хочу сюда!
 

Лилия

45 лет, лев, познакомится с парнем в возрасте 42-53 лет

Заметки с меткой «отель»

Йозеф Рот ,Отель "Савой", роман (глава 3.18)

ТРЕТЬЯ ГЛАВА

18.

Внезапно Блюмфельд объявился.
Таковы всегда крупные события, и кометы, и рволюции, и венчания коронованных особ. Великим событиям присуща внезапность, и всякое ожидание их свидетельствует об их медлительности.
Блюмфельд, Генри Блюмфельд прибыл ночью, в два часа, в отель "Савой".
В это время не прибывали поезда, но Блюмфельд прибыл вовсе не поездом, с какой стати полагаться на "железку"ему? Он пересёк границу в авто, на своём американском салонированном авто, ибо он не полалается на железную дорогу.
Таков Генри Блюмфельд: наинадёжнейшее кажется ему сомнительным в то время, как все люди полагаются на железнодорожный график как на закон природы, на солнце, ветер и весну, значит, Блюмфельд- особое исключение. Он ни разу не положился на расписание поездов, пусть даже те- государственные и возят некоего Адлера, и Зигеля, благодаря разнообразным административным директивам и в итоге мучительных расчётов устроителей "железки".
Блюмфельд прибыл в отель "Савой" в два часа ночи, а мы со Звонимиром оказались свидетелями его прибытия.
Именно в это время мы возвращались из бараков.
Звонимир выпивает с ведро, и расцеловывает всех. Звонимир мастак пить. Когда он выходит на свежий воздух, то трезвеет: ночной воздух напрочь уносит хмель- "ветер выдувает спирт из головы", говорит Звонимир.
Город тих; бьют куранты на башне. Чёрная кошка пересекает тротуар. Можно расслышать вздохи спящих мещан. Все окна отеля темны; одна ночная лампа красновато брезжит у входа; в узком переулке отель выглядит мрачным великаном.
Сквозь окна входа видать портье. Тот отставил свою постылую форменную кепку- я впервые вижу, что слуга обладает черепом, и это обстоятельство несколько озадачивает меня. Пара седых локонов обрамляет лысину как гирлянда- блюдо с тортом имениннику.
Портье вытянул ноги,- наверное, ему снится, что лежит он в кровати.
На контрольных часах в вестибюле- без трёх минут два.
В этот миг рядом раздаётся визг тормозов, да такой, словно весь город взвизгнул.
Рад, и два, и три раза подряд визжит.
И вот, отворяются окошки по обеим сторонам автосалона; попеременно звучат два голоса. Дрожь сотрясает мостовую, на которой мы стои`м. Белый свет заполняет щель проулка- словно обломок луны свалился сюда.
Белый свет испускает фонарь, мигающий фонарь, фара с отражателем- фара автомобиля Блюмфельда.
Вот так явился Блюмфельд, как ночной аэроплан. Фонарь напомнил мне о войне, я подумал о "неприятельском лётчике".
То был большой автомобиль. Шофёр был весь затянут в кожаный убор. Он вышел из салона как неземное создание.
Авто погремело ещё недолго. Оно было забрызгано шоссейным калом и размером походило на корабельную надстройку.
Мне почудилось, что я снова на позициях, и генерал к нам явлися с осмотром,- а я случайно оказался в дозоре. Непроизвольно я вытянулся, принял стойку и заждался. Господин, я не слишком рассмотрел его, в сером дорожном плаще покинул салон авто.  Затем вышел ещё один, с плащом через руку. Шофёр и тот здоровяк стали рядом с третьим, поменьше- тот молвил пару слов по-английски, которые я не понял.
Я подумал, что тщедушный господин- должно быть, Герни Блюмфельд, он отдал приказ своему спутнику.
Ну вот, и Блюмфельд здесь.
- Это Блюмфельд, - говорю я Звонимиру.
Звонимир желает непременно тут же убедиться, он подступает к тщедушномугосподину, который ждёт своего спутника, и спрашивает: "Мистер Блюмфельд?"
Блюмфельд кивает- и смотрит снизу вверх на здоровяка, низкий, в этот миг он, должно быть, подумал о башне собора.
И сразу же Блюмфельд отворачивается, смотрит на своего секретаря.
Портье пробудился- и надел свою форменную кепку. Игнац поспешает прямиком к нам, мимо.
Звонимир не преминул отвесить ему шлепок.
В баре замолкла музыка. Малая дверь приотворена- рядом стоят Нойнер и Каннер. Выходит фрау Джетти Купфер.
- Блюмфельд здесь?! -молвит она.
- Да, Блюмфельд!- откликаюсь я.
А Звонимир будто спятил, он вопит и пляшет на одной ноге:
- Блюмфельд с нами! а-ха-ха!
- Тихо! -цыкает фрау Джетти Купфер- и прикрывает рот Звонимру пухлой дланью своя.
Секретарь Блюмфельда с Ингацем и портье волокут пару больших кофров.
Генри Блюмфельд садится в служебное кресло портье и раскуривает сигарету.
Нойнер выходит в фойе. Он возбуждён, его лицо покрыто красными карминовыми пятнами, словно напомажено.
Нойнер подходит к Блюмфельду- тот не встаёт с места.
- Гутен абенд!- молвит Нойнер.
- Как дела?! -отзывается Блюмфельд, не вопрошая, но приветствуя Нойнера.
Гарри ,оказывается, вовсе не любопытен.
Блюмфельд- я видел лишь его профиль- протягивает Нойнеру по-детски тонкую руку. Та бесследно исчезает в нойнеровой лапе как мелочь в великанском бумажнике.
Они говорят по-немецки, но так, чтоб посторонние не расслышали.
Ингац выходит с "летучим языком", с картонкой, на которой написан чёрным номер 13-й. Он пришпиливает картонку посреди двери.
Звонимир пару раз хлопает Ингаца по плечу- тот не ёжится, он вовсе не замечает шлепков.
Фрау Купфер возвращается в бар.
Я бы ещё полчасика погулял, но опасаюсь оставлять одного выпившего Звонимира.
Итак, мы с ним самостоятельно отаправляемся вверх на лифте, впервые без Игнаца.
Гирш Фиш бродит в кальсонах. Он бы с удовольствием в таком виде спустился к Блюмфельду.
- Вы должны одеться, герр Фиш!- замечаю я.
- Как он выглядит? Он поправился?- спрашивает Фиш.
- Нет! Он по-прежнему тощий!
- Боже, если бы старый Блюмфельд знал,- бормочет Фиш и возвращается к себе.
- Вот бы погубить Блюмфельда, -молвит Звонимир, как бы нечто замыслив.
А я не отзываюсь, ибо знаю: это алкоголь из него ропщет

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose

Йозеф Рот ,Отель "Савой", роман (глава 1.7)

7.

Фёбус Бёлёг не забывает о подарке, поминая, зовёт его "голубым великолепием", "как по мерке вылитым" и посмеивается. Однажды столкнулся я у своего дяди с Глянцем, с Абелем Глянцем, неким мелким, неряшливо одетым, небритым человечком, который боязко ёжился, когда к нему обращались, он обладал способностью автоматически уменьшаться, таким вот загадочным рефлексом собственной природы. Его тощая шея с непрестанно перекатывающимся адамовым яблоком слагалась как гармонь и сникала в просторном стоячем воротничке. Лишь лоб его был велик, его череп сиял, его красные уши широко топорщились, словно всему миру отворялись навстречу как входные двери. Абелевы глазки взирали на меня с ненавистью. Возможно, Глянц, видел во мне соперника.
Абель Глянц уже несколько лет как зачастил чаёвничать в дом Фёбуса Бёлёга. Здесь он -постоянный гость здесь, которого влиятельные люди города сторонятся, а прогнать его им никогда не достаёт мужества.
- Выпейте чаю, -молвит ему Фёбус Бёлёг.
- Нет, спасибо!- ответствует Абель Глянц.- Я полон чаем как самовар. Это уже четвёртая чашка, который я должен принять, герр Бёлёг. Как отставил столовый прибор- так и запил. Не заботьтесь мной, герр Бёлёг!
Дядя не отступает.
- Такого хорошегочаю вы всю жизнь свою не пивали, Глянц.
- Но, что вы думаете, герр Бёлёг?! Я однаджы был зван к графине Базикофф, герр Бёлёг, не забывайте этого!- молвит Абель Грянц столь грозно, насколько способен.
- А я говорю вам, даже графиня Базикофф такого чаю не пивала, спросите моего сына, хоть кто-то да в Париже потребляет такой продукт?!
- Вот как, думаете?- молвит Абель Глянц и напоказ сомневается.
- Тогда отведаем, вкусим без сожаления, - добавляет он и двигает стул к самовару.
Абель Глянц был суфлёром в румынском театрике, но ощущал свой режиссёрский дар и не таил его в своей "раковине", когда вынуждённо наблюдал за человеческими "ошибками", а теперь рассказывает каждому свою историю. Однажды ему удалось на пробу поработать за режиссёра. Неделю спустя его отметили и направили в санитарную часть потому, что фельдфебелю показалось ,будто ремесло "суфлёр" как-то связано с медициной.
- Вот как случай людьми играет, - заключает Абель Глянц.
- А Глянц тоже обитает в "Савое", - молвил раз Фёбус Бёлёг, а мне показалось, будто дядя намекнул на моё сходство с суфлёром. Для дяди мы одинковы, оба были когда-то "искусниками", оба полупройдохи, хотя верно, что мы с трудом ищем себе подходящие солидные занятия. Дядя хотел стать коммерсантом, что лучше всего для "делания гешефтов".
- Вишь ты, Глянц занят вполне приличным гешефтом, -говорит дядя Бёлёг.
- Что за гешефт?
- С валютой, - молвит Фёбус Бёлёг,- опасно, да дело верное. Соль в лёгкости руки. Когда у тебя рука тяжела, не начинай. А если фартит, можно за пару дней выйти в миллионеры.
- Дядя, -спрашиваю я, - почему вы не меняете валюту?
- Боже храни, -кричит Фёбус, -с полицией я связываться не желаю! У кого вообще ничего нет, тот торгует валютой.
- Фёбус Бёлёг должен менять валюту? -спрашивает Абель Глянц возмутившись до глубины души и продолжает.
- С ней нелегко. Ставишь на кон всю свою жизнь, еврейская доля такова. Бегаешь весь день, суетишься. Желаете румынские леи? предложите ли швейцарские франки? Есть у вас леи? Желаете франки? Дело тёмное, гиблое. Ваш дядя говорит, что я делаю хорошие гешефты? Богач полагает, что каждый их делает.
- Кто сказал вам, что я богат? -интересуется Фёбус.
- Зачем кому-то говорить? В том нужны нет. Весь мир знает что подпись Бёлёга сто`ит денег.
- Мир лжёт!- кричит Бёлёг фальцетом. Он вопит так, словно весь мир уличает его в великом преступлении.
Александер входит, на нём новомодный костюм, на гладковыбритой голове- сетка. Он благоухает всем подряд: эликсором для полоскания рта, бриллиантином; он курит ароматизированную сигарету.
- Вовсе не стыдно быть богатым, отец, -молвит он.
- Не так ли?- весело кричит Глянц.- Ваш отец стыдится.
Фёбус Бёлёг снова подливает себе чаю.
- Вот каковы собственные дети,- хнычет он.
В этот миг Фёбус Бёлёг выглядит глубоким стариком. Лицо его пепельно-серое, морщины бороздят его веки, он сутулится- его словбно подменили.
- Все мы живём не будь здоров, -молвит он.- Трудимся и горбатимся всю жизнь, а потом нас хоронят.
Внезапно воцаряется глубокий покой. Да и смеркается уже.
- Надо зажечь свет!- говорит Бёлёг.
Это Глянцу намёк.
- Спешу откланяться. Премного благодарствую за отборнейший чай!
Фёбус Бёлёг подаёт мне руку и говорит: "И ты бы почащё заглядывал!"
глянц ведёт меня по незнакомым улочкам, мимо дворов, по пустырям, усыпанным отбросами и грязью, где хрюкают свиньи, вонючими пятаками роют себе заморить червячка. Роями зелёных мух облеплены кучи тёмно-коричневого человеческого кала на дворах. В городе вовсе нет канализации; вонь ширится изо всех домов, а глянц пропрочит внезаный ливень всяческой вони.
- Вот таковы гешеты наши.- молвит Глянц.- Бёлёг- богач с маленьким сердечком. Видите ли, герр Дан, у людей не бывает плохих сердец, но лишь большие и маленькие. То сердце не многое объёмлет, его хватает лишь на жену и дитя.
Мы заходим в маленький проулок. Тут стоят евреи, гуляют по проезжей, у них потешно свёрнутые зонты и с кривыми набалдашниками. Евреи то стоят спокойно, о чём-то задумываясь, то ходят туда-сюда, непрерывно. Тут один из них исчезает, другой же является из домовых ворот, испытующе глядит влево-вправо - и начинает слоняться. 
Будто немые тени ходят порознь и рядом люди, это собрание призраков, давние мертвецы блуждают тут. Уже тысячи лет бродит этот народ в узком проулке.
Сто`ит подойти к ним поближе- и можно заметить как они попарно задерживаются, миг единый бормочут- и росходятся, без приветствий и прощаний, чтоб через несколько минут спустя встретиться снова и обменяться полуфразами.
Показывается полецейский в скрипучих жёлтых самогах, с волочащейся саблей шагает он в точь срединой проулка мимо расступающихся евреев, которые приветствуют его, что-то выкрикивают ему, улыбаются. Ни приветствия, ни оклик не остановят его, ладный механизм, шагает он своим путём. Его шествие вовсе никого не страшит.
- Штраймер идёт, - шепчет кто-то рядом с Абелем Глянцем, а вот и сам Якоб Штраймер.
Случайно в это миг мужчина в голубом кителе зажигает газовый фонарь, будто чествует высокого гостя. Абель Глянц засуетился, евреи- тоже.
Якоб Штраймер замирает в конце переулка, царственнее полицейского ждёт он толпу, которая приближается к нему, словно челобитчики к восточному князю. Он в очках с золотой оправой, при холёных каштановых бакенбардах, в цилиндре.
Все и сразу заговорили, что Якобу Штраймеру нужны немецкие марки.
Абель Глянц заходит в лавку, где дама, так видно, ждёт клиента. Дама покидает свой пост, дверь хлопает, колокольчик заливается, мужчина выходит из лавки.
Глянц возвращается сияя: "У меня марки за одиннадцать и три восьмые. Желаете войти в долю? Штраймер платит двенадцать и три четверти.
Я пытаюсь расспросить. С неприятной уверенностью Глянц достаёт  бумажник из внутреннего кармана моего пиджака, вынимает все купюры, суёт мне их в ладонь, свёрнутые, и приглашает: "Идёмте".
- Десять тысяч, -говорит он, останавливаясь рядом с Якобом Штраймером.
- Этот господин?- спрашивает Штраймер.
- Да, герр Дан, - кивает Глянц.
- Савой.
- Поздравляю, герр Дан, - говорит мне Глянц.- Штраймер пригласил вас.
- Вот как?
- Разве вы не слышали? "Савой" сказал он... Идёмте! Если бы дядя Фёбус имел широкое сердце, вы пошли б в гору, заняли бы денег, купили бы дойчмарок... за пару часов заслужили бы сто тысяч. Но он вам ничего не даёт. Оттого заслужили вы всего пять тысяч.
- И это много.
- Нисколько. Много- это миллиард,- мечтательно мурлычет Глянц.- По нынешнему времени нисколько не много. После завтра придут большевики. Старые сказки претворятся в жизнь. Сегодня вы храните в сундуке сто тысяч, а завтра выходите на рынок, а они сто`ят пятьдесят тысяч. Такие чудеса творятся ныне. Теперь денги никогда не остаются деньгами! Что же вы хотите?
Мы приходим в "Савой"; Глянц отворяет низкую дверь в конце коридора, за нею стоит Игнац. Это бар в тёмно-красных тонахю Некая рыжеволосая дама возвышается над барной стойкой, а пара расфранчённых девушек растерянно посиживают за маленькими столиками и тонкими соломинками посасывают лимонад.
Глянц здоровается: "Гутен таг, фрау Купфер" ;и представляет меня:
- Герр Дан... фрау Джетти Купфер, альма матер.
- Это по-латыни, - бросает он фрау Купфер.
- Знаю, вы образованный мужчина,- молвит фрау Купфер,- но вам следует учиться дальше, герр Глянц.
- Уж гневается она на пою латынь,- Глянц стыдится.
Почти темно в комнате; в одном углу горит висячая лампа; чёрная ширма заслоняет сцену.
Я пью двойной шнапс и мягко опускаюсь в кожаное кресло. За барной стойкой господа кушают бутербродики с зернистой икрой. Тапер садится за инструмент.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose

Йозеф Рот ,Отель "Савой", роман (глава 1.6)

6.

Гремит по всему зданию как бранный клич: "Калегуропулос приезжает!" Он всегда являлся на закате. Творениьем сумерек был он, господином летучих мышей.
Снова на трёх верхних этажах скребли и мыли каменный пол. Слыхать хлопки клочьев пыли, падающих в переполненное ведро, шорохи жёсткой метлы и магкие перекаты промокающей каменные плиты коридора тряпки. Горничный с желтым флаконом кислоты натирает до блеска дверные ручки. Светильники мерцают, их подмигивания отражает металл кнопок и дверей лифта. Пар покруче обычного валит из помывочной и крадётся на седьмой этаж. По колеблющимся стремянкам взбираются к потолку мужчины в синих униформах и защитных перчатках, щупают проводку. На широких кушаках висят девушки с равзевающимися подолами, как живые знамёна, трут оконные стёкла ,да повыше.  С восьмого этажа все насельцы исчезли, двери номеров отворены, взору открыты жалкие пожитки постояльцев, поспешно смотанные узлы, ворохи газетных полос поверх недозволенного ущерба отельному имуществу.
Горничные с привилегированных этажей нарядились в роскошные полосатые монашеские чепцы, излучают как бы силу радостного возбуждения воскресного утра. Я удвилён тем, что ни один церковных колокол не звенит. Внизу кто-то собственноручно вытирает платком пыль с пальм, это сам директор, ему попадается на глаза кресло с потрескавшеюся кожаной обивкой и щербатыми деревянными поручнями. Мигом портье накрывает его ковриком.
Два бухгалтера стоят за высокими бюро, делают выписки из гроссбухов. Один листает картотеке. Шапка портье окантована золотой лентой. Из малой подсобки выходит слуга в новом зетёном фартуке, он сияет как клок весеннего луга.
В вестибюле, куря и попивая шнапсы, посиживают обхаживаемые расторопным кельнером толстые господа.
Я заказываю себе один шнапс и присаживаюсь на внешнем краю вестибюля, впритык к лестнице, котрой проследует Калегуропулос. Игнац проходил мимо, кивал, благожелательнее, чем обычно, с достоинством, лифтбою вовсе не свойственным. Он выглядел единственным сохранившим спокойствие в этом доме, его облачение нисколько не переменилось, его гладко выбритое добродушное лицо пастора со слегка отливающим голубизной подбородком сегодня было прежним.
Я прождал полчаса. Внезапно заметил я замешательство в портьерской ложе, директор схватил кассовую книгу, помахал ею, сигналя, и метнулся вверх по лестнице. Один толстый постоялец оставил полуиспитую рюмку шнапса и спросил своего соседа:  "В чём дело?" Тот , русский, невозмутимо ответил: "Калегуропулос на втором этаже".
Когда он зашёл?
В моей комнате на ночной тумбочке обнаружил я счёт с печатным замечанием:

"Нижайше просим многоуважаемых гостей платить наличными. Чеки принципиально не принимаются;
                                                          с глубочайшим почтением
                                                          Калегуропулос, хозяин гостиницы".

Директор явился спустя четверть часа, и с ходу попросил прощения, дескать, вышла оплошность: счета выписываются тем постояльцам, которые сами их просят. Директор извинялся, он был не на шутку напуган, его извинения не кончались, он словно было обрёк невиновного на смертную казнь, настолько переполняло его раскаяние. Он откланялся ещё раз, в последний, держась за дверную ручку, пристыженно пряча счёт в недрах свеого пиждака.
Позже ожил этаж как пчелиная сота, куда насельцы слетаются со сладкой добычей. Гирш Фиш пришёл, и семья Санчиных, и многие другие, которых я не знал, и Стася пришла. Она боялась было заходить в свою комнату.
- Чего вы боитесь?
- Там счёт, - говорит Стася,- а я же не могу оплатить его. Придётся снова Игнацу зайти со своим патентом.
Что за патент?
- Позже обьясню...- бросает Стася. Она очень взволнована, на ней лёгкая блуза- и я вижу её маленькие груди.
На тумбочке лежит счёт. Он довольно весом: если я оплачу его, мне придётся расстаться с большей частью своей наличности.
Стася быстро успокаивается. У зеркала она замечает букет: гвоздики и подсолнухи.
- Цветы от Александера Бёлёга, -молвит она.- Но я никогда не отсылала букеты. Что посоветуете?
Тогда пошлите его Игнацу.
Игнац является, лицо его выражает усердие, он низко кланяется мне.
- Ваш патент, Игнац,- говорит Стася.
Игнац достаёт из кармана брюк цепочку и хватает туалетный чемоданчик у зеркала.
- Третий, - молвит Игнац, и четырежды оборачивает цепочкой чемоданчик. При этом лифтбой выглядит весьма довольным: он словно оковывает Стасю, а не её багаж. Он скрепляет цепочку замочком, складывает счёт и прячет его в своём просторном бумажнике.
Игнац каждому, кто при багаже, одалживает денег. Он оплачивает счета постояльцам, которые закладывают ему свои чемоданы. Кофры остаются в комнатах своих владельцев, но под пломбами Игнаца, который сам придумал "патент" и каждое утро инспектирует свои заклады.
Cтася довльствуется парой платьев. Три чемодана она заложила. Я решаюсь один из них выкупить и думаю, что неплохо бы мне поскорее покинуть отель "Савой".
Он больше не нравится мне: ни помывочная ,которая оклеивает людей паром; ни мрачный самоловольный лифтбой; ни три этажа заключённых. Миру был подобен этот отель, он мощно лучился вовне, блистал роскошью семи этажей, но бедность жила по-божески близко; то, что было "верхом" оказалось внизу, похороненным в воздушных могилах, а могильщики протягивали к себе ещё пониже нити из уютных комнат, посиживали внизу в покое и праздности, будучи необременены подобными гробам покоями.
Я принадлежу к погребённым высоко. Разве не живу я на седьмом этаже? Здесь лишь восемь этажей? Не девять, не десять, не двадцать? Сколь повыше ещё можно падать? В небо, в конечное блаженство?
- Вы столь далеки от нашего,- говорит Стася.
- Простите, -извиняюсь я, её голос тронул меня.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart
rose

Йозеф Рот ,Отель "Савой", роман (глава 1.1-2)

Первая глава

1.

В девять утра я пришёл в отель "Савой", где решился хорошо отдохнуть пару дней или неделю. В этом городе я надеялся повстречаться со своими родственниками: мои родители были русскими евреями. Я желал получить денежное воспомоществование чтоб продолжить свой путь на запад.
Я возвращался домой из трёхлетнего военного плена, пожил было в сибирсокм лагере- и странствовал по русским городам и деревням, в качестве рабочего, подёнщика, ночного сторожа, вокзального носильщика и подручного пекаря.
На мне была подаренная кем-то косоворотка*, короткие штаны, унаследованные мною от умершего товарища, и ещё гожие сапоги, чьё просихождение я было запамятовал.
Европейским, как все прочие гостиницы Востока, показался мне "Савой" с его восемью этажами, с его золотыми гербами и одним портье в ливрее. Отель сулил воду, мыло, горничную в белом переднике; приветливо поблёскивающие ночные безделушки что твои дорогие неожиданности в ларце благородного дерева; электрические лампы-цветики, сияющие в розовых и зелёных абажурах-бутонах; верещащий звонок, ждущий пальца; и кровати, тронь такую -заколышется, пухлую и всегда готовую принять усталые телеса.
Я радуюсь возможности отринуть старую жизнь, весь минувший год. Повидал я, вот они , перед глазами-... солдат, убийц, полуживых, восставших, кандальных, страников.
Помню утреннюю мглу, чую барабанную поступь марширующей ватаги, дрожь оконных стёкол верхнуго этажа; замечаю мужчину в белой исподней рубахе, трясущиеся руки солдат; лучи пробиваются на поляну, отражаясь в росе; я падаю в траву перед "воображаемым противником"- и дико жажду здесь и остаться, навсегда в бархатной траве, которая щекочет мне нос. Слышу тишину лазарета, белое больничное безмолвие. Подымаюсь одним летним утром, слушаю рулады жаворонка за здравие, смакую утреннее какао и умасленную булочку и дух йодоформа "первой диеты". Я живу в некоем белом мире из неба и снега, бараки покрывают землю как желтые помойки. Я смакую сладость последней затяжки из сигаретного окурка, читаю полосу объявлений родимой прадавней газеты: могу повторить для памяти названия близких мне улиц, познакомиться с мелочным торговцем, с неким портье, с блондинкой Агнеш, с которой можно было переспать. 
Я чую блаженный дождь в бессонной ночи, прытко в улыбке утреннего солнца тающие сосульки, мну мощные груди одной женщины, сама попалась под руки- вот и уложили её в мох, вижу белую роскошь её бёдер. Сплю без задних ног на сеновале, в овине. Я перешагиваю борозды пахоты и прислушиваюсь к жидкому треньканью балалайки.
Столько всего можно всосать- и не переменить свою комплекцию, походку и привычки. Выскользнуть из миллионов ловушек, ни разу не наесться досыта, играть всеми красками радуги, ибо всегда радуге быть из подобной вот цветовой гаммы.
В отеле "Савой" мог быть я радушно принят в одной рубашке, да и снять её равно как и владелец двадцати кофров- да так и остаться Габриэлем Даном. Наверное, предвкушение приятного сделало меня столь самодовольным, столь гордым и властным, что портье привествовал меня, меня, бедного странника в русской блузе, а бой подсуетился, хоть никакого багажа при мне не имелось.
Лифт понёс меня вверх, зеркала украшали его стены; лифтёр, пожилой мужчина, тянул железный трос кулаками; "ящик" потянулся выше, я парил- и казалось мне, что вот да и взлечу. Я наслаждался невесомостью, высчитывал про себя, сколько ступеней пришлось бы мне мучительно карабкаться, если бы не уселся в этом роскошном лифте, и выбрасывал прочь горечь, бедность, бесприютность, неприкаянность, голод, прошлое попрошайки- прочь и вниз,...глубоко, одкуда всё это меня, вздымающегося, никогда впредь не достало бы.
Моя комната- я получил одну из самых дешёвых- располагалась на седьмом этаже под нумером 703, который мне, чуткому к таким мелочам, пришёлся по суеверному нраву: нуль напомнил мне даму, окружённую фланирующими стариком и молодым господином. Кровать была укрыта желтым покрывалом, слава тебе, Господи- не серым, которое напомнило бы мне казарму. Я пару раз включил и выключил свет, распахнул дверцу ночной тумбочки; матрац спружилил под моей ладонью; водяная гладь блеснула мне из кувшина; окно выходило на светлый двор, где на ветру привольно колыхалось просыхающее бельё, кричали дети, привольно бродили куры.
Я умылся и медленно скользнул в кровать, я насладился каждой секундой. Я отворил окно: куры громко и страстно квохтали- о, сладостная колыбельная.
Я проспал без снов весь день.


2.

Закатное солнце румянило верхние окна здания напротив; бельё, куры и дети исчезли со двора.
С утра, когда я пришёл сюда, моросила, а затем дождь припустил- и вот мне показалось, что проспал я не день ,а все три. Куда только подевалась усталость; сердце окрепло- гора с него свалилась. Я жаждал повидать город, новую жизнь. Комната казалась мне родной, будто я немало пожил тут давно: знакомыми часы, кнопка звонка, электрический выключатель, зелёный абажур лампы, шифонер, таз для умывания. Всё интимно, как в доме, где ты провёл своё детство, всё внушает покой, дарит тепло, как на свидании после долгой разлуки.
Новостью оказалась лишь пришпиленная к двери записка:

"После десяти вечера просим покоя. Не отвечаем за пропавшие дорогие вещи. Камера хранения имеется.
                               Всегда к вашим услугам
                               Калегуропулос, хозяин отеля".

Иностранная, греческая фамилия мне показалась забавной, я с наслаждением просклонял её :Калегуропулос, Калегуропулу, Калегурополо........... легкое воспоминания о неприятных школьный уроках, об учителе греческого- он восстал из забытых лет в некоем дымчато-зелёном пиджачке,- я тут же сунул назад, в прошлое. Итак, решил я прогуляться городом, возможно, разыскать кого-нибудь из родаков, ести время на то останется, и насладиться, если сии вечер и город позволят мне то.
И вот, иду я коридором, спускаюсь лестницей- и тешусь видом квадратных плиток, красноватым опрятным камням, радуюсь эху моей уверенной поступи.
Медленно спускаюсь я лесницей, с нижних этажей доносятся голоса, а здесь наверху всё спокойно, все двери затворены, словно шагаешь монастырём мимо келий молящихся послушников. Шестой этаж в точности похож на седьмой- так недолго и обознаться: и там, и здесь у лестницы висят "контрольные" часы, только показывают они разное время. Те, что на седьмом- десять минут восьмого, здесь- семь, а на пятом- без десяти семь.
На лестнице ниже чётвёртого этажа лежит палас- шаги впредь не слышны. Номера комнат уже не нарисованы на дверях, но выписаны на фарфоровых овальных табличках. Проходит девушка со шёткой и корзиной для бумаг- здесь, кажется, о чистоте заботятся пуще. Тут живут богатые,- и Калегуропулос-хитрец нарочно отводит часы назад, ведь у богачей есть время.
Вот, две створки двери одного номера нараспашку.
Это большая комната с двумя окнами, двумя кроватями, двумя шифонерами, с одним зелёным плюшевым диваном и корзиной для бумаг, с облицованным бурым кафелем камином и стойкой для вещей. На двери не видать записки Калегуропулоса- можалуй, обитателям люкса дозволено шуметь после десяти, их берегут от воришек или же богачи знают о наличии камеры хранения.
их  все ценные вещи богачи уже сдали в камеру хранения, или же их персонально оповестил о том Калегуропулос?
Из одного номера вышла в боа курящая дама, она пудрилась на ходу- вот дама, сказал я себе и пошел следом за ней, всего несколько ступеней повыше незнакомки, довольно рассматривая её лакированные сапожки. Дама немного задержалась у портье- и мы с нею одновременно достигли парадной двери, портье поклонился- и мне показалось забавно то, что он будто принял меня за спутника богатой дамы.
Поскольку я не знал дороги в город, то решился следовать за незнакомкой.
Та свернула направо из узкой улочки тянувшейся от гостиницы- и тут открылась широкая рыночная площадь. Наверное, был базарный день. Сено и соломенная сечка там и сям покоились на мостовой или копны грузили на подводы, гремели засовы, звенели цепи, домохозяева тихонько ладили свои весы, вышагивали женщины в пёстрых платках предусмотрительно прижимающие к себе полные снедью горшки, держа в руках "пробники" с торчащими деревянными ложками. Скупые фонари роняли в сумерки серебристый свет на тротуар, где уже фланировали мужчины в мундирах и цивильные с тросточками, и валили чтоб расеяться невидимые облачки русского парфюма. Прибывали с железнодорожного вокзала подводы с шикарным багахом, с укутанными пассажирами. Мостовая здесь была худой, с наростами грунта, неожиданными выбоинами, которые были устелены гниющими дощечками, которые опасно потрескивали.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose


_________Примечания переводчика:_____________________________
Это первый перевод романа на русский. Текст оригинала см. Joseph Roth "Hotel Savoy", Verlag Philipp Reclam jun., Leipzig ,DDR, 1984 j.
* букв. "русская блуза";
** точнее, "лифтбой".

Йозеф Рот ,Отель "Савой", роман (глава 4.29-30)

29.

Прежде, чем я успел сообразить, показались солдаты. Они кричали точно так, как мы, зато- маршировали, широкими двойными шеренгами, с офицером впереди и с барабанщиком на фланге. Они были при винтовках с примкнутыми штыками наготове, они шагали сквозь дождь, растаптывая говно- и вся плотная солдатская масса печатала марш как машина.
Командный крик понукал послушную массу. Двойные разомкнулись- солдаты стояли здесь как жидкий лес, далеко друг от друга по всей рыночной площади.
Они окружали весь квартал, толпу в отеле- и затворили узкий проулок.
Звонимира я больше не видел.


30.

Я всю ночь прождал Звонимира.
Было много убитых. Наверное, Звонимир оказался среди них? Я написал его старому отцу, что сын умер в плену. Зачем должен я рассказывать старику, что смерть настигла его крепкого сына по дороге домой?
Многих возвращенцев постигла смерть в отеле "Савой". Она шесть лет преследовала за ними, на войне и в плену,- а кого смерть преследует, тот ей попадается.
На фоне сереющего рассвета высились полуобугленные останки отеля. Ночь была прохладна и ветрена, она кочегарила пожар. Утро подало серый, косой дождь- он гасил подугасшее пожарище.
С Абелем Глянцем иду я на вокзал. Следующий поезд должен отправиться вечером. Мы сидим в пустом зале.
- Знаете, что Игнац и был Калегуропулосом?.. А Гирш Фиш тоже сгорел в отеле.
- Жаль, -отзывается Абель Глянц,- хороший отель был.
Мы медленно катим с югославскими возвращенцами. Они поют. Абель Глянц затягивает своё: "Когда я прибуду к своему дяде в Нью-Йорк, то..................
Америка, думаю я, Звонимир говаривал так, постоянно- "Америка".

перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose

Кличко открыл дизайн отель в Киеве

В Киеве прошло торжественное открытие дизайн-отеля 11 Mirrors, в котором принял участие чемпион мира в супертяжелом весе по версиям IBF, WBA, WBO, IBO и «The Ring Magazine» Владимир Кличко.
Дизайн-отель 11 Mirrors, вдохновителем необычного концепта которого стал именно Владимир Кличко, открылся еще в июне, но торжественное открытие гостиницы состоялось в ноябре.11 Mirrors - первый и единственный дизайн-отель в Украине, расположен в самом центре делового, культурного и исторического Киева, всего в нескольких шагах от Национальной оперы и Владимирского собора, лучших ресторанов и магазинов города.

 

Дизайн-отель 11 Mirrors создан для тех, кто находится в динамичном ритме жизни, всегда в центре событий и гармонии с собой. Уникальная атмосфера отеля создана для работы, отдыха и наслаждения жизнью.


Все дизайнерские решения отеля направлены на создание баланса красоты и стиля. Элегантная простота и прямые линии интерьера - идеальное пространство для новых мыслей, идей и Вашего вдохновения.

Йозеф Рот ,Отель "Савой", роман (глава 3.21)

21.

Пополудни того же дня секретарь Бонди пригласил меня на минутку ко столу Блюмфельда.
Блюмфельд нуждался ещё в одном, временном, секретаре. Надо было делить просителей на лишних и нужных и управляться будь здоров.
Бонди спросил меня, знаю ли я подходящего на должность кандидата.
Нет, я никого не знал, кроме Глянца.
Но тут-то Блюмфельд обезоруживающим жестом дал понять: Глянц не годится.
- Не желаете ли  в ы  занять место?- спросил меня Блюмфельд. Что за вопрос! Блюмфельду вообще не свойственна вопросительная интонация, он всё выговаривает напрямик, словно дублирует естественно разумеющееся.
- Посмотрим, постараемся!- отозвался я.
- Тогда, не угодно ли вам завтра в своей комнате... вы проживаете...?
- Семьсот третья.
- Прошу, завтра начинайте. Вы получите секретаря.
Я попрощался- и ощутил, как Блюмфельд смотрит мне вслед.
- Звонимир, -говорю, -я уже секретарь Блюмфельда.
- Америка.
В мои обязанности входило выслушивать людей, оценивать их и приносимые ими прожекты, и ежедневно представляьб Блюмфельду письменные отчёты.
Я оценивал внешний вид, положения, занятия, предложения каждого посетителя- и записывал всё. Я надиктовывал девушке-машинистке, очень старался.
Блюмфельд, казалось, был доволен моей работой, ибо он кивал мне при встречах пополудни, весьма благосклонно.
Так помногу я никогда ещё не работал- и я радовался. Это было занятие, которое устраивало меня, ведь я вникал во всё и отвечал сам за всё, представляемое мною. Я старался слишком не расписывать, только нужное. Однако, выгонял я иной раз по роману.
Я трудился с десяти утра до четырёх пополудни. Каджый день приходили пятеро-шестеро или больше просителей.
Я, пожалуй, знал, что угодно Блюмфельду от меня. Он желал контроля себя самого. Он не полагался во всём лишь на собственное мнение, и ещё он желал подтверждения собственным наблюдениям.
Генри Блюмфельд был благоразумным человеком.
Игрушечники звались Нахманном, Цобелем и Вольффом, они интимно значились втроём на одной визитной карточке.
Нахманн, Цобель и Вольфф обнаружили, что на этой окраине Европы игрушки пока неизвестны. Троица прибыла с деньгами, они подтвердили это, излагали проект свой очень основательно. Уже годы простаивает в этом городе прядильня покойного Майблюма. Её можно за "пустяк", говорит Вольфф, отремонтировать. Герр Нахманн останется здесь- они нуждаются не столько в деньгах Блюмфельда, сколько в его имени. Фирма должна назваться "Блюмфельд и компания" и обеспечивать местный , а также российский рынок.
Близнецы желают выпускать фейерверки, бумажных змеев, серпантин, конфетти и поросят.
Затем услышал я, что Блюмфельду идея с игрушками очень понравилась, я же увидел, как спустя два дня вкруг майблюмовой прядильни появились строительные леса, они росли и росли, пока вся полуразрушенная фабрика не обрядилась в доски как монумент в зимнюю пору.
Нахманн, Цобель и Вольфф остановильсь здесь надолго. Их, неразлучно шатающихся, видели на улицах и площадях города. Они втроём наведывались в бар- и заказывали к столу девушку. Они вели интимную семейную жизнь. 
Меня встречают теперь с большим почтением, нежели прежним- в отеле "Савой". Игнац опускает свои пивные глаза, когда встречает меня, в лифте или в баре. Портье низко кланяется мне. Близнецы также оказывают мне знаки внимания.
Габриэль, говорю я себе, ты явился в одной рубашке в отель "Савой", а покинешь его будучи владельцем более, чем двадцати кофров.
Заповедные двери распахиваются по моему желанию- люди чествуют меня. Чудеса, да и только. А я вот стою, готовый принять всё, что ко мне стекается. Люди предлагают мне себя, неприкрытые жизни их стелятся предо мною. Я не могу ни помочь, ни пожалеть их- они же довольны уже тем, что хоть мельком могут выплакаться мне в жилетку.
Худо им, людям- горе их высится великанской стеной предо мною. Они сиживают здесь в коконах собственных забот и перебирают лапками как мужи в паутине. Тому на хлеб не хватает- этот кусок свой жуёт пополам с горечью. Тот желает сытости, а этот- воли. Здесь влачит он бедность свою, а верит, что были б крылья- вознёсся бы он через минуту, месяц, год над низостью мирка своего.
Худо им, людям. Судьбы свои они готовят сами, а верят, что те от Бога. Они пленены рутиной традиции, их сердца болтаются на тысячах нитей, которые прядут их же руки. На всех их жизненных путях расставлены запретительные таблички их богов, полиции, королей, их положений. Туда не пойти- здесь не пристать. И, побарахтавшись, поблуждав так- и ,наконец, обессилев, помирают они в кроватях- и оставляют собственное отчаяние своим последышам.
Я сижу в преддверии их любимого бога Генри Блюмфельда и регистрирую клятвы да желания его людишек. Народ вначале обращается к Бонди, а я принимаю лишь тех, кто приходит ко мне с листочком от него. Две или три недели желает Блюмфельд пожить здесь- а по истечении трёх дней службы замечаю я, что должен бы он остаться тут по крайней мере на год.
Я знакомлюсь с низеньким Исидором Шабелем, который когда-то был румынским нотариусом, но по причине растраты лишился должности. Он уже шестой год проживает в отеле "Савой", во время войны жил здесь, с офицерами этапа. Ему шестьдесят лет от роду, у него жена и дети в Бухаресте- и им очень стыдно: они даже не знают, где старик обретается. Ну вот, верит он, что настало время поработать на собственную реабилитацию,- пятнадцать лет минуло с той поры несчатной его аферы- возвратиться на родину, посмотреть ,как жена и дети, живы ли они, вышел ли сын его в офицеры, несмотря на отеческое несчастие.
Он замечательный человек: желает, несмотря на все свои беды, узнать, каков чин сына.  Он живёт мелким стряпчим. Приходит иногда еврей к нему- и просит составить прошение властям, насчёт наследства, например, похлопотать.
Его чемоданы давно опечатаны Игнацем, обедает он жареной картошкой, но желает знать, вышел ли сын его в офицеры.
Год назад был он у Блюмфельда, безуспешно.
Он ,чтобы реабилитироваться, нуждается в большой сумме.  Он упирается, мол, прав. Он изводит себя самоедством. Сегодня ещё он просит робко, завтра станет ругаться- и год затем обретаться в безумии.
Я знаю Тадеуша Монтага, друга Звонимира, рисователя шаржей, то есть, карикатуриста. Он мой сосед, комната 715-я. Я уже пару недель здесь, а рядом со мною голодал Тадеуш Монтаг- и ни разу не вскрикнул. Люди немы- куда рыбам до них, прежде они ещё кричали от боли, а затем отвыкли.
Тадеуш Монтаг- доходяга: худой, бледный и как тень невидим. Его шаги по голым каменным плитам седьмого этажа не слышны. Конечно, это потому, что подмётки его просто швах, но ведь шелест ветхих тапок Гирша Фиша по этим же плитам слышен. Да, у Тадеуша Монтага пятки стали тенями, как у святого. Он приближается молча, словно немой стоит в притолоке- и сердце твоё разрывается от этой немоты.
Что ему, Тадеушу Монтагу, остаётся, если никаких денег он не зарабатывает. Он рисует карикатуру на планету Марс, или на Луну, или давно умерших греческих героев. На его картинах можно отыскать Агемемнона, как он изменяет Клитемнестре- в поле, с пухлой троянской девушкой. С холма через громадную оперную трубу взирает Клитемнестра на срам своего мужа.
Я припоминаю, что Тадеуш Монтан в своих рисунках гротескно изобразил всю историю, от фараонов до наших дней. Монтаг протягивает свои помешанные листки так просто, словно предлагает брючные пуговицы на выбор. Однажды нарисовал он шарж для мебельного мастера. Посредине -невероятных размерор рубанок, рядом- на высоком помосте мужчина с пенсне на носу, а из носу карандаш лезет в исполинский рубанок.
И даже такой шарж он сообразил.............................................
Приходят чудесные лгуны: мужчина со стеклянным глазом, который желает основать синема. Но прокат немецких фильмов в этом городе идёт туго,что известно Блюмфельду, оттого Генри оставляет затею без внимания.
В этом городе больше всего недостаёт кинематографа. Этот город сер и весьма дождлив, здесь бастуют рабочие. Свободного времени довольно. Полгорода просиживало бы в кино до полуночи.
Мужчина со стеклянным глазом зовётся Эрихом Кёлером, он мелкий рёжиссёр из Мюнхена. Родом он из Вены, так рассказывает, но меня не проведёт, меня, знающего Леопольдштадт. Эрих Кёлер родом, в чём нет сомнения, из Черновиц, а глаз он потерял не на войне. Его "мировая война" уж точно была покруче нашей.
Он необразованный малый, путает иностранные слова, дурной человек- он лжёт не от страсти ко лжи, но продаёт свою душу за жалкое вознаграждение.
- В Мюнхене я открыл камерную игру света, о чём был отзыв в прессе о официально-сборные отчёты. Это сталось в последний год войны, когда ещё не стряслась революция... Вы, пожалуй, лучше знаете, кто такой Эрих Кёлер.
А четверть часа спустя рассказывает он об интимной дружбе с российскими революционерами.
Эрих Кёлер- это величина.
Иной господин, юноша во французских штиблетах, эльзасец, сулит гомо`новское кино
(см. Леон Гомон, один из основоположноков мирового кинематографа, по ссылке http://www.calend.ru/person/3469/), он вправду занимался кинематографом. Блюмфельду вовсе не по душе устраивать удовольствия для земляков. Но французский юноша купил молочную лавку Френкеля, чей гешефт шел плохо, ещё он печатает плакаты и провозглашает "развлечение века".
Нет, не просто это, добыть денежки Блюмфельда.
Я был с Абелем Глянцем в баре, с нами сидела старая компания. Глянц рассказывал мне по секрету,- Глянц всё рассказывает по секрету- что нойнер получил деньги и что у Блюмфельдя вообще больше нет никаких деловых интересов в этой местности. За год в Америке он удесятерил своё состояние - на что ему слабая здешняя валюта?
Блюмфельд многих разочаровал. Народ не нарастит свои капиталы, гешефты останутся прежними, как если бы Блюмфельд вовсе не приезжал из Америки. Однако, я не понимаю, зачем фабриканты общаются с ним, и их жёны тоже, и дочери их.
Между тем, многое меняется в обществе "пятичасового" зала.
Во-первых, Калегуропулос заказывает музыку: крепкая капелла из пяти исполнителей, она играет вальсы как марши- темперамент так и прёт. Пять русских евреев что ни вечер представляют оперетты. А первый скрипач на радость дамам кудряв.
Никогда не видывали дамы такого.
Фабрикант Нойнер уже с женой и дочерями; Каннер, он вдовец, приходит с двумя дочерями; Зигмунд Функ- с молодой женой; а ещё приходит Фёбус Бёлёг, мой дядя, со своей дочерью.
Фёбус Бёлёг приветствует меня наисердечнейшим образом.
Мне бы посетить его.
- У меня нет времени,- говорю я дяде.
- Ты больше не нуждаешься в деньгах, -откликается Фебус.
- Вы мне никогда ничего не давали...
- Ничего- на глупости,- курлычет моя дядя Фёбус.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose