хочу сюди!
 

Алиса

41 рік, діва, познайомиться з хлопцем у віці 32-52 років

Замітки з міткою «бахман»

Ингеборг Бахманн "Язык это кара"

Речь Ингеборг Бахманн по случаю вручения ей Премии Антона Вильдганга

Дамы и господа, уважаемые присутствующие,
я прибыла в Вену, чтоб принять премию, которую вы мне присудили, и к тому же, дабы поблагодарить вас за оказанную мне честь. В таких случаях принимающий подобающими словами благодарит дарящих. Но от писателя впридачу ждут ещё и речи, желательно- знаменательной, значимой, многогранной, как говорится, обо всём и ни о чём, , при этом лауреату предоставляется возможность говорить что ему угодно, например, ему позволительно касаться всех вопросов и проблем современности, и даже самых высоких, причём, принято считать, что так выступать, распутывая клубок насущностей и общих проблем, легко. Но они, эти шарады реальности и вечности, к сожалению, не важны.
Уж если кто, как я сейчас, вышел на публику и раскрыл рот, до`лжно ему быть дозволено ощутить собственную абсолютную неуместность. Пусть даже речущий с трибуны окружён столь благожелательным вниманием, всё равно, его личность уже искажена, ведь этот час (урок, die Stunde) совсем не под стать остальным моим часам (урокам), моё бытие (das Existenz)-  иное, я существую лишь когда пишу, я ничто, когда не пишу, тогда я совершенно чужда себе, тогда я - выпавшая (вне, herausgefallen) из себя, коль не пишу.  А когда пишу, тогда Вы не видите меня, и никто не видит меня при этом. Вам вольно наблюдать дирижёра за пюпитром, певца на сцене, актёра в кадре, но никому не дано видеть, что есть Сочинительство (Писательство). Оно есть некий  странный, особый способ экзистенции, асоциальный, одинокий, про`клятый, да, и даже такой, и лишь готовый продукт, книги, обрастают публичностью, социальным контекстом, наособицу торят путь к некоему Ты, с их отчаянно обретаемой, но изредка достигаемой Явленностью (die Wirklichkeit). Всё, что кажется мне хоть сколь-нибудь ценным, достойным оттиска на бумаге, идёт в дело. Издавна наугад дают определения "Писательству" ("Сочинительству"), но даже сказанное на этот счёт великими умами (духами- ...von Grossen Geistern...), звучит несколько фальшиво для [..................], однако, привычно, но и отдаёт пустотой популярности. Не важно знать, какие низкие или достойные, чуждые миру или [..................] Идеи питали разные Поэты (букв. "сгустители" - die Dichter), которые несмотря на всё, оставили после себя великие Труды. Они (скрижали исповедален) способны хранить личные опыты.
Мне ведом лишь свой, мне опротивевший, письменный стол, который я всё же не покидаю, если только не изощрённо , как теперь пред вами, упражняюсь в славословии, которое кого-нибудь да подымет, посветит секунду, но уже в следющий миг ведомо: то был побег, заблуждение, и тебя снова тянет на галеру. Кто понуждает? Никто, естественно. Это- некое Ярмо (Zwang), некая Одержимость, Проклятие, некая Кара (Strafe).
Но вы ждёте... я к сожалению не знаю, чего вы ждёте, коль уж не о высоком речь, пусть хоть экивок этой, как слышу, кличут её, столь жгучей (или "жгущей") актуальности. Как вгляну на неё, вижу: и вправду она чересчур ужасна, постыдна, а значит коснуться (bereden- оречить) её в столь торжественный час значит легко отделаться.  Да и не затем я здесь, чтоб наставлять нею, учительствовать, шокировать Вас, ведь Отвращение (к ней?) присуще Вам, а коль нет, то вам никто не пособит.
Однако, жгущие насущности, которые повсеместно измышляют для писателей, но меня не греют, выглядят так. Вам по крайней мере трижды в неделю приходят письма: "Вы срочно обязаны до 15-го или до 23-го...", а затем -всего несколько страниц, подумать только, лишь несколько страниц! "обратить внимание на...", "Вы должны ответить, почему пишете, и что вы думаете о месте писателя в нашей современости, и -писателя в обществе, о нём и его отношениях к..., и о нём и средствах масовой информации, а верите ли вы, а полагаете ли, что..., а поскольку вы пишете лишь для себя, или всё-таки ,чтоб изменить миръ... Отправляйтесь немедля в Лондон, или в Москву, или в Нью-Йорк, ведь там открыто творится нечто достойное Вашего внимания..." Только вот мне не приходило в голову, что я или кто-то другой способны нечто добавить к великим свершениям, личными нашими подписями "за" или "против" них, а если всё-таки случайно припечёт -и кажется, будто и я поучаствовала, по уму и совести, то всё же знаю, что ничем таким образом не помогла свершившемуся, я пока не смогла замирить ни одной войны, ведь писателям не свойственны ни мощь, ни влияние.
Такова ужасная сумятица, которая столь многих воротит от сочинительства, а речи ,которыми они размениваются-растекаются (...in die sie fluechten, verhallen... -...в которые они бегут, озвучивают их...), никто не припомнит по прошествии нескольких лет, что там, в хорошем смысле, речено было, а новые актуальности опять горят, снова требуется участие и внимание людей, с которыми никто не считается.
Среди ранних моих жизненных установок есть, однако, одна или две заповеди, которые я неукоснительно блюду. И они меня сберегли доныне, моя единственная защита. Если я умалчиваю их, то лишь оттого, что вымолвив, предам их и себя, а потому впредь желаю быть просто читаемой. Каждому дозволены мнения, также и нежелательные для писателя, а что не значится в книгах его, то не существует. Итак, мне -быть прочтённой, как иные писатели-мною, в книхах, которые преображали меня и других, ведь книг, изменивших миръ, лишь малость, и авторы их не догадывались, что трудами своими добьются этого, к тому же- несколько иным образом, чем виделось тогда.
Значит, предъявляемые писателям требования, от простейших до всемирно-реформаторских, суть абсолютно бессмысленны. Прибывающее, убывающее, переменчивое Я (Эго), которое меняется в процессе письма, есть нечто иное, а касательно "актуальностей" скажу лишь, что их следует исторгать (hinwegschreiben- выписывать), надо перегнаивать (korrumpieren) "современные актуальности", нельзя поддаться их атакующим, гноящим тебя фразам. Писателю -ничтожить фразы, а коль уж быть Трудам на злободневные темы, то -без текущей риторики. Да и большого таланта на это не требуется, охочих вдосталь кроме писателя, которому личит норов под стать его таланту, что важнее всего. Потаённая хрустальность (также- "кристальность", das Kryptokrystallinische) этих слов мне ведома, мы не знаем, что есть Талант, что -Характер, но мне остаётся, говоря, лишь Бессилием Речи означить то, что мне видится более важным, нежели идиотские спичи о роли писателя вчера, сегодня и завтра. Хрустальные слова не являются в речи. Они суть Единственное и Непосторимое, они то являются, то исчезают на странице прозы, в стихотворении.
Это -моё, тут могу ручаться лишь за себя, для верности(...zu den getreusten- оговорка?) скрепляю:
"Язык есть некая  Кара" (Sprache ist eine Strafe, штраф,наказание).  Невзирая на что, последняя строка: "Без мертвечины, слова мои!" (Kein Sterbenswort, ihr Worte.)

перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose
в скобках- комментарии переводчика

Ингеборг Бахманн "Реквием по Фанни Гольдманн" (отрывок 1)

Реквием по Фанни Гольдманн

Из набросков к незавершённому роману


В давно минувшее время, необычайно значительное, по причине своего влияния на частные жизни тогдашних обывателей, был такой полковник Вишневски, подобно,к слову сказать, ещё одному из полковников австрийской армии, покончивший с собой пулею в рот в марте 1938 года. И вот, в 1945 году Фанни ,снявшая мундир немецкой зенитчицы* (позже надо объяснить, как сложился близкий симбиоз Фанни и "Flak", немецкой ПВО) и надевшая скроенное тётей Паулеттой короткое чёрное платье, задолго до того могла бы по протекции патриота-самоубийцы заполнить анкеты, поступить на службу или учёбу, да не сподобилась,- так мелкие упущения могут вызвать последствия,- не только повстречалась с мистером Гольдманном, культурным офицером из американского оккупационного корпуса в Вене, но и стала его женой и несколько лет после того фигурировала на театральных проспектах, плакатах и в газетах как очаровательная, необычайно красивая, а сверх подобных характеристик, в качестве актрисы [- - - ]Фанни Гольдманн.
В памяти видевших Фанни Гольдберг в качестве Ифигении или в роли из забытой разговорной пьесы "Благодарю за розы", возможно, осталась всего лишь декоративная молодая дама, малоподвижная на тёмной сцене в освещённом круге, музыкальная увертюра, которая выделялась не столько талантливой игрой, сколько абсолютно всепоглощающими монологами, хитросплетением фраз, белыми стихами, вольными ритмами [- - - ]а именно, когда она утвердилась было в прозе в некоем салоне, всё же стало заметно, что она говорит не по-немецки, но- нечто возвышенное, по преимуществу -невыразимо приятное, что ей удавалось было, она рыла золотую жилу разговора, не по писаному, ей назначенному, а оттого-то ни одна из аудиторий ныне не припомнит никакой "режисуры", лишь некоторые акценты, и в лучшем случае кое-кто вспомнит: "Она была очень красива и говорила так же".
Но до того ,как Фанни Гольдманн ступила на венскую сцену в широком декольте, она прожила зиму 1945-1946 гг. у мамы в окружении двух тётушек, Паулетты и Лилли, которых так впечатлили полковничье звание и ужасное, ставшее вскоре чем-то похожим на эпидемию, происшествие, словно они были соучастницами, три старые дамы, которым было вовсе невдомёк то, что знала Фанни, и насколько она в итоге приблизилась к правде о случившемся.
В июле 1934 года польковник Вишневски был тесно связан с министром Феем, а после убийства Дольфуса не смолкали слухи, согласно которым Фей знал было о готовящемся покушении, а после того ,как Фей застрелился в марте аншлюса, отец Фанни покончил с собой тем же вечером ,едва узнав о случившемся. Поскольку надумана, исторически не доказана и почти неправдоподобна версия, согласно которой Фея застрелил Планетта, следовательно, весьма вероятно то, что полковник покончил с собой будучи не в силах перенести любые разоблачения подробностей покушения. Итак, Фанни небезосновательно подозревала, что герой, которым вот да и должен был предстать её покойный отец, был вовсе иным, а именно- несчастным мужчиной, измотанным страхами, ошибочными расчётами, позором и безвыходностью, а когда дочь разубеждала хлопочушую насчёт реабилитации фрау полковничиху Вишневски, то представляла дело так, будто пришло время иных забот, будто союзнники точно не станут разбираться в венской драме 1934 года, и даже- года 1938-го, завершая свои убедительные увещевания следующим :"Мама, прошу Вас, они же- полные невежды, я же говорила с некоторыми", и почти выправляла разум матушки, обращая мысли её к провизии и углю. Собственно, ни с кем Фанни не разговаривала, она лишь держала на уме мистера Гарри Гольдманна, к которому должна была обратиться насчёт ангажемента, но это произошло позже, а тогда друг тёти Паулетты устроил ей место в союзе писателей, где барышня рассаживала в холодной комнате людей, которые были вовсе не писателями, проверяла и продлевала их красные карточки. Такова была первая волнительная связь Фанни с литературой в Вене, причём барышня не усматривала никакого отношения этих господ к книге, только что выдавая им проштемпелёванные аусвайсы, как можно, эти жалкие фигуры, к которым позже присоединились юные последыши, и им понадобилась комната, и удостоверения, только должны были написать по книге, решиться на то. Из этих, первых писателей позже она встречала двоих, максимум- троих, а остальные вынуждены были спасаться прибыльными ремёслами или впрямь из них ничего не вышло, или закончились их карьеры в качестве спортивных редакторов, а один оказался чтецом некрологов на Центральном кладбище. Но после того, как сгорела Хиросима, люди перестали разбираться в писательсих дарованиях. Имя Гарри Фанни нашла страшненьким: оно звучало как Танго или Джимми из двадцатых или тридцатых годов. Вслед за именем восприимчивость Фанни подверглась иным испытаниям. Гольдманн был родом из Вены, а из Калифорнии вернулся к себе, и когда Фанни впервые увидела его, тот был занят аферой с мелкой Ма`линой.
И, возможно, с этой начальной повинности, с такой вот "проверки" начиналось восхождение к известности на известных должностях. А Фанни, благородная что Ифигения, обаятельная что Кларисса, двадцатипятилетняя красавица, питала невыносимую, самой себе опасную антипатию к мелкой Малине. Та, ещё пока не переменившая фамилию, девятнадцатилетней прибыла из Клагенфурта, что уже было неприятно Фанни, добавьте к этому внешность провинциалки: заика, всклокоченная, неумытая; а позже, когда неприязнь Фанни приобрела рельеф, та не никак не могла понять Малину, не могла понять даже почему она спала с Гольдманном, а затем- с каждым режиссёром, ведь, будучи не в силах понять остального, Фанни пылала особенно бесмысленной ненавистью: мелкая Малина не нуждалась в том, не то, что другие; не прошло и полугода, как выяснилось, что она ни в ком не нуждается, а в протекции- тем паче, ведь всё у неё было, чего Фанни и другим недоставало: непостижимое, недостижимое, в том числе- одержимость; мелкая Малина была до рвоты перекормлена способностями и сочувствиями, которыми отвратилельно сорила на сцене; а Фанни светило лишь остаться хорошей статисткой и проявить два десятка мелких талантов во браке, да так и сгинуть в статистках; и больше никто не сомневался в том, что Гольдманн с первого дня заметил Малину, единственную свою великую актрису, но в действительнсти ею была Фанни, на которую он положил глаз ещё тогда, когда Малина ещё ломаного гроша не стоила. А по правде сказать, возможно, сам Голдберг позорился: вертелся меж двадцатью актрисами и ещё двумя десятками кандидаток.
Когда Фанни Гольдманн, довольно редко, спашивала мужа, что он в Малине нашёл, тот обреченно опускал глаза или по-мальчишески смеялся, а однажды ответил: "Ты не понимаешь этого: она- украшение постели и прелесть на сцене, да и только".  Ах вот как, Фанни обомлела и переспросила его: "Чего же ждала она от тебя?" "Ничего,- ответил Гольдманн.- Так вот, ничего, как и ты". Хотя он видел, что Фанни злилась, но такова была правда. "Вы обе ничего не желали. Заметь подобие. Пусть даже тебе это не по нраву". А Фанни громко возразила, а мысленно- ещё громче, мол, ничем она не похожа на Малину, и всё искала да искала что-то страшное в ней, могущее переубедить Гольдманна, и вот, молвила она: "В её адском подобии эта персона просто не способна кого-то любить. Разве ты хоть раз заметил, что ей, всегда учтивой и компанейской, кто-нибудь по душе? Она всего лишь инструмент, ей и просто жить нельзя".
"Да, я согласен, -отозвался было Гольдманн.- А она мне и ,возможно, всем прочим, никогда напрямую не говорила, что любит, знаешь, это каждого едва ли касается, я не желаю уточнять, сказав, что она любит только как Юлия, но ей присущи все потенции: любить, ненавидеть, терпеть, исступлённо брать, но в действительности она вовсе не заходит так далеко, у ней нет на это времени, а когда есть, тогда она выглядит так, словно нет ни у кого нет права впитать все эмоции, которые она способна извергнуть, ведь было, она иногда сомкнёт глаза в постели и любит кого-то, но я убеждён: кого-то несуществующего. Это она делает незаметно, она выглядит ничьей, а ты, моя красавица, ты кажешься такой же мне..." Он засмеялся. "...И другим".
- Ненавижу,- сказала Фанни,- ненавижу когда вот попадаются такие нелюди, она- одна из них.
Вызваннное Малиной неутолимое интриганство Фанни долго мучило её, а Гольдманн жалел свою избранницу, он думал, что Фанни никогда не следует западать на особ, провоцирующих её, ибо она желает оставаться красивой, невинной и великодушной, ей невыносим ущерб себя идеальной, она не прощает себе опалы по причине немилости, а оттого не прощает Малины, которая была живым примером удачной карьеры.
- И это ли христианская любовь к ближним?- иронично спрашивал Гольдманн, когда увидел, как Фанни выбрасывает подарок Малины в корзину. Пристыженная Фанни задрожала, затем- её руки.
- Какая же я всё-таки глупая, нет, ты не думай, что я гнусная. Обычно я же не настолько отвратительна. Прости мне это, тогда всё будет хорошо. Ты должен простить меня.


Гольманна и Фанни видели ещё один год как правило вместе, а затем Гарри уехал в Америку, оттуда, погодя- в Израиль, после чего Фанни привыкли видеть с иными особами, и она будто бы привыкла обедать без Гольдманна, без него оставаться до полуночи на вечеринках в кафен. Клара усердно приговаривала: "У Фанни собственная квартира, милая квартирка, всё есть"- и Гольдманн заметно огорчалась, на этот раз никто не понимал, из-за чего, то ли дело в убранстве, то ли- в мебели; наконец, все перестали расспрашивать Фанни о Гольдманне,  и отстутствия того, который никогда нигде на вечеринках прежде не был лишним, уже никто не замечал, а новоангажированные актёры и зрители уже вовсе не знали, кем был Гольдманн.


Три года спустя, после заключительного представления "Благодарю за розы", Гольдманн пригласил было своих закадычных и самых лучших друзей в "Три гусара", и принялся он класть руку Фанни на стол, чего обычно не делал, и прежде, чем Фанни взяла бокал с вином, она вгляделась в Гольдманна, затем окинула лучистым взглядом собравшихся и молвила: "Можете поздравить нас. Сегодня утром мы развелись". Нокто не поверил новости, а Гольдман смущённо сказал, снова сжимая руку Фанни: "Да, именно так. Она говорит правду".
Он поцеловал руку Фанни, а та демонстративно на публику обняла его другой, таких эксцессов за ними ещё не наблюдалось, и как только остальные поверили в сказанное, то принялись истерически хохотать, вполне по-актёрски живо, даже те, кто не играл на сцене. Гебауэрша сказала :"Они -великолепная пара". Все выпили за здоровье Фанни и Гольдманна, те улыбнулись и крепче взялись за руки. Клара неучтиво спросила: "А вы по-прежнему будете жить вместе?"
Ну, после такого вступления всем пришлось угомонить собственное любопытство.
Затейник-кабаретист снова подошёл к ним и сказал всем, что считает совершившийся развод самым значительным за многие годы, путеводным маяком для культурной столицы, такое могло произойти лишь в Вене, не где-нибудь ещё, и Гольдманну пришлось добавить, что он заслужил себе возвращение на родину, он пожил в браке с красивейшей венкой и счастливо развёлся, и снова в печали, и он запел соло, с весьма удачно вытягивая каждую ноту :"Однажды приходит пора расставанья...", и сияние Фанни сникло, и вот они сели в авто, а он медленно возился с ключом, неудача, снова попытка. "Не покидай меня, -тихо молвила Фанни". "Ну, Фанни,- отозвался Гольдманн".
- Никогда, прошу тебя, никогда.
Он внезапно всхлипнула- и рассмеялась, а по дороге домой она простудилась и затем позволила уложить себя в постель. "Знаешь ты, это грипп,- сказала она, -точно грипп".
- А мне теперь надо позвонить господину моему, чёрт его побери.
Гольдманн подошёл к телефону и ,крича, вызвал Милана, просторанно доложил о повышенной температуре и перенёс заказ билетов в Зальцбцрг для Фанни и Милана на попозже.
- Через восемь дней мы-то вернёмся, -сказала Фанни.- Прошу, не кажись настолько торжествующим.
- Но мне веселее, чем в день свадьбы. Ты уже знаешь?
Он попытался шутить, они принялись играть в "ты уже знаешь", она знала, он знал, всегда "знаешь уже".
- Если бы ты не изменил мне с Малиной...- шептала, засыпая, Фанни.

перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose
продолжение следует

_______Примечания переводчика:____________________
* die Flakhilferin- помощница зенитчицы (?)

Ингеборг Бахманн "Малина", роман (отрывок 60)

Малина: Скажи мне наконец, как тебе могло прийти в голову подобное. Я же не ездил с Атти в Штоккерау, не плавал ночью в Вольфгангзее с Мартином и Атти.
Я: Я всё это вижу совершенно отчётливо, я выписываю это, скажем, к примеру, множество длинных брёвен ,они валятся врассыпную с кузова, все, а я сижу с Атти Альненвилем в салоне легковушки, а те катятся на нас- и мы ничего не можем поделать, ведь вплотную к нашему сзади стоят чередой другие авто, и уже знаю, что меня засыпают кубометры древесины.
Малина: Но ведь мы сидим обое тут, и я снова говорю тебе, что никогда с ним не проезжал Штоккерау.
Я: С чего ты взял, что я было представила себе трассу на Штоккерау? Я же, точно так, вовсе не о Штоккерау говорила, просто в общем о Нижней Австрии помыслилось мне, из-за тёти Марии.
Малина: И впрямь, боюсь, ты спятила.
Я: Не так сильно. И не говорить как (piano, pianissimo) Иван.
Малина: Не говорить как кто?
Я (abbandandosi sotto voce): Люби меня, нет, больше этого, люби меня пуще, люви меня сполна, чтоб тем всё кончилось.
Малина: Ты знаешь обо мне всё? И также- всё обо всех других?
Я (presto alla tedesca): Но нет, не знаю ничего. О других- вовсе ничего! (non troppo vivo) Я просто расписала, разговорилась, о тебе вовсе не хотела говорить, ничего именно о тебе. Ведь ты никогда не боишься, ты не знаешь страха. Мы и впрямь сидим тут, но я боюсь. (con sentimento ed espressione) Если б ты тогда боялся так, я бы тебе ничего подобного не приказала.


Я склонила головку на руку Малины, он ничего не говорит, он не шевелится, но и нежностей моей голове не выказывает. Второй рукой он зажигает себе сигарету. Моя голова уже не на его ладони- и я пытаюсь сидеть прямо чтоб не выдать себя.


Малина: Почему ты снова держишь руки на затылке?
Я: Да, а я думаю, что часто делаю так.
Малина: Эта привычка у тебя появилась после того происшествия?
Я: Да. Да, я уверена, вспомнила. Она- с той поры, и с того времени всё навязчивее. Снова и снова. Мне приходится поддерживать свою голову. Но я стараюсь делать это по возможности незаметно для других. Я ворошу волосы- и ладонью креплю голову. Другие думают, что я особенно чутко вслушиваюсь, это нечто из той оперы, когда ноги скрещивают или подбородок на ладонь.
Малина: Но это может выглядеть как дурная привычка.
Я: Такова моя манера, цепляюсь сама за себя когда не могу за тебя уцепиться.
Малина: Чего ты добилась на протяжении лет после того случая?
Я (legato): Ничего. Вначале ничего. Затем я начала вычёркивать года. Это было самое трудное, ведь во мне была такая неразбериха, сила на то не осталось, я только удаляла прочь проявления собственного несчастия. Поскольку его-то именно я не выследила, пришлось столько улик удалять: аэропорты, шоссе, заведения, магазины, некоторые суды и вина, очень много народу, всевозможные беседы и болтовню. Но в особенности- некую фальшь. Я было совершенно исфальшивилась, мне сунули было в руку фальшивые бумаги, депортировали туда-сюда, затем обязали сидеть рядком и одобрять ладком то, что я прежде никогда не принимала, ради кворума, ради правомочия. Те, совершенно чуждые мне образы мышления, пришлось было мне перенять. Наконец, я стала было совершенной подделкой, известной в таком качестве, возможно, ещё только тебе.
Малина: Чему ты научилась в итоге?
Я (con sordina): Ничему. С этим у меня ничего не вышло.
Малина: Это неправда.
Я (agitato): Но это же правда. Я снова начала ходить, говорить, воспринимать нечто, припоминать прежнее время, то, которе предшествует времени, о которе не желаю помнить. (tempo giusto) И настанет день, когда у нас всё наладится. Собственно, с каких пор мы столь хорошо стои`м вместе?
Малина: Так было всегда, думаю я.
Я (leggeremente): сколь учтиво, мило, любезно с твоей стороны. (quasi una fantasia) Я иногда подумываю, что по-моему, ты по крайней мере каждый день, не менее трёхсот шестидесяти раз в году хоть ощутить страх смерти. Ты мог бы съёжиться услышав звонок, испугаться собственной тени как опасного незнакомца, мимо тебя могла проехать фура с разболтанными брёвнами. Услышав шаги за спиной, ты бы почти погиб. Ты бы читал книгу, а в это время вдруг бы отворилась дверь- и ты, смертельно испугавшись, выронил бы чтиво. А я вот после такого случая не смела было читать книг. Я вот подумала, что ты много сотен раз, нет, тысяч раз умер, и это тебя после сделало столь необычно спокойным. (ben marcato) Сколь же сильно я обманывалась.


Малина хоть и знает, что я с ним охотно выхожу на люди вечерами, не ждёт того, он не бывает озадачен, когда у меня находятся основания отказать, бывает, -из-за порванных чулок, затем, естественно, Иван часто является причиной моей медлительности, ведь он то вообще, то пока не знает, чем займётся вечером, и ещё возникают трудности в выбором заведений, ему не нравятся трескотня и цыганская музыка, он не переносит старовенский шансон, спётный дух и световые вспышки в клубной манере не в его вкусе, он не способен кушать в любой обстановке, как Иван, курит он только изредка, почти всегда- с моего позволения.

Вечерами, когда Малина без меня на людях, знаю я, что он там немногословен. Он будет молчать, прислушиваться, кого-то спровоцирует на речь и каждому оставит ощущение, будто он молвил нечто поумнее остальных реплик, нечто более значимое, чем прочие словеса, ибо Малина возвышает прочих к собственному уровню. Тем не менее, он блюдёт дистанцию, сам будучи нею. Он ни словом не обмолвится о собственном житье, ничего не скажет обо мне, но всё-таки не вызовет подозрения в умалчивании. Да Малина-то действительно ничего не умалчивает, ведь ему, в лучшем смысле, нечего сказать. Он не плетёт за компанию большого текста; в растяжимом полотне всей венской текстоткани суть лишь две дырочки, которые лишь Малина мог сотворить. Ему оттого крайне претят стычки, эскапады, оправдания: в чём, собственно, должен оправдываться Малина?! Он может быть очаровательным, он молвит учтивые, мерцающие фразы, которые не выглядят слишком интимными, ему присуще, пусть -при расставании, некоторое экономное радушие, оно метнётся вдруг наружу, да тут же и спрячется в сердце, ибо сразу за тем Малина повернётся и уйдёт, поспешая, он целует дамам ручки, а если он может им быть полезен, то мигом трогает их за локотки, столь легко, что никто при том ничего не думает, да и не должен подумать. Малина уже отчаливает, люди с удивлением поглядывают на него, ибо не знают они, что с ним, он же не обстоятельно не расскажет им, почему, зачем, с чего это он вдруг. Да и никто не решается спросить его. Чтоб Малину да задели такими вопросами, которыми меня постоянно допекают: "А чем вы будете заняты завтра вечером? Ради Бога, не уходите столь рано! Вам непременно надо ознакомиться с Тем и Этим!" Нет, с Малиной это не пройдёт, у него шапка-невидимка, он почти всегда недосягаем. Я завидую Малине и пытаюсь подражать ему, но у меня это не выходит, я лювлюсь в каждую сеть, всякую эмоцию вплёскиваю, уже с первого часа я рабыня Альды, ни в коем случае не её пациентка, сто`ит только мне узнать, чего недостаёт Альде, как она перебивается, а ещё через полчаса я вынуждена ради Альды для известного господина Крамера, нет, для его дочери, которая уже не жалает иметь дела со своим отцом, искать учитела пения. Не знаю никакого учителя пения, я никогда в них не нуждалась, но понемногу припоминаю, что знаю кого-то, кому точно ведом учитель, он должен знать такового, ибо живу я в одном доме с камерной певицей, хоть вовсе не знакома с нею, но ведь должен найтись способ помочь дочери этого господина Крамера, которому, Альда желает услужить, тем более- его дочери. Что делать? Некий доктор Веллек, один из братьев Веллеков, а именно- тот, из которого ничего не вышло, получил шанс на телевидении, всё зависит лично от него самого, и если я замолвлю словцо, хотя именно я не имею никакого отношения к господами из Австрийского Телевидения, то... Быть мне на Аргентиниерштрассе и замолвить там словечко? Не выживет без меня герр Веллек? Я его последняя соломинка?
Малина говорит: "Ты вовсе не моя последняя надежда. А герр Веллек и без тебя прекрасно управится. Если ему ещё кто-нибудь пособит, то он станет совершенно беспомощным. Ты погубишь его именно своим словцом".


Сегодня у Захера в Голубом баре я жду Малину. Тот долго запаздывает- и наконец является. Мы идём в большой зал, и Малина договаривается с официантом, но затем я внезапно слышку, как говорю: "Нет, я не могу, прошу, не сюда, я не могу присесть за этот стол!" Малина полагает, что столик вполне приятен, он в уголке, ведь я часто отвергаю большие столы, а здесь спина моя окажется в стенной нише, и официант того же мнения, он же знает меня, мне желанно это укромное местечко. Я из последних сил выдыхаю: "Нет, нет! разве ты не видишь?!" Малина спрашивает: "Что тут особенное?" Я поворачиваюсь и медленно ухожу прочь, так, чтоб никого не возбудить, киваю Йорданам, и Альде, которая сидит за большим столом с американскими гостями, а затем- ещё этим людям, которых тоже знаю, да запамятовала, как их звать. Малина спокойно идёт за мною, я замечаю, что он просто следует, и тоже здоровается. А в гардеробе я позволяю ему накинуть мне пальто на плечи, я затравленно смотрю на Малину. Он тихо спрашивает меня: "Что ты увидела?"

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose

Ингеборг Бахманн "Гарлем"

Затычки вон- Обла`ки прохудились :
вот скоро Дождь засеет всякий Двор;
вприпрыжку Дождь да по-артиллерийски
клавиатурит Музыку в упор.

Чернущий Город завращал Белка`ми
и в Подворoтни со Свету пошёл.
Молчанье обрамляет Дождегаммы.
Блюз увольняется с Дождём.

перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose


Harlem

Von allen Wolken loesen sich die Dauben,
der Regen wird durch jeden Schacht gesiebt,
der Regen springt von allen Feuerleitern
und klimpert auf dem Kasten voll Musik.

Die schwarze Stadt rollt ihre weissen Augen
und geht um jede Ecke aus der Welt.
Die Regenrhytmen unterwandelt Schweigen.
Der Regenblues wird abgestellt.

Ingeborg Bachmann

Ингеборг Бахманн "Игра окончена"

Игра сделана.

Любимый брат, когда построим плот,
и поплывем в далекую страну?
Любимый брат, нас лишний груз гнетет  
и мы идем ко дну.

Любимый брат, мы чертим на листе
страну которой нет в помине.
Будь осторожен, вон на той черте  
взлетишь на мине.

Любимый брат, теперь желаю к рее
привязанной кричать.
Ведь даже из мрачной долины теней
ты примчишься меня выручать.

Проснемся в кибитке цыгана, или в шатре эмира,
струится песок под ногами,
твой возраст, мой возраст и возраст мира
нельзя измерять годами.

Не дай хвостам павлиньим, трещоткам-погремушкам,
и воронам ученым страной Дураков обмануть,
там видимость пенится в плошках и кружках,
в обертках отсутствует суть.

Лишь тот победит, кто для  сказочной феи
заветное слово узнает.
Я шепну тебе, что на садовой аллее,
от него как от снега последнего, след просыхает.

Гудят наши ноги от многих дорог,
Но прыгая легче терпеть,
пока царь Горох на высокий порог
подхватит, и мы станем петь:

Это прекрасное времечко, когда прорастает семечко!
Кто падать умеет - сумеет летать.
Сердечную клятву о дружбе навечно
скрепляет моя печать. 

Мы  спать должны. Любимый, закончена игра.
На цыпочках, ночные рубахи подобрав.
А папа с мамой скажут, прощаясь до утра:
домашний дух играет, при выключенном бра.

перевод Аллы Старк ,см. по ссылке: http://www.stihi.ru/2003/12/06-201


Das Spiel ist aus
 
Mein lieber Bruder, wann bauen wir uns ein Floss
und fahren den Himmel hinunter?
Mein lieber Bruder? bald ist die Fracht zu gross,
und wir gehen unter.
 
Mein lieber Bruder; wir zeichnen aufs Papier,
viele Lander und Schienen.
Gib acht, vor den schwarzen Linien hier
fliegst du hoch mit den Minen.

Mein lieber Bruder, dann will ich an den Pfahl
gebunden sein und schreien.
Doch du reitest schon aus dem Totental
und wir fliehen zu zweien.

Wach im Zigeunerlager und wach im Wuestenzelt,
es rinnt uns der Sand aus den Haaren,
dein und mein Alter und das Alter der Welt
misst man nicht mit den Jahren.

Lass dich von listigen Raben, von klebriger Spinnenhand
und der Feder im Strauch nicht betruegen,
iss und trink auch nicht im Schlaraffenland,
es schauemt Schein in den Pfannen und Kruegen.

Nur wer an der goldenen Bruecke fur die Karfunkelfee
das Wort noch weiss, hat gewonnen.
Ich muss dir Sagen, es ist mit dem letzten Schnee
im Garten zerronnen.

Von vielen, vielen Steinen sind unsre Fusse so wund.
Einer heilt. Mit dem wollen wir springen,
bis der Kinderkoenig, mit dem Schluessel zu seinem Reich im Mund,
uns holt, und wir werden Singen:

Es ist eine schone Zeit, wenn der Dattelkern keimt!
Jeder, der fallt, hat Flugel.
Roter Fingerhut ist's, der den Armen das Leichentuch saumt,
und dein Herzblatt sinkt auf mein Siegel.

Wir muessen schlafen gehn, Liebster, das Spiel ist aus.
Auf Zehenspitzen. Die weissen Hemden bauschen.
Vater und Mutter sagen, es geistert im Haus,
wenn wir den Atem tauschen.

Ingeborg Bachmann


Любимый Брат, когда выстроим мы себе Плот-
и выплывем к самому Небу?
Любимый Брат, Обуза нам невпроворот-
мы тонем, где там.

Любимый Брат, кроим мы из Бумаг
Край, и Границы, Тракты.
Будь начеку, за чёрной Риской- Враг:
на Минах вверх порхать там.

Любимый Брат, тогда мне криком выть,
привязанной к Суколу.
Но ты уж скачешь из Долины Тьмы-
и мы полетим над Полем.

Очнёмся в Таборе, а то- в Шатре среди Песков:
рассыпаться как просыпаться.
Не спрашивай , сколько Лет минуло, Возраст таков:
от Мира и Старость, и Страсти.

Не слушай  Ворона ушлого, ни клейкого Паука,
не трогай Перьев выпавших в Колючки.
Есть и пить не посмей, в Скарлатиновом Крае пока
Пена пыжится в Кружках -тебя глючит.

Лишь тот, кто на Златом Мосту Волшебницы Сапфировой прознает
заветное Словцо, тот победил.
Я нашепчу тебе его с Последним Снегом Мая
Деревьев распустившихся среди.

Мы Ноги набили. От многих и многих Камней
Средство есть. Мы поскачем,
пока Царь потешный с Ключом за Щекой от Державы своей,
нас не примет чтоб пели иначе:

"Сломалась Тросточка- расти, Финиковая Косточка!"
Всяк, кто упал, тот крылат.
Кровавый Палец тянется из мёртвого Кулачка,
ты к Сердцу прижми его, Брат.

Любимый, нам пора идти в Кровать, Игра окончена.
На цыпочках. Рубахи белые вздуваются.
Нечисто в Доме, так говорят Отец и Мать,
когда мы не дышать стараемся.

перевод с немецкого Терджимана Кырымлы  heart rose 

Ингеборг Бахманн "Малина", роман (отрывок 62)

Малина:  Почему тебе это вспомнилось?  Я думал, то время теперь для тебя совсем не имеет значения.
Я: Неважным была зачёт, но коль он минула, то вспоминается, да имя её говорит за себя, а того, другого насмерть хватил удар, двадцатидвухлетнего, мне пришлось преодолеть путь из из факультета на университетской улице, мимо боковой стены здания университета, а я шла, трогая стену, и по улице я прошлась было, ведь они ждали меня в кафе "Бастай", Элеонора и Александер Фляйсер, я еле держалась на ногас, на мне лица не было, они меня уже в окно заметили, на подходе. Когда я подошла к их столу, никто ни слова не молвил, они думали, будто я не сдала зачёт, я же сдала его, но только в известном смысле, затем сунули они мне кофе, я же сказала им прямо в их вытянутые лица, мол запросто сдала, по-детски. Они ещё немного расспросили меня, наконец- поверили, я же думала об углях, о возможном пожаре, но я не припоминаю, никак не могу в точности вспомнить себя... Мы не праздновали, это точно. Немного спустя мне выпало возложить двоеперстие на жезл и  молвить одно латинское слово.  На мне было одолженное у Лили коротковатое чёрное платье, в аудитории стояли рядами некоторые молодые мужчины и я, тогда раз я расслышала свой голос, уверенный и звонкий, а другие голоса- едва ли. Но я не испугалась себя, а после того я снова говорила тихо.


Я (lamentandosi) : И чему же я научилась, что испытала за все эти годы, стольким жертвуя, и вспоминаю о мучениях, которые себе причинила!
Малина: Ничему, естественно. Ты научилась тому, что уже было в тебе, что ты знала. Тебе мало этого?
Я: Наверное, ты прав. Я уж подумываю, что просто возвращаюсь к себе прежней. Я слишком охотно вспоминаю время, когда у меня было всё, когда веселье было искренним, когда я была серьёзна в лучшем качестве. (quasi glissando) Тогда всё складывалось, хранилось, использовалось, эксплуатировалось и наконец уничтожалось. (moderato) Медленно я улучшалась, совершенствовалась, добавляла себе то, чего мне не хватало- и выздоравливала. И вот, я уже почти та, бывшая некогда. (sotto voce) Но на что тогда путь?
Малина: Путь ни на что не хорош, он- каждому свой, но не всякий способен его одолеть его. Но надо в иной день сверять своё новообретённое Эго с грядущим, которое не долдно быть прежним Я. Без потуги, болезни, сожаления.
Я (tempo giusto): Мне уже не жаль себя.
Малина: По меньшей мере этого я ждаль, вот и верное приобретение. Кому охота оплакивать твоё, наше?
Я:  Но другие охотно оплакивают чужих, почему?
Малина: Это ненадолго, другие едва ли заслуживают, я же -другое дело, по отношению к тебе. Что толку тебе , если тогда кто-то в Тимбукту или в Аделаиде жалел детку в Клагенфурте, которая упала, которая лежала под деревом перед лодочной прогулкой по озеру, замерев, чтоб затем увидеть вкруг себя первых убитых и раненых? Им не нужны слёзы made in Austria. Кроме того, плачется в глубоко мирное время, когда ты снова поминаешь прошлое, сидя в удобном кресле, и не слызать выстрелов, и ничто не горит.  На улице среди сытых прохожих голодно по иному времени. В кино только пугаются, во время показа глупого фильма ужасов. Забнут не зимой, а летним днём на море. Да о ком я? Когда тебе чаще всего холодно?  Да тебе же, в один милый, необычно летний октябрьский день на море. Ты можешь позволить себе думать о посторонних или ещё чем-то тревожиться. Ты не меняешься.
Я (piu` mosso) : А если ничего не поделать, и пособить нечем, что тогда? Это было бы не по-людски, ни о чём не заботиться.
Покой привносить в непокой.  И наоборот.
Я (dolente, molto mosso): Когда же всё-таки настанет время, когда я смогу осуществить это, когда буду занята- и ,одновременно, праздна?! Когда настанет время, когда я отыщу время на то?! Когда придёт время без фальшивых сожалений, без фальшивых страданий и страхов, без глубых самокопаний, постоянных бессысленных припоминаний?! (una corda) Желаю медленно вызумать, изобрести себя. (tutte le corde) Ведь вот как?
Малина: Если тебе угодно.
Я: Обязана ли я впредь не расспрашивать тебя?
Малина: И вот опять вопрос.
Я (tempo giusto): Иди поработай до ужина, я тебя кликну. Нет, готовиить не стану, почто мне терять на это своё время? Желаю выйти, да, именно, пройтись пару шагов, до кабачка, всё равно, в какой, где шумно, гле сидят и пьют, чтоб с тем предстасить себе снова белый свет. В "Старый Геллер".
Малина: Я к твоим услугам.
Я (forte) : Я теперь положусь на тебя. И на тебя тоже.
Малина: Любимая, отложим это!
Я: Именно так всё кончится, когда я смогу положиться на всё.
Малина: Это большое заблуждение. Вот так ты одну иллюзию меняешь на другую.
Я (senza licenza): Нет. Прочь иллюзии, все получится, если ты мне поможешь. Меняю сугубое заблуждение на то, что проще.
Малина: Нет. Только когда ты примешься "сгружать" иллюзии, ты избавишься от заблуждения, постепенно.
Я (tempo): Как "сгружать", если сил на то не осталось?
Малина: Начать бы со страхов.
Я: Итак, я пугаю тебя.
Малина: Меня- нет, себя пугаешь. Истина плодит эти страхи. Но ты вглядись в себя. Иначе ты не развеешься, не отвлечёшься.
Я (abbandandosi): Почему не здесь? Нет, я не понимаю тебя! ...мне надо отвлечься от себя!
Малина: Ибо ты занята только собой и жалеешь себя. В этом начало и конец твоих борений. Ты довольно отжалела себя. Ты привыкаешь. Но тебе этого не нужно.
Я (tutto il clavicembalo): Ах! Я -иная, ты хочешь сказать, что я стану совсем иной!
Малина: Нет. Как неразумно. Ты такая как прежде, не меняешься. Но Эго задействовано,  оно совершает поступки. Ты же впредь не станешь этого делать.
Я (diminuendo): Всё же я никогда охотно не действовала.
Малина: Но всё же поступала. И позволяла собой манипулировать, и тобой, и посредством тебя манипулировали.
Я (non troppo vivo) : И этого тоже я никогда  не желала. Никогда я не противилась врагам своим.
Малина: Никогда ты не видывала ни одного своего врага, не смей забывать этого, и ни разу ты не показалась им.
Я: Не верю тебе. (vivacissimamente) Я видела одного, и он- меня, но мы не вглядывались.
Малина: Что за странное затруднение?! Тебе даже хотелось быть рассмотренной? Возможно, одним из твоих приятелей?
Я (presto, agitato): Прекрати! какие друзья? в такой миг- никаких, разве что, проходящих мимо! (con fuoco) Но враги есть.
Малина: Не исключено даже то, что враг -у тебя на виду.
Я: Тогда ,наверное, враг- ты. Но ты не враг.
Малина: Тебе не надо бороться впредь. Да и с чем бороться? Тебе не следует  стремиться в будущее, ни в прошлое, но научиться бороться иначе. Только так ты угомонишься.
Я: Да я уже знаю, как переменить тактику. Я наконец отступлю, ведь я побеждаю на почве. Я много земель завоевала за этот год.
Малина: И ты горда этим?
Я (con sordina): То есть?
Малина: Что за странная манера постоянно прятаться за вопросами?! У тебя должно быть своё место: не наступай с него, и не отступай.Тогда ты станешь на своём месте, на единственном, которое принадлежит тебе, побеждать.
Я (con brio): Побеждать! Кто говорит о том, что надо побеждать сегодня, когда символ будущих побед утерян?
Малина: Это значит просто побеждать. Это тебе придёт без ухищрений и усилий. Но ты станешь побеждать со своим Эго, иначе...
Я (allegro): Иначе... что скажешь?
Малина: С собственным Эго.
Я (forte): Чем моё Эго хуже прочих?
Малина: Ничем. Всем. Иначе все твои потуги напрасны. Это непростительно.
Я (piano) : Но если непростительно, то мне следует постоянно себя контролировать, документировать, поправлять?
Малина: Впредь твои желания не в счёт. На верное место, где б ты смогла утвердиться настолько, что отринула б собственное Эго, стать ты не желаешь. На верное место, откуда мир всем видится лучшим.
Я: Мне надо начать?
Малина: Ты всё было перепробовала, значит, начни и это. И ты прекрати всё прочее.
Я (pensieroso): Я?
Малина: Можешь ещё раз попробовать на вкус это "я"? Попытаешься? Взвесь его на языке!
Я (tempo giusto) : Я только начинаю любить его.
Малина: И насколько сильно ты способна полюбить его?
Я (appassionato e con molto sentimento): Очень. Только так. Я полюблю его как своё последнее, как тебя!

Иду сегодня по Унгаргассе и обдумываю обнову, в Священном городе должна освободиться квартира, откуда кто-то да съедет, друзья приятелей, квартира, в общем, не слишком просторная, и как мне только преподнести её Малину, которому было однажды наобещала жильё попросторнее, ради его множества книг. Всё-таки, ни за что не съедут в Третьем округе. Одна-единственная слеза в уголке глаза застывает, никак не скатится, кристаллизируется на холоде, становился больше и больше, вторым глазным яблоком, которое не желает вращаться по миру, но отстраняется от белого света и застывает в безграничном просторе.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose

Сторінки:
1
2
попередня
наступна