты ведь замечаешь, что ,проходя по комнатам, вдыхаешь запах кошачьей мочи Франсе и Троллоп. Лина молвит, что запах уже выветрился, да это всё твоя щепетильность, ты ко всему очень чувствителен.
Малина: Я не понял ни слова. С чего бы это нам вдруг перебираться в Хитцинг? Никогда никто из нас не хотел жить ни в Хитцинге, ни ,например, в Хохен Варте, ни в Дёблинге.
Я: Пожалуйста, только не в Хохен Варте! Я сказала, Хитцинг. По-моему, так ты никогда ничего не имел против Хитцинга!
Малина: Да всё одно, о чём вопрос? Только не начни вот так сразу плакать.
Я: Я не промолвинла ни слова о Хохен Варте, и не представляй, что я запла`чу. У меня насморок. Мне надо выспаться. Мы, самой собой разумеется, остаёмся на Унгаргассе. О другом месте вовсе нет никаких вопросов.

Чем бы насладиться мне сегодня? Дай поразмышлять! Прогуляться не желаю, читать или слушать музыку мне тоже не угодно. Думаю, станем взаимно ухаживать. Я стану развлекать тебя, ведь мне подумалось, что мы никогда не говорили о мужчинах, поскольку ты никогда не расспрашиваешь о них. Только не утыкайся по-умному в свою старую записную книгу. Сегодня я в ней прочла, это нехорошо- ты изображаешь, например, некоего мужчину, наверное, себя, перед тем, как он заснёт, но натурщицей, верно же, оказалась я: мужчины всегда быстро засыпают. Но продолжим, почему тебя больше интересуют мужчины в качестве персонажей, нежели я?
Малина отвечает: "Наверное, я представляю себе всех мужчин подобными себе".
Я возражаю: "Это представление- наисумбурнейшее из твоих. Прежде надобно представить себе некую даму, она такая, как все, в лучших смыслах. Всё опять-таки зависит от мужчин".
Малина напоказ заламывает руки: "Прошу, только никаких историй, или- только избранные мечста, если они достаточно комичны. Говори о том, что поприличнее".
Малина должен-то знать меня!
Я продолжаю: "Именно мужчины взаимно различны, и ,собственно, в каждом проявлен неизлечимый клинический случай, хоть это и не следует из учебников и справочников, они не нужны чтобы высветить и понять одного-единственного мужчину. В тысячу раз на мужском примере понятнее церебральный паралич, для меня, во всяком случае. Только то, что всем кажется обыденно знакомым, вовсе не известно. Вот заблуждение! Этот нуждающийся в дальнейшей классификации фактаж на протяжении столетий никто не собирал. Одна-единственная женщина уж готова выложить столько замечаний, никем прежде неё не высказанных, о симптомах немочи ,испытываемой ею, можно сказать, все представления мужчин о женщине, напротив,- болезненны, более того, однообразно болезненны, так что мужчинам никогда не избавиться от своих хворей. О женщинах можно по большому счёту заметить, что они, поддаются описанию посредством отражений: они же заражаются, сострадая.
- Ты сегодня в весьма добром расположении духа. Это меня  уже всерьёз увлекает.
Я счастливо говорю: "Мужчину должно ввергнуть в болезнь уже то, сколь мало нового переживает он, постоянно повторяется, один мужчина, например кусает меня за мочку уха, но не потому, что это моё ухо или оттого, что он помешанный на мочках, непременно должен кусать их, но потому, что он кусает всех других дам, в меньшие или большие, кровь с молоком или бледные, бесчувственные, чувствительные мочки, ему всё равно, что при этом значат они. Ты бы прибавил, что бывает вынужденные повторы, когда ,вооружившись полузнанием ,к тому же- маловосполнимым и неисправимым, приходится атаковать даму, по возможности- годами, однажды , да верно же, это сносит каждая. Это объясняет мне и некий тайный, подавленный мужской предрассудок, ведь мужчины, в сущности, не могут представить себе, что некая дама должна иначе вести себя с неким другим больным мужчиной, ибо ему все различия невдомёк и не трогают его, равно и те, что из науки заимствованы в испорченном фальшивом свете. Малина сбит с толку. Он говорит: "Мне казалось, что некоторые мужчины всё же особенно способны, во всяком случае, о некоторых так рассказывают, или говорят в общем... скажем, о греках". (Малина так хитренько смотрит на меня, затем он смеётся, и я смеюсь тоже.) Я с трудом возвращаю себе серьёзность: "В Греции мне кстати посчастливилось, но только раз. Счастье иногда выпадает каждому, но большинству женщин- никогда. Я вовсе не о том, не об ужасно умелых любовниках, да нет их вовсе. То просто легенда, которой бы рухнуть однажды, самое большее, есть мужчины, с которыми это совершенно безнадёжно, и немногие, с которыми это не совсем безнадёжно. Здесь бы поискать основание никем не пока не искомое, почему только у женщин постоянно полна голова историй с их чувствами да историй, с её одиним или с несколькими её мужчинами. Мысли об этом отнимают большую часть времени каждой дамы. Они же должны об этом думать, иначе им не по себе, без их непрерывных перетирок, взнуздываний чувств, которых не снести никогда ни одному мужчине, который ведь болен и который вовсе не занимает это. Для него ведь проще поменьше думать о дамах, ведь его больная конституция неадекватна, он повторяет, он повторяется, он будет повторяться. Коль он охотно целует ступни, то расцелует их ещё пятидесяти женщинам, зачем же ему рыться в воспоминаниях, припоминать особу, которой во время оное нравились его лобызания, так полагает он в любом случае. Некая дама должна быть готова к тому, что её ножки на очереди, она должна выказывать невозможные чувства и весь день согласовывать с ними её настоящие, однаджы она привыкает к этому со ступнями, затем- ко всему, чтоб смириться со многими недостаткими, ведь тот, кто так зациклен на ступнях, пренебрегает слишком многим. Кроме того, бывают вынужденные обстоятельства, после одного мужчины женские члены должны отвыкнуть от неких ощущений чтоб со вторым привыкать к новым. Но мужчина радостно странствует со своими привычками, иногда он бывает счастлив, чаще всего- нет.
Малина недоволен мною: "Но это же для меня настоящая новость, я был столь убеждён, ты охоча до мужчин, и тебе постоянно нравятся они, только их общество тебе претит, если уж никогда больше..."

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose