хочу сюди!
 

Маруся

35 років, близнюки, познайомиться з хлопцем у віці 35-40 років

Замітки з міткою «изотоп»

Ингеборг Бахманн "Малина", роман (отрывок 56)

Естественно, меня всегда интересовали мужчины, но именно поэтому, да всех их ведь равно любить нельзя, многие мне вообще на нравятся, лишь постоянно интригуют меня, как подумается: что бы последовало за поцелуем в плечо, что он этим сказать хочет? Или кто-нибудь выставит тебе напоказ спину, которую задолго до тебя раз некая дама ногтями, пятью коготками провела эти пять полосок, навсегда заметные, видимые, - и ты непоправимо расстроена, по крайней мере, смущена, ну что прикажешь делать с такой вот спиной, которая тебе вечно демонстрирует нечто, воспоминание о некоем экстазе или о смертельном случае, какую боль ты испытываешь при этом, в какой экстаз тут же впадаешь? Долгое время я вообще было не испытывала никаких чувств, ибо мне только в последние годы пришло понимание. Лишь в голове у меня, естественно, как и у прочих дам, несмотря на всё- мужчины, которые обо мне, напротив, думают очень мало, разве только после праздничного вечера, в выходной день, возможно.


Малина: Никаких исключений?
Я: Отнюдь. Одно исключение.
Малина: И как же оно вышло?


Да это же довольно просто. Достаточно просто случайно разочаровать кого-нибудь, например, не помочь ему, глупостями своими надокучить. Если ты уверен, что наверняка обидел кого-то, то и он думает о тебе. Обычно именно большинство мужчин расстраивает женщин, не наоборот, значит, имеем в итоге одностороннее несчастье, оно следует из болезненного бесчувствия мужчин, оно к долгим размышлениям толкает женщин, которые ,даже наученные, снова и снова повторяют пройденный урок, а если раз за разом вспоминать кого-то и постоянно тратить на это свои чувства, то ты регулярно будешь несчастлива. Несчастье со временем удваивается, утраивается, множится стократ. Каждой, кто желает развеять несчастье, нужно уже через пару дней одуматься. Это невозможно, быть несчастной, кого-то оплакивать, если тот уж не страшно обидел тебя.  Никто не плачся через пару часов по мужчине помоложе или покрасивее, по лучшему или по умнейшему. Но полгода, проведённые с конченным болтуном, с записным болваном, с отвратительным,из за его престранных привычек, негодяем могут даже самую сильную и примерную женщину сбить с толку и подтолкнуть к самоубийству, прошу, вспомни лишь об Эрне Цанетти, которая из-за этого доцента театра, подумать только, из-за некоего учёного искуствоведа! должна была проглотить сорок таблеток снотворного, и она же не одна такая, он её ещё тогда отучил от курения, ведь не выносил дыма. Не знаю, приучал ли он её к вегетарианству, если да, то две причины подтолкнули её. Вместо того, чтоб радоваться, когда этот болван покинул её, и выкуривать ежёдневно по пачке сигарет, есть что пожелается, она, глумная, попыталась было покончить с собой, ей ничего лучшего не пришло в голову, ведь она два месяца о нём только и думала, стелилась пред ним, подчинялась никотиновому запрету и салату с каротелью.
Малине бы засмеяться, а он ужасается: "Ты же не станешь утверждать, что женщины несчастливее мужчин?"


Нет, естественно нет, я говорю только, что несчастие женщин- особенное и оно абсолютно неизбежно. Лишь о его ликах я желала поговорить. Сравнивать-то невозможно, а обычное несчастье, которое так тяжко терпят все, давай сегодня не будем обсуждать. Желаю сегодня лишь занять тебя, рассказать тебе всё, что забавно. Я ,например, была очень недовольна тем, что никогда не была изгнасилована. Когда я приехала в Вену, русские другого удовольствия не знали, разве что насиловать венок, а пьяные американцы уже всё реже встречались, да их-то в качестве насильников постольку-поскольку никто не ценил, об их делах мало говорилось, не то, что о русских, чистый ужас, да и было, естественно, о чём говорить. От пятнадцатилетних девочек до старух, то есть. Иногда почитывали в газетах о двух неграх в мундирах, но прости, два негра на все окрестности Зальцбурга, да это ведь маловато было для такой уймы женщин, а мужчины, знакомые мне или незнакомые, которые встречали меня в лесу или видели меня сидящей на камне у ручья, беззащитную, одинокую, они ни разу не покусились на меня. Это выглядело невозможным, ведь кроме пары пьяных, пары сексуальных маньяков и прочих мужчин, которые тогда появлялись в газетах, определённых смутьянов, ни одному нормальному мужчине с нормальными привычками не кажется, что нормальная женщина совершенно нормально желает быть изнасилованной. Это следует из того, что мужчины ненормальны, но их помешательствам несколько привыкли, настолько, чтобы не замечать их болезненность во всём её размахе. В Вене же это проявилось несколько иначе, не так резко, да ведь этот город устроен для всеобщей простиутции. Ты не припомнишь, что тут было в первые послевоенные годы. Вена была, мягко выражаясь, городом с наинеобычнейшими склонностями. Но в его анналах эта тема табуирована, и нет больше людей, которые публично обсуждают её. Запрет неявен, тем не менее, его не нарушают. По праздникам, особенно в дни Благовещенья, Вознесения, в День Республики, обыватели были вынуждены миновать ту часть Городского парка, которая граничит с Рингштрассе, чтоб добраться к паркингу- и там открыто видеть всё, что эти творят на что горазды, особенно во время цветения конских каштанов, когда оболочки плодов лопаются и те падают. Хотя все проходили молча, почти с абсолютным безразличием, затем виденные ими кошмарные сцены обсуждались, в том участвовал весь народ этого города всеобщей проституции, должно быть, каждая с каждым повалялась на вытоптанном дёрне, гнулась у стен, стонала, корчилась, иногда их бывало несколько, попеременно, скопом. Все переспали парами, поимели друг дружку, и отныне никого не удивляет, да о том и слухи ходят, будто те же самые мужчины и женщины ныне встречаются чинно, как быдто ничего не произошло, мужчины приподымают шляпы, целуют ручки, женщины элегантно минуют Парк, они приветливы, с элегантными сумочками и зонтиками. Но с тех времён хоровод и завертелся, и поныне, когда с анонимностью покончего, даёт знать о себе. Должно быть прошлая зараза проявляется в обычных ныне отношениях, почему Одёна Патацки вначале видели с Францишкой Раннер, затем же- Францишку Раннер с Лео Йорданом, почему Лео Йордан, который прежде женился на Эльвире, которая затем услужила молодому Мареку, ещё дважды вышла замуж, зачем молодой Марек затем изничтожал Фанни Гольдберг, она же, напротив, до того вначале слишком хорошо перенесла Гарри, а затем ушла с Миланом, но молодой Марек затем с этой Карин Краузе, с мелкой немкой, после чего молодой Марек, в свою очередь, с Элизабет Миланович, которая затем повисла на Бертольде Рапаце, который, напротив...
Я уже всё знаю, и почему Мартин провернул эту гротескную аферу с Эльфи Немец, которая позже повисла опять-таки на Лео Йордане, и почему каждый с каждым престраннейшим образом связан, пусть даже известны лишь некоторые случаи. Основания, естественно, никому не известны, но я уже их вижу, да они должны были однажды открыться! Но я не стану о них распространяться, да и времени у меня на то нет. Как подумаю о роли, которую в том сыграла усадьба Альтенвилей, хоть самим Альтенвилям невдомёк,о том ни в одном доме не знали, и у Барбары гебауэр, чем там начиналось и чем заканчивалось, какие глупые объяснения, и какой конец это всё сулило тогда. Компания, общество- величайшее публично место преступлений. Ненароком, попросту там оставлены зародыши невероятнейших преступлений, не замечаемые судьями мира сего. Я бы не осознала этого, кабы не всматривалась столь пристально, и вслушивалась, со всё меньшим успехом, но чем меньше я узнавала, тем ужаснее являлись мне взаимосвязи. Я нажила клубок воспоминаний, теперь бы мне его, казавшийся тогда безобидным, таким себе вовсе не насильническим, да распутать. Всемирно известные, да и знакомые всему городу преступления кажутся мне по сравнению с этими столь простыми, брутальными, явными, они- нечто для социальных психологов, для психиатров, да без толку, этим грамотеям они только досаждают своей грандиозной примитивностью. Однако, разыгрывавшееся и играемое поныне здесь, напротив, не примитивно. Припоминаешь тот вечер? Однажды Фанни Гольдберг неожиданно рано и одна ушла было домой, она встала из-за стола, с чего бы это? Но теперь я знаю, знаю же. Есть слова, есть взгляды, присущие мёртвым, никому не заметные, все держатся у фасада, выкрашенного напоказ. А Клара и Хадерер, до того, как он умер, но я уже слышала, разбирала...

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose

Ингеборг Бахманн "Малина", роман (отрывок 54)

Заноза в памяти: я спотыкаюсь, бьюсь о всякое воспоминание. На руинах тогда вовсе не было никакой наждежды взаимно выговориться, пожелать хорошего, это началось позже, в то время, которое зовут началом восстановления. От каждого второго слова не дождёшься, вот как было. И это тоже было предательством. Я даже почти так себе внушила: вот стоит только затворить все двери и окна, как исчезнут груды мусора, а после мы оживём, и захочется жить ещё. Но с меня довольно уже одного того обстоятельства, что я годами хотела выговориться о житье и будущем, а никто не желал выслушать меня.Не думалось никогда мне, что вначале всё должно быть смято, раскрадено, продано и трижды перепродано оптом и в розницу. Что в Рессельпарке зароится большой чёрный рынок, что люди станут гулять всяко на Карлспляце, невзирая на опасности. Что придёт день - и сгинут отвратительные чёрные рынки. Но я в этом и теперь не убеждена. Потому и возник всеобщий чёрный базар, и когда я теперь покупаю сигареты или яйца, знаю, что они оттуда. Рынок вообще чёрен, настолько, насколько он тогда ещё не был, ибо ему недоставало гутоты всеобщности. Позже, когда все прилавки наполнились и всё лежало на них грудами- консервы, связки, пачки,- я перестала покупать. Стоило мне только войти, в универмаг, например, в "Гернгросс", как меня тошнило, тогда ещё Кристина было советовала мне не ходить в дорогие магазинчики, Лине нравился "Херцмански", не "Гернгросс", и я послушала её, но мне это не пошло впрок, с тех пор мне претят их вывески. Тысячи стопок, тысячи упаковок консервов, колбас, туфель и пуговиц, это баснословное нагромождение товаров- всё это казалось мне сплошною тьмой. В огромном количестве всё слишком угрожаещё, множество должно оставаться абстракцией, пусть пребудет учебной формулой, чем-то расчётным, да обретёт оно матеематическую безупречность, лишь в математике допустима красота миллиардов, , но миллиард яблок есть нечто удручающее, "тонна кофе"- это уже звучит безмерно нагло, "миллиард людей" невообразимо развратен, жалок, отвратителен, застрявшее на некое чёрном рынке, с его ежедневной потребностью в миллиардах хлебов, картофелин, и рисовых пайках. И когда еда появилась в достатке, я долго ещё не могла привыкнуть к нему, и теперь могу есть только с кем-то, или одна, но только когда ломоть хлеба рядом лежит, или яблоко, или лишний лепесток колбасы.


Малина: Если ты не перестанешь говорить об этом, вряд ли сегодня вечером удастся поужинать. Я мог бы с тобой съездить на Кобенцль, вставай, собирайся, иначе припозднимся.
Я: Прошу тебя, не надо. Я не желаю видеть город у своих ног, нам вообще этого не надо: "весь город у твоих ног". Пройдёмся-ка немного. К "Старому Хеллеру".


Уже тогда, в Париже, после первого моего бегства из Вены, началось это: левая ступня заболела- и я ходила с трудом. Ещё постанывала: "Ах, Боже, о, Боже". Такое творилось с телесами, будто они выговаривали это известное слово во время опасных, непрерывных моих походов по городу, а ведь до того я лишь на философских семинарах увлакательно познакомилась было с Богом, как с Бытием, Ничем, Сутью, Экзистенцией, Брахмой.


В Париже чаще всего у меня не было денег, но всегда, когда они выходили, приходилось мне решаться на необычные поступки, и ныне, впрочем, -тоже, которые я даются нелегко мне, точнее, я должна сообразить, что бы мне такое отколоть, это случается, когда я ненадолго понимаю, как я живу, причём, не одна, в мире, и что я есть частица некоего круто прирастающего, легко убывающего населения, и подобно миру, переполненному некоим нуждающимся населением, постоянно голодающим, всегда испытывающим нужду, всяческие испытания, и коль среди него я, с пустым карманом и мыслью в голове, иду против течения, то знаю я, что делать.
Тогда поблизости Рю Монж, по пути к Пляс де ла Контрскарп покупала я в маленьком бистро две бутылки красного вина, которых хватало на всю ночь, но затем- ещё булылку белого. Я думала, а почему бы не выбрать что-то впридачу, наканец, нельзя постоянно обрекать себя на ротвейн. Мужчины спали или притворялись сонными, а я- подкралась к ним, и выставила свои бутылки на мостовую, рядышком со спящими, чтоб не упустили. Мужчины должны были понять, что вино теперь по праву их. На следующую ночь, когда я всё было повторила, один клошар проснулся и сказал что-то о Боге, "... que Dieu vous..."*, а затем я услышала по-английски нечто вроде "...bless you"*. Естественно, я тогда не поняла, за что. Я согласна с тем, что благословлённые вот так иногда заговаривают с благославлёнными, а затем живук-поживают где-то, как и я живу себе, осенённая всевозможными благославлениями.
Что же до парижских клошаров, то я не знаю, звался ти тот, который тогда проснулся, Марселем, лишь имя это осталось в памяти, слово-заноза, наряду с другими, как то "Рю Монж", два или три названия отелей, и номер комнаты, 26. Но о Марселе знаю я, что он уже не жилец, и что его постигла необычная смерть...
Малина обрывает мой рассказ, он бережёт меня, но я верю, что заботливость его обрекает меня на молчание. Малина, вот кто не позволяет мне рассказывать.


Я: Ты веришь, что в моей жизни больше ничего не изменится?
Малина: О чём по-настоящему думаешь ты? О Марселе или всё-же всегда только об одном, или обо всём, что возложено на крест твой?
Я: Да что опять о кресте? С каких пор ты стал требователен к манере повествования, да и ко всем прочим манерам?
Малина: Доселе ты всегда была довольно понятна, пусть и рассказывала несвязно.
Я: Дай мне сегодняшнюю газету. Ты испортил мне всю мою историю, ты ещё раскаешься, что не узнал о необычно чудесной кончине Марселя, ведь кроме меня о ней ныне больше никто не расскажет. Да, остальные как-то где-то ещё живы или каким-то образом умерли. Забыт Марсель напрочь.


Малина подал мне газету, которую он иногда прихватывает с собой из музея. Я листаю первые страницы, заглядываю в гороскоп. "С большей, нежели обычно, смелостью вы сможете сегодня совладать с новыми затруднениями. Будьте осторожны за рулём. Отсыпайтесь". В Малинином гороскопе значится нечто о сердечных привязанностях, которые бурно проявятся, но они его, пожалуй, вряд ли интересуют. Кроме того, он должен позаботиться о бронхах. Никогда не думала, что у Малины могут быть бронхи.


Я: Как у тебя с бронхами? У тебя вообще они есть?
Малина: Почему нет? С чего бы? У каждого человека есть бронхи. С каких пор ты озабочена моим здравием?
Я: Я же просто спрашиваю. Итак, как сегодня, бурный денёк выдался?
Малина: Где? Во всяком случае, не в "Арсенале". Я составлял акты.
Я: Ни бури, ни молний?  Наверное, если ты хорошенько припомнишь, суматохи сегодня было несколько больше обычного?
Малина: Почему ты смотришь на меня так недоверчиво? Ты мне не веришь? Да просто смешно, как ты пристально рассматривашь меня, что ты видишь?  Тут нет никакого паука, ни тарантула, пятно ты сама пару дней назад посадила, когда заваривала кофе. Что видишь ты?


Вижу, что на столе чего-то недостаёт. Чего же? Здесь очень часто нечто лежало. Здесь почто всегда оставалась полупустая пачка сигарет забытая Иваном, он беспечно оставлял её, чтоб при надобности у меня по-быстрому прикуривать. Вижу, что уже давно здесь нет забытой им упаковки.
 
_______Примечание переводчика:________________
* "чтоб вас Бог..."(фр.) и "благослови вас Бог"(англ.)

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose

Ингеборг Бахманн "Малина", роман (отрывок 53)

Малина: Как ты жила тогда?
Я: Около трёх утра лица не было, постепенно я доходила, меня сломал режим, я тогда изнемогала, выбилась из очень важного ритма, да так и не восстановилась с той поры. Я всегда пила "последний" кофе, ну ещё, "самый распоследний", часто руки дрожали, когда я печатала на машинке, а позже испортился мой почерк.
Малина: И вот, наверное, я теперь единственный, кто его разбирает.
Я: Вторая половина ночи с первой не имеет ничего общего: это две совершенно разные ночи, сведённые в одну, первую ты ещё способен шутя представить себе, она возбуждает, пальцы быстро стучат по клавишам, всяк пока в движении, две стройные миниатюрные евразийки проворнее и экстравагантнее господина Питтерманна, который двигался лишь неуклюже и шумно. Важно движение, ведь иначе ночью остаётся только пить да орать, с устатку дня минувшего или от страха перед наступающим днём,ещё обьятия возможны, и танцы до упаду. Первую ночь окрашивает остаток дня. Только во вторую половину ночь ты соображаешь ,что уже не день, всё утихло, там и сям всяк старается замереть, растянуться, чтоб тихонько ,уютно устроиться, хотя мы всё приходили на смену выспавшимися. Около пяти утра ужасно, все сгибаются, тяжко, я ходила мыть руки, терла ладони старым, грязным полотенцем, здание на Зайденгассе неютом своим похоже на публичный эшафот. Мне слышались шаги, но это стучали телетайпы, рокотали снова, я бежала назад, в нашу просторную комнату, в которой уже заметен был чад, особенно табачный. Так начинался рассвет. Расходясь в семь утра, мы едва ли прощались, вместе с молодым Питтерманном я садилась в служебное авто, молча мы смотрели в окна салона. Дамы разносили свежее молоко и свежие булки, мужчины шагали целеустремлённо, папка в руке, поднятый воротник пальто, утреннее-рассветное облачко пара изо рта, молодой человек ,как обычно, выходил поблизости Райзнерштрассе, а я -на Беатриксгассе. Шагала вверх, к двери квартиры, опасалась встреч с баронессой, которая в это время покидала дом, шла в городскую управу, ведь она не одобряла мои странные приходы в этот час. Затем я долго не могла уснуть, полёживала одетой, посмеивалясь, на кровати, около полудня я сбрасывала с себя одежду и затем по-настоящему засыпала, но это был нехороший сон, ведь дневные шумы досаждали мне. Бюллетень циркулировал как полагается, новости- в газете, я их никогда не читала. Два года я обходилась без них.
Малина: Значит, ты не жила. Как пыталась ты жить тогда, на что надеялась?
Я: Высокочтимый Малина, да ведь оставалась пара часов в день, и ещё один выходной в неделю для мельчайший надобностей. Но я не знаю, как проводят первую часть своей жизни, должно быть ,как первую часть ночи, с праздными часами, они мне тяжко даются, тогда я поняла это- и берегла остатки своего времени.


Меня пугал большой чёрный автомобиль, он навевал мысли о таинственных поездках, о шпионаже, о нежелательных передрягах, тогда ходили по Вене слухи о тайной тюрьме, будто люди и бумаги, завернутые в ковры, пропадают, будто каджому, вовсе ни к чему непричастному, грозит подобная участь. Откуда мне было знать. Каждый работающий, сам не ведая того,- проституирующий, где я это уже слышала? почему я над этим посмеялась? Таково было начало всеобщей проституции.


Малина: Ты мне это уже рассказывала иначе. После Университета ты нашла себе работу, у тебя были деньги, но их не хватало- и поэтому ты позже устроилась на ночную службу, которая была прибыльнее дневной.
Я: Я ничего не рассказывала, ничего не раскажу, не могу рассказывать, это как заноза в моей памяти. Скажи мне лучше, что ты сегодня делал в своём "Арсенале"?
Малина: Ничего особенного. Рутина, а затем пришли киношники, им надо было снять битву с турками. Курт Свобода ищет статистов, у него проект. Кроме того, мы обговорили другой фильм, они хотят пустить немцев в Зал славы.
Я: Я бы охотно просмотрела на съёмки обоих фильмов. Или поучаствовала бы в массовке. Может ,это отгонит мои прежние мысли?
Малина: Это просто утомительно, длится часами, днями, люди спотыкаются о кабели, все толпятся, и в общем-то ничего не происходит. У меня рабочее воскресенье. Я просто скажу- и тебя примут.
Я: Тогда мы бы вместе пообедали, но я пока не готова. Пожалуйста, позволь мне позвонить по телефону, это недолго. Один момент, да?

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose

Ингеборг Бахманн "Малина", роман (отрывок 52)

Каждый день мы с Малиной фантазируем, иногда- весьма оживлённо, над тем, что страшное может стрястись в Вене грядущей ночью. Да сто`ит только поездить по городу, почитать газету- и, если только принять на веру пару сообщений, то твоё окрепшее воображение уже рисует картины дальних странствий,(в тексте оригинала "die Hochtouren"- прим. перев.)(выражение не моё, и не Малины, но Малина с наслаждением прибегает к нему, как к основному названию поездки, например, в Германию , ведь подобные выражения в ходу лишь в тех, деятельных, скорых на подъём странах). Да, я-то по-прежнему не выношу долгого газетного воздержания, хотя всё реже читаю свежие издания, а то ,бывает, загляну в кладовую, где рядом с нашими чемоданами лежит пакет со старой прессой, выберу себе что-нибудь- и поражённо уставлюсь на дату: 3 июля 1958 года. Что за совпадение?! именно в тот день мы безмерно упились новостями, комментариями к ним, "оновостились" землетрясениями, катастрофами в воздухе, внутриполитическими скандалами, внешнеполитическими промахами. Когда я сегодня посматриваю в издание, помеченное 3-м июля 1958 года, то стараюсь уверовать в дату, да и в день- тоже, хотя о нём- ничего в деловом дневнике, никаких сокращённых пометок, вроде "15 ч.Р! 17 ч. позвонить, вечером "Гёссер", доклад К."- всё это значится за 4-м июля, да не за 3-м, чей лист остался пуст. Некий, вероятно, ничем не примечательный день, скорее всего, без мигреней, без приступов страха, без невыносимых воспоминаний, пусть- с некоторыми, о разрозненных событиях минувшего, да , пожалуй, день, когда Лина устроила летнюю генеральную уборку, а я, выпроваженная из дому, посиживала было в разных кафе читая газету за 3 июля, которую сегодня снова просматриваю. Значит, тот день выдался, во-первых, загадочным, он- пустой или ограбленный, им я постарела, день, которому я не смогла дать отпор- и позволила чему-то статься.
А ещё я мне попадается под руку иллюстрированный еженедельник, датированный 3-м июля, а на полках Малины- июльский номер журнала о культуре и политике, и я принимаюсь беспорядочно читать их, ибо желаю разгадать тот, минувший день. "Куда со всеми деньгами?"- самый непонятный заголовок, Малина бы ни за что не растолковал мне его. Где те деньги, с какими деньгами, куда? Хорошее начало, подобный заголовок способен сковать меня дрожью, скорчить судорогами. "Как инсценируют государственную империю?" Написано с беспристрастным знанием дела, с сухим, небрежно-саркастическим выражением... Чтиво для того, кто желает политизироваться, оставаться в курсе дела... Нам это надо, Малина? Я достаю шариковую ручку и начинаю выводить вопросительный знак. Я весьма, хорошо, очень хорошо, безукоризненно информированна. Ручка вначале пачкает, затем кажется пустой, наконец, снова тонко пишет. Пустые "ящички" я зачёркиваю крестиками. "Ваш муж 1).никогда, 1). редко, по случаю, 3). только по случаю свадьбы или в дни рождения подносит подарки?" Я должна быть очень внимательной, всё зависит от того, думаю ли я об Иване или о Малине- и я чёркаю за обоих, об Иване, например, "никогда", о Малине- "неожиданно", но это неточно. "Вы наряжаетесь так, чтобы нравиться другим или ЕМУ?" "Вы посещаете парикмахерскую 1). раз в неделю, 2). раз в месяц, 3). когда крайне необходимо?" Что за необходимость? Какая "государственная империя"? Мои волосы зависят от неё? Или они в крайней нужде? Ведь я не знаю, обрезать их или оставить. Иван хочет, чтоб я их отращивала. Малина находит, что их следует срезать. Считаю, вздыхая, кресты. В итоге Иван набирает 26 баллов. Малина- тоже 26, хотя за него я должно быть зачёркивала совсем другие квадратики. Пересчитываю. Результаты остаются прежними. "Мне 17 лет и я чувствую, что не способна любить. Пару дней интересуюсь одним мужчиной, а затем, снова -совсем другим. Я нерешительна? Моему нынешнему другу 19 лет, а он сомневается во мне, хотя хочет на мне жениться". "Синяя Молния в Красной Молнии: 107 убитых, 80 пострадавших".
Да ведь уже столько лет минуло, а всё вот да и снова как на ладони: автокатастрофы, покушения, обьявления альпинистов, штормовые предупреждения. Никому ныне невдомёк, зачем это всё должно было быть когда-то объявлено. Спреем "Пантин", который тогда рекламировался, я пользуюсь только вот несколько последних лет, о нём не нужна мне тогдашняя, за 3-е июля, информация, да и сегодняшняя- тоже.
Вечером говорю я Малине: "Спрей- вот и всё, что осталось и чем, вероятно, всё исчерпалось, ведь я теперь не знаю, куда со всеми деньгами и как инсценируют "государственный рейх", во всяком случае, на это понадобится уйма денег. Они-то своего добились: когда баллончик спрея опустеет, на этот раз новый я уже не куплю. У тебя 26 баллов, на большее не надейся, больше я просто не могу дать тебе. Делай что хочешь. Помнишь, как "Синяя Молния" столкнулась с "Красной"?
-Благодарствую! Я всегда подозревал, что ты причастна к катастрофам, ты ничем не лучше меня. Но, возможно, роковую роль сыграла невероятная оплошность.


Когда Малина ни слова не понял, я раскачиваюсь на кресле- и он находит это милым, а после того, как он  приносит что-нибудь выпить, я завожу рассказ: 
- Да это невероятное надувательство, я однажды работала было в службе новостей, я в упор рассматривала обман, создание бюллетеней, случайных собраний выдержек из зарубежных источников. В одиннадцать часов меня увозил большой чёрный автомобиль, водитель которого делал короткий крюк по Третьему округу, а недалеко от Райзнерштрассе к нам подсаживался молодой человек, известный Питтерманн, мы катили по Зайденгассе, на котором всё конторы были закрыты и темны. Да и в ночных редакциях газет, они располагаются в тех же помещениях, редко кто показывался. Чёрной лестницей, потому, что парадная была затворена, провожал нас ночной портье в самую дальнюю комнату, а на каком этаже, я не припоминаю, не припомню... Мы просиживали ночи вчетвером, варили кофе, иногда нам удавалось в полночь доставать мороженое, портье знал, где взять. Мужчины вычитывали, что наплевали иностранцы, резали тексты, клеили-  и так слагали бюллетени. Собственно, мы не шептали, но громко говорить ночами, когда все спят, это почти невозможно, иногда, правда, мужчины пересмеивались, но я тихо пила свой кофе и курила, они бросали наобум лазаря избранные ими новости на мой столик с пишущей машинкой- и я пербеливала их. Тогда я бывало не в силах смеяться за компанию, только знай представляла себе, как следующим утором люди проснутся с новостями. Мужчины всегда завершали ленту одним коротким абзацем о боксёрском поединке или о бейсбольном матче там, по ту сторону Атлантики.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart
rose

Ингеборг Бахманн "Малина", роман (отрывок 48)

Малина: Ты чуть не задохнулась. Да и накурила ты, я приукрыл было тебя, проветривал здесь. Сколь много из всего виденного ты поняла?
Я: Почти всё. Однажды я потеряла нить: моя мать совсем спутала картину. Почему мой отец- ещё и мать моя?
Малина: Да, почему...? Когда некто для кого-нибудь является всем, тогда он совмещает в себе многие личности.
Я: Ты хочешь этим сказать, будто когда-то кто-то для меня был всем? Вот так глупость! Самая горькая для меня.
Малина: Да. Но тебе надо действовать, тебе что-то придётся предпринять, ты будешь вынуждена уничтожить "сборную личность".
Я: Да ведь я-то буду уничтожена.
Малина: Да. И это тоже правильно.
Я: Как легко говорить так об этом- чтоб всё вышло гладко. Но сколь тяжко жить с этим.
Малина: Об этом не говорят, молча живут с ним.


У моего отца на этот раз бывает лицо моей матери, я уж не знаю точно, когда он -мой отец, а когда- моя мать, и вот начинаю подозревать, что знаю: он -ни он, и ни она, он- нечто третье, и вот , будучи среди всяких людей, жду-пожду я ,в крайнем возбуждении, своей решающей встречи с ним. Он верховодит неким предприятием или правительством, устраивает театр, у него дочерние фирмы и компании, он отдаёт настоятельные указания, говорит по многим телефонам- и поэтому я пока не могу быть услышанной, даже сама собой, за исключением мига, когда он раскуривает сигару. Я говорю: "Мой отец, на этот раз ты станешь говорить со мною и будешь отвечать на мои вопросы!" Мой отец привчно отмахивается, знает он мои приходы и вопрошания, он снова говорит по телефону. Я подступаю к своей матери, на ней брюки моего отца, и я говорю ей: "Уж сегодня-то побеседую я с тобой, и ты ответишь мне!" Но мать моя, у когорой отцовский лоб, такие же недоумённо поднятые брови и две поперечные морщины над усталыми, натруженными глазами, шепчет мне ,мол ,"позже" и "нет времени". Вот, на моём отце- её юбки, и я говорю в третий раз: "Я полагаю, что всё-таки знаю, кто ты, и уже этим вечером, ещё до прихода ночи, скажу это лично тебе". Но мужчина безмятежно сидит за столом и всем своим видом провожает меня прочь, однако, в двери, которую отворяют мне, я оборачиваюсь- и медленно возвращаюсь в покой. Я шагаю, собрав все силы в кулак, и остаюсь у широкого стола в судейском зале, в то время,как мужчина с крестом на шее начинает кромсать свой шницель. Я пока что молчу, разве что видом своим выказываю отвращейние, когда сидящий суёт вилку в компот и сангвинически прихохатывает мне, не на публику, которая вот да и заполнит помещение, он пьёт ротвейн, у него под рукой снова лежит сигара, я же пока ничего не говорю, но всё же ему неясно,что означает для него моё молчание- и вот, он получает своё. Я беру первую тяжёлую пепельницу из мрамора, взвешиваю её в руке, подбрасываю, мужчина всё ещё спокойно ест, я целюсь- и попадаю в тарелку. Мужчина роняет вилку, шницель летит на пол, едок пока держит нож, но в это время я берусь за второй снаряд, сидящий никак не отвечает, я целюсь точно в судок с компотом, едок салфеткой утирает с лица потоки варева. Я уже знаю, что не испытываю никаких чувств к нему и то, что я смогла бы убить его. Я бросаю третий предмет, целилась- и прицелилась точь в точь: пепельцица пролетает по столу, так, что с него сметает всё, хлеб, бокал с вином, осколки тарелки и сигару. Мой отец салфеткой прячет от меня своё лицо, ему больше нечего сказать мне.
И?
И?
Я сама дочиста утираю ему лицо, не из сострадания, но для того ,чтоб лучше видеть его. Молвлю: "Я буду жить!"
И?
Люди растеряны, они не увидели представления. Я и мой отец одни под небом, и мы настолько взаимно удалены, что эхо разносится:
- И?
Сначала мой отец снимает с себя одежды моей матери, он настолько далёк от меня, что я не знаю, в каком костюме он остаётся, он их их так быстро меняет, на нём- забрызганный кровью фартук скотобойца, из некоей бойни в утренних сумерках, на нем- красный плащ палача, мой отец нисходит ступенями, он в черном, с серебром, костюме, он прохаживается вдоль колючей проволоки с электирческим током, перед помостом, забирается на сторожевую вышку, на нем- костюмы из реквизита, для репетиций, он при оружии, при расслрельных-в-затылок-пистолетах, костюмы носить бы только в самую завалящую ночь, забрызганные кровью, для устрашения.
И?
Мой отец не своим голосом издалека вопрошает:
- И?
А я продолжаю своё, июо мы всё удаляемся, мы всё дальше, дальше:
- Я знаю, кто ты.
- Я всё поняла.


Я: Он не отец мой. Он мой убийца.
Малина: Да, знаю это.
Я не отвечаю.
Малина: Отчего ты всё повторяешь "мой отец"?
Я: Я и вправду так говорила? Да как я только могла? Я не хотела, просто это срывается, когда пересказываешь то, что увидел, а я-то в точности пересказала тебе, что мне показалось. Я и ему желала сказать то, что долго таила... что здесь не живут, здесь тебя помалу убивают. Кроме того, я понимаю, зачем он ступил в мою жизнь. Один должен был сделать это. Он оказался им.
Малина: Итак, ты впредь не будешь приговаривать "война и мир".
Я: Никогда больше.
Всегда война.
Здесь всегда насилие.
Здесь всегда борьба.
Здесь вечная война.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose

Ингеборг Бахманн "Малина", роман (отрывок 46)

Это у Чёрного моря, а я знаю, что Дунай впадает в Чёрное море. Знаю, что впаду как он*. Я весь его берег исходила, от истока до устья, но у дельты вижу полуутопленное жирное тело, я же не могу решиться и до середины потока пробраться вброд, поскольку река здесь слишком глубока, широка, изобилует водоворотами. Мой отец торчит в воде перед устьем, он- огромный крокодил с усталыми выпуклыми глазами, которые меня не пропустят мимо. Уже больше нет никаких крокодилов в Ниле, последних извели на Дунае. Мой отец изредка приоткрывает глаза, он старается выглядеть непричастным, словно ничего он не ждёт, но естественно он ждёт меня, он понял, что я хочу вернуться домой, что дом для меня- спасение. Крокодил изредка томно открывает большую пасть, из неё висят клочья, клочья мяса некоей другой дамы в ней, он растерзал её, и мне приходят на ум имена всех дам, которых он растерзал, течёт старая кровь по воде, но и свежая кровь- тоже; я не знаю, насколько голоден сегодня мой отец. Подле него внезапно замечаю лежащего малого крокодила: отец нашёл подходящего себе крокодильчика. Малыш сверкает глазами , он ленив, он подплывает ко мне и с наигранной приязнью пытается поцеловать меня в левую щеку. Пока это не произошло, я успеваю закричать: "Ты крокодил! Возвращайся к своему крокодилу, вам надлежит быть вместе, вы же крокодилы!" Ведь я мигом опознала Мелани, которая притворно-невинно опустила глазки и уже не блещет на меня своим человеческим взором. Мой отец отзывается: "Только повтори!" Но я не повторяю только что сказанное, хоть и должна это сделать, ведь он велел мне. У меня только выбор: быть растерзанной им или уйти в поток, туда, где он самый глубокий. У самого Чёрного моря я пропадаю в пасти моего отца. Но в Чёрное море впадают три кровавые дорожки из меня, мои последние.


Мой отец заходит в комнату, он свистит и поёт, вот он стоит в пижамных штанах, я ненавижу его, не могу смотреть на него, я начинаю рыться в своём чемодане. "Пожалуйста ,одень что-нибудь, -говорю я.- Надень что-нибудь другое!" Ведь он носит пижаму, что подарила я ему на день рождения, с умыслом расхаживает в ней, а но хочу стянуть с него её, а вскользь бросаю: "Ах ,такой ты!"  Я начинаю танцевать, я кружу вальс одна-одинёшенька, а мой отец несколько растерянно взирает на меня, а на кровати лежит его малый крокодил, в бархате да шелках, а он начинает писать своё завещание насчёт бархата и шёлка, он выписывает его размашистой дугой да и молвит: "Ты ничего не получишь, слышишь, ты же танцуешь!" Я в самом деле танцую, дидам-дадам, танцую по всем покоям и вот да и вскружусь на ковёр, он-то не вытянет его из под моих ног, это ковёр из "Войны и мира". Мой отец зовёт мою Лину: "Да уберите вы прочь этот ковёр!"  Но у Лины отгул, а я смеюсь, танцую и внезапно кличу: "Иван!" Это наша музыка, уж настал вальс для Ивана, всегда и снова для Ивана, это спасение, ведь мой отец не слышал имени Иванова, он никогда не видал меня танцующей, он больше не знает, что б ему сделать, ковёр из под моих ног не вытащить, меня не удержать в быстрых па в этом стремительном танце, я зову Ивана, но он не должен прийти, не должен остановить меня, ибо голосом, который никогда ещё не обладала, звёздным голосом, сидерическим голосом порождаю я иья Ивана и его всеприсутствие.
Мой отец вне себя, он негодующе кричит: "Эта помешанная должна наконец прекратить или исчезнуть, она немедля исчезнет, иначе проснётся мой малый крокодил!" Танцуя, приближаюсь я к крокодилу, вытаскиваю у него свои украденную рубашку из Сибири, и свои письма в венгрию, забираю у него то, что мне принадлежит, из его вялой, опасной пасти, и ключ желаю я отобрать, и вот даи засмеюсь, вытащив его из крокодильих зубов, не переставая кружиться, но мой отец отнимает ключ у меня, но мой отец даёт мне ключ. Он даёт мне впридачу ко всему прочему и ключ, единственный! Мой голос пропадает, я больше не могу звать: "Иван, да помоги де мне, лн желает убить меня!" Из тех, что покрупнее зубов крокидила свисает ещё одно письмо от меня, не венгерское письмо,  я с отвращением читаю имя адресата, да и начало текста могу прочесть: "Мой любимый отец, ты разбил моё сердце". Крак-крак разбил дам-дидам моё разбил мой отец крак-крак р-р-р-рак да-дидам Иван, я желаю Ивана, я думаю об Иване, я люблю Ивана, мой любимый отец. Мой отец молвит :"Тащите прочь эту бабу!"

________Примечание переводчика:____________________________________
* в тексте оригинала "она", die Donau, Дунай в немецком -женского рода;

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose

Ингеборг Бахманн "Среди убийц и помешанных",рассказ (отрывок 6)

Ещё пуще сгустился табачный дым- и наш стол издалека был неразличим. Когда ,подойдя поближе к нему, мы вынырнули из чада покончив с блужданием, я увидел сидящего подле Малера некоего мужчину, которого я не знал. Они обое молчали, а остальные судачили. Когда мы с Фридлем было присели, а Бертони одарил нас беглым взглядом, незнакомец встал и протянул нам руку, он пробурчал своё имя. Он не показался мне хоть чуточку дружелюбным, вовсе нет: его взгляд был неподвижен и холоден,- я пытливо взглянул в лицо Малеру, который должен был знать новичка. Тот был очень крупным, слегка за тридцать, хотя при первом взгляде казался старше. Одет он был неплохо, но казалось, что великоватый костюм ему подарили. Мне понадобилось несколько времени, пока я ухватил потерянную нить общего разговора, от которого ни Малер, ни новичок не старались устраниться.
Хадерер Хуттеру: "...Но тогда и вам знаком генерал Цвирль!"
Хуттер радостно Хадереру: "Да разумеется. Из Граца".
Хадерер: "Высокообразованный. Одни из лучших знатоков греческого. Один из лучших моих старых друзей".
Уж следовало опасаться, что Хадерер подвергнет экзамену наши с Фридлем жалкие познания в греческом и латыни, хотя он же помешал нам своевременно приобрести их. Но меня не тянуло в беседу ,ведомую Хадерером, даже бросать реплики мне претило- и я подвинулся к Малеру словно не слыша толковища. Тот о чём-то тихо расспрашивал незнакомца, а он громко, глядя в стол, отвечал ему. На каждый вопрос он отзывался лишь одним предложением. Он мне показался пациеетом Малера или ,во всяком случае, друг в роли пациента. Малер знался со всякими личностями и водил приятельства, о которых мы не подозревали. В одной руке мужчина держал пачку сигарет, а другой курил не виденным прежде мною манером. Он механически, выдерживая точно отмеренные паузы, затягивлся так, словно курение- единственное, на что был способен. От опасно коротких для губ окурков он зажигал новую сигареты- и снова затягивался как жил. Внезапно он прервался, спрятал сигарету в грубых, красноватых, некрасивых пальцах и откинул голову. Наконец я расслышал нечто. Хотя двери в соседний большой зал были затворены, оттуда доносился хоровой рёв. Я разобрал что-то вроде: "Дома, да на родине, нас встречают..."
Он снова затянулся и громко обратился к нам, тем же тоном, которым отвечал было Малеру:
"Они всё ещё возвращаются. Они, пожалуй, ещё не вполне вернулись".
Харерер хохотнул и молвил: "Не знаю, что вы имеете в виду, но это действительно значительная проблема, а мой уважаемый друг, полковник фон Винклер не способен утешить своих людей... если так будет продолжаться, придётся нам присмотреть другое заведение".
Вмешался Бертони: сказал, что уже обратился было к хозяину, мол, что за неожиданность, эта встреча фронтовиков, внеюбилейная, а тот не знает точно...
Хадерер сказал, что и он не знает, но его уважаемый друг и фронтовой товарищ в прошлом...
Я не понял ,что сказал нам незнакомец потому, что его перекрикивали в тот момент Хадерер и Бертони- Фридль один должен был его расслышать,- а потому я не понял, с чего он внезапно назвался убийцей.
-... мне ещё не исполнилось двадцать, а я знал: быть тому,- молвил он ,как будто не впервые затянув эту историю, не ища слушателя, для всех и каждого.- Я знал, что обречён стать убийцей, как некоторые, герои ли, праведники или посредственности. У меня была на то натура "в полной комплектации", если желаете, и всё меня вело к цели- к убийствам. Мне недоставало лишь жертвы. Тогда я слонялся улицами, здесь...
Он кивнул в прокуренное пространство, а Фридль быстро отшатнулся чтоб не оказаться задетым мощной рукой.
-... Здесь я ночами шастал улицами, под пахнущими каштанами в цвету, меня преследовал их дух, по кольцевым бульварам и узкими проулками, а сердце билось наизнос, а лёгкие мои работали как взбесившиеся, и я дышал как изголодавший волк. Я ещё не знал, как и кого должен убить. Только мои руки тянулись вперёд, будто сдавливая невидимую шею, что ли? Тогда я был намного слабее, недоедал. Я не знал тут никого ненавидимого мною, одинокий в городе, и так ,не находя жертвы, я почти спятил теми ночами. Всегда затемно я вставал с постели и выходил вон, должен был, вон на ветренные, безлюдные темные углы, стоял там, ждал- никто не минал, никто не обращался ко мне, а я ждал до крупного озноба- и слабость выгоняла из меня безумие. Но так продолжалось недолго. Затем меня призвали на военную службу. Стоило мне взять оружие в руки- я понял, что пропал. Мне придётся выстрелить. Я повторял пройденное, обращаясь с оружием, заправляя его пулями, которые, если начинены порохом, то надёжны. На стрельбах я не выбивал положенного не потому, что не целился: знал ведь, что чёрный круг- вовсе не живой зрачок, а так, просто учебная цель, которая не нуждается в смерти. Меня раздражали эти вступления, они не были действительностью. Я палил, если вам угодно, нарочно не в "яблочко". Я ужасно потел во время упражнений ,ещё и синел от натуги, валился с ног и ложился навзничь. Не иначе, я был помешанным или убийцей, это я знал в точности, и оттого разговаривал с другими так, что могло дойти до перестрелки: либо я пристрелил бы кого, либо они меня. Чтоб знали ,с кем имеют дело. Но крестьянские сынки, ремесленники и служащие из казармы не велись на мои разговоры, терпели или высмеивали меня, но не принимали за убийцу. Или всё же? Не знаю. Один называл меня Джеком Потрошителем, почтовик, много в кино ходил, читал, слабак. Но ,думаю, и он, в сущности, не верил".
Неизвестный вынул изо рта сигарету, мельком посмотрел себе под ноги, а затем- выше. Я почувствовал на себе его холодный, пристальный взгляд и ,не знаю почему, пожелал его отвести. Я стерпел, но оказался тяжелее взгляда влюблённого или врага, пока я ,уже неспособный думать и говорить, пустой, снова не расслышал громкий, чёткий голос.
"Мы прибыли в Италию, к Монте-Кассино. Там была такая бойня, что вам не представить. Там человеческое рагу валялось повсюду- убийце лучшего не надо. Я не ещё не был уверен в себе- только полгода я обращался с оружием. Только я занял свою позицию у Монте-Кассино, как во мне не осталось ни ошмётка души. Я вдыхал запах разлагающихся трупов, пожарищ и пороха как свежайший дух горных вершин. Я не чувствовал страха окружающих. Я ждал первого своего убийства как собственной свадьбы. Ибо то, что для иных было театром военных действий, мне казалось личной сценой убийцы. Но я желаю рассказать вам, как всё сталось. Я не стрелял. Я залёг, когда перед нами оказалась группа полячишек- там же из всех стран были. Тогда я сказал себе: нет, никаких "по`лен". Мне не годятся эти наименования всех- поляки, ами, чёрные- из обиходного языка. Я же был простым убийцей, косноязычным, и моё наречие было простым, не цветистым, как у других. "Выбить", "выкурить", "выдавить"- похожие на эти слова не поддавались мне, они претили мне, я даже не мог их выговаривать. Мой язык, значит, был конкретным: я говорил себе "ты должен, ты хочешь убить человека". Да, этого желал я уже давно, год меня оттого лихорадило. Человека! Я не мог стрелять ,вы должны понять это. Я не знаю, как вам точно это объяснить. Остальным это удавалось легко: они опорожняли магазины, как правило, не зная, попали в кого или нет, да они, как многие, и не желали этого знать. Эти мужчины не были убийцами, не правда ли? они хотели выжить или заслужить свои награды, думали о собственных семьях или о победе, о фатерлянде, мгновениями, правда- и то и дело, всё чаще попадали в цели. Но я же постоянно думал об убийстве. Я не стрелял. Через неделю когда битва было приутихла, когда нас не донимали союзнические силы, как только наши самолёты дали нам передышку, а впереди я не видел столько мяса, как прежде, меня отправили назад в Рим на трибунал. Я там рассказал о себе всё, но меня не пожелали понять- и я попал в тюрьму. Я был приговорён за трусость перед лицом врага и небрежение боевым оружие, там были ещё пункты, которые я не понял, а теперь уже не припомню. Затем меня вдруг освободили и перебросили на север, на содержание в психиатрическую клинику. Думаю, меня вылечили и через полгода я обрёл иную личность, в которой от прежней ничего не осталось, а затем бросили на восток в арьегардные бои".

окончание следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы

Лео Перутц "Гостиница "У картечи", рассказ (отрывок 8)

     Когда мы с Хвастеком пошли прочь, я  начал сердиться на себя, застенчивого, казнился тем, что поступил непоправимо глупо, что у меня не хватило смелости подойти к их столу, по форме представиться обер-лейтенапту ,а затем сказать ей:
     - Гутен таг, фрау Молли!  Вы же помните меня?
     Возможно, она бы тогда и меня пригласила. Решать надо было... Нет, тоже глупо! Я ещё раз молча выбранил за глупость: даже хорошо, что я не отважился на повторное знакомство, ведь ,верно, она могла меня давно напрочь забыть -и тогда я бы оказался в весьма затруднительном положении.
     Втайне же я надеялся, что фельдфебель предложит мне поучаствовать в своём визите. Собственно, он даже должен был замолвить обо мне словечко. Это же так естественно: мы же с Хвастеком друзья. Очень просто:
     - Позвольте, достойнейшая, взять с собой друга.
     И при этом представил бы меня:
     - Одногодок-вольноопределяющийся Август Фризек.
     И тогда бы я оказался в своей тарелке, и поклонился бы Молли.
     Глупо, что я раньше этого не сообразил. С его стороны так поступать- опрометчиво, бесцеремонно. Чтоб вечера проводить в попойках- для этого я ему хорош!
     Мы молча шагали рядом: я- сердясь и сожалея, он- занятый собственными думами.
     Когда мы уже довольно приблизились к казарме, а он ещё и не подумал взять меня с собой вечером, я сам завёл разговор о предстоящем визите:
     - Вам понадобится цивильный костюм, герр фельдфебель. Могу ли вам предложить один?
     - Цивильный костюм? Я? Зачем?
     - Желаете в мундире к... этим людям пойти?
     Я хотел было сказать "к Молли", но вовремя спохватился.
     Он остановился.
     - Чушь!- молвил Хвастек. -Или вы полагаете, что я отправлюсь к ним в гости? Я и не подумаю.
     - Вы правы!- поддакнул я ему, хотя в душе несказанно смутился.- Она вовсе не мила. На фотографии она мне показалась лучшей.
     - Не то! -бросил он в ответ.- Просто я уже не гожусь для таких визитов. Знаете ли, вольноопределяющийся: чаи гонять, смаковать сандвичи, поддерживать возвышенные беседы на мотивы новомоднейших газет, разыгрывать из себя элегантного, извольте сюда, позвольте это- на это я уже не годен. Возможно, раньше- да. Но ныне я- фельдфебель Йиндржих Хвастек, строевик из третьего батальона- что с меня взять? Общество да оставит меня с миром. Сегодня ,как обычно, буду в "Картечи". Если вы придёте раньше меня, передайте Фриде, что буду.
     Мы помолчали минуту, затем пошли вверх по Нерудагассе. Когда мы уж приблизились к Похоржельцу, Хвасте остановился и молвил мне:
     - Заметьте это: нет большего несчастия, чем ступить на давно пройденный путь. Думаю, что легче ,заблудившись в Сахаре, найти верную дорогу, чем запутавшись в собственном прошлом. Видити ли, семь или восемь лет назад сидел я играючи с собственным револьвером и сказал было себе: "Один миг- всё в прошлом". Рядом оказался капитан Эрцгерцога Райнера полка, Терклем звался он, вижу его как сейчас, весьма опытен в подобных штучках, извольте-ка: двадцать четыре года  выслуги имел, думаю, и в тосканской, или моденской армии года имярек отметился. Он высмеял, увидев, меня, баловавшегося с револьвером. "Хвастек,- сказал он мне,- я за тебя вовсе не боюсь, не не такой, на это не решишься. Бывают черные дни, бывают- ясные: так просто не стреляются. Ты- крепкий парень, тебе довольно всего хорошего на свете, а эта игрушка -не для тебя. Уж я-о знаю, поверь.
Только, упаси Боже, не оглядывайся на прошлое. Тогда- пропал, верь мне!" И точно, он был прав, старый Теркль, нельзя оглядываться: что прошло, того нет.
     Впервые фельдфебель Хвастек заговорил со мной о собственном прошлом. Но меня раздосадовала его речь. Какое мне дело до старика Теркля и того, что он наговорил было восемь лет назад? Пока фельдфебель рассказывал своё, я обдумал один план.
     Если фельдфебель останется сегодня дома- тем лучше, тогда пойду в гости я. Явлюсь вместо него, представлюсь и скажу, мол, я -взамен господина фельдфебеля Хвастека, к услугам благородной фрау. Затем меня препроводят в салон, а я скажу, что фельдфебель просил прощения за то ,что не смог прийти: ему нездоровится. Кроме того, мы знакомы, достойная фрау, помните теннисный корт в Бельведере? Да, это ведь было всего пару лет назад. Зовусь Августом Фризеком, да, именно так, достойная фрау была дружна с моёю сесторой...Чашку чаю?... Охотоно, достойная фрау, ели вам не составит труда.
     Вот как я хотел поступить. А если потом фельдфебель узнает, что мне дела? У него нет никакого права ставить меня на место. Наконец, я же знаю её тоже, возможно поболее лет, чем он!
     Подойдя к казарме, мы расстались.
     - Когда придёте в "Картечь",- наказал он,- тогда передайте взводному Вондрачеку, что сегодня вечером сыграем. Он должен мне составить хорошую партию. Денег не пожалею: сегодня я в ударе. Польский банчок, зелёный луг, во всё, что они пожелают.
     Затем он пошёл к себе.

     В полдевятого я был на Карлгассе. Четверть часа я прохаживался туда-сюда, никак не отваживался подняться по лестнице. На четвёртом этаже четыре окна горели- я наблюдал за движущимися тенями, всё угадывал Молли. Я затаился в темноте, прижавшись к стене противоположного дома, чтоб никто из гостей не заметил меня из окна. Я еле дышал- так билось сердце. Там, вверху живёт она. Там, ниже, за тёмными шторами, она спит. Эти ворота она ежедневно минует. Из этого окошка ближней кофейни что ни день поглядывает она.
     Часы собора Тайна пробили три четверти девятого. Я взял себя в руки- и миновал отворённые ворота.
     Как вор крался я лестницей наверх. С каждым шагом я всё сильнее боялся, встретить какого-нибудь жильца, которой непременно спросит, чего я ищу здесь. Наконец, я поднялся на четвёртый этаж. На первой двери красовалась табличка: "Фридерика Новак". Не то. А на двери напротив- визитная карточка: "Обер-лейтенант Артур Хаберфелльнер", а пониже "Имп. Пех.-полк Эрцгерцога Райнера".
     Вот я и на месте. Ещё раз осмотрел свой мундир. Всё в порядке. Обшлаги свежи, перчатки чисты и белы. Пуговицы сияли, плащ сидел безукоризненно. Полминуты я переводил дыхание.
     Затем я торкнул кнопку звонка. Я больше не был возбуждён, напротив- совершенно успокоился,  даже сам удивился, насколько. Но ведь всё, что мне предстояло ,я знал наперёд и в точности.
     Двери отворила горничная. Я ,должно быть, жутко покраснел- ведь она весьма удивлённо взглянула на меня. Я промямлил нечто насчёт приглашения достойной фрау. - Минутку, извольте, -отозвалась служанка, пропустив меня в прихожую, а сама удалилась в комнату.
     Я слышал приглушённые звуки рояля, детский смех, голоса- её голос, а затем- зычный мужской, который заставил меня съёжиться в испуге. Это был голос фельдфебеля: Хвастек был здесь, несомненно. А вот висит его сабля, его кепи, его плащ: пакетик с бонбоньерками выглядывает из левого кармана.
     Рояль внезапно смолк. Она уж встала чтоб поглядеть, кто пришёл.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы

А.Шницлер "Слепой Джеронимо и его брат", новелла (отрывок 1)

Спепой Джеронимо поднялся со скамьи, взял гитару, что кстати покоилась на столе рядом с рюмками. Калека, издали услыхав шум приближающегося обоза, побрёл испытанным путём к отворённой двери и спустился шаткими деревянными ступенями в крытый двор. Следом вышел брат. Вместе они примостились у крыльца спинами к стене ,терзаемой промозглым ветром, который ворвался в распах двери и трепал нечистый, мокрый пол.
Все экипажи ,направляющиеся в Штильфзерйох, проезжали под угрюмой аркой, не иначе. На пути отсюда, из Италии, в Тироль здесь была последняя стоянка. Она не располагала к долгому отдыху. Отсюда меж лысых пригорков терялась видимость дороги. Слепому итальянцу с братом на постоялом жилось в относительно тёплое время года как дома.
Почта въехала первой, за ней потянулись остальные экипажи. Большинство пассажиров остались сидеть закутанные в пледы и накидки, немногие вышли чтоб, пошатываясь, прогуляться у распахнутых ворот. Ветер свирепел, зацокал студёный дождь. За чередой погожих дней вдруг явилась ранняя осень.
Подыгрывая на гитаре, слепой запел не в ноту, как всегда когда бывал в подпитии, пуская петуха.  Калека изредка вскидывал ,с выражением отчаянной мольбы, голову. Но его лицо в чёрной поросли и посиневшие губы не выражали ничего. Старший брат, почти не шелохнувшись, стоял рядом. Когда в его шляпу бросали монету, он кивал, благодарствуя, и мигал быстрым ,бесноватым взглядом, который сразу гас, когда Карло быстро, почти испуганно  отворачивался чтобы слепо уткнуться в пустоту. Будто стыдились зрячие глаза свету, которым не в силах наделить невидящие глазницы.
"Вынеси мне вина,"- попросил Дженонимо- и Карло пошёл, покорно как всегда. Когда он взбирался лестницей, Джеронимо снова запел. Прервавшись было, он оценил происходящее поблизости. Слепой учуял два молодых шёпота: женский и мужской. Он стал припоминать, сколько раз эти двое проехались туда-сюда, ведь в темноте, шорохах и запахах казалось ему временами что одни и те же люди путешествуют по Йоху то с севера на юг, то с юга на север. И эту пару знал он уже давно.
Карло вынес Джеронимо бутылку вина. Махнув ею молодой паре, тот  добавил: "За ваше здоровье, господа мои хорошие". "Благодарю,"- ответил молодой человек., а дама увлекла его прочь: сплепой был ей несимпатичен.
Вот вкатил экипаж с довольно шумной компанией: отец, мать, трое детей и бонна.
"Немецкая семья,"- тихо молвил Джеронимо Карлу.
Отец вручил по грошику деткам,- каждый бросил свой в шляпу нищего. Джеронимо трижды поклонился. Старший с опасливой жалостью смотрел ему в лицо. Карло наблюдал мальчиков. Он ,всякий раз глядя на детей ,припоминал, сколько лет было Джеронимо когда случилось несчастье- он ослеп. Да, он ещё помнил тот двадцатилетней давности день как сегодняшний, отчётливо в подробностях. Доселе звенел в его ушах детский крик присевшего от нестерпимой боли на корточки Джеронимо, наяву виделась сохнущая в играющих лучах свежевыбеленная садовая изгородь, раздавался воскресный бой церковного колокола вторивший воплю. Карло, как обычно, плевал косточками в ясень росший у изгороди и ,услыхав крик, подумал было, что ранил младшего брата, который только что пробежался тут. Он выпустил из рук трубку, выпрыгнул в окно в сад и ринулся к младшему брату, лежавшему лицом на траве.  По правой щеке на шею стекала кровь. В ту же минуту вернулся с поля домой отец, вошёл через садовую калитку, и вот упали они на колени, не в силах помочь младшему. Соседи пришли спешно, - только старому Ванетти удалось отровать детские руки от личика. Затем пришёл кузнец ,у которого в ту пору Карло ученичествовал, тот был немного сведущ в лечении, -и тот сразу распознал, что правое око пропало. Доктор, явившийся вечером из Поскьяво, ничем не смог помочь. Он даже отмелил ранение оставшегося глаза. И не ошибся. Через год мир для Джеронимо поглотила тьма. Вначале бедному пробовали втолковать, что тот позже сможет выздороветь,- и он, казалось, верил. Карло, знавший правду, блуждал не разбирая дороги по виноградникам и рощам дни и ночи напролёт, был уже близок к самоубийству. Но милостивый Господь, которому тот открылся, милостиво просветил мальчика. Онтыне долг его был посвятить себя увечному брату. Карло осенило. Несказанное милосердие овладело им. Только гладя брата по головке, целуя его. рассказывая ему истории, гуляя с ним у дома и по непахотным долам, утолял Карло боль свою. Он сражу же прервал уроки у кузнеца ,ведь не мог бросить ослепшего, и никак не решался возобновить занятия, хоть отец сердился и настаивал на том. Однажды Карло заметил, что брат совсем перестал говорить об увечьи,- знать, смирился с тем, что неба, ни холмов, ни улиц, ни людей, ни бела света не увидит больше. Пуще прежнего распечалился Карло, сколь не убеждал себя, мол не виновен он в случившемся несчастье. И, бывало, по утрам ,когда засматривался он на пока спящего братца, охватывал его страх увидеть блуждающим по саду лишь ради солнечного света недоступного слепому навсегда. Тогда и решил Карло, выделявшегося приятным голосом, выучить. Школьный учитель из Тола приходил по воскресеньям с уроками игры на гитаре. Тогда ещё не подозревал слепой, что ремесло это станет делом его жизни.
Одним печальным летним днём горе навсегда утвердилось в доме старого Лагарди. Тот что ни год занимал у родственника небольшую сумму на семена для следующего посева и когда, в душном августе это стряслось, в чистом поле от удара обмяк вдовец и помер, не оставил он ничего сыновьям кроме долгов. Усадебка ушла с молотка,- братья, бездомные и бедные, покинули село.
Карло в ту пору было двадцать, Джеронимо- пятнадцать лет от роду. Вначале Карло подумывал было какую-то службу приискать чтоб прокормиться купно с братом, но это никак ему не удавалось. Да и Джеронимо покоя не знал, желал странствовать.
Двадцать годов уж ходили двое дорогами и тропами Северной Италии и Южного Тироля, всегда там, где тёк  погуще поток пассажиров.
А Карло спустя столько лет уже не мучился горько внимая всякому солнечному лучу, каждому милому горному виду,-
осталось на душе одно гложущее сострадание к брату, постоянное и неразличимое от боя сердечного и дыхания.  Ещё Карло был доволен когда Джеронимо напивался.
Экипаж с немецкой семьёй укатил прочь. Карло присел на облювованую им нижнюю ступеньку, Джеронимо же остался у стены,- он , опустив руки, вскинул голову.
Мария, служанка, выглянула из буфета.
"Много выслужили сегодня?"- крикнула она нищим.
Карло вовсе не обернулся. Слепой , согнувшись, отыскал бутылку, махнул ею и выпил за Марию. Он, бывало вечерами, сиживал подле неё и знал же, что та красива.
Карло выглянул на дорогу. Ветер гудел, дождь трещал так, что заглушал стук приближающегося экипажа. Карло встал чтоб занять место рядом с братом.
Джеронимо запевал даже ради единственного в приезжем экипаже гостя. Кучер спешно выпряг лощадей, затем поспешил наверх, в буфет.  Проезжий недолго оставался в своём углу, плотно укутанный в серый дождевик, казалось, совсем не слыша пения. Затем он метнулся из-под полога и крайне спешно, не слишком удаляясь от экипажа, побелаг кругом потирая ради сугреву руки.  Наконец, он будто заметил нищих. Остановился напротив тех и долго, будто оценивающе, подивился. Карло легонько поклонился как бы в знак привета. Проезжий оказался очень молодым безбородым мужчиной красивым с лица, быстрооким. Постояв немало напротив нищих, поспешил он к воротам, торопя отъезд, и всё удручённо покачивал головой вглядываясь в туманившую стену дождя.
"Ну?"- спросил Джеронимо.
"Пока ничего,- отозвался Карло,- Пожалуй, он подаст перед самым отъездом."
Проезжий вернулся, стал у дышла. Слепой запел. Молодой человек, внезапно заинтересовавшись, прислушался. Вышел работник, стал запрягать свежих лошадей.  И наконец, как бы внезапно просветлев, выхватил молодой мужчина кошель и дал франк Карло.
"О, благодарю, благодарю,"- отозвался тот.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы

Артур Шницлер "Успех", рассказ (отрывок 2)

"Кати, -вскричал тот.- Кати, ты наяву пришла ко мне?"
"Но что с вами, герр зихерхайтвахманн... это же неприлично! Вы же при исполнении! Я только подошла и спросила, как быстрее пройти на Пратер."
Молодой человек в сером костюме остановился на катиной стороне тротуара. Но, возможно было, он ждал трамвая.
"Кати,- молвил Энгельберт,- Гля, эт` так мило с твоей стороны..."
"Что мило с моей? Я могла бы и другого спросить, но ,коль случайно проходила мимо вас, и поскольку особенно к постовым питаю особенное уважение, и потому, что вы так дружелюбно выглядите. Да, с виду вы не тот, за кого себя выдаёте."
Шека Энгельберта легонько передёрнулась. Что Кати хочет от него? Пришла лишь затем, чтоб и здесь его помучить? ... Мимо прокатила конка. Молодой человек не сел в вагон. Но этот франт, наверное, раздумывает, куда пойти.
"Почему вы не отвечаете, герр комиссар?- продолжила расспрос Катарина.- Вы ли не блюдёте строго инструкцию, согласно которой вам следуте в вежливой форме ответствовать прохожим?"
"Кати, прошу тебя, не глумись надо мной! Гляди, а то не стерплю!"
"Вот, -отвечала Катарина привстав на цыпочки и снова опустившись на каблуки, -тогда задам следующий вопрос. Имею честь, герр..."- " Кати!"
"Что же? Не смотрите на меня столь злобно, а то мною овладеет чудовищный ужас."
Вагон прокатил мимо, в противоположную первому сторону,- молодой человек не сел в него. Как вросший, стоял он напротив и вертел тростью. "Кати, за тобой один увязался."
"Правда?- она оглянулась и одарила молодого герра отнюдь не враждебным взгядом." Молодой человек ,похоже, провожал взором нечто медленно летящее в небеса,- возможно, ласточку; возможно, муху; возможно, воздушный баллон... однако, Энгельберт ничего из вышеперчисленного не заметил.
"Задержите же его, герр зихерхайтвахманн... за ... Погодите-ка, было б у нас побольше опыта, знали б, за что... Стоп, я придумала! ...за злодейскую жалость к незнакомому существу!  Итак, прилежнейший служащий, герр комиссар, я сама найду путь на Пратер!"- "Кати!"- "И что же?"- "Ты желаешь уйти?"
"Да, думаете вы, что я пришла сюда чтоб мешать вам дежурить? Тогда я тут же покидаю вас! Адьё!"
Она отвернулась и шагнула прочь. Он последовал за ней. "Кати!- воззвал он.- Ты останешься! останешься!" Она оборотилась и посмотрела на него удивлённо в упор.
"Прошу тебя. Кати, отавайся. Ты не смеешь так вот уйти.  Скажи мне хотя бы..."- "Что же?"
"Что ты меня ещё... уважаешь... я прошу тебя, Кати!"
"О нет! только не это, я слишком ценю службу... И, наконец, до свидания,- я иду на Пратер!"- "Кати, и это твоя честь?"
"Я ведь не позволяю себе любезничать со стражем при исполнении служебных обязанностей! Пожалуй, в том моя честь! Я иду пограть в колечки, затем- прокатиться в желобу, затем- к гадалке, затем- посмотреться в кривые зеркала, затем просто поболтаюсь без дела...Знаете ли, герр комиссар, дело молодое..."- "Кати!"
Она задрожал всеми суставами до кончиков пальцев. Молодой человек напротив, облокотивнись о фонарный столб, рассматривал кончики своих туфель. Кати кивнула пару раз на прощание и намерилась было уйти. Энгельберт схватил её за руку. Кати замерла глядя на него.
"Что тебе вдруг стукнуло?- спросила она ,теперь совершенно серьёзно."
"Кати, я не позволю! Понятно?! ...Я не позволю тебе гулять на Пратере. В следующее воскресенье буду свободен, тогда пойдём вместе..."
"Ах, неверное, тебе дадут волюшку! Будто тебе день пожалуют... Тогда в Вене всё покатится в тартарары, никакого порядка не станет, люди позволят себе всё что желали раньше, ведь проведают же: Энгельберт Фридмайер свободен от службы... Бог с тобой, Энгельберт. По пути домой посмотрю, как ты продвинулся по службе. Привет!"
"Кати ,ты не пойдёшь на Пратер, иначе произойдёт беда!"
"Ну оставь же меня!"- "Кати!- выдавил он на пределе.- Кати, если ты пойдёшь на Пратер, всё кончено. Поняла меня?" "Это правда, ты мне это запртил? Напротив, я всё же пойду, сию минуту!" Она шагнула прочь. Энгельберт простоял недолго как парализованный, но заметив, что молодой человек напротив пробудился от грёз, и совершенно бесстыдно помахивая тросточкой, припустил в том же направление, что и Кати... В следующую секунду Энгельберт снова оказался рядом с Кати и схватил её за плечо... Та легонько вскрикнула: "Ага, скажи-ка на милость, ты чего-то выпил?"
"Стоять!"- молвил он железно, а глаза его покраснели.  "Пусти меня!- попросила Кати.- Немедля отпусти меня! За всю мою жизнь такого не случалось!"
Он опустил руку: "Прошу тебя в последний раз..."
"Как будто тебя это успокоит. Всё кончено, я иду на Пратер!"- "Кати!"- "Ты обезьяна!- "Кати, ...что ты сказала?"
Он видел как та, дерзко глядя ему влицо, повторила: "Что ты обезьяна!"
Энгельберт глянул в её полураспахнутые губы, что извергли это слово. Одно мгновение он готов был простить ей обиду, его пальцы подрагивали. все плыло так, что силуэт Кати окутала особенная дымка, а молодой человек, казалось, пританцовывал на небеси. Но в следующее мгновение взор Энгельтерта обрёл ясность, он стал чище прежнего. и необьяснимый покой снизошёл на него. Он больше не был Энгельбертом-ухажёром. Он был Стражем на Службе, и перед ним находилась не обручённая невеста, но особа женского пола оскорбившая его. Предательская дрожь разродилась едва заметным злым смешком, - и он, совершенно переменившимся , громким, ранее не наблюдавшимся за ним тоном, возложив руку на плечо девушки, изрёк: "Именем закона вы арестованы!"
Кати многозначительно посмотрела на него, она не знала, сердиться ли ей, смеяться ли, но взгляд и тон реплики стража не оставили сомнений в намерения его.
"Энгельберт, ты ...?"- "Больше нет никакого Энгельберта... я- господин страж общественной безопасности!"- Некоторые прохожие остановились.
"Энгельберт,- шепнула Кати и с мольбой посмотрела на него."
"Фрёйляйн последует за мною в комиссариат. Там вас проинструктируют, фрёйляйн, что страж общественной безопасности никакая не обезьяна!"
Зевак прибывало. Один расслышал слова Энгельберта и делился новостью с соседями, чьё удивление не знало границ.
"Не собираться!,- приказал Энгельберт, гордо рассекая толпу.- Настаиваю на том, чтоб вы разошлись немедля. Пожалуйста, следуйте за мной, фрёйляйн!"
Кати уставилась на него... она ещё не могла поверить в случившееся.
"Ну вот, фрейляйн!- сказал Энгельберт.- Вперёд!"
Беспрекословным жестом он приказал ей идти. Некие граждане, отступив в сторонку, издали с законопослушным трепетом взирали на задержание симпатичной девушки.
"За что вы задерживаете эту даму?- внезапно спросил некто за спиной Энгельберта." Тот обернулся, окинул взлядом окружение будучи чрезвычайно удивлён. Вымолвивший последнюю фразу был, естественно, молодым господином в сером костюме.
"Что?- спросил того Энгельберт властным и в меру подозревающим тоном."
"Почему вы арестовали эту даму?- переспросил молодой господин необычайно дерзко глазеющий на Энегльберта." Лицо Кати отразило, по крайней мере, известную благодарность вопрошающему. Энгельберт почувствовал ,что на полпути ему останавливаться негоже.
"И вы пойдёте со мной!- вскричал он.- Вы арестованы именем закона."- "С превеликим удовольствием, милый герр вахманн,- молвил юный господин усмехаясь."
"Я вам не миоый герр вахманн! Форвертс!"
"Простите уж. -отразил юный господин.- Не взыщите, мне показалось, что вы - милый герр вахманн."
"Молчите вы и следуйте за мной! Прошу вас, господа, разойтись, -обратился страж к толпе ,которая всё прибывала."

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы