Ингеборг Бахманн "Малина", роман (отрывок 44)

Моя мать и моя сестра прислали ко мне международного парламентария, они желают знать, готова ли я "после" такого инцидента продолжить отношения с собственным отцом. Я говорб посреднику: "Ни за что на свете!" Мужчина, должно быть старый мой приятель, несмотря на мой ответ удовлетворён, он констатирует, что жаль. Он находит мою исходную позицию слишком жёсткой. Затем ухожу я от моей матери с сестрой. которые молча и беспомощно стоят себе, прочь в соседнюю комнату, чтоб о том же переговорить наедине со своим отцом. Хоть и думаю я непреклонно, мои жесты непреклонны, всё моё тело непреклонно, а я не уйду с представления, исполню свой долг, снова буду спать, со стиснутыми зубами, с неподвижными членами. Но он должен знать, что впредь я полюблю другого- и это событие не вызовет никакого международного резонанса. Мой отец сильно подавлен, он подаёт знаки, что чувствует себя неважно - пусть хоть всё замрёт, а я больше не могу выговариваться, он погружается в болезнь, хотя вовсе ничем не болен, а потому не должен он помнить ни о Мелани ,ни обо мне. Тогда меня осеняет: вот почему всё случившееся стало возможным- он живёт уже с моей сестрой. Больше я ничего не могу сделать для Элеоноры, она присылает мне записку: "Молись за меня, молись за меня!"


Я сижу на кровати, меня бросает то в жар, то в холод, я хватаюсь за книгу, которую приготовила себе на полу на сон грядущий, "Разговор с Землёй", я забыла, на какой главе остановилась, наобум ищу в оглавлении, в приложении, предисловие для специалистов и словарь иностранных слов, силы и процессы подземных толчков, внутренняя динамика. Малина забирает у меня книгу и откладывает её прочь.


Малина: Отчего вклинилась твоя сестра, кто она?
Я: Элеонора? Не знаю, нет у меня сестры по имени Элеонора. Но ведь у нас, у каждого- по сестре, не правда ли?     Прости. Как я только могла! Но да ты желаешь знать нечто о моей настоящей сесте. В детстве мы,     естественно, всегда были вместе, затем- недолго в Вене, воскресными утрами хаживали мы на концерты в    музыкальное собрание, иногда мы с нею порознь договаривались с одними и теми же мужчинами, читать и она    тоже могла, однажды написала она три печальные страницы, что на неё вовсе не было похоже, впрочем, такое    бывает со всеми, я их не приняла всерьёз. Что натворила было моя сестра? Думаю, она вскоре после того вышла    замуж.
Малина: Тебе нельзя вот так говорить о своей сестре, тебя только напрягает, когда ты её выгораживаешь. А    Элеонора?
Я: Я должно быть приняла это близко к сердцу, но я тогда была ещё так молода.
Малина: Элеонору?
Я: Она много старше моей сестры, пожалуй, она жила в ином времени, даже- в другом столетии, образы её          представляю себе, но не припоминаю себя, себя не припоминаю... Прочла и она, однажды мне приснилось, что          она читает мне вслух, с выражением. Vivere ardendo e non sentire il malo*
Малина: Что из неё вышло?
Я: Она умерла на чужбине.


Мой отец уневолил мою сестру, беспросветно, он желает от меня моего кольца для неё, ведь моя сестра должна носить это кольцо, которое он снимает с моенго пальца и молвит: "С одного слезло- на другой вылезло! да вы что одна, что другая: обе кое-что испытали". Мелани он "отставил", иногда говорит он, что та "отпущена" , он просматривал её, чтоб набраться её тщеславия и страсти. Тирады, что он желает облечь её страстью, однако, суть своеобразны: слово "снег" встречается, она желает покататься с ним по моему снегу, также- по нашему общему снегу в предгории Альп, и я спрашиваю его, получил ли уже мои письма, но он представляет дело так, будто письма остаются в снегу. Ещё раз прошу его о мелочах, которые мне ой как понадобятся: о двух кофейных чашках от "Аугартена", ведь мне захочется ещё раз выпить кофе, иначе не исполню своего долга, именно кофейных чашек нет на месте, что горше всего, я должна попросить своею сестру, что по крайней мене хоть их она должна вернуть. Мой отец свернул рулоном маленькую лавину, отчего я пугаюсь- и больше не высказываю своего последнего желания, чашки -под снегом. Только скрыть желает он меня: выпускает вторую лавину, я медленно тону в ней, ведь он должен похоронить меня в снегу так, чтоб никто больше не отыскал меня. Всбегая наверх, к деревьям, где спасение и передышка, я глупо пытаюсь кричать, я больше ничего не желаю, он должен это забыть, я вообще ничего не хочу, опасность лавины- вот она, можно пробовать грести руками чтоб остаться наверху, надо плыть по снегу. Но мой отец ступает повыше- и сталкивает третью лавину, она плющит все наши вековые леса, древнейшие деревья, сильнейшие, она рушит на них свою неудобную мощь, я больше не могу исполнить свой долг, я поняла, что борьба должна достичь завершения, мой отец говорит поисковой команде, что даст им пива вволю, только пусть отправятся по домам, до следующей оттепели тут нечего делать. Я попала под лавину своего отца.


По слабо заснеженному склону за нашим домом я впервые катаюсь на лыжах. Мне приходится следить за тем, чтоб, поворачивая, не оказаться на голом месте и ,катя вниз, оказываться на начертанном по снегу предложении. Предложение, пожалуй, осталось с прежних времён, оно начертано вдаль нетвёрдым детским почерком, на лежалом снегу из моей юности. Я подозреваю, что оно -из коричневой школьной тетради, на первой странице которой я в новогоднюю ночь написала :"Кому Почему суждено жить, сносит почти каждое Как". Но в предложении также значится и то, что я всегда всё ещё испытываю невзгоды со своим отцом и не должна рассчитывать на то, что вот да и выберусь из несчастья. Некая пожилая дама, ясновидящая, прорицает мне и отстоящей от меня группе лыжников, к которой я не пристала. Она настаивает на том, что каджый должен остановиться там, где кончается склон. Там ,где я остановаливяюсь, крайне изнемогшая, лежит письмо, оно датировано 26-м января и имеет некое отношение к ребёнку, письмо очень замысловато сложено и многократно запечатано. Его, совершенно обледеневшее, не следует открывать сразу, ведь в нём- предсказание. Я пускаюсь в путь через тёмный лес, снимаю лыжи, и палки кладу рядом, иду пешком дальше, в направлении города, к домам моих венских друзей. На табличках отсутствуют фамилии всех их. Я из последних сил пробую докричаться к Лили, я звоню, хоть она и не выходит, я всё более отчаиваюсь её отсутствием, но я беру себя в руки и рассказываю ей в затворённую дверь, что моя мать и Элеонора сегодя придут сюда чтоб отдать меня в хорошее заведение, я не нуждаюсь ни в каком приюте и должна тотчас отправиться в аэропорт, но тут же забываю: то ли в Швехат, то ли в Асперн; я не могу лететь одновременно с обоих, я вовсе не знаю, действительно ли моя мать и сестра прилетят, есть ли ныне самолёты, вообще, могут ли моя мать и сестра явится сегодня и оповещены ли они. Да оповещена же лишь Лили. Я не могу склеить предложение, мне хочется кричать: "Ведь оповещена же лишь ты! А что ты сделала, чего не сделала- все только назло!"


____________Примечания переводчика:____________________
* Жить горя и не ощущать зла (итал.)

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose

Ингеборг Бахманн "Малина", роман (отрывок 43)

Новые, зимние убийства наступают, они-то будут устроены в солиднейших смертоубойнях. Мой отец- первый кутюрье города. Я-то отбояриваюсь, а ведь придётся представлять сведебное платье. В этом году постольку-поскольку лишь некоторые убийства- чёрные, белые- в Ледяном дворце, при 50-ти градусах мороза, там живьём одевают в ледяные платы и обряжают ледяными цветами для публики и пред публикой. Чета молодожёнов должна быть голой. Ледяной дворец устроен на том месте, которое прежде занимало собрание конькобежцев, а летом там устраивают бои на ринге, но мой отец арендовал всю площадь, с молодым Бардосом я обязана осмелиться, оркестр тоже заказан, будучи вынуждены играть при такой температуре, музыканты смертельно боятся, но мой отец обещает обеспечить вдов. Те пока- жены музыкантов.

Мой отец вернулся из России, с неохотой. Он не монастыри посещал (в тексте оригинала "отшельничество"- прим.перев.), но штудировал пытошную науку, он привёз с собой царицу Мелани. Мне придётся вместе с Бардосом обрядиться в ледяные латы перед всей Веной и пред всем светом, ибо предсталение будет транслироваться через спутники, оно должно состояться в когда американцы или русские, или те с другими полетят на Луну. Моему отцу сдаётся, что венское ледяное шоу затмит перед всем миром и имперскую мощь, и Луну. Он катит на украшенной мехами повозке по первому и третьему округу, выставляет всем на диво себя и юную царицу до начала великого спектакля.
Вначале через громкоговорители обратят всеобщее внимание публики на вычурнейшие детали Ледяного дврца, на его окна, на тончайшие ледяные стёкла в них, прозрачные будто прекраснейшие стёкла из кварца. Сотни ледяных канделябров освещают Дворец, на диво всем внутренне убранство: диваны, табуреты, буфеты с хрупкими сервизами, бокалами, чайные принадлежности, всё сработано изо льда и выкрашено в живейшие цвета, расписано под антикварный фарфор. В каминах лежат ледяные дрова облитые гудроном для правдоподобности с подсветкой, имитирующей пламя, а небесная кровать укрыта кружеыными покрывалами изо льда. Царица, которая кличет моего отца медведем, подтрунивает над ним, она намекает что одно удовольствие жить в таком дворце, то там вот всё-таки немного холодно чтоб спать. Мой отец склоняется ко мне и молвит фривольнейшим тоном: "Я убеждён, что ты не замёрзнешь, когда со своим господином Бардосом сегодня разделишь это ложе, он должен позаботиться, чтоб между вами не погас огонь любви!"  Я бросаюсь ниц перед своим отцом, прошу не себе жизни, но милости к молодому Бардосу, которого я почти не знаю, который меня едва ли знает и непонятно зачем обречён на замерзание вместе со мной. я не понимаю, для чего и Бардоса требуется принести в жертву ради удовлетворения народного. Мой отец объясняет царице, что и мой виновный соучастник должен быть ликвидирован, нас станут поливать водами Невы и Дуная до тех пор, пока мы не обратимся в ледяные статуи.
- Но ведь это отвратительно,- возбуждённо возражает ему Мелани,- мой большой медведь, ты много раньше должен был умертвить несчастных.
- Нет ,моя маленькая медведица, -возражает ей мой отец,- ведь в таком случает они оказались бы лишены природных черт, которые согласно закону красоты неотъемлемы, я их оставлю как живыми, да могу ли я наслаждаться смертным страхом жертв?
- Ты страшен,- молвит ему Мелани.
Но мой отец обещает ей экстаз- и та вместо страха изображает полное удовлетворение.
- Легко и просто наблюдать когда ты укутан, -обещает он, обнадёдивает её.
Люди с улицы и венский свет вопят :"Такого ещё никто никогда не видывал!"


Мы стоим на 50-градусной стуже, раздетые, перед дворцом, нам приходится занимать указанные позици чтоб выжимать редкие причитания из публики в адрес без вины виноватого Бардоса в то время как на нас начинают литься потоки ледяной воды. Я слышу ещё собственное хныкание да свои слабые проклятия, а последнее, чему я ещё внимаю- торжествующий смех моего отца ,а его умиротворённый вздох- последнее из слышимого мною. Я больше не могу просить жизни Бардосу. Я леденею.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose

Ингеборг Бахманн "Малина", роман (отрывок 42)

Мой отец завёл меня в высокий дом, ещё и садик тут наверху имеется, мой отец позволяет мне выращивать в нём цветы и деревца, чтоб занять время, он отпускает шутки насчёт множства христовых деревьев (ёлочек- прим.перев.) ,что я выращиваю, они суть из рождественских ночей моего детства, но пока он шутит, всё хорошо, есть и серебристые шары, цветёт и фиолетовым, и жёлтым, только вот нет подходящих цветов. И в горшках я их выращиваю, удобряю их- а цветы всегда вырастают различных нежелательных колеров, я недовольна, а мой отец говорит: "Ты, пожалуй, держитшь себя за принцесу, ага?! Кому ты, собственно, бережёшь себя, для чего-то лучшего, ага? С тобой это пройдёт, вот это тебя исчерпает, а это... (он показывает на мои растения)... и это тоже скоро кончится, тоже мне заморочловое времяпровождение, эти зелёные насаждения!" Я замимаю в ладони садовый шланг, я хочу направить ему густую струю воды в лицо, чтоб он прекратил жалеть меня, ведь он сад уделил мне, но я роняю шланг, я с размаху припечатываю себе лицо ладонями, он же должен сказать мне, что я должна делать, вода течёт по земле, а я больше не могу поливать растения, завинчиваю кран и ухожу домой. Гости моего отца собрались, мне приходится помучиться, носить туда-сюда множество тарелок и подносов с бокалами на них, затем- посиживать, прислушиваться, я вовсе не понимаю, о чём они говорят, я и отвечать должна, но когда я подыскиваю ответ, выгляжу напряжённой, я запинаюсь, я отвечаю невпопад. Мой отец усмехается, он любезен ("шарман"- в тексте оригинала, -прим.перев.) со всеми, меня он хлопает по плечу, он говорит: "Эта вам сыграет представление, будто позволено ей только работать со мною в саду, покажи свои руки, моя детка, покажи свои белые милые лапки!" Все смеются, я тоже вымученно усмехаюсь, мой отец хохочет громче всех, он пьёт очень много и на посошок немеряно, после того, как все гости разошлись. Мне приходится ещё раз показать ему руки, он вертит их, выворачивает их, а я подскакиваю, я вырываюсь прочь от него, пока он, шатаясь, встаёт выпимши, я выбегаю вон и хочу сомкнуть двери, спрятаться в саду, но мой отец приходит следом, и страшны его глаза, его лицо от нарастающего гнева красно-бурое, он желает оттеснить меня к парапету, за которым- вовсе не дом, он теснит меня, мы сцепляемся, гнёмся, он желает столкнуть меня за парапет, мы вместе оказаваемся в спускном жёлобе, я бросаюсь в другую сторону, мне надо достичь стены или вскочить на крышу, на худой конец- проникнуть назад, домой, я постепенно теряю чувство реальности, не знаю, как мне вырваться отсюда, мой отец, котрый тоже пожалуй боится парапета, уже не теснит меня к нему, он поднимает цвточный горшок, он швыряет его в меня, горшок раскалывается о стену за мною, мой отец поднимает ещё один, он плещет землёй мне в лицо, трешит, летят осколки, мой глаза полны земли так, что уже не вижу моего отца, тогда отец мой не смеет быть! Шум у подьезда дома, на счастье моё, там некто взывает, шум раздаётся снова, или один из гостей вернулся?
- Пусть придёт кто-нибудь, -шепчу я,- перестань!
Мой отец молвит насмешливо: - Придёт кто-нибудь ради тебя, конечно, ради тебя, естественно, но ты оставайся, слышишь!
Поскольку снова раздаётся шум, поскольку спасение должно настать, поскольку я своими запачканными землёй глазами ничеко не вижу и пытаюсь отыскать дверь, мой отец начинает горшки, что только попадаются ему под руку, швырять за парапет, чтоб народ отогнать, чтоб не спас меня никто. Несмотря на всё, я будто бы вышла оттуда, внезапно оказываюсь у ворот дома на улице, а Малина- в темноте передо мною, я шепчу, он пока ничего не понимает, я выдыхаю: "Сегодня уж не приходи", а Малина , которого я ещё не видывала бледным и беспомощным, растерянно спрашивает, что происходит, может, что стряслось?
- Прошу, уйди,- мне приходится успокаивать его, я шепчу.
Слышу полицейскую сирену, полицейские вот да и выпрыгивают из севоего полосатого автомобиля, а я, чрезвычайно напугана, говорю ему: "Помоги мне уж, нам надо от них избавиться". Малина договаривается с полицейскими, он объясняет им: "Здесь праздник и шаловство, розыгрыш и очень много доброго настроя". Меня от задвинул в темноту. Правда, полицейские скоро укатывают прочь, Малина возвращается, он говорит в упор, я поняла, что с него довольно, он только что и сам был на волосок от смерти, "ты отправишься со мной или мы больше никогда не увидимся, надо же этому когда-нибудь кончиться". Но я шепчу ему, что не могу уйти с ним: "Я успокою своего отца, он сделал это лишь потому, что ты нашумел тут, мне срочно надо назад. Прошу больше не шуметь!"
- Пойми же,- говорит Малина,- мы больше не увидимся.
- Ну нет же, пока всё не кончится, ведь он хотел меня умертвить.
 Я тихо отвечаю, отнекиваюсь, я начинаю плакать, ведь Малина ушёл, не знаю, чем теперь заняться, да я должна убрать следы, собираю осколки с тротуара, руками сгребаю цветы и землю в водосток, сегодня ночью я утратила Малину, да он и сам-то был на волоск от смерти, мы -оба, Малина и я, но это сильнее, чем я и моя любовь к Малине, буду и дальше отпираться, в доме горит свет, мой отец уснул на полу, среди разора, всё порушено, в запустении, я ложусь рядом со своим отцом, ведь тут моё место, подле него, вялого и печального, спящего. И хоть мне противно смотреть на него, я должна это делать, знать мне надо, что ещё за опасность начертана на его лице, знать мне нало, отколь ещё зло явится, я пугаюсь, но -иначе, чем обычно, ведь зло- на лице, которого я не знаю, я подползаю к чуждому мужчине, руки которого в подсохших земляных ошмётках. Как я попалась, как оказалась в его владении, от чьей силы завишу? Мне, оттого, что измучена, мерещится отгадка, но она слишком велика- я тотчас пришлёпываю ей: это не смеет быть чужаком-мужчиной, всё не напрасно и не обман. Это не смеет быть явью.


Малина открывает бутылку минеральной воды, но он ещё держит перед моим лицом иную, с глотком виски на дне, она настаивает, чтоб я выпила. Я не могу посреди ночи пить виски, но Малина выглядит столь озабоченным, его пальцы так впиваются в мой локоть, я принимаю успокоительное себе на здоровье. Он щупает мой пульс, считает и выглядит недовольным.

Малина: Тебе всё ещё нечего сказать мне?
Я: Мне нечто проясняется, я даже начинаю просматривать во всём это логику, но в совокупности -не понимаю. Нечто наполовину реально, например то, что я было ждала тебя, и то, что я однажды спустилась с лестницы чтобы встретить тебя, и с полицейскими нечто примерно похожее было, только ты не им сказал, что пусть уезжают, вышло недоразумение, это я им то же сказала, я их отослала прочь. Или? Страх сильнее во сне. Возможно, ты когда-то было из вызвал? Я этого не могу. Я и не вызывала их ,это сделали соседи, следы стирала я, если грубо прикинуть- это раз произошло, не правда ли?
Малина: Почему ты выгородила его?
Я: Я сказала, что у нас праздник, шальной, хмельной вечер. Александер Фляйсер и молодой Бардос стояли было внизу: они вначале проходили мимо- и Александеру чуть на попало в голову, не говорю тебе- чем, он достаточно мощён чтоб кого-нибудь убить. Бутылки сверху летели, естественно -никакие не цветочные горшки. Я, когда вначале рассказала, то ошиблась. Такое могло случиться. Если точнее, то подобное бывает нечасто,  не во всех семьях, не каждый день, не везде, но ведь может произойти на некоей вечеринке, представь себе людские пунктики.

Малина: Я не о людях говорю, ты это знаешь. И я не расспрашиваю об их причудах.

Я: В таких переделках не боятся, ведь знаешь, что они минут, всё совсем иначе: страх приходит позже, в ином виде, он явился сегодня ночью. Ах да, ты желаешь знать не о нём. Днём после того вечера я было ходила к Александеру, и юному Бардоса, с которым почти не знакома, могла встретить, но это могло лишь где-то за сотню метров от подъезда. Александеру сказала я, что была и такой, и сякой, мол была  вечером накануне не в форме, ну задело его раз, я наговорила ему кучу всего, ведь Александер было что-то замыслил- и я чуяла это, что даст показания, но это надо было предотвратить- только оцени последствия! Ещё я сказалаподумай только! И ещё я сказала, что "казалось, будто улица пуста", мы же не могли предположить ,что Александер и молодой Бардос в такое позднее время стоят под нашими окнами, да видели его, почти наверняка, но ведь это знала только я, поэтому пришлось мне напомнить ему о             тяжёлых временях, только по лицу было мне видно- Александер не снизойдёт из-за тяжелого времени,  тогда я придумала вдобавок тяжёлую болезнь, да и вообще, кучу всяких отговорок нагадала ему. Александера это не убедило. Нол в мои намерения это и не входило- только бы снять неловкость, миновать худшее.
Малина: Зачем ты это сделала?
Я: Не знаю. Сделала- и всё тут. Тогда, по моему разумению, я поступила верно. Так и замяла всё. Позже             последствия того случая никак не проявились.
Малина: Как ты с ним объяснялась?
Я: Да никак. Лишь словами, что мне ведомы, а вопросы его парировала ...собственным незнанием языка. (Я              демонстрирую Малине фигуры и знаки языка глухонемых.)  А что, правда, неплохо? Или утверждением              непричастности к случившемуся. Тебе легко смеяться- не с тобой стряслось, ты у ворот не стоял.

Малина: Да разве я смеюсь? Ты смеёшься. Тебе следовало спать, это глупо, с тобой разглагольствовать, пока ты утаиваешь правду.
Я: Полиции я дала денег, они хоть все и неподкупны, но то были такие уж мальчики, правда. Им пофартило: поехали себе обратно в участок, или- по домам спать.
Малина: Мне-то какое дело до этой истории? Тебе всё приснилось.
Я: Я хоть и грежу, но уверяю тебя, что начинаю улавливать суть. В таких случаях я начинаю постигать суть, читаю невпопад. Например, где значится "Летняя мода", я вижу "Летние убийства" (Вместо "Sommermoden"  -"Sommermorden"- прим. перев.) Просто к примеру. Я могу таких перечислить сотни. Ты веришь?
Малина: Естественно, но я верь в одну примету, в которую ты сама пока ещё не веришь...
Я: Например?...
Малина: Ты запамятовала, что завтра утром тебе надо идти на работу в редакцию. Пожалуйста, встань вовремя. Я смертельно устал. Даже если завтрака окажется недожареным, пережареным- всё равно, я буду тебе благодарен. Доброй ночи.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы
heart rose

Ингеборг Бахманн "Малина", роман (отрывок 41)

Темно за окном, я его не могу отворить, мну нос о стекло, почти ничего не видать. Медленно осознаю` то, что глухой хохот за окном может значить озеро, и я слышу, как пьяные мужчины на снегу поют хором. Знаю, что сзади уже подошёл мой отец, он было поклялся умертвить меня, а я быстро прячусь между долгой, густой шторой и окном, чтоб он не застиг врасплох меня, глядящую из окна, да я уж ведаю, чего ему знать нельзя: на берегу озера находится кладбище убитых дочерей. На маленьком судёнышке начинает отец мой наворачивать свой большой фильм. Он- режиссёр, и всё идёт согласно его воле. Да и я тоже несколько вовлечена в прочесс съёмки, ведь отец мой желает пару серий со мной, он уверяет, что я не узна`ю себя, ведь он привлёк лучших мастеров-гримёров ("маскоизобразителей"- в тексте оригинала- прим.перев.) Мой отец создал себе имя, никто не знает, какое, оно уже примелькалось в жёлтых журналах о кино, его заметила половина мира. Я сижу рядом, ещё не обряжена и не загримирована, папильотки торчат на голове, лишь платок на плечах, но внезапно обнаруживаю я, что мой отец воспользовался ситуацией и уж тихонько юлит, я возмущённо вспрыгиваю, но не нахожу, чем прикрыться, я бегу просто напрямик к отцу мимо оператора и говорю: " Брось это, немедля прекрати!" Говорю, что эта плёнка должна быть тотчас засвечена, эта сцена не из моей предполагаемого сценария, съёмка должна быть произведена издалека. Мой отец возражает, он именно этого и желает, этот эпизод окажется самым интересным, он продолжает снимать. Я с отвращением слышу жужжание камеры и пытаюсь ещё раз внушить ему чтоб прекратил и выбросил из монтажа только что отснятую ленту, но он невозмутимо продолжает снимать и снова отказывает мне. Я всё сильнее раздражаюсь и кричу, что у него осталась ещё одна секунда на размышления, я уже нисколько не боюсь насилия, мне надо помочь самой себе коль никто не пособляет мне. Да он никак не реагирует, а секунда уже минула, я гляжу поверх дымовых труб корабля и осматриваю аппаратуру расставленную повсюду на палубе, я спотыкаюсь о кабель и ищу, ищу, ведь как-то мне надо воспрепятсововать тому, что он творит, я ломлюсь обратно в гардероб, чьи двери высажены и я не могу внутри закрыться, мой отец смеётся, но в этот миг вижу я мисочку с мыльной водой, что для маникюра приготовлена, у зеркала, и молниеносно принимаю решение: выплёскиваю содержимое на аппараты и в корабельную начинку, отовсюду зачадило, мой обомлевший отец стоит себе, а я говорю ему, что предупреждала же, отныне я не к его услугам, я переменилась, отныне стану тотчас давать отпор таким как он, коль те что сотворят против договора. Весь корабль дымит всё пуще, съёмкам хана, работу надобно срочно прервать, всё стоят напуганы и дискутируют меж собой, однако, они говорят, что такая вот, в деталях, режиссура нежалательна, поэтому они довольны, что фильма не выйдет. По канатным лестницам мы покидаем корабль, раскачиваемся в спасательных шлюпочках прочь подальше и стремимся к некоему большему кораблю. Пока я устало сижу на скамье что на палубе большего корабля и наблюдаю за тушением пожара на меньшем, сюда выносит волною людские тела, они едва живы, у всех ожоги, нам приходится потесниться, всех их надо принять на этот корабль, ведь наш пропащий всё тонет, а вдали от него взорвался ещё один, принадлежащий моему отцу, со многими пасажирами- и там тоже множество пострадавших. Мною овладевает беспричинный страх оттого, что будто моя мыльница причинила ещё и взрыв на том судне, я кстати подсчитываю, сколько обвинений в убийствах представят мне когда пристанем к берегу. Всё больше тел прибывает на палубе, они валовлены- и мертвецы тоже. Затем, однако, я с облегчением слышу, что тот корабль взорвался и затонул по совсем иным причинам. Мне нет дела до него, ведь то было плавучее средство моего отца.


Мой отец желает удалить меня из Вены в некую иную страну, он уговаривает меня по-хорошему, я должна удалиться прочь отсюда, приятели так плохо влияют на меня, но я ещё замечаю, что он не желает никаких улик, он не хочет, чтоб я с кем-либо поговорила об отъезде. Это не должно выйти наружу. Я больше не защищаюсь, спрашиваю только, смею ли отсылать письма, домой, он говорит, что будет видно, это нежелательно для меня. Мы уехали в чужую страну, теперь я даже должна испрашивать позволения выйти на улицу, но я ведь никого не знаю и не понимаю языка. Мы проживаем очень высоко, у меня кружится голова, таким высоким дом быть не может, я ещё не жила на этакой верхотуре, и лежу я весь день в кровати, согнувшаяся, я пленена и не пленница, мой отец лишь изредка заглядывает ко мне, он чаще всего посылает ко мне некую даму с забинтованным лицом, лишь глаза её видны мне, она нечто знает. Она подаёт мне еду и чай, больше я ничего не в состоянии понять, ведь всё вокруг меня вращается, прямо с первого моего шага. На мою долю и другие напасти случаются, ведь мне приходится то и дело вставать: то еда отравлена, то чай, я хожу в ванную и выблёвываю проглоченное мною в унитаз, чего ни отец мой, ни эта дама не замечают, они отравили меня, это страшно, я должна написать письмо, набираются громкие вступления, которые я прячу в кармане, в тумбочке, на полке у изголовья, но мне надо написать послание и вынести конверт из дому. Я сосредотачиваюсь и роняю на пол шариковую ручку, ведь мой отец стоит в притолоке, давно он всё замелил, он ищет все письма, он вынимает одно из корзины для бумаг и кричит: "Открой рот! Как это называется?! Рот раскрой, я сказал!" Он кричит битый час и не успокаивается, он не позволяет мне говорить, я плачу всё пуще, он кричит резче когда я плачу, я не могу сказать ему, что больше не ем, что выбрасываю всю еду, что я уже дошла, я достаю и сложенное письмо, которое лежало за полкой. и всхлипываю. "Рот открой!" Глазами даю понять ему: "Тоскую по дому, желаю дома!" Мой отец молвит насмешливо: "Тоска по дому! Тоже мне, хорошенькая тоска! Письма- вот они, да по-моему будет: не отправятся они, твои дорогие письма твоим дорогим друзьям".

Я исхудала до костей и уже не могу поддерживать себя в порядке, но когда собираюсь с силами, стаскиваю свой чемодан с антресолей, тихо, среди ночи, мой отец крпко спит, я слышу, как он храпит, он сипит и кашляет. Пренебрегая высотой, я сгибаюсь и высовываюсь в окно: на противоположной стороне улицы стоит Малинино авто. Малина, который никакого письма не получил, должен был догадаться, он прислал мне свои автомобиль. Я пакую самые необходимые вещт в чемодан, или -просто лишь то, что способна собрать, всё должно статься легко и в крайней спешке, всё должно произойтьи этой ночью, иначе побег мне уже никогда не удастся. Я ,шатаясь, бреду с кофром по улице, мне приходится ,совершив что ни пару шагов, присаживаться чтоб отдышаться и смочь снова поднять поклажу, затем сажусь я в авто, чемодан кладу на заднее сиденье, ключ зажигания воткнут, я поехала, наворачиваю зигзаги пустыми ночными улицами, я примерно знаю, где должен быть выезд на Вену, направление мне известно, но не могу ехать -и торможу. По-крайней мере, я должна достичь почтамта, немедленно телеграфировать Малине, чтоб он прибыл забрать меня, но ничего у меня не выходит. Мне надо вернуться, скоро расветёт, авто я уже не насилую, оно везёт меня назад через площадь туда, где стояло прежде, я желала бы добавить газу -и врезаться в стену, чтоб насмерть, ибо Малина не прибыл, уже день, я прикорнула на руле. Кто-то тащит меня за волосы, это мой отец. Дама, которая закутала своё лицо платком, тащит меня из салона назад в дом. Я увидала её лицо, она вдруг быстро его запахивает платком, пока я ору, ведь я узнала её. Они оба меня убьют.

продолжеие следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose

Ингеборг Бахманн "Малина", роман (отрывок 40)

Малина сдерживает меня, это он ,говорит: "Будь совершенно спокойна!" Мне нуужно оставаться спокойной. Но я хожу туда-сюда с Малиной по квартире, он желает, чтоб я прилегла, но я уже больше не могу ложиться в слишком мягкую постель. Я укладываюсь на пол, сразу встаю, ибо я вот так же на некоем другом полу лежала, в меховом ( в тексте оригинала "в сибирском пальто" -прим.перев.) тулупе ,который согревал, и я хожу говоря, глаголя, отпуская на волю и ловя слова, с Малиной, туда-сюда. Отчаявшись, я кладу голову на его плечо, именно эта его ключица перебита, сживлена с помощью кусочка платины, после автокатострофы, он однажды рассказал мне, и я замечаю, что мне холодно, я начинаю дрожать, луна восходит, её видать из нашего окна, "видишь луну"?  Я вижу некую иную луну и сидерический (т. е. исиня-чёрный с проблестками звёзд, см.прим. к пред.отр.- прим.перев.) миръ ,но эта- не иная луна, об этой говорить не желаю, только разговаривать должна я, постоянно глаголить чтоб спастись, чтоб не обременять Малину, голова моя головушка, я схожу с ума, но Малина не должен знать этого. А всё-таки Малина знает, и я прошу его, судорожно вцепившаяся в него, пока мы носимся по комнатам, опустить меня на пол, снова встаю, оправляю себе рубашку, снова позволяю опустить себя, ведь перестаю соображать, помимо собственно воли, перестаю соображать, я схожу с ума, но Малина ещё раз повторяет :"Будь совершенно спокойна, позволь себе опуститься". Я позволяю опустить себя, и вспоминаю об Иване, дышу несколько умереннее, Малина массирует мои руки и стопы, в области сердца, но я же сойду с ума, только об одном прошу, прошу тебя об одном... Но Малина молвит: "Почему просишь, так прямо уж просить..." Но я повторяю, снова своим сегодняшним голосом :"Прошу, Иван, позволь мне не разгласить этого, не знать (и ведомо же мне, что Малина ничего не знает об Иване, зачем же говоорить о нём?)... Иван никогда да не узнает, обещай мне, и пока ещё я в состоянии говорить, говорю, это важно, и прошу: "Поговори со мной, Иван не смеет никогда ничего узнать, пожалуйста, расскажи мне что-нибудь, говори со мной об ужине, о новой грампластинке, которую ты было принёс, "О, прежний дух!", говори со мною, всё ранвно, о чём нам разговаривать, говорить, говорить, говорить, поскольку мы больше не в Сибири, не в реке, не в лугах, что пойме Дуная, поскольку мы суть снова здесь, на Унгаргассе, ты мой возлюбленный край, мой Унгарлянд, говорю с тобою, зажги свет повсюду, не думай о счётчике нашем, поверни все выключатели, дай мне воды, сделай свет, включи весь свет! Зажги и торшер.
Малина творит свет, Малина несёт воды, помешательство отпускает, сознание возвращается, сказала ли я нечто Малине об Иване, назвала ли Иваново имя? Я сказала "торшер"  ( в оригинале- "der Leuchter", светильник, от "Die Leucht"- свет- прим.перев.)
- Знаешь, -говорю я, подуспокоившаяся,- ты не должен принимать этого слишком всерьёз, Иван живёт, и он прежде жил однажды, странно, нет? Прежде всего, не делай из этого выводов, лишь я сегодня занята этим, а оттого я очень уставшая, но свет оставь гореть. Иван пока жив, он будет звонить мне. Когда позвонит, скажи ему...
Малина продолжает ходить со мною там-сям, ведь я не могу спокойно лежать, он не знает, что должен сказать Ивану, я слышу ,как звенит телефон.
- Скажи ему, скажи ему, прошу ,скажи ему! Ничего ему не говори. Лучше: меня нет дома.


Мой отец должен мыть нам ноги подобно тому ,как все наши апостольские Императоры -беднякам, раз в году. Мы с Иваном принимает ножную ванну, вода бежит круто-чёрно пенясь, грязная, мы долго не мыли ног. Мы лучше сами помоемся, ведь мой отец больше не выполняет благородный долг. Я довольна, что наши ноги уже чисты, они свежо пахнут, я утираю Ивану ступни, а затем- себе, мы сидим на моей кровати и несказанно радостно смотрим друг на дружку. Но вдруг кто-то идёт сюда, дверь быстро нараспашку, это мой отец. Я указываю на Ивана, я говорю :"Это он!" Не знаю, то ли мне ждать сметртной казни за него, то ли отправлюсь в лагерь.  Отец смотрит на грязную воду, откуда я только что вытащила свои белые ,благоухающие ступни ,а я заставляю его гордиться ,указав ещё и на Ивановы ступни. Мой отец не должен ничего замечать, хоть он своего долга снова не выполнил, хоть я довольна тем, что смыла всё после дальнего пути. То был слишком долгий путь- от него к Ивану, а мои ноги стали чисты. Рядом наигрывает радио :"Да-дим, да-дам..." Отец орёт: "Выключить радио!" Это не радио, он знает наверняка, говорю определённо потому, что нет у меня не было никогда никакого радио. Мой отец снова орёт :"Твои ноги же все засраны, и я только что об этом рассказал всему народу!" Только это он и знает: "засраны- засраны!" ! Я говорю улыбаясь :"Мои ноги вымыты, надеюсь, что у всех такие же чистые".
Да что за музыка, вот она и прекратилась! Мой отец топочет как никогда прежде: "А скажи немедля, в каком Колумб открыл Америку? Сколько основных цветов?"
- Три основных. Освальд насчитывает их около 500.
Все мои ответы являются проворно, они все верны, но очень тихи, я не против того, что мой отец не слышит их. Он снова кричит, всё пуще прежнего- и с каждым его криком со стены валится кусок штукатурки, или выскакивает прочь паркетина. Как же ему спрашивать, если ответов он не желает слышать.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose

Ингеборг Бахманн "Малина", роман (отрывок 39)

Я со своим отцом ушла поплавать во державу тысячи атоллов. Мы ныряем в озеро, стая расчудесных  рыбок встречает меня, а я хочу в ней затеряться, но мой отец уж вторгается следом, я вижу его то со стороны, то подо мною, то надо мною, я должна пытаться достичь рифов, моя мать застряла в коралловых нагромождениях, она пристально и призывно смотрит на меня, ведь она знает, что станется со мною. Я ныряю глубже и кричу под водой: "Нет!" ,и: "Я больше не хочу! Не могу больше!" Я знаю ,что это важно, кричать под водой, ведь она-то прогоняет акулу, значит, крик должен прогнать и моего отца, чтоб моя мать это увидела. Я кричу: "Ненавижу тебя, я ненавижу тебя, я ненавижу тебя больше, чем свою жизнь, и я поклялась себе убить тебя!"  Я пристраиваюсь рядом со своей матерью, в её ветвящемся, тысячечленном, ширящемся и растущем глубинно-озёрном оцепенении, я ,остерегаясь и боясь, повисаю в нём, я дополняю собой его, но мой отец стремится за мною, он всё настигает меня, а я всё же не сплоховала: ведь он было прокричал, это был его голос, не мой, а именно: "Я поклялся себе умертвить тебя!"  Но я было прокричала: "Ненавижу тебя пуще собственной жизни!" Малины нет здесь, я поправляю себе подушку, нахожу бутылку минеральной воды, "Гюсингер", изжаждавшаяся, выпиваю всю. Почему я сказала так, почему? Пуше своей жизни. Моя жизнь хороша, она ещё лучше стала благодаря Малине. Пасмурное утро, но уже светает. Что за сентенции бормочу я, почему Малина ещё спит? Именно теперь. Он должен истолковать мне мои слова. Я вовсе не отвергаю свою жизнь, с чего мне ненавидеть ценой собственной жизни? Я не способна. Только ночью я была неугомоной. Я встаю осторожно, чтоб не расплескать собственную жизнь, я ставлю чайник на конфорку, мне надо попить чаю, в кухне, дрожащей от холода, даром что в долгой ночной рубашке, завариваю я этот чай, который мне необходим, ведь когда большем ничего не смогу, останется мне готовить чай, тоже занятие. Когда кипяток готов, я согреваю чайничек, отсчитываю ложки "Седого Графа" ("Earl Grey"), заливаю, готов, можно долить доверху. Я не желаю будить Малину, но и сама не ложусь, пока не семь утра, тогда разбужу его и подам ему завтрак. Малина теперь тоже не в лучшей форме, возможно, он пришёл домой слишком поздно, его яичница пережарена, но он не нарекает, я бормочу извинение, молоко прокисло, но почему- за два дня? ведь оно было в холодильнике. Малина замечает, что молоко в чае свернулось- и я заново наливаю ему чашку, сегодня ему придётся пить чай без молока. -Прости меня, -говорю я. - В чём дело?- спрашивает Малина. - Иди уж, прошу, иди, готовься, иначе снова придёшь поздно, я так рано не могу рассказывать.


Я ,как и все, в еврейском, на сибирский манер меховом тулупе. Тут лютая зима, снега всё прибывает, он валит на нас, а из-под него торчат мои книжные по`лки, снег погребает их медленно, в то время как все мы ждём ,пока нас увезут, и фотографии, что стоят на полке, промокнут, это портреты всех , кого я любила, и я стираю с них снег, трясу фотографии, но снег всё падает, мой пальцы уже окоченели, придётся мне оставить фотографии погребёнными в снегу. Я только отчаиваюсь, ведь мой отец увидел эти старания, он не принадлежит к моему кругу, я не хочу, чтоб он интересовался, кто на этих фотографиях. Мой отец тоже не прочь одеться в тулуп, хоть слишком толст для него, он договаривается с неким, возврашает ему вешь, но к счастью других тулупов нет. Он видит, что я уезжаю с другим, а я хочу ещё раз поговорить со своим отцом, втолковать ему, что он не принадлежит к нам, что никакого у него права нет, я говорю: "У меня больше нет времени, у меня недостаточно времени". Мне просто некогда объясняться. Меня отовсюду винят некие люди, мол, несолидарно изъясняюсь, "солидарно"- странное слово! мне всё равно. Мне следует поставить подпись, но вместо меня расписявается мой отец, он всегда "солидарен", я же кстати не знаю, что это значит. Говорю ему паоспешно: "Будь здоров, у меня больше нет времени, я несолидарна". Мне надо найти кого-то. Не знаю точно, кого мне искать, известно мне ,что он- некто из Печа*,которого я должна разыскать среди всех, в таком страшном хаосе. Вот уж и всё моё время вышло, наипоследнее, я уж боюсь, что искомого  уж увезли от меня прочь, хоть я могу только с ним говорить о своём, с ним одним и его родичами до седьмого колена, с которыми мне не породниться, ведь после меня никого больше не останется. В глубине множества барачных коридоров, в самой дальней комнате нахожу его я, он устало дожидается меня там, в пустой комнате- букет георгин, рядом с ним, лежащим на полу в исиня-чёрном (букв. "сидерическом"- как ночное небо с едва мерцающими звёзочками- прим.перев.) с проблеском тулупе мехом наружу, в котором я видела его тысячу лет назад. Он спросонья подымается, выглядит на пару лет старше своих- столь велика его усталость. Он молвит мне своим первым голосом: "Ах наконец, наконец ты пришла!" А я ,склоняясь, припадаю к нему и смеюсь, и плачу, и целую его: "Вот ты где, где ты пропадал, ах, наконец, наконец!" Ребёнок тоже тут, я вижу только одного, хотя мне кажется, что итх должно быть двое, и дитя лежит в углу. Я вот да узна`ю мальчика. В другом углу лежит дама, кроткая и терпеливая, ребёнок -её, она непротив того, чтоб нам с неким тут ненадолго прилечь перед отправкой. Внезапно раздаётся: "Подъём!" Мы все встаём, ломимся в двери, малыш уже в  кузове грузовика, нам следует поторопиться, чтоб и самим следом уместитьсяч там же, мне надо только найти для всех  защитные, против дождя, зонты, я отыскиваю для всех по зонту- для него, для кроткой дамы, для дитя и для себя тоже, но мой мне не принадлежит, его некто некогда забыл в Вене, а я щепетильна, ведь всегда хотела возвратить его владельцу, но только на это уж нам не осталось времени. Этот зонт- мёртвый и "падший".
Слишком поздно, я вынуждена взять его, мы поедем Венгрией, ведь я отыскала тут свою первую любовь, дождит, барабанит по нам всё, что с неба, прежде всего, по ребёнку, такой дождь скорый и обложной. Снова задождило, я дышу слишком часто, видимо, из-за ребёнка, но мой возлюбленный молвит: "Будь совершенно скопойна, будь и ты спокойна подобно нам! Уж скоро взойдёт луна". Но смертный страх всегда при мне, ведь это снова накатывает, ведь я схожу с ума, он говорит: "Будь совершенно спокойна, думай о Городском парке, думай о газете, думай обо всех садах Вены, о нашем дереве, павловния** цветёт". Вскоре я успокаиваюсь, ведь нам обоим тяжко, я вижу, как он указывает на свою голову, я знаю, что они сделали с его головой. Грузовику надо форсировать реку, это Дунай, а затем же- ещё одну реку, я пробую хранить спокойствие, ведь здесь, в излучине потока мы впервые встретились, я говорю, уж нашло, затем это разрывает мне рот- и никакого крика, ведь ровно ничего не происходит. Он говорит мне: "Не забудь этого снова, это зовётся "Facile!"  А я не расслышала, я кричу, безгласая: "Это зовётся "Facit!"  В реке, в глубоком потоке. - Могу ли сказать вам пару слов? -спрашивает меня некий господин.- Я должен передать вам одну новость. Я отзываюсь: -Кому, кому надо вам передать весть? Он отвечает: -Только принцессе фон Карган. Я наседаю : -Не произносите этого имени, никогда. Не говорите мне этого!  Но он уже показывает мне покоробившийся, высохший листок бумаги- и я уже знаю, что он нарёк мне как есть. Моя жизнь истекла, ведь листок утонул, во время переправы погрузился в воду, он и был моею жизнью. Я любила его меньше, чем свою жизнь.

________Примечание:__________________________________________
* Печ (Pe`cs)- город в Венгрии, откуда Иван родом, см. начало романа;
** павловния- дерево вроде акации, только крона раскидистее, цветёт почти таким же с виду цветом, см. по сноске :
http://ru.wikipedia.org/wiki/%D0%9F%D0%B0%D0%B2%D0%BB%D0%BE%D0%B2%D0%BD%D0%B8%D1%8F ;
***  Facile!- просто, легко! (итал.), Facit!- здесь: готовит, влечёт за собой(?)(лат.).   см. крылатое выражение "Lingua facit pacem"- язык (речь) миротворит (?)

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose

Ингеборг Бахманн "Малина", роман (отрывок 38)

В большой опере моего отца должна я принять главную роль, таково решительное мнение директора театра, которое он только что мне предъявил, ведь в таком случает публика повалит толпами, и журналисты тоже так говорят. Они ждут с блокнотами наизготове, я должна им нарассказать о своём отце, и ещё о роли, которую я не знаю. Директор навязывает мне костюм, а тот, оказывается пошит на другую, директор собственноручно заужает его булавками, которые мне дерут кожу- такой неуклюжий костюм. Журналистам я говорю :" Я вовсе ничего не знаю, прошу, обратитесь к моему отцу, я же ничего не знаю, никакой роли для меня нет, это всё лишь для того ,чтоб публику толпами заманивать!"  Но журналисты пишут нечто совсем иное, а у меня уж не осталось времени кричать и рвать их листки, ведь пошла последняя минута перед выходом, и я бегу, отчаявшаяся и кричащая, по всему зданию театра. Негде получить текст роли, а я знаю разве что две вступительные реплики, это не моя роль. Музыка мне хорошо знакома, ох, знаю её, эту музыку, но слов не знаю, не могу исполнить эту роль, никогда мне не осилить её, и я спрашиваю, ещё более растерянно, помощника директора, как звучит первая реплика для вступительного дуэта, который петь мне с молодым человеком? Он и все остальные энигматично улыбаются, им ведомо что-то, чего не знаю я, да что же они знают? Я начинаю догадываться, но занавес сразу подымается, а внизу- громадная орава, толпами, я затягиваю на авось, пою :"Кто пособит, поможет мне?!", а ведь знаю, что текст начинается не так, но одновременно знаю, что музыка подразумевает мои слова, отчаянные, надрывные. На сцене стоит множество людей, некоторые из них сознательно молчат, иные же глухо подпевают если вдруг разберут строку текста, молодой человек поёт уверенно, а иногда он быстро и уверенно подпевает мне, я соображаю, что в так сказать дуэте слышен только его голос, ибо мой отец так расписал либретто- голос для него, а для меня, естественно- нет, ведь нет у меня никакой выучки, я лишь напоказ. Петь должна я лишь ради того, чтоб вышла прибыль, и я не выхожу из роли, которая не есть моей, но пою о своей жизни- и моему отцу нечего поделать: "Кто пособит...?!" Затем я забываю роль, забываю и то, что я не вышколена, и наконец, хотя занавес уже спущен и можно приниматься за расчёт, я пою по-настоящему, но нечто из другой оперы, и слышу в пустом зале раскаты своего голоса, который достигает высочайших высот и нижайщих глубин: "Умрём, умрём, тому бывать..." Молодой человек подаёт мне знаки, он не знает этой роли, но я продолжаю петь: "Все умерло. Мертво!"  Молодой человек уходит, я одна на сцене, они гасят свет и оставляют меня в одиночестве, в смехотворном костюме с булавками зашиворот. "А вы, друзья, не видите ль ,что сталось?!" И я срываюсь на высокой жалостной ноте прочь с этого острова и из этого театра, всё продолжая петь: "Умрем, пускай, не расставаясь..." - в оркестровую яму, где нет никакого оркестра. Я спасла премьеру, но лежу со сломанной шеей среди оставленных пюпитров и стульев.


Мой отец избивает Мелани, затем, поскольку большая собака залаяла, бьёт он и её, а та самозабвенно отдаётся порке. Вот так и я со своей матерью должны позвольть избивать себя, знаю, что собака- моя мать, сама покорность. Я спрашиваю своего отца, почему он и Мелани бьёт, а он отвечает, что запрещает мне подобные вопросы, они ничего не значат для него, уж какое бесстыдство спрашивать подобное в отношении к ней, он постоянно повторяет, что Мелани для него ничего не значит, она нужна ему будет ещё две недели, ради освежения, я должна это понять. Я замечаю, что собака и не пытается хоть чуть укусить моего отца чтоб прекратить экзекуцию, напротив- собака поскуливает и не кусает его. После этого отец с умиротворением общается со мной, ему полегчало, он и за меня гляди и примется, но я по-преждему угнетена, я пытаюст объяснить ему, как он огорчил меня, однажды он должен постичь, я мучительно перечисляю ему больницы, в которых побывала ,зажимаю в руке счета, ведь полагаю, что оплату их нам следует разделить. Мой отец в наилучшем расположении духа, только он не улавливает связи между поркой и с этими счетами, и с моим желанием всё ему наконец высказать, он остаётся беззаботным, бездумным, но атмосфера не напряжена, мои с ним отношения становятся всё лучше, всё теплее, ведь ему уже хочется натянуть полог и спать со мной, чтоб не видела нас Мелани, которая ,постанывая, ещё лежит там, но как всегда ничего не поняла. Я ложусь долу, жалко надеясь, но сразу же встаю, я ведь не могу этого, я говорю ему, что ни за что не лягу, я слышу себя говорящей: "Я ни за какую цену не лягу, я никогда не назначу цены этому!" Моего отца сразу ничто не останавливает, ведь он тоже никакой цены не называет, он держит некий свой монолог, он вспоминает, что сказала было я некогда, мол, всегда одно и то же. Он молвит: "Одно и то же, итак, никаких отговорок, не отказывайся, подь сюда с одним и тем же если это одно и то же!" Но нам помешают, ведь нам всегда что-то мешало, это бессмысленно, я не могу ему объяснить, что это связано только с помехой, и никогда не "одно и то же", только с ним, ведь я не ценю этого. Мелани- вот где помеха, она стонет и мешает, мой отец восходит на кафедру (на амвон- прим.перев.) и читает свою воскресную проповедь, об одном и том же, а все тихо и благочестиво прислушиваются к нему, это величайшая, в пух и прах воскресная проповедь. В конце он проклинает что-то или кого-то, чем крепчает его проповедь, и он проклинает снова, сегодня он клянёт мою мать и меня, он честит свой род и мой род, а я иду к скотской поилке католиков и крещу свой лоб во имя Отца, я выхожу прочь прежде окончания проповеди.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы
heart rose

Ингеборг Бахманн "Малина", роман (отрывок 37)

Малина: Встань, двигайся, ходи со мной тудя-сюда, глубоко дышать, глубоко.
Я: Не могу, прошу, прости меня, и я больше не могу спать, когда это продолжается.
Малина: Почему ты постоянно припоминаешь "Войну и мир"?
Я: Так это и зовётся, когда одно следует за другим, не правда ли?
Малина: Не будь такой впечатлительной, лучше размышляй сама.
Я: Я?
Малина: Нет войны и мира.
Я: Тогда как это называется?
Малина: Войной.
Я: Мне бы когда-нибудь отыскать мир. Желаю мира.
Малина: Это война. Тут тебе лишь краткие передышки.
Я: Мир!
Малина: Во мне нет мира, и в тебе- тоже.
Я: Не говори так, сегодня. Ты ужасен.
Малина: В тебе никакого мира. А ты- война. Сама.
Я: Я-нет.
Малина: Мы все суть она, и ты.
Я: Тогда я не больше не желаю быть, ибо не хочу быть войной, тогда усыпи меня, тогда озаботься концом. Хочу, чтоб     настал конец войне. Больше не желаю ненавидеть, хочу, хочу...
Малина: Дыши глубже, идём. Это уже возвращается, я вот держу тебя, идём к окну, дышать спокойнее и глубже, выдерживать паузы, больше не говорить.


Мой отец танцует с Мелани, это зал из "Войны и мира". У Мелани на пальце кольцо, которое мне подарил мой отец, но по-прежнему уверяет людей, что посмертно завещает мне драгоценное кольцо. Моя мать сидит прямо и немо подле меня, рядом с нами- два пустых кресла, два пустых- также у нашего стола, ведь те двое никак не перестанут танцевать. Моя мать больше не говорит со мной. Меня никто не приглашает. Входит Малина, а ительянская певица тянет: "Alfin tu giungi, alfin tu giungi!"  А я вскакиваю и обнимаю Малину, настоятельно прошу его потанцевать со мной, я с облегчением усмехаюсь в лицо моей матери. Малина берёт мою руку, мы стоим совсем рядом на краю танцевальной площади так, что нас видно моему отцу и ,хотя я уверена, что мы оба не умеем танцевать, всё-же пытаемся начать, у нас должно получиться, видимость по-крайней мере, мы всё стоим, будто нам довольно рассматривать друг дружку, только танец не выходит. Я всё тихо благодарю Малину: "Спасибо, что ты пришёл, я этого не забуду, о, благодарю, благодарю". Малина отомстил за меня. На выходе падают на пол мои долгие белые перчатки, а Малина подымает их, затем они падают на всякую ступеньку- и Малина поднимает их. Я говорю: "Спасибо, благодарю за всё!"
- Пусть падают,- отзывается Малина, - я подниму тебе всё.


Мой отец идёт вдоль берега пустыни, куда он поместил меня, он женился, он пишет на песке имя этой дамы, которая- не моя мать, я замечаю это не сразу, только по первым буквам. Солнце нещадно палит их, они лежат как тень на песке, в углублении, и моя единственная надежда заключается в том, что надпись развеется скоро, прежде, чем наступит вечер, но мой Бог, Боже мой, отец возвращается с большим золотым, украшенным драгоценными каменьями титутом Венского университета, на котором я было поклялась "spondeo, spondeo" , вот чего не желаю всем умом и совестью, а умом- никогда и ни при каких обстоятельствах. От осмелится прийти с этим благородным титулом, который не принадлежит ему, которому я принесла единственную и истинную клятву, титулом, на котором ещё горит моя клятва, пишет он по песчаной целине новое имя, которое я на этот раз могу прочесть, "МelaNIE" , и снова- "МelaNIE", а я размышляю в сумерках: "NIE*, никогда ему не следовало бы делать это". Мой отец достиг воды- и довольно опирается о золотой титул, мне надо налететь, хоть знаю, что я слабее, то огорошить я его могу- и я сзади бросаюсь ему на спину, чтоб свалить его, вот чего хочу ради этой надписи из Вены, нисколько не желаю сделать ему больно, ведь этим титулом я не могу ударить его, ибо поклялась было, и вот стою я с воздетым титулом, а мой отец рычит в неистовом гневе на песке, я желаю его тут и убить, но держу титул ликом к небу- и он сияет до горизонта, над морем, до самого Дуная: "Я возвращаю это со священной войны". И с горстью песка, чем есть моё знание, иду я по воде, а мой отец не может следовать за мною.

_____Примечание переводчика:____________
* nie -никогда (нем.)

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose

Ингеборг Бахманн "Малина", роман (отрывок 36)

Среди ночи хнычет телефон, он будит меня криками чаек, затем вклинивается шипение сопла мотора "боинга". Звонок из Америки, и я с облегчением отзываюсь :"Алло". Темно ,вокруг меня что-то хрустит, я на некоем озере,на нём лёд подтаивает, а оно было глубоко промёрзшим- и вот я повисла на телефонном шнуре в воде, на этом кабеле только, он один связывает меня. Алло! Я уже знаю, кто мне звонит. Озеро, наверное, скоро совсем оттает, а я уже здесь на острове, который делеко от его берега, он отрезан, и никакого корабля нет. Мне бы крикнуть в трубку: "Элеонора!"- хочу позвать свою сестру, но на том конце провода быть лишь моему отцу, я так сильно мёрзну и жду с телефоном, окунаясь, выныривая, но связь есть, я хорошо слышу Америку, будучи в воде можно звонить по телефону поверх неё. Я говорю быстро, булькая, глотая воду: "Когда ты придёшь? я же здесь, ты ведь знаешь, как страшно, больше нет никакой связи, я отрезана, одна, нет, корабля не будет!" и пока я жду ответа, вижу, как помрачнел солнечный остров, как поникли олеандровые заросли, вулкан обрядился в ледяные хрустали, и он тоже замёрз, старый климат весь вышел. Мой отец смеётся по телефону, он смеётся как в театре, должно быть, там научился этому пугающему смеху: "ХА-ХА-ХА". Постоянно: "ХА-ХА-ХА".
 - Сегодня ведь так никто больше уже не смеётся, -говорю я,-  прекрати.
Мой отец, однако, не перестаёт глупо смеяться.
- Могу перезвонить тебе?- спрашиваю, дабы разом оборвать театр.
- ХА-ХА. ХА-ХА.
Мой отец ушёл в театр. Бог- некое представление.


Мой отец случайно ещё раз пришёл домой. Моя мать держит в руке три цветка, они мне к жизни, не красные, не голубые, не белые, а всё же определённо мне, и она бросает один перед отцом, прежде, чем я приблизилась к ней. Знаю, что она права, она должна так делать, но я также знаю, что она поступает сознательно: цветы позора, это цветы позора. но всё же я желаю попросить у неё иных цветов, и я вижу, как отец одержим страхом моей смерти, он вырывает, чтоб гневаться и на мою мать, остальные цветы из её руки, он ступает на них, он топчет их , все три, так и сяк, как раньше, бывало, топал в гневе, будто давит трёх клопов, такой ему кажется моя жизнь. Я больше не могу смотреть на своего отца, я повисаю на матери, кричу ей: "Да, это они, это они, это были цветы позора".  Но затем ,однако, замечаю я, что мать продолжает молчать и не отзывается мне, ведь с самого начала нашей встречи мой голос никак не звучит, кричу, а никто не слышит меня, нечего слышать, лишь мой рот распростёрт, да и только, он (отец- прим. перев.) и голос мой отнял, ни вымолвить не могу ни слова из тех, что желаю прокричать ему, и в таком напряжении, с таким пересохшим, открытым ртом, это подступает снова, я схожу с ума, плюю в лицо своему отцу, только больше нет у меня слюны во рту, отцовского лица не достигает даже малейшее дуновение из моего рта. Мой отец неподвижен. Он недвижим. Моя мать заметает растоптанные цветы, малость беспорядка, прочь, немо, чтоб в доме было чисто. Где в этот час, где моя сестра? Я во всём доме не видала своей сестры.


Отец забрал у меня ключ, он выбрасывает мои платья из окна на улицу, которые я ,однако, отношу в "Красный крест", после того, как стряхитваю с них пыль, а затем мне ещё раз надо заглянуть домой, я вижу входящих ко мне приятелей-едоков, а один бьёт тарелку, и бокал, но пару бокалов мой отец приберёг в сторонке- и когда я, дрожа, вхожу и приближаюсь к нему, он бросате первый бокал в меня, а второй -передо мною на пол, он бровает и бросает бокалы , он целится столь точно, что лишь некоторые осколки попадают в меня, но уже сочатся мелкими струйками крови лоб, с уха стекает, , попадает на подбородок, платье замарано кровью, ведь пара острых сколков пробила ткань, с моих катений каплет тише, но я хочу чего-то, я должна сказать ему это. Он молвит: "Только останься, оставайся только, и присмотрись!" Я уж больше ничего не понимаю, но знаю, что повод для страха есть, а то, что перепугана- не самое худшее, ведь мой отец верховодит, он приказывает убрать мои книжные полки, да, он говорит "уехать" , а я хочу заслонить книги собой, но тут уже, ухмыляясь, становятся мужчины, я бросаюсь на пол перед ними и говорю: "Только книги мои оставь в покое, только эти книги, делай со  мной, что желаешь, вот хоть выброси меня из окна, да попробуй же сделать это, как тогда!" Но мой отец поступает так, как будто он уже ничего не ведает о попытке, тогдашней, и он начинает вынимать с полок по пять-шесть книг, как охапки кирпичей, он бросает их так, что на голову валятся, в старый шкаф. Братцы промороженными цепкими пальцами чистят полки, всё с грохотом валится вниз, посмертная маска Клейста недолго порхает передо мною, и Гёльдерлинов портрет, "dich, Erde, lieb ich, trauers du doch mit mir!" прижимаю к себе, братцы пинают Лукреция и Горация, но один из этих , не зная, берёт в руки, принимается ладком скаладировать книги, в угол, мой отец толкает мужчину в рёбра (где я уже видела этого мужчину? он на Беатриксгассе испортил мне один том), он мирно говорит мне: "Что тебе взбрело, ты с ней заодно, а?" . И тут же отец моргает мне, и я знаю, что у него на уме, ведь мужчина смущённо усмеххается и говорит, что не прочь, и угождает мне, делает вид, что хотел бы снова привести в порядок мои книги, но я ,преисполненная гневом, вырываю у него из рук французскую книгу, которую дал мне Малина, и я говорю "Вы меня не получите!", а отцу говорю я :"Ты ведь нами (двумя дочерьми?- прим.перев.)всегда спекулировал!" Отец же орёт: "Что ,на этот раз не хочешь?! Спекулировал- и буду, буду!" 
Мужчины покидают дом, каждый получил чаевые, они машут своими большими носовыми платками, кричат: "Книг-хайль!" , а соседям и всем зевакам, что внимают жадно, говорят они: "Мы руководили всей работой!"  Вот и упали мои "Holzwege"  с  "Ecce homo", а я сижу на корточках ,оглушённая, истекающая кровью среди книг, да это и должно было произойти, ведь я гладила их что ни вечер перед сном, а Малина дарил мне лучшие тома, этого отец мне не прощает, и непрочитанными они все остались, да это и должно было случиться, и отныне не знать мне, где стоит Кюрнбергер, а где- Лафкадио Хирн***. Я ложусь среди книг, я снова глажу их, одну за другой, вначале избранных только две, затем их становится пятнадцать, после уже за сотню, и в пижаме бегу я к первой этажерке: "Доброй ночи, господа мои, доброй ночи, герр Вольтер, доброй ночи, граф, желаю приятно почивать, моя незнакомая поэтесса, красных снов, господин Пиранделло, моё почтение, герр Пруст! Дорогой Фукидид!"  Впервые господа желают мне доброй ночи, я пытаюсь уберечь их, держу подальше от плоти чтоб не запятнать кровью. - Доброй ночи! желает мне Джозеф К. (наверное, Дж.Конрад- прим. перев.)

Мой отец желает оставить мою мать, он возвращается на попутном экипаже назад, в Америку и сидит тут как кучер, щёлкает плёткой, рядом с ним сидит меленькая Мелани, которая ходила со мной в школу, выросшая. Моя мать не желает, чтоб мы сдружились, но Мелани не перестает прижиматься ко мне, своими большими и высокими грудями, которые нравятся моему отцу а меня заставляют испуганно отстраняться, она ломается, смеётся, у неё каштановые косы, затем она снова блондинка с длинными распущенными волосами, она вызывающе насмехается надо мной чтоб я поддалась ей, а моя мать всё движется к экипажу, без слов. Я позволяю Мелани расцеловать меня, но только одну щеку подставляю ей, я помогяю свой матери взойти в коляску, и уж подозреваю, что мы все приглашены: одеты в новые платья, даже мой отец переменил костюм и побрился после долгой поездки и мы присутствуем в бальном зале из "Войны и мира" (романа Л.Толстого, очевидно- прим.перев.)

____Примечания переводчика:____________
* "Ecce homo" -автобиографический труд Ф.Ницше, "Holzwege"- сборник поздних работ М.Хайдеггера, см. по сслыолке
http://www.eunnet.net/metod_materials/being/works/holzwege.html ;
** Фердинанд Кюрнбергер- австрийский новеллист и критик, см. по ссылке
http://ru.wikipedia.org/wiki/%D0%9A%D1%8E%D1%80%D0%BD%D0%B1%D0%B5%D1%80%D0%B3%D0%B5%D1%80,_%D0%A4%D0%B5%D1%80%D0%B4%D0%B8%D0%BD%D0%B0%D0%BD%D0%B4;
*** Лафкадио Хирн известен также под именем Коидзуми Якумо, грек, принявший японское гражданство, писатель и фольклорист , см. по ссылке
http://en.wikipedia.org/wiki/Lafcadio_Hearn

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose

Ингеборг Бахманн "Малина", роман (отрывок 35)

Вторая глава

Третий мужчина

Малине надо расспросить обо всём. Я же отвечаю не будучи спрошенной: "На этот раз место действия- не Вена. Это некое место, что зовётся Всюду и Нигде. Время- не "сегодня". Времени действия вообще нет больше, ведь это могло случиться вчера, или давно, может повториться, быть всегда, кое-чего могло и не быть. Ради цельности этого, заскакивающего в иные поры, времени, меры ему нет, и нет никакой меры для безвременья, в котором происходит нечто небывалое во времени.


Малина должен всё знать. Но я настаиваю: "Это сны для грядущей сегодня ночи".


Отворяется широкое окно, оно пошире всех тех, что я видала, но не во двор нашего дома, а на некое пасмурное небо. Под облаками, вижу, вон, простирается озеро. Начинаю размышлять, что за озеро. Но оно не покрыто льдом, здесь на праздничная ночь и разудалые мужские компании, которые ,бывало, стояли посреди озера, отсутствуют. А озеро это, невидимое, составляет множество погостов. Нет на них никаких крестов, но над каждой могилой- клубы облачные, мощные и тёмные, а могильные таблицы с надписями едва видны. Мой отец стоит рядом, он убирает руку с моего плеча, ведь к нам на помощь направился могильщик. Мой отец повелительно смотрит на старика- и тот, испугавшись, глядит уже на меня. Он пытается говорить, но лишь немо и долго шевелит губами, а я успеваю услышать лишь его последнюю фразу:
- Это кладбище убитых дочерей.
Лучше бы он не говорил мне этого- и я горько плачу.


Камера велика и темна, нет, зал это, с грязными стенами, должно быть, это горный замок в Апулии. Веды нет ни окон, никаких, нет и дверей. Мой отец меня запер, и я желаю выведать у него, что он замышляет со мной, но у меня снова недостаёт храбрости спросить его, и я снова осматриваюсь, ведь одна дверь должна быть, одна единственная дверь, через которую я могу выйти на волю, но я уже спохватываюсь, что нет выхода, никакого отвора, уже больше никаких отворов, все они загорожены чёрными шлангами, ими, как громадными отвратительными кровавыми пиявками, скрученными, увиты все стены, высасывают что-то. Почему я кишки эти не заметила раньше? ведь они ,пожалуй, сначала здесь были! Я была полуслепа от темени, топала вдоль стен, чтоб не пропасть с глаз отца, чтоб найти с ним дверь, но вот и нашла её, и говорю: "Дверь, укажи мне дверь". Мой отец спокойно убирает первую кишку -я вижу круглую дыру, сквозь которую дует вовнутрь, а я сгибаюсь, отец трогает один рукав за другим, а прежде, чем могу закричать, я уже вдыхаю газ, всё больше газа. Я -в газовой камере, это она, величайшая газовая камера Мира, и я одна в ней. Никак не уберечься от газа. Мой отец исчез, он знал. где двери- и не показал мне их, и пока я умираю, гибнет моё желание повидать отца ещё раз и напоследок ему сказать одно.
 -Отец мой,- говорю я ему, -я не желала предать тебя.
 Я никому этого не скажу. Здесь никак не защитить себя.


Когда это начинается, миръ уже оказывается скомканным, а я знаю, что безумна. Стихии мировые пока в наличии, но -в настолько пугающей взаимосвязи, такими их никто никогда не видывал. Автомобили раскатывают повсюду, они рязят своими колерами, люди выныривают, ухмыляющиеся призраки, а когда они походят ко мне и валятся- оказываются соломенными куклами, мотками железной проволоки, марионетками из папье-маше, а я иду дальше в этот миръ, который вовсе не миръ, со стиснутыми кулакими, с вытянутыми вперёд руками, чтоб защититься от противников, от машин, которые наезжают и сшибают меня, а когда я от страха останавливаюсь, то жмурюсь, ведь краски, светящиеся, резкие, неистовые пятнают меня, моё лицо, мои голые ступни, я стова открываю глаза, чтобы сориентироваться, ведь желаю уйти отсюда, тогда я лечу высоко, ведь мои пальцы на руках и ногах раздулись в воздушные шары, и несут меня в некую никогда-больше-вышину, в которой ещё хуже, тогда лопаются они все- и я падаю, падаю и встяю, мои пальцы на ногах почернели, я больше не могу идти.
Мой отец нисходит из густых слитков краски, он молвит насмешливо: "Иди дальше, только дальше иди!"  а я прикрываю ладонью рот, из которого выпали все зубы, которые лежат так, что ходу нет, два полукружия мраморных блоков, передо мной.
Мне же нечего сказать, ибо мне нужно прочь от моего отца и поверх мраморной стены, но на некоем ином языке молвлю я :"Нэ! Нэ!" И на многих языках: "Ноу! Ноу! Нон! Нон! Нет! Нет! Но! Неем! Неем! Неем! Найн!" Ибо на нашем языке могу лишь "найн" сказать я, кроме этого не нахожу иных слов в некоем языке. Катящееся устройство, наверное, великанское колесо, которое швыряет из гондол эксременты, тоже катит на меня и я говорю: "Нэ! Неем!" Но с тем я перестаю выкрикивать своё "найн" ,отец наезжает на меня пальцами, своими короткими, крепкими, твёрдыми пальцами в глаза, я стала слепой, но я должна идти дальше. Этого не сдержать. Я усмехнулась, вот как. ибо мой отец тянет мой язык, и желает вырвать его, дабы и здесь никто не слышал здесь моего "найн" , хоть меня никто не слышит, всё же, предже, чем от вырвал язык, происходит отвратительнейшее- голубая громадная клакса едет в мой рот, дабы я впредь не выдавила ни звука. Моя голубизна, моя восхитительная синева, в которой прогуливаются павлины, и моя синь вдалеке, мой голубой обрыв к горизонту! Голубизна пуще пробирает меня изнутри, по самую шею, а мой отец уж пособляет, он вырывает моё сердце, и мои кишки прочь из тела, но я ещё могу идти, я ступаю вначале в слякотный лёд, предже, чем войду в лёд вечный, а во мне раздаётся: "Нет ли здесь кого живого, нет тут хоть одного человека, на всём этом свете, не ли тут деловека и среди братьев, уж никого нет сто`ящего, и среди братьев?!" То, что из меня вышло тут, замёрзло во льду- побрякушка, и я выглядываю наружу, как они, иные, живут в тёплом мире, а Великий Зигфрид кличет меня, вначале тихо, затем всё же громко, нетерпеливо прислушиваюсь я к его зову: "Что ищешь ты, что за книгу ищешь?" Он зовёт сверху всё отчётливее: "Что за книга, каковой быть ей, твоей книге?"
Внезапно я кричу, к острию полюса, откуда нет пути назад, кричу: "Книга об аде! Книа о пекле!"
Лёд трещит, я ныряю прочь под полюс, в нутро земное. Я в аду. Точёные жёлтые языки пламени вьются, огненные кудри повисают на мне с головы до пят, я выплёвываю огонь, глотаю огонь.
-Пожалуйста, вызволите меня! Освободите меня от этого часа! -я говорю своим голосом из школьного времени, и всё же я совершенно отчётливо вижу, как всё переменилось к лучшему , и я позволяю себе упасть на чадный пол, продолжая размышлять, леду на полу и думаю, я мне бы ещё кликнуть людей, во весь голос, людей, которые бы спасли меня. Зову матушку мою и свою сестру Элеонору, я блюду очерёдность, вот как: вначале- мать, да- первыми ласковыми именами с детской поры, затем... (во время пробуждения мне приходит в голову, что я так и не позвала своего отца). Собираю все силы в кулак, после чего изо льда ступаю в пламя, с плавящимся черепом, тужусь, чтоб, крича, соблюсти иерархическую очердность- в ней заговор против чар.
Здесь светопреставление, катастрофический провал в ничто, миръ, в котором я полоумна, кончается, я хватаюсь за голову- и в который раз пугаюсь: на моей обритой голове- металлические пластины, и я удивлённо озираюсь. Вкруг меня сидят несколько врачей в белых халатах, выглядят доброжелательно. Они убедительно говорят, что я спасена, стоит только убрать металлические пластины- и волосы отрастут. Они делали мне электрошок. Я спрашиваю: "Мне сразу расплатиться?"- мой отец, точно, им не платит. "Главное то, что вы спасены". я ещё раз падаю, ещё раз просыпаюсь, но всё же я упала не с кровати, и никаких врачей тут нет, а мои волосы отрасли. Малина подымает меня- и кладёт на место, в кровать.


Малина: Оставайся совершенно спокойной. Это пустяки. Но скажи мне наконец, кто твой отец?
Я: (и я плачу горько) Я и вправду здесь? Ты верно здесь?
Малина: Господи Боже, почему ты постоянно повторяешь "мой отец"?
Я: Хорошо, что ты помнишь меня. Но позволь мне долго припоминать. Укрой меня. Кто мог    быть     моим отцом? Знаешь, например, кто твой отец?
Малина: Оставим это.
Я: Не оставим, я вот представляю себе. А ты никак не представляешь?
Малина: Темнишь, хитрить изволишь?
Я: Возможно. Желаю и тебя вывести в тень. Почему тв решил, что мой отец не отец мне?
Малина: Кто твой отец?
Я: Не знаю, не знаю этого, правда, не знаю. Ты умнее, ты ведь всегда всё знаешь, ты усугубляешь мою     бозезнь собвтсенным всезнайством. А тебе от него зачастую не бывает плохо? Ах. нет, тете- нет.     Согрей мне ноги, да, спасибо, только мои ступни уснули.
Малина: Кто он?
Я: Не стану говорить. Ведь не могу, потому, что не знаю.
Малина: Ты знаешь это. Кланись, что не знаешь.
Я:  Не клянусь.
Малина: Тогда я скужу тебе это, слышишь ты меня, я скажу тебе, кто он.
Я: Найн. Найн. Нии. Не говори мне. Принеси мне льда, холодный, влажный платок на лоб.
Малина: (уходя) Ты скажешь мне, готовься сказать.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose