хочу сюди!
 

ИРИНА

50 років, водолій, познайомиться з хлопцем у віці 45-54 років

Замітки з міткою «изотоп»

Йозеф Рот ,Отель "Савой", роман (глава 1.7)

7.

Фёбус Бёлёг не забывает о подарке, поминая, зовёт его "голубым великолепием", "как по мерке вылитым" и посмеивается. Однажды столкнулся я у своего дяди с Глянцем, с Абелем Глянцем, неким мелким, неряшливо одетым, небритым человечком, который боязко ёжился, когда к нему обращались, он обладал способностью автоматически уменьшаться, таким вот загадочным рефлексом собственной природы. Его тощая шея с непрестанно перекатывающимся адамовым яблоком слагалась как гармонь и сникала в просторном стоячем воротничке. Лишь лоб его был велик, его череп сиял, его красные уши широко топорщились, словно всему миру отворялись навстречу как входные двери. Абелевы глазки взирали на меня с ненавистью. Возможно, Глянц, видел во мне соперника.
Абель Глянц уже несколько лет как зачастил чаёвничать в дом Фёбуса Бёлёга. Здесь он -постоянный гость здесь, которого влиятельные люди города сторонятся, а прогнать его им никогда не достаёт мужества.
- Выпейте чаю, -молвит ему Фёбус Бёлёг.
- Нет, спасибо!- ответствует Абель Глянц.- Я полон чаем как самовар. Это уже четвёртая чашка, который я должен принять, герр Бёлёг. Как отставил столовый прибор- так и запил. Не заботьтесь мной, герр Бёлёг!
Дядя не отступает.
- Такого хорошегочаю вы всю жизнь свою не пивали, Глянц.
- Но, что вы думаете, герр Бёлёг?! Я однаджы был зван к графине Базикофф, герр Бёлёг, не забывайте этого!- молвит Абель Грянц столь грозно, насколько способен.
- А я говорю вам, даже графиня Базикофф такого чаю не пивала, спросите моего сына, хоть кто-то да в Париже потребляет такой продукт?!
- Вот как, думаете?- молвит Абель Глянц и напоказ сомневается.
- Тогда отведаем, вкусим без сожаления, - добавляет он и двигает стул к самовару.
Абель Глянц был суфлёром в румынском театрике, но ощущал свой режиссёрский дар и не таил его в своей "раковине", когда вынуждённо наблюдал за человеческими "ошибками", а теперь рассказывает каждому свою историю. Однажды ему удалось на пробу поработать за режиссёра. Неделю спустя его отметили и направили в санитарную часть потому, что фельдфебелю показалось ,будто ремесло "суфлёр" как-то связано с медициной.
- Вот как случай людьми играет, - заключает Абель Глянц.
- А Глянц тоже обитает в "Савое", - молвил раз Фёбус Бёлёг, а мне показалось, будто дядя намекнул на моё сходство с суфлёром. Для дяди мы одинковы, оба были когда-то "искусниками", оба полупройдохи, хотя верно, что мы с трудом ищем себе подходящие солидные занятия. Дядя хотел стать коммерсантом, что лучше всего для "делания гешефтов".
- Вишь ты, Глянц занят вполне приличным гешефтом, -говорит дядя Бёлёг.
- Что за гешефт?
- С валютой, - молвит Фёбус Бёлёг,- опасно, да дело верное. Соль в лёгкости руки. Когда у тебя рука тяжела, не начинай. А если фартит, можно за пару дней выйти в миллионеры.
- Дядя, -спрашиваю я, - почему вы не меняете валюту?
- Боже храни, -кричит Фёбус, -с полицией я связываться не желаю! У кого вообще ничего нет, тот торгует валютой.
- Фёбус Бёлёг должен менять валюту? -спрашивает Абель Глянц возмутившись до глубины души и продолжает.
- С ней нелегко. Ставишь на кон всю свою жизнь, еврейская доля такова. Бегаешь весь день, суетишься. Желаете румынские леи? предложите ли швейцарские франки? Есть у вас леи? Желаете франки? Дело тёмное, гиблое. Ваш дядя говорит, что я делаю хорошие гешефты? Богач полагает, что каждый их делает.
- Кто сказал вам, что я богат? -интересуется Фёбус.
- Зачем кому-то говорить? В том нужны нет. Весь мир знает что подпись Бёлёга сто`ит денег.
- Мир лжёт!- кричит Бёлёг фальцетом. Он вопит так, словно весь мир уличает его в великом преступлении.
Александер входит, на нём новомодный костюм, на гладковыбритой голове- сетка. Он благоухает всем подряд: эликсором для полоскания рта, бриллиантином; он курит ароматизированную сигарету.
- Вовсе не стыдно быть богатым, отец, -молвит он.
- Не так ли?- весело кричит Глянц.- Ваш отец стыдится.
Фёбус Бёлёг снова подливает себе чаю.
- Вот каковы собственные дети,- хнычет он.
В этот миг Фёбус Бёлёг выглядит глубоким стариком. Лицо его пепельно-серое, морщины бороздят его веки, он сутулится- его словбно подменили.
- Все мы живём не будь здоров, -молвит он.- Трудимся и горбатимся всю жизнь, а потом нас хоронят.
Внезапно воцаряется глубокий покой. Да и смеркается уже.
- Надо зажечь свет!- говорит Бёлёг.
Это Глянцу намёк.
- Спешу откланяться. Премного благодарствую за отборнейший чай!
Фёбус Бёлёг подаёт мне руку и говорит: "И ты бы почащё заглядывал!"
глянц ведёт меня по незнакомым улочкам, мимо дворов, по пустырям, усыпанным отбросами и грязью, где хрюкают свиньи, вонючими пятаками роют себе заморить червячка. Роями зелёных мух облеплены кучи тёмно-коричневого человеческого кала на дворах. В городе вовсе нет канализации; вонь ширится изо всех домов, а глянц пропрочит внезаный ливень всяческой вони.
- Вот таковы гешеты наши.- молвит Глянц.- Бёлёг- богач с маленьким сердечком. Видите ли, герр Дан, у людей не бывает плохих сердец, но лишь большие и маленькие. То сердце не многое объёмлет, его хватает лишь на жену и дитя.
Мы заходим в маленький проулок. Тут стоят евреи, гуляют по проезжей, у них потешно свёрнутые зонты и с кривыми набалдашниками. Евреи то стоят спокойно, о чём-то задумываясь, то ходят туда-сюда, непрерывно. Тут один из них исчезает, другой же является из домовых ворот, испытующе глядит влево-вправо - и начинает слоняться. 
Будто немые тени ходят порознь и рядом люди, это собрание призраков, давние мертвецы блуждают тут. Уже тысячи лет бродит этот народ в узком проулке.
Сто`ит подойти к ним поближе- и можно заметить как они попарно задерживаются, миг единый бормочут- и росходятся, без приветствий и прощаний, чтоб через несколько минут спустя встретиться снова и обменяться полуфразами.
Показывается полецейский в скрипучих жёлтых самогах, с волочащейся саблей шагает он в точь срединой проулка мимо расступающихся евреев, которые приветствуют его, что-то выкрикивают ему, улыбаются. Ни приветствия, ни оклик не остановят его, ладный механизм, шагает он своим путём. Его шествие вовсе никого не страшит.
- Штраймер идёт, - шепчет кто-то рядом с Абелем Глянцем, а вот и сам Якоб Штраймер.
Случайно в это миг мужчина в голубом кителе зажигает газовый фонарь, будто чествует высокого гостя. Абель Глянц засуетился, евреи- тоже.
Якоб Штраймер замирает в конце переулка, царственнее полицейского ждёт он толпу, которая приближается к нему, словно челобитчики к восточному князю. Он в очках с золотой оправой, при холёных каштановых бакенбардах, в цилиндре.
Все и сразу заговорили, что Якобу Штраймеру нужны немецкие марки.
Абель Глянц заходит в лавку, где дама, так видно, ждёт клиента. Дама покидает свой пост, дверь хлопает, колокольчик заливается, мужчина выходит из лавки.
Глянц возвращается сияя: "У меня марки за одиннадцать и три восьмые. Желаете войти в долю? Штраймер платит двенадцать и три четверти.
Я пытаюсь расспросить. С неприятной уверенностью Глянц достаёт  бумажник из внутреннего кармана моего пиджака, вынимает все купюры, суёт мне их в ладонь, свёрнутые, и приглашает: "Идёмте".
- Десять тысяч, -говорит он, останавливаясь рядом с Якобом Штраймером.
- Этот господин?- спрашивает Штраймер.
- Да, герр Дан, - кивает Глянц.
- Савой.
- Поздравляю, герр Дан, - говорит мне Глянц.- Штраймер пригласил вас.
- Вот как?
- Разве вы не слышали? "Савой" сказал он... Идёмте! Если бы дядя Фёбус имел широкое сердце, вы пошли б в гору, заняли бы денег, купили бы дойчмарок... за пару часов заслужили бы сто тысяч. Но он вам ничего не даёт. Оттого заслужили вы всего пять тысяч.
- И это много.
- Нисколько. Много- это миллиард,- мечтательно мурлычет Глянц.- По нынешнему времени нисколько не много. После завтра придут большевики. Старые сказки претворятся в жизнь. Сегодня вы храните в сундуке сто тысяч, а завтра выходите на рынок, а они сто`ят пятьдесят тысяч. Такие чудеса творятся ныне. Теперь денги никогда не остаются деньгами! Что же вы хотите?
Мы приходим в "Савой"; Глянц отворяет низкую дверь в конце коридора, за нею стоит Игнац. Это бар в тёмно-красных тонахю Некая рыжеволосая дама возвышается над барной стойкой, а пара расфранчённых девушек растерянно посиживают за маленькими столиками и тонкими соломинками посасывают лимонад.
Глянц здоровается: "Гутен таг, фрау Купфер" ;и представляет меня:
- Герр Дан... фрау Джетти Купфер, альма матер.
- Это по-латыни, - бросает он фрау Купфер.
- Знаю, вы образованный мужчина,- молвит фрау Купфер,- но вам следует учиться дальше, герр Глянц.
- Уж гневается она на пою латынь,- Глянц стыдится.
Почти темно в комнате; в одном углу горит висячая лампа; чёрная ширма заслоняет сцену.
Я пью двойной шнапс и мягко опускаюсь в кожаное кресло. За барной стойкой господа кушают бутербродики с зернистой икрой. Тапер садится за инструмент.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose

Йозеф Рот ,Отель "Савой", роман (глава 1.6)

6.

Гремит по всему зданию как бранный клич: "Калегуропулос приезжает!" Он всегда являлся на закате. Творениьем сумерек был он, господином летучих мышей.
Снова на трёх верхних этажах скребли и мыли каменный пол. Слыхать хлопки клочьев пыли, падающих в переполненное ведро, шорохи жёсткой метлы и магкие перекаты промокающей каменные плиты коридора тряпки. Горничный с желтым флаконом кислоты натирает до блеска дверные ручки. Светильники мерцают, их подмигивания отражает металл кнопок и дверей лифта. Пар покруче обычного валит из помывочной и крадётся на седьмой этаж. По колеблющимся стремянкам взбираются к потолку мужчины в синих униформах и защитных перчатках, щупают проводку. На широких кушаках висят девушки с равзевающимися подолами, как живые знамёна, трут оконные стёкла ,да повыше.  С восьмого этажа все насельцы исчезли, двери номеров отворены, взору открыты жалкие пожитки постояльцев, поспешно смотанные узлы, ворохи газетных полос поверх недозволенного ущерба отельному имуществу.
Горничные с привилегированных этажей нарядились в роскошные полосатые монашеские чепцы, излучают как бы силу радостного возбуждения воскресного утра. Я удвилён тем, что ни один церковных колокол не звенит. Внизу кто-то собственноручно вытирает платком пыль с пальм, это сам директор, ему попадается на глаза кресло с потрескавшеюся кожаной обивкой и щербатыми деревянными поручнями. Мигом портье накрывает его ковриком.
Два бухгалтера стоят за высокими бюро, делают выписки из гроссбухов. Один листает картотеке. Шапка портье окантована золотой лентой. Из малой подсобки выходит слуга в новом зетёном фартуке, он сияет как клок весеннего луга.
В вестибюле, куря и попивая шнапсы, посиживают обхаживаемые расторопным кельнером толстые господа.
Я заказываю себе один шнапс и присаживаюсь на внешнем краю вестибюля, впритык к лестнице, котрой проследует Калегуропулос. Игнац проходил мимо, кивал, благожелательнее, чем обычно, с достоинством, лифтбою вовсе не свойственным. Он выглядел единственным сохранившим спокойствие в этом доме, его облачение нисколько не переменилось, его гладко выбритое добродушное лицо пастора со слегка отливающим голубизной подбородком сегодня было прежним.
Я прождал полчаса. Внезапно заметил я замешательство в портьерской ложе, директор схватил кассовую книгу, помахал ею, сигналя, и метнулся вверх по лестнице. Один толстый постоялец оставил полуиспитую рюмку шнапса и спросил своего соседа:  "В чём дело?" Тот , русский, невозмутимо ответил: "Калегуропулос на втором этаже".
Когда он зашёл?
В моей комнате на ночной тумбочке обнаружил я счёт с печатным замечанием:

"Нижайше просим многоуважаемых гостей платить наличными. Чеки принципиально не принимаются;
                                                          с глубочайшим почтением
                                                          Калегуропулос, хозяин гостиницы".

Директор явился спустя четверть часа, и с ходу попросил прощения, дескать, вышла оплошность: счета выписываются тем постояльцам, которые сами их просят. Директор извинялся, он был не на шутку напуган, его извинения не кончались, он словно было обрёк невиновного на смертную казнь, настолько переполняло его раскаяние. Он откланялся ещё раз, в последний, держась за дверную ручку, пристыженно пряча счёт в недрах свеого пиждака.
Позже ожил этаж как пчелиная сота, куда насельцы слетаются со сладкой добычей. Гирш Фиш пришёл, и семья Санчиных, и многие другие, которых я не знал, и Стася пришла. Она боялась было заходить в свою комнату.
- Чего вы боитесь?
- Там счёт, - говорит Стася,- а я же не могу оплатить его. Придётся снова Игнацу зайти со своим патентом.
Что за патент?
- Позже обьясню...- бросает Стася. Она очень взволнована, на ней лёгкая блуза- и я вижу её маленькие груди.
На тумбочке лежит счёт. Он довольно весом: если я оплачу его, мне придётся расстаться с большей частью своей наличности.
Стася быстро успокаивается. У зеркала она замечает букет: гвоздики и подсолнухи.
- Цветы от Александера Бёлёга, -молвит она.- Но я никогда не отсылала букеты. Что посоветуете?
Тогда пошлите его Игнацу.
Игнац является, лицо его выражает усердие, он низко кланяется мне.
- Ваш патент, Игнац,- говорит Стася.
Игнац достаёт из кармана брюк цепочку и хватает туалетный чемоданчик у зеркала.
- Третий, - молвит Игнац, и четырежды оборачивает цепочкой чемоданчик. При этом лифтбой выглядит весьма довольным: он словно оковывает Стасю, а не её багаж. Он скрепляет цепочку замочком, складывает счёт и прячет его в своём просторном бумажнике.
Игнац каждому, кто при багаже, одалживает денег. Он оплачивает счета постояльцам, которые закладывают ему свои чемоданы. Кофры остаются в комнатах своих владельцев, но под пломбами Игнаца, который сам придумал "патент" и каждое утро инспектирует свои заклады.
Cтася довльствуется парой платьев. Три чемодана она заложила. Я решаюсь один из них выкупить и думаю, что неплохо бы мне поскорее покинуть отель "Савой".
Он больше не нравится мне: ни помывочная ,которая оклеивает людей паром; ни мрачный самоловольный лифтбой; ни три этажа заключённых. Миру был подобен этот отель, он мощно лучился вовне, блистал роскошью семи этажей, но бедность жила по-божески близко; то, что было "верхом" оказалось внизу, похороненным в воздушных могилах, а могильщики протягивали к себе ещё пониже нити из уютных комнат, посиживали внизу в покое и праздности, будучи необременены подобными гробам покоями.
Я принадлежу к погребённым высоко. Разве не живу я на седьмом этаже? Здесь лишь восемь этажей? Не девять, не десять, не двадцать? Сколь повыше ещё можно падать? В небо, в конечное блаженство?
- Вы столь далеки от нашего,- говорит Стася.
- Простите, -извиняюсь я, её голос тронул меня.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart
rose

Йозеф Рот ,Отель "Савой", роман (глава 1.1-2)

Первая глава

1.

В девять утра я пришёл в отель "Савой", где решился хорошо отдохнуть пару дней или неделю. В этом городе я надеялся повстречаться со своими родственниками: мои родители были русскими евреями. Я желал получить денежное воспомоществование чтоб продолжить свой путь на запад.
Я возвращался домой из трёхлетнего военного плена, пожил было в сибирсокм лагере- и странствовал по русским городам и деревням, в качестве рабочего, подёнщика, ночного сторожа, вокзального носильщика и подручного пекаря.
На мне была подаренная кем-то косоворотка*, короткие штаны, унаследованные мною от умершего товарища, и ещё гожие сапоги, чьё просихождение я было запамятовал.
Европейским, как все прочие гостиницы Востока, показался мне "Савой" с его восемью этажами, с его золотыми гербами и одним портье в ливрее. Отель сулил воду, мыло, горничную в белом переднике; приветливо поблёскивающие ночные безделушки что твои дорогие неожиданности в ларце благородного дерева; электрические лампы-цветики, сияющие в розовых и зелёных абажурах-бутонах; верещащий звонок, ждущий пальца; и кровати, тронь такую -заколышется, пухлую и всегда готовую принять усталые телеса.
Я радуюсь возможности отринуть старую жизнь, весь минувший год. Повидал я, вот они , перед глазами-... солдат, убийц, полуживых, восставших, кандальных, страников.
Помню утреннюю мглу, чую барабанную поступь марширующей ватаги, дрожь оконных стёкол верхнуго этажа; замечаю мужчину в белой исподней рубахе, трясущиеся руки солдат; лучи пробиваются на поляну, отражаясь в росе; я падаю в траву перед "воображаемым противником"- и дико жажду здесь и остаться, навсегда в бархатной траве, которая щекочет мне нос. Слышу тишину лазарета, белое больничное безмолвие. Подымаюсь одним летним утром, слушаю рулады жаворонка за здравие, смакую утреннее какао и умасленную булочку и дух йодоформа "первой диеты". Я живу в некоем белом мире из неба и снега, бараки покрывают землю как желтые помойки. Я смакую сладость последней затяжки из сигаретного окурка, читаю полосу объявлений родимой прадавней газеты: могу повторить для памяти названия близких мне улиц, познакомиться с мелочным торговцем, с неким портье, с блондинкой Агнеш, с которой можно было переспать. 
Я чую блаженный дождь в бессонной ночи, прытко в улыбке утреннего солнца тающие сосульки, мну мощные груди одной женщины, сама попалась под руки- вот и уложили её в мох, вижу белую роскошь её бёдер. Сплю без задних ног на сеновале, в овине. Я перешагиваю борозды пахоты и прислушиваюсь к жидкому треньканью балалайки.
Столько всего можно всосать- и не переменить свою комплекцию, походку и привычки. Выскользнуть из миллионов ловушек, ни разу не наесться досыта, играть всеми красками радуги, ибо всегда радуге быть из подобной вот цветовой гаммы.
В отеле "Савой" мог быть я радушно принят в одной рубашке, да и снять её равно как и владелец двадцати кофров- да так и остаться Габриэлем Даном. Наверное, предвкушение приятного сделало меня столь самодовольным, столь гордым и властным, что портье привествовал меня, меня, бедного странника в русской блузе, а бой подсуетился, хоть никакого багажа при мне не имелось.
Лифт понёс меня вверх, зеркала украшали его стены; лифтёр, пожилой мужчина, тянул железный трос кулаками; "ящик" потянулся выше, я парил- и казалось мне, что вот да и взлечу. Я наслаждался невесомостью, высчитывал про себя, сколько ступеней пришлось бы мне мучительно карабкаться, если бы не уселся в этом роскошном лифте, и выбрасывал прочь горечь, бедность, бесприютность, неприкаянность, голод, прошлое попрошайки- прочь и вниз,...глубоко, одкуда всё это меня, вздымающегося, никогда впредь не достало бы.
Моя комната- я получил одну из самых дешёвых- располагалась на седьмом этаже под нумером 703, который мне, чуткому к таким мелочам, пришёлся по суеверному нраву: нуль напомнил мне даму, окружённую фланирующими стариком и молодым господином. Кровать была укрыта желтым покрывалом, слава тебе, Господи- не серым, которое напомнило бы мне казарму. Я пару раз включил и выключил свет, распахнул дверцу ночной тумбочки; матрац спружилил под моей ладонью; водяная гладь блеснула мне из кувшина; окно выходило на светлый двор, где на ветру привольно колыхалось просыхающее бельё, кричали дети, привольно бродили куры.
Я умылся и медленно скользнул в кровать, я насладился каждой секундой. Я отворил окно: куры громко и страстно квохтали- о, сладостная колыбельная.
Я проспал без снов весь день.


2.

Закатное солнце румянило верхние окна здания напротив; бельё, куры и дети исчезли со двора.
С утра, когда я пришёл сюда, моросила, а затем дождь припустил- и вот мне показалось, что проспал я не день ,а все три. Куда только подевалась усталость; сердце окрепло- гора с него свалилась. Я жаждал повидать город, новую жизнь. Комната казалась мне родной, будто я немало пожил тут давно: знакомыми часы, кнопка звонка, электрический выключатель, зелёный абажур лампы, шифонер, таз для умывания. Всё интимно, как в доме, где ты провёл своё детство, всё внушает покой, дарит тепло, как на свидании после долгой разлуки.
Новостью оказалась лишь пришпиленная к двери записка:

"После десяти вечера просим покоя. Не отвечаем за пропавшие дорогие вещи. Камера хранения имеется.
                               Всегда к вашим услугам
                               Калегуропулос, хозяин отеля".

Иностранная, греческая фамилия мне показалась забавной, я с наслаждением просклонял её :Калегуропулос, Калегуропулу, Калегурополо........... легкое воспоминания о неприятных школьный уроках, об учителе греческого- он восстал из забытых лет в некоем дымчато-зелёном пиджачке,- я тут же сунул назад, в прошлое. Итак, решил я прогуляться городом, возможно, разыскать кого-нибудь из родаков, ести время на то останется, и насладиться, если сии вечер и город позволят мне то.
И вот, иду я коридором, спускаюсь лестницей- и тешусь видом квадратных плиток, красноватым опрятным камням, радуюсь эху моей уверенной поступи.
Медленно спускаюсь я лесницей, с нижних этажей доносятся голоса, а здесь наверху всё спокойно, все двери затворены, словно шагаешь монастырём мимо келий молящихся послушников. Шестой этаж в точности похож на седьмой- так недолго и обознаться: и там, и здесь у лестницы висят "контрольные" часы, только показывают они разное время. Те, что на седьмом- десять минут восьмого, здесь- семь, а на пятом- без десяти семь.
На лестнице ниже чётвёртого этажа лежит палас- шаги впредь не слышны. Номера комнат уже не нарисованы на дверях, но выписаны на фарфоровых овальных табличках. Проходит девушка со шёткой и корзиной для бумаг- здесь, кажется, о чистоте заботятся пуще. Тут живут богатые,- и Калегуропулос-хитрец нарочно отводит часы назад, ведь у богачей есть время.
Вот, две створки двери одного номера нараспашку.
Это большая комната с двумя окнами, двумя кроватями, двумя шифонерами, с одним зелёным плюшевым диваном и корзиной для бумаг, с облицованным бурым кафелем камином и стойкой для вещей. На двери не видать записки Калегуропулоса- можалуй, обитателям люкса дозволено шуметь после десяти, их берегут от воришек или же богачи знают о наличии камеры хранения.
их  все ценные вещи богачи уже сдали в камеру хранения, или же их персонально оповестил о том Калегуропулос?
Из одного номера вышла в боа курящая дама, она пудрилась на ходу- вот дама, сказал я себе и пошел следом за ней, всего несколько ступеней повыше незнакомки, довольно рассматривая её лакированные сапожки. Дама немного задержалась у портье- и мы с нею одновременно достигли парадной двери, портье поклонился- и мне показалось забавно то, что он будто принял меня за спутника богатой дамы.
Поскольку я не знал дороги в город, то решился следовать за незнакомкой.
Та свернула направо из узкой улочки тянувшейся от гостиницы- и тут открылась широкая рыночная площадь. Наверное, был базарный день. Сено и соломенная сечка там и сям покоились на мостовой или копны грузили на подводы, гремели засовы, звенели цепи, домохозяева тихонько ладили свои весы, вышагивали женщины в пёстрых платках предусмотрительно прижимающие к себе полные снедью горшки, держа в руках "пробники" с торчащими деревянными ложками. Скупые фонари роняли в сумерки серебристый свет на тротуар, где уже фланировали мужчины в мундирах и цивильные с тросточками, и валили чтоб расеяться невидимые облачки русского парфюма. Прибывали с железнодорожного вокзала подводы с шикарным багахом, с укутанными пассажирами. Мостовая здесь была худой, с наростами грунта, неожиданными выбоинами, которые были устелены гниющими дощечками, которые опасно потрескивали.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose


_________Примечания переводчика:_____________________________
Это первый перевод романа на русский. Текст оригинала см. Joseph Roth "Hotel Savoy", Verlag Philipp Reclam jun., Leipzig ,DDR, 1984 j.
* букв. "русская блуза";
** точнее, "лифтбой".

Йозеф Рот ,Отель "Савой", роман (глава 4.29-30)

29.

Прежде, чем я успел сообразить, показались солдаты. Они кричали точно так, как мы, зато- маршировали, широкими двойными шеренгами, с офицером впереди и с барабанщиком на фланге. Они были при винтовках с примкнутыми штыками наготове, они шагали сквозь дождь, растаптывая говно- и вся плотная солдатская масса печатала марш как машина.
Командный крик понукал послушную массу. Двойные разомкнулись- солдаты стояли здесь как жидкий лес, далеко друг от друга по всей рыночной площади.
Они окружали весь квартал, толпу в отеле- и затворили узкий проулок.
Звонимира я больше не видел.


30.

Я всю ночь прождал Звонимира.
Было много убитых. Наверное, Звонимир оказался среди них? Я написал его старому отцу, что сын умер в плену. Зачем должен я рассказывать старику, что смерть настигла его крепкого сына по дороге домой?
Многих возвращенцев постигла смерть в отеле "Савой". Она шесть лет преследовала за ними, на войне и в плену,- а кого смерть преследует, тот ей попадается.
На фоне сереющего рассвета высились полуобугленные останки отеля. Ночь была прохладна и ветрена, она кочегарила пожар. Утро подало серый, косой дождь- он гасил подугасшее пожарище.
С Абелем Глянцем иду я на вокзал. Следующий поезд должен отправиться вечером. Мы сидим в пустом зале.
- Знаете, что Игнац и был Калегуропулосом?.. А Гирш Фиш тоже сгорел в отеле.
- Жаль, -отзывается Абель Глянц,- хороший отель был.
Мы медленно катим с югославскими возвращенцами. Они поют. Абель Глянц затягивает своё: "Когда я прибуду к своему дяде в Нью-Йорк, то..................
Америка, думаю я, Звонимир говаривал так, постоянно- "Америка".

перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose

И.Бахманн "Лавка снов", радиопьеса (отрывок 1)

Ингеборг Бахманн "Лавка снов" ("Ein Geschaeft mit Traeumen"), радиопьеса
_____________________________________________________
Действующие лица:

Лоренц;
Анна;
Генеральный директор;
Пепи;
Вальдау;
Но`вак;
Шперль;
Шарманщик;
Продавец бритвенных лезвий;
Старая дама, которая продаёт воздушные шары;
Рыбнца (торговка рыбой);
Надзиратель;
Продавец;
прохожие;
1-я Телефонистка;
2-я Телефонистка;
3-я Телефонистка;
1 Переводчик;
2 Переводчик;
3 Переводчик;
4 Переводчик;
матросы;
Радист;
1-я сирена,
2-я сирена
и другие голоса.

Шум- пекрестук пишущей машинки. Сда доносятся два колокольных звона курантов с дальней кирхи.

Мандль: Уже половина шестого. с трудом верится... думаю, на сегодня нам достаточно.
Анна: (смеясь) Я не против, несколько дней подряд мы работали сверхурочно. Разве вы без того не перетрудились? Вы выглядите таким бледным, герр Мандль!
Мендль: Бледным? Нет, нет, это из-за освещения. Уже так рано темнеет. Освещение плохое. Нам следует о нём позаботиться. Погалаю, неоновый свет портит зрение.
Анна: Да, я как раз это недавно прочла в "Вохенпост". При таком освещении надо носить тёмные очки.
Мандль: Нет, прекратите, вам не следует сидеть в бюро в чёрных или зелёных очках. Это было бы слишком...  Вы закончили этим: "... и позвольте нам по прошествии восьми дней навести справки. С вырашением высочайшего почтения..."?
Анна: "... и позвольте нам по прошествии восьми дней навести справки. С вырашением высочайшего почтения..." Отнести мне письмо на подпись к шефу? Господин в голубом пальто, должно быть, уже покинул его кабинет.
Мандль: Какой господит, что за голубое пальто...?
Анна: Господин, которого не было в списке, но был принят. Разве вы не заметили его пальто? Оно было столь пронзительно светло-голубым, я такого цвета ещё не видала. Находите ли вы, что господину не следует одеваться так?
Мандль: Пальто я не заметил, но светло-голубой, это я также нахожу... да, я нахожу его... довольно, ну да...
Анна: Кладу вам оригинал с копиями. Желаете парафировать?*
Мандль: Нет, это не обязательно. Или всё же, подайте-ка сюда.

Шорох бумаг.

Анна: На первой странице я допустила опечатку, которую могу очень аккуратно исправить, незаметно... А вы видели фильм, который идёт в "Форуме". Его название, по-моему, такое смешное: "Гумми** с семи небес". Я о ластике- вот и кстати вспомнила... но фильм, наверное, о чём-то совсем другом. Фрёйляйн Клееманн мне о нём рассказывала- должно быть, фильм так себе. Она сильно скучала. А название его я нахожу слишком смешным. Вот ведь какая разница.
Мандль: Вот как, фрёйляйн Клееманны... кто такая фрёйляйн Клееманн?
Анна: Но... вы не знаете её? Блондинку из управления?
Мандль: Нет, я не знаю никакой блондинки из управления.
Анна: Я о той, которая всегда названивает насчёт перечислений, она уже три недели как подменяет второго доверенного.
Мандль: Ах, эта! Но я не знаю никакой блондинки.
Анна: Да вы только что отвечали ей по телефону!
Мандль: Если вы, пожалуй, как можно скорее, фрёйляйн Анна... то есть... если б вы тут немонго прибрали и взяли ключ... Мне бы поскорее у йти, я бы хотел- прежде, чем закроются магазины... у моей супруги завтра день рождения, надо бы цветов... да, и ещё бы чего впридачу...
Анна: Тогда поторопитесь. Я задержусь ещё на пару минут- мне ничего, а у вам и вправду следует поторопиться.
Мандль: Премного вам благодарен... а если я понадоблюсь шефу, то скажите ему... нет, не говорите ему, отчего бы мне хоть раз не уйти пораньше, ведь по утрам я всегда являюсь строго к началу рабочего дня? (Надевает пальто.)  Вот как, а пуговица снова отвисла... а на вашам пальто пуговицы тоже всегда болтаются? Я пришиваю пуговицы собственноручно, я нахожу, что все мужчины обязаны поступать так- нечего по пустякам обращаться к женщинам.
Анна: (захихикала было ,но тут же спохватилась) Ну, если пуговица, то извольте, обращайтесь ко мне. Мои пуговицы не болтаются. Нет ,вы такой смешной. Вы сказали вот, что нечего по пустякам обращаться к женщинам- ваши фразы иной раз звучат столь забавно...
Мандль: Итак, до свидания, и будьте столь любезны... как уже было сказано... (Звук шагов. Мандль удаляется.)
Анна: (кричит ему вслед) До свидания! (Вздыхает.)

(Краткая пауза. Затем двери отворяется.)

Генеральный директор: (раздражён, громким тоном)  Разве вы не услышали? Я звонил два раза- почему вы не подняли трубку?
Анна: Ох, я не знаю. Он не звенел! Наверное, вы нажали не на ту кнопку, нет, он точно не звенел, я ни на миг не удалялась, ни на шаг.
Генеральный директор: О, уже никого нет. Где ваш господин непосредственный начальник? уже и след его простыл, да?
Анна: Скоро ровно шесть...
Генеральный директор: Вот как, скоро шесть?! Вот-вот. Скоро будет шесть часов. Вам всегда совершенно точно известно, который час. Вы вечь день посматриваете на циферблат, похоже на то. Но я вас у веряю, посматривая на часы, вы не торопите время. Время намного, горяздо пунктуальнее, скажем, вашего господина непосредственного начальника.
Анна: Я не смотрела на часы, я только услыхала бой курантов на францисканской кирхе. Часы бьют очень громко, а наше окно приотворено.
Генеральный директор: Да у вас уже холодно и сыро. Притворите-ка окно поскорее, а то я ещё простужусь.
Анна: Да, осень прохладна, но можно довольсвоваться тем, что ещё не похолодало: пока ещё пожно ходить по улицам в распахнутом пальто. А я пока ножу лёгкие туфли... но естественно, если у кого слабые бронхи, тому нужно беречься, ведь так легко простудиться, есть люди, которые и летом простужаются, я кстати недвно прочла об этих странных простудах, они вовсе на пустяковые, кажется, я прочла это в "Блик ум Вельт"("Мировой обзор"- прим. перев.) ...прежде всего важен перепад температур, который в каждом климатическом поясе особенный. Забавно то, что они настолько опасны, эти простуды, летние, а ведь теперь уже октябрь, и вечерами люди посиэивают на скамейках в парке, хотя нужно беречься.
Генеральный директор: Закройте вы, наконец, окно!
Анна: Тут совсем узкая щель, через неё идёт к нам свежий воздух, ведь так приятно, когда немного воздуха... когда тут так накурено, господа всегда курят, я довольна, что совсем не курю сама, было время, когда я почти что... но вот теперь я довольна и рада...

(Она плотно затворяет окно.)

Генеральный директор: По крайней мере Лоренц ещё здесь, да?
Анна: Да, разумеется, думаю, что здесь, он ведь уже столько лет не уходит раньше Вас. Он, так сказать, всегда тут. (Смеётся, очень сдержанно.)
Генеральный директор: Вот как, он всегда здесь! Что делает он "всегда здесь"? Мне претит, когда подчинённые демонстрируют мне своё вечное присутствие на работе. "Всегда здесь"- это похоже на вызов. Мне излишнее усердие не импонирует. Мне важно лишь дело... деловиттость, исполнительность- и только!
Анна: О, Лоренц очень прилежен и настолько скромен, и ему вправду покажется очень забавным, если кто-нибудь заметит, что он всегда здесь и настолько прилежен; он не найдёт что возразить, ни слова в ответ- и это обстоятельство покажется ему, Лоренцу, вдвойне забавным. Я только раз десять, не больше, обращалась к нему, но у меня сложилось впечатление... нет, я преувеличиваю, я ведь говорила с ним далеко не десять раз, за два года слов набежало побольше того. Я только хотела сказать, что все постоянно ловят себя на мысли, будто не более десяти раз перебрасывались с ним фразами, так мне говорят почти все...

(Телефон звенит.)

Анна: (поднимает трубку... обращается к Генералному директору) Извиняюсь. (В трубку.) ... Алло, да, нет, уже ушёл. Герр Лоренц, а не могди бы вы заглянуть к нам, на секундочку, да ,у меня есть кое-что для вас, было б очень мило с вашей стороны. (Смеётся.) Готово! Уже идёт... (Кладёт трубку.)
Генеральный директор: Скажите вы ему, что может идти, мне угодно, мне намного милее, если он уйдёт домой, а не бессыдно, по собственному почину будет тут ежедневно перерабатывать. Подайте мне пальто. Итак, мы подождём Лоренца.
Анна: Да, минутку. (Уходит.)
Лоренц: (открывет дверь, входит)... Доброго вечера... фрёйляйн Анна!... её уже здесь нет? ...Пожалуй, мне надо забрать пишущую машинку, её следует завтра отдать в починку... "Е" слабо пропечатывается.
Генеральный директор: Хм.
Анна: (возвращаясь) Вот, прошу, и перчатки я нашла, я знаю, что вы охотнее всего кладёте их на подоконник... это столь оригинально... я нахожу.
Генеральный директор: Оригинально? Что? Хм. Доброй ночи, и смотрите, не задерживайтесь.
Анна и Лоренц: (одновременно) Доброй ночи, господин Генеральный директор.
Анна : Герр Лоренц, можете идти, но я хочу сказать вам, что шеф намекнул мне: вам не следует всегда покидать контору последним. Вы знаете, он иногда несколько субьективен, возможно, он рассердится, если вы станете уходить не после всех, но на этот раз он сердит на вас именно поэтому, поскольку вы последним... Поймите меня правильно, думаю, вам не следует принимать всё настолько всерьёз.
Лоренц: Да, да, я понимаю... нет, собственно, я не понимаю, но это столь любезно с Вашей стороны. фрёйляйн Анна, вы всегда так милы... столь обходительны со мной. Да.
Анна: (уходит к двери, затем ненадолго останавливается) Пожалуйста, не забудьте отнести ключт вахтёру. Доброй ночи. (Затворяет дверь.)
Лоренц: (один, про себя) Конечно, я не забуду... пишущую машинку. (Пару раз клацает на ней.) почти не видна, эта "Е"... Окно уже закрыто... (Пробует оконную ручку.) Ключ... (Закрывает дверь на замок, затем. идя по коридору, открывает кран умывальника, моет руки, напевает.)
"...это время, это время быстро как вода,
на земле сплошная темень, но светла вода...
в это время, в это время..."
Вот как.. вентиль, ну да... может быть, сантехника... ещё капает... вот как... Да что ты... кто же тогда... мыло... ах, его Треммель забыл... Высший сорт... вот как, хм... (Вытирает руки полотенцем.)
Пепи: Герр Лоренц, подать Вам пальто?
Лоренц: Нет, большое спасибо, Пепи. (Идёт к нише, вынимает своё пальто, надевает его.) Доброй ночи, герр Вальдау...
Вальдау: Доброй ночи!

(Спускается по лестнице.)

Лоренц: (стучит) Ключ, герр Новак!

(Окошко вахтёра отворяется.)

Новак: Ах, это вы, герр Лоренц. С"годня вы чтъ-то п"раньш"...
Лоренц: Да, шеф позволил мне...
Новак: Позволил- и хорошо, да время-то уже...
Лоренц: Доброй ночи, герр Новак.
Новак: Доброй ночи, герр Лоренц, а скажьте з"втра Терц"нг"рьше, п"сть уб"рёт у м"ня, а то п"ли на пал"ц, г"вна...
Лоренц: Охотно, герр Новак. Итак, доброй ночи... (Выходит на улицу. Шум. Лоренц снова запевает песенку.)
"... в это время, в это время..."
   
_______Примечания переводчика:_______________
* Парафировать- предварительно заверить, см. значение глагола по ссылке
http://dic.academic.ru/dic.nsf/ushakov/920658 ;
** гумми= канцелярский ластик;

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart
rose

Р.М.Рильке "Владимир, облачный художник", рассказ

     Вот они: снова на самом дне, ненужные, отщепенцы, обманутые и обманувшиеся во всех отношениях. Всяк держится за себя и презирает тех ,кто повыше и пониже.
     В таком-то настроении высказывается Барон: "Не сто`ит впредь заходить в это кафе: ни газет, ни обхождения, ничего".
     Двое других в точности того же мнения.
     И так длятся посиделки да за мраморным столиком, который не ведает, чего троица от него хочет. Покоя желается им, только покоя. Поэт продуцирует его сколь ясно, столь же и звукоподражательно: "Чушь, -произносит он по прошествии получаса".
     И снова все согласны.
     Ждётся Бог знает чего.
     Художник заболтал ногой. Он глубокомысленно созерцает её, недолго. Затем, вникнув в суть "маятника" ,заводит:
                          "О, тупость, тупость,
                           да ты- моя забава..."
      Время давно вышло, пора отсюда. Одни за другим уходят они, воротники торчком. Погода в тон им. Хоть вой, хоть реви.
      Чем заняться? Остаётся одно: собраться меж пятью и шестью у Владимира Любовски, посумерничать. Вперёд же: Паркштрассе, 17. Ателье.

     *
     К Владимиру Любовски приходят только ради его работ. Он именно выкуривает, выдувает свои картины, все. Ателье, всё, полнится фантастическим чадом. Счастье твое, коли сквозь Пра-туман отыщешь кратчайший путь к дряхлому дивану, на котором обитает Владимир, день за днём.
     И сегодня как вчера. Он не встаёт, невозмутимо дожидается двоих "обманутых". Те садятся справа и слева от хозяина, каждый- на свой манер и по нраву. Они где-то разыскали зелёный шартрёз и сигареты. Само собой разумеется, они потребляют то и это с минами людей ,постоянно жертвующих собой. Сигареты даже прекрасны: Боже мой, чем же ещё  подсластить жизни несчастные.
     Поэт откидывается назад: "Разве не халтура- жизнь, для мазилок, а?"
     Владимир Любовски молчит.
     Те ,двое, выжидают в охотку. Так хорошо в благоухающей темноте. Сиди себе спокойно, а всё же один да и заговорил:
     "Как вам это удаётся, Любовски: у вас вовсе не пахнет скипидаром?"
     Барон уточняет: "Напротив. У вас где-то цветы?"
     Тишь. Владимир пребывает далеко за своими облаками.
     Но троица терпелива. У них и время, и шартрёз.
     Они знают это: ждать- и он явится.
     И вот, приходит:
     Пых. Пых. Пых, затем- милые, медленные слова, что светом странствуют и вещи издали удивляют. Облака воспаряют столь высоко. Точно домашнее вознесение.
     Например:
     Пых. "Это значит, что люди ищут Бога вдали. Они ищут Его в Свете, который чем выше, тем резче". Пых. "А Бог ждёт где-то ещё... ждёт... в самой сути-гуще Всего. Глубоко. Где суть корни. Где тепло и темно..." Пых.
     А Поэт неожиданно заходил туда-сюда.
     Трое думают о Боге, что угнездился за фасадами вещей... невесть где...
     "Страшиться...?" Пых. "Почто?" Пых.
     "Человек же всегда над Ним. Словно плод, которому некто подставил, держит красную чашу. А коль плод поспеет, он падёт..."
     Вот, Художник разорвал клуб дыма, так- неосторожным жестом: "Ге-р-р-р-р Бог, -молвит он и находит на диване бледного человечка со странно округлившимися глазами". Глаза с вечным трауром за всем глянцем,...столь по-женски радостные. И совсем холодные руки.
     И Художник замирает в нерешительности. Он больше, право, не знает, чего желалось ему.
     Хорошо, что Барон вмешивается: "Вы должны изобразить это, Любовски..." Ч т о ?...Барону неведомо в точности. И всё же он повторяет: "Правда, Любовски". Последнее звучит несколько покровительственно против воли Барона.
     Владимир уже совершил было долгий путь от ужаса через тьму удивления. Наконец ему даётся улыбка, он грезит: "О да, завтра". Пых.
     Для троицы не осталось в ателье простору. Друг дружку толкает. Уходят, все: "До свидания, Любовски".
     За углом трясут с ненужной резкостью друг другу руки. Спешат расстаться.
     Удаляются взаимно.
     Маленькое, уютное кафе. Ни души внутри, только гудящие лампы. Тут Поэту засочинялось: строки легли на оборот старого конверта. И всё торопливее почерк, и всё мельче: строка за строкой, многонько.
     Там, на шестом этаже, в ателье Художника- приготовления к завтрему. Напевая, хозяин, сдул пыль с мольбертов, старую пыль. Явился новый холст наружу, светлый что чело. Хоть венчай его.
     Только Барон в пути. "Половина одиннадцатого, Олимпийский театр, боковой вход!- наказал доверительно он кучеру и пошёл себе дальше". Ведь ещё полно времени для отдыха и туалета. Кому сдался он, тот Владимир Любовски?

     *

     Владимир притворил дверь и ждёт, пока совсем стемнеет. Затем сидит он, щуплый, на краешке дивана выпростав ледяные ладони. На него находит легко и тихо, без натуги и пафоса... единственное, что он пока не выставлял напоказ, что ему одному принадлежит. Его одинокая суть.

перевод с немецкого Терджимана Кырымлы

Ингеборг Бахманн "Малина", роман (отрывок 61)

Ещё не знаю, что я увидела, и я внезапно возвращаюсь в ресторан потому, что думаю, будто Малина голоден, а мы довольно припозднились, и я поспешно объясняюсь: "Прости, мы идём обратно, смогу поесть, а тот испуг длился лишь один невыносимый миг!" Я наявы сажусь за этот стол- и вот теперь я знаю, что он- тот самый, за которым Иван будет сидеть с некоим другим, Иван -на месте Малины, он будет заказывать, а другой, как я,- по правую руку от него. То есть ,по правую, однажды, право, такое произойдёт. Это -стол, на котором я сегодня ем свой ужин перед казнью. Снова то же блюдо с яблочным или луковым соусом. Затем я выпью ещё чашечку чёрного кофе, нет, никакого десерта, сегодня исключу его. Вот- стол, за которым это происходит, и позже то же самое будет происходить, а так бывает прежде, чем отрубят тебе голову. Перед казнью позволительно поесть. Моя голова на блюде катится в ресторан "Захер", кровь прыщет на лилейно-белую камчатую скатерть, моя голова упала и будет показана гостям.


Сегодня я остановилась на углу Беатриксгассе и Унгаргассе- и не могу дальше. С небольшой высоты взираю на свои ступни, которыми уже не в силах пошевелить, затем- по сторонам на тротуар, и- на перекрёсток, где всё перекрашено, вот здесь всё и свершится, с окрашеного в коричневое места жирно течёт, вот, совершенно отчётливо- кровь, я стою в кровавой луже, я так вечно тут не могу стоять- и затылок сводит, я не могу видеть того, на что смотрю. Я кричу потише и погромче: "Алло! Пожалуйста! Алло! Да остановитесь же вы!" Одна дама с большой сумкой проходит мимо, вопросительно оглядываясь на меня. Я робко спрашиваю: "Не могли бы вы мне, прошу вас, пожалуйста, будьте добры, побудьте немного со мной, мне надо убежать отсюда, я совсем потерялась, я не могу сойти с места, прожу вас, не знаете ли, где Унгаргасе?"
Поскольку даме известно, где Унгаргассе, она отвечает: "Да вы уже на Унгаргассе. Какой номер желаете?" Я киваю за угол, вверх, я меняю направление, выбираю то, что к Дому Бетховена, я в ладу с композитором, и я гляжу туда, к номеру 5-му, где на воротах значится номер 6, вижу у ворот фрау Брайтнер, мне с ней нежелательно сталкиваться, ведь фрау Брайтнер- одна из тех людей, которые не подходят мне, и я гляжу вверх на тот берег, мне надо сойти с тротуара и достичь его, дребезжа, мимо пронисится омнибус, это- омнибус сегодня, всё как всегда, я жду, пока он проедет, и ,дрожа от напряжения, вынимаю ключ из сумочки, я уже готова к столкновению, я растягиваю подходящую для фрау Брайтнер улыбку, я достигла противоположного берега, я плетусь мимо фрау Брайтнер, для которой тоже предназначена моя милая книга, фрау Брайтнер не улыбается мне в ответ, но она тем не менее здоровается, я снова достигла дома. Я ничего не видела. Я пришла домой.


В квартире я ложусь на пол, думаю о своей книге, руки опускаются, нет никакой хорошей книги, я больше не смогу написать такую, ни одного предложения не могу выдавить. Но я была настолько уверена, что есть, бывают хорошите книги- и решила было изобрести такую одну для Ивана. Никакой день не настанет, впредь не будет людей, никогда было и не будет поэзии, у людей будут чёрные, мрачные глаза, их руки станут нести разруху, чума придёт, которая- во всём, быть этой чуме, всех повалит, загонит, быть концу.
Красота больше не подвластна мне, я было владела ею, она волнами от Ивана, который мил, было накатывала мне, знавала я одного единственного красивого человека, всё же повидала я красоту, по-крайней мене, всё же была и сама, один единственный раз, красива, благодаря Ивану.
- Вставай!- говорит Малина, который застаёт меня на полу, и это понятно.
- Что ты там говоришь о красоте? Что красиво?
Но я не могу подняться, я опёрла затылок о "Великих философов", а они жестки. Малина вытаскивает книгу прочь- и подымает меня.


Я (con affetto): Я должна трижды сказать это тебе. Нет, ты должен мне это объяснить. Если некто совершенно прекрасен и доволен, зачем при этом ему фантазия? Я тебе ни разу не говорила, что я никогда не была счастлива, вовсе никогда, лишь редкими мгновениями, но по крайней мере, я видела красоту. Ты спросишь, в коей мере? Мне довольно. Я столько иного повидала, не сравнить с нею. Дух приводит в движение только душу под стать себе, прости, но красота для тебя- малость, она же способна окрылить душу. Je suis tombe`e mal, je suis tombe`e bien.*
Малина: Не падай никогда.
Я (dolcissimo): Я что-то не так? Оставила тебя? Я, да тебя оставила?
Малина: Разве я сказал что-то о себе?
Я: Ты- нет, но я говорю о тебе, думаю о тебе. Я встаю, по твоему желанию, ещё раз поем, стану есть только по твоему желанию.


Малина захочет выйти со мною, захочет, чтоб я присела, он настоит на своём, до последнего. Что должна растолковать я ему из собственной истории? Пока Малина, скорее всего, одевается, одеваюсь и я, я снова могу выйти, я парадно смотрюсь в зеркало и заискивающе улыбаюсь ему. Но Малина молвит (Говорит ли Малина нечто?): "Убей его! убей его!"
Я говорю нечто (Да вправду ли я говорю что-то?): "Но именно я не могу убить, именно его-нет". Малине я резко отвечаю :"Ты заблуждаешься, он- моя жизнь, моя единственная радость, я не могу умертвить его".
Но Малина слышно и неслышно молвит: "Убей его!"


Я немного отдыхаю и читаю кое-что. Вечером я рассказываю , под тихий граммофон, Малине:
- В психологическом институте на Либиггассе мы всегда пили чай или кофе. Я знала одного мужчину из тамошних, он всегда стенографировал, что мы говорили, а иногда -и другие вещи. Я вовсе незнакома со стенографией. Иногда мы взаимно тестировали себя по Роршаху, применяли ТАТ оценивали характеры ,отношения и наши реакции.  Однажды он спросил, со сколькими мужчинами я к тому времени успела переспать, а я вспомнила лишь о том одноногом воре ,который уже сидел в тюрьме и об одном под обосранными лампами в студенческой гостинице в Приюте Марии, но я наобум брякнула: "С семью!". Он растерянно усмехнулся и сказал, что в таком случае он меня, естественно, охотно возьмёт в жёны, у нас наверняка выйдут разномастые дети, также- очень милые, и что я получу от замужества. Мы поехали на Пратер, и мне захотелось на гигантское колесо, ведь тогда я ничего не боялась, но часами наслаждалась ,как то- плавая под парусом, катаясь на лыжах, я могла от искреннего счастья хохотать часами. Тогда мы больше не вернулись к теме. Вскоре после того мне пришлось отставить развлечения, а утром перед тремя большими экзаменами на Философском факультете из печи вывалился весь жар, я раздавила несколько головешек или углей, бегала за лопатой или за метлой, ведь истопницы ещё не пришли на работу, горело и чадило так страшно, я не желала, чтоб занялся пожар, пришлось мне топтать угли, после ещё несколько дней воняло на Факультете, мои туфли испортились, но подошвы не прогорели насквозь. Ещё и окна я было распахнула, все настежь. Несмотря на всё это, я вовремя явилась к экзаменам, в восемь утра, ещё с одним кандидатом мне предстояло там присутствовать, но он не явился, его постигло кровоизлияние в мозг, о чём я узнала ещё до того ,как вошла туда чтоб ответить о Лейбнице, Канте и Юме. Старый придворный советник, который тогда был нашим ректором, одет был в грязный спальный халат, до того его наградили ещё одним орденом из Греции, о чём я не знала, и ректор заговорил, очень раздражённо, об отсутствовавшем как об умершем, но я-то хоть пришла живой. От злости он забыл тему экзамена, а в паузах кого-то криком вызывал, наверное- свою сестру, вначале мы остановились на младокантианцах, затем вернулись к английским деистам, но снова промахнулись мимо Канта, и я знала не слишком много. После телефонного звонка пошло лучше, я стала выкладывать общие места, а он того не заметил. Я задала ему горячий вопрос, затрагивавший категории времени и пространства, некий, кстати, тогда для меня значимый вопрос, ректор же весьма слукавил мне в ответ, мол, и у меня вопрос есть, так я сдала зачёт. Я побежала обратно на Факультет, там не горело- и я сходила на два очередных экзамена. Я их выдержала. Но с проблемой времени и пространства я и позже не справилась. Она растёт и растёт.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose

________Примечание переводчика:__________________
* "Я упала плохо- и упала хорошо" (фр.)

Ингеборг Бахманн "Реквием по Фанни Гольдманн" (отрывок 1)

Реквием по Фанни Гольдманн

Из набросков к незавершённому роману


В давно минувшее время, необычайно значительное, по причине своего влияния на частные жизни тогдашних обывателей, был такой полковник Вишневски, подобно,к слову сказать, ещё одному из полковников австрийской армии, покончивший с собой пулею в рот в марте 1938 года. И вот, в 1945 году Фанни ,снявшая мундир немецкой зенитчицы* (позже надо объяснить, как сложился близкий симбиоз Фанни и "Flak", немецкой ПВО) и надевшая скроенное тётей Паулеттой короткое чёрное платье, задолго до того могла бы по протекции патриота-самоубийцы заполнить анкеты, поступить на службу или учёбу, да не сподобилась,- так мелкие упущения могут вызвать последствия,- не только повстречалась с мистером Гольдманном, культурным офицером из американского оккупационного корпуса в Вене, но и стала его женой и несколько лет после того фигурировала на театральных проспектах, плакатах и в газетах как очаровательная, необычайно красивая, а сверх подобных характеристик, в качестве актрисы [- - - ]Фанни Гольдманн.
В памяти видевших Фанни Гольдберг в качестве Ифигении или в роли из забытой разговорной пьесы "Благодарю за розы", возможно, осталась всего лишь декоративная молодая дама, малоподвижная на тёмной сцене в освещённом круге, музыкальная увертюра, которая выделялась не столько талантливой игрой, сколько абсолютно всепоглощающими монологами, хитросплетением фраз, белыми стихами, вольными ритмами [- - - ]а именно, когда она утвердилась было в прозе в некоем салоне, всё же стало заметно, что она говорит не по-немецки, но- нечто возвышенное, по преимуществу -невыразимо приятное, что ей удавалось было, она рыла золотую жилу разговора, не по писаному, ей назначенному, а оттого-то ни одна из аудиторий ныне не припомнит никакой "режисуры", лишь некоторые акценты, и в лучшем случае кое-кто вспомнит: "Она была очень красива и говорила так же".
Но до того ,как Фанни Гольдманн ступила на венскую сцену в широком декольте, она прожила зиму 1945-1946 гг. у мамы в окружении двух тётушек, Паулетты и Лилли, которых так впечатлили полковничье звание и ужасное, ставшее вскоре чем-то похожим на эпидемию, происшествие, словно они были соучастницами, три старые дамы, которым было вовсе невдомёк то, что знала Фанни, и насколько она в итоге приблизилась к правде о случившемся.
В июле 1934 года польковник Вишневски был тесно связан с министром Феем, а после убийства Дольфуса не смолкали слухи, согласно которым Фей знал было о готовящемся покушении, а после того ,как Фей застрелился в марте аншлюса, отец Фанни покончил с собой тем же вечером ,едва узнав о случившемся. Поскольку надумана, исторически не доказана и почти неправдоподобна версия, согласно которой Фея застрелил Планетта, следовательно, весьма вероятно то, что полковник покончил с собой будучи не в силах перенести любые разоблачения подробностей покушения. Итак, Фанни небезосновательно подозревала, что герой, которым вот да и должен был предстать её покойный отец, был вовсе иным, а именно- несчастным мужчиной, измотанным страхами, ошибочными расчётами, позором и безвыходностью, а когда дочь разубеждала хлопочушую насчёт реабилитации фрау полковничиху Вишневски, то представляла дело так, будто пришло время иных забот, будто союзнники точно не станут разбираться в венской драме 1934 года, и даже- года 1938-го, завершая свои убедительные увещевания следующим :"Мама, прошу Вас, они же- полные невежды, я же говорила с некоторыми", и почти выправляла разум матушки, обращая мысли её к провизии и углю. Собственно, ни с кем Фанни не разговаривала, она лишь держала на уме мистера Гарри Гольдманна, к которому должна была обратиться насчёт ангажемента, но это произошло позже, а тогда друг тёти Паулетты устроил ей место в союзе писателей, где барышня рассаживала в холодной комнате людей, которые были вовсе не писателями, проверяла и продлевала их красные карточки. Такова была первая волнительная связь Фанни с литературой в Вене, причём барышня не усматривала никакого отношения этих господ к книге, только что выдавая им проштемпелёванные аусвайсы, как можно, эти жалкие фигуры, к которым позже присоединились юные последыши, и им понадобилась комната, и удостоверения, только должны были написать по книге, решиться на то. Из этих, первых писателей позже она встречала двоих, максимум- троих, а остальные вынуждены были спасаться прибыльными ремёслами или впрямь из них ничего не вышло, или закончились их карьеры в качестве спортивных редакторов, а один оказался чтецом некрологов на Центральном кладбище. Но после того, как сгорела Хиросима, люди перестали разбираться в писательсих дарованиях. Имя Гарри Фанни нашла страшненьким: оно звучало как Танго или Джимми из двадцатых или тридцатых годов. Вслед за именем восприимчивость Фанни подверглась иным испытаниям. Гольдманн был родом из Вены, а из Калифорнии вернулся к себе, и когда Фанни впервые увидела его, тот был занят аферой с мелкой Ма`линой.
И, возможно, с этой начальной повинности, с такой вот "проверки" начиналось восхождение к известности на известных должностях. А Фанни, благородная что Ифигения, обаятельная что Кларисса, двадцатипятилетняя красавица, питала невыносимую, самой себе опасную антипатию к мелкой Малине. Та, ещё пока не переменившая фамилию, девятнадцатилетней прибыла из Клагенфурта, что уже было неприятно Фанни, добавьте к этому внешность провинциалки: заика, всклокоченная, неумытая; а позже, когда неприязнь Фанни приобрела рельеф, та не никак не могла понять Малину, не могла понять даже почему она спала с Гольдманном, а затем- с каждым режиссёром, ведь, будучи не в силах понять остального, Фанни пылала особенно бесмысленной ненавистью: мелкая Малина не нуждалась в том, не то, что другие; не прошло и полугода, как выяснилось, что она ни в ком не нуждается, а в протекции- тем паче, ведь всё у неё было, чего Фанни и другим недоставало: непостижимое, недостижимое, в том числе- одержимость; мелкая Малина была до рвоты перекормлена способностями и сочувствиями, которыми отвратилельно сорила на сцене; а Фанни светило лишь остаться хорошей статисткой и проявить два десятка мелких талантов во браке, да так и сгинуть в статистках; и больше никто не сомневался в том, что Гольдманн с первого дня заметил Малину, единственную свою великую актрису, но в действительнсти ею была Фанни, на которую он положил глаз ещё тогда, когда Малина ещё ломаного гроша не стоила. А по правде сказать, возможно, сам Голдберг позорился: вертелся меж двадцатью актрисами и ещё двумя десятками кандидаток.
Когда Фанни Гольдманн, довольно редко, спашивала мужа, что он в Малине нашёл, тот обреченно опускал глаза или по-мальчишески смеялся, а однажды ответил: "Ты не понимаешь этого: она- украшение постели и прелесть на сцене, да и только".  Ах вот как, Фанни обомлела и переспросила его: "Чего же ждала она от тебя?" "Ничего,- ответил Гольдманн.- Так вот, ничего, как и ты". Хотя он видел, что Фанни злилась, но такова была правда. "Вы обе ничего не желали. Заметь подобие. Пусть даже тебе это не по нраву". А Фанни громко возразила, а мысленно- ещё громче, мол, ничем она не похожа на Малину, и всё искала да искала что-то страшное в ней, могущее переубедить Гольдманна, и вот, молвила она: "В её адском подобии эта персона просто не способна кого-то любить. Разве ты хоть раз заметил, что ей, всегда учтивой и компанейской, кто-нибудь по душе? Она всего лишь инструмент, ей и просто жить нельзя".
"Да, я согласен, -отозвался было Гольдманн.- А она мне и ,возможно, всем прочим, никогда напрямую не говорила, что любит, знаешь, это каждого едва ли касается, я не желаю уточнять, сказав, что она любит только как Юлия, но ей присущи все потенции: любить, ненавидеть, терпеть, исступлённо брать, но в действительности она вовсе не заходит так далеко, у ней нет на это времени, а когда есть, тогда она выглядит так, словно нет ни у кого нет права впитать все эмоции, которые она способна извергнуть, ведь было, она иногда сомкнёт глаза в постели и любит кого-то, но я убеждён: кого-то несуществующего. Это она делает незаметно, она выглядит ничьей, а ты, моя красавица, ты кажешься такой же мне..." Он засмеялся. "...И другим".
- Ненавижу,- сказала Фанни,- ненавижу когда вот попадаются такие нелюди, она- одна из них.
Вызваннное Малиной неутолимое интриганство Фанни долго мучило её, а Гольдманн жалел свою избранницу, он думал, что Фанни никогда не следует западать на особ, провоцирующих её, ибо она желает оставаться красивой, невинной и великодушной, ей невыносим ущерб себя идеальной, она не прощает себе опалы по причине немилости, а оттого не прощает Малины, которая была живым примером удачной карьеры.
- И это ли христианская любовь к ближним?- иронично спрашивал Гольдманн, когда увидел, как Фанни выбрасывает подарок Малины в корзину. Пристыженная Фанни задрожала, затем- её руки.
- Какая же я всё-таки глупая, нет, ты не думай, что я гнусная. Обычно я же не настолько отвратительна. Прости мне это, тогда всё будет хорошо. Ты должен простить меня.


Гольманна и Фанни видели ещё один год как правило вместе, а затем Гарри уехал в Америку, оттуда, погодя- в Израиль, после чего Фанни привыкли видеть с иными особами, и она будто бы привыкла обедать без Гольдманна, без него оставаться до полуночи на вечеринках в кафен. Клара усердно приговаривала: "У Фанни собственная квартира, милая квартирка, всё есть"- и Гольдманн заметно огорчалась, на этот раз никто не понимал, из-за чего, то ли дело в убранстве, то ли- в мебели; наконец, все перестали расспрашивать Фанни о Гольдманне,  и отстутствия того, который никогда нигде на вечеринках прежде не был лишним, уже никто не замечал, а новоангажированные актёры и зрители уже вовсе не знали, кем был Гольдманн.


Три года спустя, после заключительного представления "Благодарю за розы", Гольдманн пригласил было своих закадычных и самых лучших друзей в "Три гусара", и принялся он класть руку Фанни на стол, чего обычно не делал, и прежде, чем Фанни взяла бокал с вином, она вгляделась в Гольдманна, затем окинула лучистым взглядом собравшихся и молвила: "Можете поздравить нас. Сегодня утром мы развелись". Нокто не поверил новости, а Гольдман смущённо сказал, снова сжимая руку Фанни: "Да, именно так. Она говорит правду".
Он поцеловал руку Фанни, а та демонстративно на публику обняла его другой, таких эксцессов за ними ещё не наблюдалось, и как только остальные поверили в сказанное, то принялись истерически хохотать, вполне по-актёрски живо, даже те, кто не играл на сцене. Гебауэрша сказала :"Они -великолепная пара". Все выпили за здоровье Фанни и Гольдманна, те улыбнулись и крепче взялись за руки. Клара неучтиво спросила: "А вы по-прежнему будете жить вместе?"
Ну, после такого вступления всем пришлось угомонить собственное любопытство.
Затейник-кабаретист снова подошёл к ним и сказал всем, что считает совершившийся развод самым значительным за многие годы, путеводным маяком для культурной столицы, такое могло произойти лишь в Вене, не где-нибудь ещё, и Гольдманну пришлось добавить, что он заслужил себе возвращение на родину, он пожил в браке с красивейшей венкой и счастливо развёлся, и снова в печали, и он запел соло, с весьма удачно вытягивая каждую ноту :"Однажды приходит пора расставанья...", и сияние Фанни сникло, и вот они сели в авто, а он медленно возился с ключом, неудача, снова попытка. "Не покидай меня, -тихо молвила Фанни". "Ну, Фанни,- отозвался Гольдманн".
- Никогда, прошу тебя, никогда.
Он внезапно всхлипнула- и рассмеялась, а по дороге домой она простудилась и затем позволила уложить себя в постель. "Знаешь ты, это грипп,- сказала она, -точно грипп".
- А мне теперь надо позвонить господину моему, чёрт его побери.
Гольдманн подошёл к телефону и ,крича, вызвал Милана, просторанно доложил о повышенной температуре и перенёс заказ билетов в Зальцбцрг для Фанни и Милана на попозже.
- Через восемь дней мы-то вернёмся, -сказала Фанни.- Прошу, не кажись настолько торжествующим.
- Но мне веселее, чем в день свадьбы. Ты уже знаешь?
Он попытался шутить, они принялись играть в "ты уже знаешь", она знала, он знал, всегда "знаешь уже".
- Если бы ты не изменил мне с Малиной...- шептала, засыпая, Фанни.

перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose
продолжение следует

_______Примечания переводчика:____________________
* die Flakhilferin- помощница зенитчицы (?)

Ингеборг Бахманн "Малина", роман (отрывок 60)

Малина: Скажи мне наконец, как тебе могло прийти в голову подобное. Я же не ездил с Атти в Штоккерау, не плавал ночью в Вольфгангзее с Мартином и Атти.
Я: Я всё это вижу совершенно отчётливо, я выписываю это, скажем, к примеру, множество длинных брёвен ,они валятся врассыпную с кузова, все, а я сижу с Атти Альненвилем в салоне легковушки, а те катятся на нас- и мы ничего не можем поделать, ведь вплотную к нашему сзади стоят чередой другие авто, и уже знаю, что меня засыпают кубометры древесины.
Малина: Но ведь мы сидим обое тут, и я снова говорю тебе, что никогда с ним не проезжал Штоккерау.
Я: С чего ты взял, что я было представила себе трассу на Штоккерау? Я же, точно так, вовсе не о Штоккерау говорила, просто в общем о Нижней Австрии помыслилось мне, из-за тёти Марии.
Малина: И впрямь, боюсь, ты спятила.
Я: Не так сильно. И не говорить как (piano, pianissimo) Иван.
Малина: Не говорить как кто?
Я (abbandandosi sotto voce): Люби меня, нет, больше этого, люби меня пуще, люви меня сполна, чтоб тем всё кончилось.
Малина: Ты знаешь обо мне всё? И также- всё обо всех других?
Я (presto alla tedesca): Но нет, не знаю ничего. О других- вовсе ничего! (non troppo vivo) Я просто расписала, разговорилась, о тебе вовсе не хотела говорить, ничего именно о тебе. Ведь ты никогда не боишься, ты не знаешь страха. Мы и впрямь сидим тут, но я боюсь. (con sentimento ed espressione) Если б ты тогда боялся так, я бы тебе ничего подобного не приказала.


Я склонила головку на руку Малины, он ничего не говорит, он не шевелится, но и нежностей моей голове не выказывает. Второй рукой он зажигает себе сигарету. Моя голова уже не на его ладони- и я пытаюсь сидеть прямо чтоб не выдать себя.


Малина: Почему ты снова держишь руки на затылке?
Я: Да, а я думаю, что часто делаю так.
Малина: Эта привычка у тебя появилась после того происшествия?
Я: Да. Да, я уверена, вспомнила. Она- с той поры, и с того времени всё навязчивее. Снова и снова. Мне приходится поддерживать свою голову. Но я стараюсь делать это по возможности незаметно для других. Я ворошу волосы- и ладонью креплю голову. Другие думают, что я особенно чутко вслушиваюсь, это нечто из той оперы, когда ноги скрещивают или подбородок на ладонь.
Малина: Но это может выглядеть как дурная привычка.
Я: Такова моя манера, цепляюсь сама за себя когда не могу за тебя уцепиться.
Малина: Чего ты добилась на протяжении лет после того случая?
Я (legato): Ничего. Вначале ничего. Затем я начала вычёркивать года. Это было самое трудное, ведь во мне была такая неразбериха, сила на то не осталось, я только удаляла прочь проявления собственного несчастия. Поскольку его-то именно я не выследила, пришлось столько улик удалять: аэропорты, шоссе, заведения, магазины, некоторые суды и вина, очень много народу, всевозможные беседы и болтовню. Но в особенности- некую фальшь. Я было совершенно исфальшивилась, мне сунули было в руку фальшивые бумаги, депортировали туда-сюда, затем обязали сидеть рядком и одобрять ладком то, что я прежде никогда не принимала, ради кворума, ради правомочия. Те, совершенно чуждые мне образы мышления, пришлось было мне перенять. Наконец, я стала было совершенной подделкой, известной в таком качестве, возможно, ещё только тебе.
Малина: Чему ты научилась в итоге?
Я (con sordina): Ничему. С этим у меня ничего не вышло.
Малина: Это неправда.
Я (agitato): Но это же правда. Я снова начала ходить, говорить, воспринимать нечто, припоминать прежнее время, то, которе предшествует времени, о которе не желаю помнить. (tempo giusto) И настанет день, когда у нас всё наладится. Собственно, с каких пор мы столь хорошо стои`м вместе?
Малина: Так было всегда, думаю я.
Я (leggeremente): сколь учтиво, мило, любезно с твоей стороны. (quasi una fantasia) Я иногда подумываю, что по-моему, ты по крайней мере каждый день, не менее трёхсот шестидесяти раз в году хоть ощутить страх смерти. Ты мог бы съёжиться услышав звонок, испугаться собственной тени как опасного незнакомца, мимо тебя могла проехать фура с разболтанными брёвнами. Услышав шаги за спиной, ты бы почти погиб. Ты бы читал книгу, а в это время вдруг бы отворилась дверь- и ты, смертельно испугавшись, выронил бы чтиво. А я вот после такого случая не смела было читать книг. Я вот подумала, что ты много сотен раз, нет, тысяч раз умер, и это тебя после сделало столь необычно спокойным. (ben marcato) Сколь же сильно я обманывалась.


Малина хоть и знает, что я с ним охотно выхожу на люди вечерами, не ждёт того, он не бывает озадачен, когда у меня находятся основания отказать, бывает, -из-за порванных чулок, затем, естественно, Иван часто является причиной моей медлительности, ведь он то вообще, то пока не знает, чем займётся вечером, и ещё возникают трудности в выбором заведений, ему не нравятся трескотня и цыганская музыка, он не переносит старовенский шансон, спётный дух и световые вспышки в клубной манере не в его вкусе, он не способен кушать в любой обстановке, как Иван, курит он только изредка, почти всегда- с моего позволения.

Вечерами, когда Малина без меня на людях, знаю я, что он там немногословен. Он будет молчать, прислушиваться, кого-то спровоцирует на речь и каждому оставит ощущение, будто он молвил нечто поумнее остальных реплик, нечто более значимое, чем прочие словеса, ибо Малина возвышает прочих к собственному уровню. Тем не менее, он блюдёт дистанцию, сам будучи нею. Он ни словом не обмолвится о собственном житье, ничего не скажет обо мне, но всё-таки не вызовет подозрения в умалчивании. Да Малина-то действительно ничего не умалчивает, ведь ему, в лучшем смысле, нечего сказать. Он не плетёт за компанию большого текста; в растяжимом полотне всей венской текстоткани суть лишь две дырочки, которые лишь Малина мог сотворить. Ему оттого крайне претят стычки, эскапады, оправдания: в чём, собственно, должен оправдываться Малина?! Он может быть очаровательным, он молвит учтивые, мерцающие фразы, которые не выглядят слишком интимными, ему присуще, пусть -при расставании, некоторое экономное радушие, оно метнётся вдруг наружу, да тут же и спрячется в сердце, ибо сразу за тем Малина повернётся и уйдёт, поспешая, он целует дамам ручки, а если он может им быть полезен, то мигом трогает их за локотки, столь легко, что никто при том ничего не думает, да и не должен подумать. Малина уже отчаливает, люди с удивлением поглядывают на него, ибо не знают они, что с ним, он же не обстоятельно не расскажет им, почему, зачем, с чего это он вдруг. Да и никто не решается спросить его. Чтоб Малину да задели такими вопросами, которыми меня постоянно допекают: "А чем вы будете заняты завтра вечером? Ради Бога, не уходите столь рано! Вам непременно надо ознакомиться с Тем и Этим!" Нет, с Малиной это не пройдёт, у него шапка-невидимка, он почти всегда недосягаем. Я завидую Малине и пытаюсь подражать ему, но у меня это не выходит, я лювлюсь в каждую сеть, всякую эмоцию вплёскиваю, уже с первого часа я рабыня Альды, ни в коем случае не её пациентка, сто`ит только мне узнать, чего недостаёт Альде, как она перебивается, а ещё через полчаса я вынуждена ради Альды для известного господина Крамера, нет, для его дочери, которая уже не жалает иметь дела со своим отцом, искать учитела пения. Не знаю никакого учителя пения, я никогда в них не нуждалась, но понемногу припоминаю, что знаю кого-то, кому точно ведом учитель, он должен знать такового, ибо живу я в одном доме с камерной певицей, хоть вовсе не знакома с нею, но ведь должен найтись способ помочь дочери этого господина Крамера, которому, Альда желает услужить, тем более- его дочери. Что делать? Некий доктор Веллек, один из братьев Веллеков, а именно- тот, из которого ничего не вышло, получил шанс на телевидении, всё зависит лично от него самого, и если я замолвлю словцо, хотя именно я не имею никакого отношения к господами из Австрийского Телевидения, то... Быть мне на Аргентиниерштрассе и замолвить там словечко? Не выживет без меня герр Веллек? Я его последняя соломинка?
Малина говорит: "Ты вовсе не моя последняя надежда. А герр Веллек и без тебя прекрасно управится. Если ему ещё кто-нибудь пособит, то он станет совершенно беспомощным. Ты погубишь его именно своим словцом".


Сегодня у Захера в Голубом баре я жду Малину. Тот долго запаздывает- и наконец является. Мы идём в большой зал, и Малина договаривается с официантом, но затем я внезапно слышку, как говорю: "Нет, я не могу, прошу, не сюда, я не могу присесть за этот стол!" Малина полагает, что столик вполне приятен, он в уголке, ведь я часто отвергаю большие столы, а здесь спина моя окажется в стенной нише, и официант того же мнения, он же знает меня, мне желанно это укромное местечко. Я из последних сил выдыхаю: "Нет, нет! разве ты не видишь?!" Малина спрашивает: "Что тут особенное?" Я поворачиваюсь и медленно ухожу прочь, так, чтоб никого не возбудить, киваю Йорданам, и Альде, которая сидит за большим столом с американскими гостями, а затем- ещё этим людям, которых тоже знаю, да запамятовала, как их звать. Малина спокойно идёт за мною, я замечаю, что он просто следует, и тоже здоровается. А в гардеробе я позволяю ему накинуть мне пальто на плечи, я затравленно смотрю на Малину. Он тихо спрашивает меня: "Что ты увидела?"

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose

Ингеборг Бахманн "Малина", роман (отрывок 59)

Мне надо только на час прилечь, а выйдет -на два, ведь с Малиной я долго не выношу.


Малина: Тебе обязательно надо убрать у себя, рассортировать эти пропыленные поблёкшие рукописи, в них когда-нибудь никто не разберётся.
Я: Скажите пожалуйста! Как это называется? До них никому нет дела. Скоро вот соберусь- и разберусь, стану сводить концы с началами. Да если у кого есть право расматривать мои "обрывки", то лишь у тебя. Ты же не расшифруешь их, любимый мой, через годы ты не поймёшь, что то и это значит.
Малина: Всё же позволь мне попытаться.
Я: Тогда объясни мне, с чего бы это сегодня снова старый лист появился, я бы хотела выбрать формат, DIN А4 ,где я такую было покупала, на развале в провинции, вблизи озера, ты припомни, скажи, где, возвращяясь из Нижней Австрии. Однако, я не позволю тебе читать их, у тебя есть право лишь на одно слово, взгляни.
Малина :Todesarten*
Я: Но на втором листе, формата DIN А2, исписанном два года позже, значится "Todesraten"** Что я хотела этим сказать? Я могла ошибиться. Отчего, когда и как? Рассуди же, что я тогда о тебе и об Атти Альтенвиле было написала! Ты совсем забыл! Тогда ещё был большой грузовик с брёвнами, впереди вас его повело было по кривой, ты заметил, как зашатались было плохо связанные брёвна, ты заметил, как фура подалась назад, на ваш автомобиль, и тогда ,и тогда... Так говори же!
Малина: Как тебе только такое пришло в голову?! Да ты, верно, спятила тогда.
Я: И я не знаю, а не воображаю, ведь вскоре после того нечто подобное снова случилось, вы с Мартином и Атти плава ночью в Вольфгангзее, ты заплыл было дальше всех, и твою левую ногу свело судорогой, и тогда, и тогда... Расскажешь мне ещё об этом случае?
Малина: Да как ты только додумалась, ведь ты не можешь знать, ты-то не присутствовала?
Я: Пусть не была, тогда ты дополни, именно я могла оказаться с вами, даже если я тогда отсутствовала. А как быть со штеккером? Почему ты с тех пор по ночам не включаешь свет, что случилось с выключателями? Отчего ты по ночам столь часто обречён на темноту?
Малина: Я часто оставался в темноте. А ты стояла тогда на свету.
Я: Нет, это я выдумала.
Малина: Однако, это правда. И откуда ты обо всём узнала?
Я: Я же не могу знать, тогда как же это может быть правдой?

Я больше не могу говорить, ибо Малина берёт два листа бумаги, комкает их и бросает мне в лицо. Хоть мне не больно от удара комка, который тут же падает на пол, я всё же боюсь подойти к нему. Малина хватает меня  за плечи и трясёт, он может и кулаком в лицо мне ударить, но не сделает этого, он и без того услышит желаемое. Но затем следует плоский удар, который пробуждает меня, я снова знаю, кто я есть.


Я (accelerando): Я не усыпляю тебя.
Малина: Кто там был, на подъезде к Штокерау?
Я (crescendo): Перестань, какой то поворот перед Штокерау, не бей меня, прошу, не бей, это случилось недалеко от Кроненбурга, но перестань меня расспрашивать. Мне расплющило б, тебя же- нет!

С горящим, наливающимся кровью лицом вот сижу я и прошу Малину подать мне пудреницу из сумочки. Я подхожу к комку и толькю его прочь, но Малина подымает его и заботливо разглаживает листы. Не рассматривая их, кладёт он листы на полку. Мне же надо в ванную, ведь я так выгляжу, что мы не можем выйти в город, надеюсь, синяка у меня нет, вот только несколько кровавый царапин на лице, а мне непременно надо в "Три гусара", ведь Малина пообещал мне, а у Ивана нет времени. Малина полагает, что скоро ушиб пройдёт, мне следует немного подмазать тональным кремом, я ещё немного пудрю щёки, да он прав, скорой мы выйдем, а по пути на свежем воздухе всё пройдёт. Малина обещает мне спаржу под голландским соусом, а ещё снежные шарики в шоколаде. Я больше не доверяю этому ужину. Когда я во второй раз вытаскиваю тушь для ресниц, Малина интересуется: "Откуда ты всё это знаешь?"
Сегодня впредь он не должен меня расспрашивать.


Я (presto, prestissimo): Но я желаю спаржу под соусом муселен и крем карамель. Что то с глазами. Я только поняла это. Я почти пьяна, а ты же -нет. Не жалаю никакой крем карамель, но -креп сюрприз, что-нибудь да с сюрпризом.


Ибо из этого лишь желания состоит вся моя жизнь в сии минуты, когда она слишком приблизилась к жизни Малины.


Малина: Что ты понимаешь под жизнью? Думаю, ты желаешь позвать ещё кого-то, значит, мы бы сходили в "Три гусара" сегодня втроём. Кого, Александера или Мартина? Возможно, тогда ты сообразишь, что для тебя жизнь.
Я: Да, если бы понимала... Ты прав, третий годится. Я надену старое, чёрное с новым воротником.
Малина: И накинь шарф, ты знаешь, какой. Сделай для меня одолжение, если не желаешь надеть платье в полоску. Почему ты его не носишь?
Я: Я надену его ещё раз. Прошу тебя, не спрашивай. Я должна пересилить себя. Но кроме того, желаю только жизни с тобой, с шарфом, который ты мне вначале подарил было, со всеми обстоятельствами последовавшими затем. Жизнь значит читать страницу, которую ты было прочёл, или смотреть из-за твоего плеча, когда ты читаешь, читать вместе и ничего не забывать из прочитанного, ибо ты ничего не забываешь. Она также- блуждание в этом пустом пространстве, в котором всему своё место, путь к Глану***  и пути вдоль Гайля***, на Гориа*** лежу я навытяжку, со всеми своими тетрадями, снова вдоволь чёркаю в них: "Если жить Почему, то почти всякое Как терпимо". Заново проживаю самые ранние свои времена, как будто была с тобою с тех пор, всегда одновеременное сегодня, пассивная, ни взяться за что-либо, ни накликать что-нибудь. Позволяю себе лишь жить дальше. Всё должно просто произойти одновременно и произвести впечатление на меня.
Малина: Что значит жизнь?
Я: То, что невозможно жить.
Малина: Что это?
Я (piu` mosso, forte): То, что ты и я можем лежать вместе, и есть жизнь. Тебе довольно?
Малина: Ты и я? Почему сразу не "мы"?
Я (tempo giusto): Не желаю никакого "мы", никакого "man"****, ни "обое" и так далее и тому подобного.
Малина: Я только почти подумал, что тебе отныне неугодно и "Я".
Я (soavamente): Противоречие?
Малина: Да, точно.
Я ( andante con grazia): Пока тебя я желаю, никакого противоречия. Не себя желаю, но тебя, и как ты это находишь?
Малина: Это была б авантюра, твоя самая опасная. Но она уже началась.
Я (tempo): Да пусть, она давно началась, вместе с жизнью. (vivace) Знаешь, что я заметила на себе? моя кожа -не та, что была прежде, она просто другая, хоть я не обнаружила ни одной новой морщины, те -прежние, что были у меня и в двадцать лет, просто они чётче обозначились, углубились. Это ведь намёк, и что он значит? В общем ведь известно, куда идём, а именно- к концу. Но куда нас ведёт? каким сморщенным станешь ты, стану я? Не старение удивляем меня, но- неизведанное, что следует за неизвестным. Какой я стану тогда? Задаю себе старый ,прадавний вопрос: что будет после смерти, с большим вопросительным знаком, что бессмысленно, ибо этого невозможно представить себе. Благоразумнее всего для меня тоже ничего не воображать. Знаю только, что я больше не та, какой была прежде, ни капельки не та, ничего общего. Всего лишь неизвестная, постоянно перетекающая в некую новую незнакомку.
Малина: Только не забывай, что у этой незнакомки сегодня ещё кто-то на уме, она его, наверное, любит, кто знает, может, ненавидит, она желала б ещё раз позвонить.
Я (senza pedale): Это не к месту, к делу это не относится.
Малина: Очень даже к месту, ведь это может всё весьма ускорить.
Я: Да, возможно, ты желал бы того. (piano) Понаблюдать за ещё одном низложением. (pianissimo) Ещё за этим.
Малина: Да я-то просто только сказал тебе, что это может всё ускорить. Ты себе больше не понадобишься. Я тоже перестану нуждаться в тебе.
Я (arioso dolente): Некто только что сказал мне это, теперь у меня нет никого, кому я нужна.
Малина: Под сказанным им некто понял было нечто иное. Не забывай, что я думаю иначе. Ты долго забывала то, как я существую близ тебя в это время.
Я (cantabile): Я -и забывала? Я о тебе забыла?
Малина: Как ты способна одной лишь интонацией оболгать меня, а сколь вероломно ты выкладываешь правду!
Я (crescendo): Я- и тебя забыть?!
Малина: Идём уж. У тебя всё?
Я (forte): У меня никогда не бывает всего. (rubato)Думай обо всём ты. О ключах, о вентилях, о выключателях.
Малина: Нам сегодня вечером придётся раз поговорить о будущем. Нужно наконец-то прибрать у тебя. В таком вот беспорядке тебя когда-нибудь не отыщут.


Малина уже у в притолоке, но я бытро мечусь обратно по коридору, ведь перед уходом мне непременно надо позвонить, и оттого мы никогда не покидаем квартику вовремя. Мне надо набрать один номер, это иго, находка, у меня в памяти только один номер, не паспорта моего, не гостиничного номера в Париже, не дата моего рождения, не сегодняшняя дата, а когда набираю, вопреки нетерпению Малины, 726893, число, которое и ещё у многих на уме, но я-то могу вымолвить его, петь, насвистывать, выплакать, смехом вогнать в себя, не вымолви я его, мои пальцы впотьмах не навертят его на диске.


- Да, это я
- Нет, только я
- Нет. Да?
- Да, ухожу
- Я позвоню тебе позже
- Да, много-много позже
- Позже я ещё позвоню тебе!

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose

_________Примечания переводчика:_________________
* "Повадки смерти", название неоконченного цикла романов в другом переводе, у меня "Повадки смерти";
** "Советы смерти";
*** Глан- городок в Каринтии, прежняя столица провинции; Гайль- долина; Гориа- гора, кажется в окрестностях Вены;
**** man- неопределённое местоимение в немецком.