хочу сюди!
 

Людмила

44 роки, близнюки, познайомиться з хлопцем у віці 35-45 років

Замітки з міткою «перевод»

Ингеборг Бахманн "Малина", роман (отрывок 49)

Глава третья

О последних вещах

Крайний страх овладевает мною в момент прихода нашего почтальона. Малина знает, что кроме дорожных рабочих я особенно чувствительна к почтарю, по нескольким причинам. Хоть мне и стыдно за своё отношение к дорожным рабочим, хоть свидание с ними всегда оканчивается взаимными приветствиями или, же я ограничиваюсь прощальными взглядами из авто на группу загорелых , потеющих на солнце голых по пояс мужчин, которые разбрасывают щебень, разливают битум или поглощают свои тормозки. В любом случае, я никогда ещё не отваживалась никого, да и Малину, который находит мою всё более необъяснимую фобию захватывающей, - тоже, попросить помочь мне завести беседу с рабочими.


Моё расположение к почтальонам, однако, свободно от достойных порицания нечистых воспоминаний. По прошествии многих лет я так и увидела лиц почтарей, ведь я поспешно расписываюсь в притолоке на клочках бумаги, которые они мне подают, часто ещё- старомодными служебными чернильными ручками, которые они носят с собой. А ещё я сердечно благодарю их за срочные письма и телеграммы, которые они мне вручают, не скуплюсь на чаевые. Но я не способна возблагодарить их за письма, которые они мне не приносят. Несмотря на это, моя душевность, моя сверхуступчивость проявляются у двери и по отношению к потерянной или же доставленной по ошибке почты. Во всяком случае, я очень рано постигла очарование получения писем и отправки посылок. И почтовые ящики в подъезде, выстроенные в ряд, спроектированные современнейшими дизайнерами для небоскрёбов, которых в нашей Вене ещё нет, коробки ,которые в столь не к лицу мраморной Ниобе начала века и простороному парадному холлу, не позволяют мне равнодушного отношения к людям, которые наполняют мой ящик похоронками, открытками, проспектами бюро путешествий, зовушими в Стамбул, на Канарские острова и в Марокко. Даже написанные мною послания я вручаю господину Седлачеку или молодому герру Фухсу, чтоб самой не бегать в почтамт на Разумофскигассе, а извещения о переводах и счета, которые роняют мое сердце или окрыляют его, приходять столь рано, что я, босоногая, в спальном халате, всегда нерасторопна с расписками. Напротив, вечерние телеграммы, когда их ещё до восьми часов вечера приносит посыльной, застигают меня в состоянии расслабленности или перестройки. Когда я подхожу к двери с глазом ,покрасневшим от лечебных капель, в полотенце ,наброшенном поверх головы из-за свежевымытых волос, которые ведь ещё не просохли, страшась, что Иван, может быть, пришёл слишком рано, то является всего лишь старый или новый приятель с некоей вечерней телеграммой. Как я благодарна этим мужчинам, которые подобно загнанным зверям повсюду разносят драгоценные дружеские или невыносимые Иововы послания колеся на велосипедах или треща с Сенного рынка на мотоциклах, взбегая по ступеням, кряхтя с ношами, вечно неуверенные, то ли адресат отсутствует, то ли заработают они на адресате всего один или четыре шиллинга несмотря на то, сколь дорога ему весточка, ни словом сказать.


Наконец, сегодня вышел обмен репликами, да не с господином Седлачеком, не с молодым Фухсом, но с неким письмоношей, которого я не припомню, он и на подмене между Рождеством и Новым годом не работал, а потому не имеет оснований для приязни ко мне. Сегодняшний почтальон сказал: "Да вы уж точно получаете только хорошую корреспонденцию, а я-то надрываюсь". Я возразила: "Да, надрываетесь, но мы вначале прочтём, убедимся, вправду ли вы хорошую почту принесли, к сожалению, мне приходится иногда получать неприятности по почте". Этот письмоноша если не философ, то наверняка пройдоха, ведь он с удовольствием припечатал два уродливых конверта ещё четырьмя, с чёрными каёмками. Возможно, надеялся он что весть о смерти порадует меня. Я чувствую, что в этом что-то есть, а насмешка почтальона, возможно, разоблачила меня, есть же братья по разуму лишь среди людей, который и не знаешь, среди случайных письмонош, как этот. Я не желала бы снова увидеть его. Я спрошу господина Седлачека, с чего бы это тут всё ещё работает почтальон-сменщик, который едва ли знаком с нашими домами, который и меня-то не знает, а позволяет себе замечания. В одном конверте лежит предостережение, в другом- чья-то записка, мол, встречайте завтра в 8 ч. 20 мин. на Южном вокзале, почерк показался мне незнакомым, подпись оказалась неразборчивой. Мне надо спросить Малину.
Почтальоны изредка видят как мы бледнеем и краснеем, и именно поэтому их не приглашают зайти, присесть, выпить кофе. Они причастны к вещам, которые страшны, которые они же бестрашно разносят по улицам, и оттого выпроваживают почтарей от двери, с чаевыми или без оных. Судьба их совершенно незаслужена. Вот какое обращение я позволяю им: дураковатое, высокомерное, совершенное безучастное. Ни разу при получении Ивановых открыток не пригласила я господина Седлачека на бутылку шампанского. Вообще-то у нас с Малиной бутылки нампанского не растут, но для господина Седлачека я должна одну приготовить, ведь он видел ,как я бледнела, и краснела, он о чём-то догадывается, он должен что-то узнать.

 

Наконец, сегодня вышел обмен репликами, не с господином Седлачеком, не с молодым Фухсом, но с неким письмоношей, которого я не припомню, он и на подмене между Рождеством и Новым годом не работал, а потому не имеет оснований для приязни ко мне. Сегодняшний почтальон сказал: "Да вы уж точно получаете только хорошую корреспонденцию, а я-то надрываюсь". Я возразила: "Да, надрываетесь, но мы вначале прочтём, убедимся, вправду ли вы хорошую почту принесли, к сожалению, мне приходится иногда получать неприятности по почте". Этот письмоноша если не философ, то наверняка пройдоха, ведь он с удовольствием припечатал два уродливых конверта ещё четырьмя, с чёрными каёмками. Возможно, надеялся он что весть о смерти порадует меня. Я чувствую, что в этом что-то есть, а насмешка почтальона, возможно, разоблачила меня, есть же братья по разуму лишь среди людей, который и не знаешь, среди случайных письмонош, как этот. Я не желала бы снова увидеть его. Я спрошу господина Седлачека, с чего бы это тут всё ещё работает почтальон-сменщик, который едва ли знаком с нашими домами, который и меня-то не знает, а позволяет себе замечания. В одном конверте лежит предостережение, в другом- чья-то записка, мол, встречайте завтра в 8 ч. 20 мин. на Южном вокзале, почерк показался мне незнакомым, подпись оказалась неразборчивой. Мне надо спросить Малину.
Почтальоны изредка видят как мы бледнеем и краснеем, и именно поэтому их не приглашают зайти, присесть, выпить кофе. Они причастны к вещам, которые страшны, которые они же бестрашно разносят по улицам, и оттого выпроваживают почтарей от двери, с чаевыми или без оных. Судьба их совершенно незаслужена. Вот какое обращение я позволяю им: дураковатое, высокомерное, совершенное безучастное. Ни разу при получении Ивановых открыток не пригласила я господина Седлачека на бутылку шампанского. Вообще-то у нас с Малиной бутылки нампанского не растут, но для господина Седлачека я должна одну приготовить, ведь он видел ,как я бледнела, и краснела, он о чём-то догадывается, он должен что-то узнать.

 

То, что бывают почтальоны по призванию, что разноска почты лишь по недоразумею может считаться или выглядеть любимым ремеслом, на собственном примере доказал известный письмоноша Краневицер из Клагенфурта, над которым был устроен судебный процес и которого, перед обществом и правосудием опороченного, за растрату и служебную нерадивость приговорили к нескольким годам заключения. Репортажи из зала суда во время слушания дела Краневицера я внимательно читала, так же, как и подобные им, о самых нашумевших убийцах того времени, а мужчина, тогда лишь удивившему меня, ныне я симпатизирую от всей души. С некоего известного дня, не осознав сам причины случившейся перемены, Отто Краневицев перестал разносить почту и принялся неделями, месяцами кряду складировать её в лишь им одним населённой трёхкомнатной старой квартиры, до потолка, он было продал почти всю мебель чтоб освободить место для прирастающей "почтовой горы". Письма и пакеты он не вскрывал. Ценные бумаги и чеки он не обналичивал, никакие жертвуемые матушками сыновьям банкноты, ни прочие не присваивались им. Просто вдруг он, восприимчивый, душевный, большой мужчина не смог разносить почту во вверенной ему округе и именно поэтому мелкий служащий Краневицев вынужден был с позором и скандалом оставить Австрийскую почту, которой полезны лишь выносливые, подвижные и терпеливые письмоноши. Во всяком цеху хоть один отчаявшийся, оказавшийся не в ладу с собой ремесленник да найдётся. Именно разноска корреспонденции вызывает некий латентный страх, некие сейсмические колебания предшествующие землетрясениям, которыми обычно наделяют высокие и высшие профессии, только не почту, которой во всяком "мышления- воли-бытии", дабы не накликать ведомственный кризис, вибрации, которые всё же позволительны почти всем людям, которые, будучи лучше оплачиваемыми и занимающими учёные места, смеют размышлять о Божьем участии, проникаться "онтос он" и "алетейей" или же, по-моему- проблемой возникновения Земли и Универсума! При всём при том некоему Отто Краневицеру вменили лишь низость да нерадивость. Никто и не заметил, что стал вдруг он размышлять, дивиться, а именно с этого начинаются философствование и вочеловечивание, а что касается обвинения в нерадивости, то в некомпетентности его не упрекнёшь, ведь никто кроме него, на протяжении тридцати лет разносившего корреспонденцию в Клагенфурте, не смог бы квалифицированнее его распознать проблему почты, наипроклятейшую суть её.
Ему были полностью вверены наши улицы, ему было ясно, который конверт, газета, пакет верно оформлены и оплачены. Да и тонкие, и тончайшие различия в надписях на конвертах, "Его превосх." или просто фамилия без "госп." и "фрау" при том, "проф. др.др.", говорили ему о тенденциях, конфликте поколений, общественных бедствиях больше, чем наши социологи да психиатры ещё измыслят за многие годы. Фальшь или лицемерие отправителя видел он как на ладони, само собой разумеется, отличал он, кроме всего прочего, семейное письмо от делового, вполне дружеские послания от иных, более интимных свойств- и этот-то замечательный письмоноша, волокший кроме сумки ещё риски своего ремесла, за всех сослуживцев, словно общий крест, должно быть, в своей квартире, перед растущей "почтовой горой" будучи обуян ужасом, сносил несказанные муки сознания, что прочим людям, для которых письмо есть просто письмо ,а газета- всего лишь газета, вовсе невдомёк.
Кто как не я, попытавшаяся было собрать и упорядочить собстственную корреспонденцию за несколько лет (чем пока всё ещё занята, хоть копаюсь только в личной почте, которая вовсе не позволяет усмотреть взаимосвязи на порядок выше), стала постигать, что почтовый кризис, хоть и состоялся он в некоем небольшом городе, пусть и продлился он всего несколько недель, положил начало некоему дозволенному, общественному, всемирному, как его часто легкомысленно анонсируют, кризису, дал ему моральное право, и что мышление, которое становится всё более редким, должно быть позволено не только привилегированным слоям и их сомнительным герольдам, но и некоему Отто Краневицеру.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлыheart rose

Ингеборг Бахманн "Малина", роман (отрывок 36)

Среди ночи хнычет телефон, он будит меня криками чаек, затем вклинивается шипение сопла мотора "боинга". Звонок из Америки, и я с облегчением отзываюсь :"Алло". Темно ,вокруг меня что-то хрустит, я на некоем озере,на нём лёд подтаивает, а оно было глубоко промёрзшим- и вот я повисла на телефонном шнуре в воде, на этом кабеле только, он один связывает меня. Алло! Я уже знаю, кто мне звонит. Озеро, наверное, скоро совсем оттает, а я уже здесь на острове, который делеко от его берега, он отрезан, и никакого корабля нет. Мне бы крикнуть в трубку: "Элеонора!"- хочу позвать свою сестру, но на том конце провода быть лишь моему отцу, я так сильно мёрзну и жду с телефоном, окунаясь, выныривая, но связь есть, я хорошо слышу Америку, будучи в воде можно звонить по телефону поверх неё. Я говорю быстро, булькая, глотая воду: "Когда ты придёшь? я же здесь, ты ведь знаешь, как страшно, больше нет никакой связи, я отрезана, одна, нет, корабля не будет!" и пока я жду ответа, вижу, как помрачнел солнечный остров, как поникли олеандровые заросли, вулкан обрядился в ледяные хрустали, и он тоже замёрз, старый климат весь вышел. Мой отец смеётся по телефону, он смеётся как в театре, должно быть, там научился этому пугающему смеху: "ХА-ХА-ХА". Постоянно: "ХА-ХА-ХА".
 - Сегодня ведь так никто больше уже не смеётся, -говорю я,-  прекрати.
Мой отец, однако, не перестаёт глупо смеяться.
- Могу перезвонить тебе?- спрашиваю, дабы разом оборвать театр.
- ХА-ХА. ХА-ХА.
Мой отец ушёл в театр. Бог- некое представление.


Мой отец случайно ещё раз пришёл домой. Моя мать держит в руке три цветка, они мне к жизни, не красные, не голубые, не белые, а всё же определённо мне, и она бросает один перед отцом, прежде, чем я приблизилась к ней. Знаю, что она права, она должна так делать, но я также знаю, что она поступает сознательно: цветы позора, это цветы позора. но всё же я желаю попросить у неё иных цветов, и я вижу, как отец одержим страхом моей смерти, он вырывает, чтоб гневаться и на мою мать, остальные цветы из её руки, он ступает на них, он топчет их , все три, так и сяк, как раньше, бывало, топал в гневе, будто давит трёх клопов, такой ему кажется моя жизнь. Я больше не могу смотреть на своего отца, я повисаю на матери, кричу ей: "Да, это они, это они, это были цветы позора".  Но затем ,однако, замечаю я, что мать продолжает молчать и не отзывается мне, ведь с самого начала нашей встречи мой голос никак не звучит, кричу, а никто не слышит меня, нечего слышать, лишь мой рот распростёрт, да и только, он (отец- прим. перев.) и голос мой отнял, ни вымолвить не могу ни слова из тех, что желаю прокричать ему, и в таком напряжении, с таким пересохшим, открытым ртом, это подступает снова, я схожу с ума, плюю в лицо своему отцу, только больше нет у меня слюны во рту, отцовского лица не достигает даже малейшее дуновение из моего рта. Мой отец неподвижен. Он недвижим. Моя мать заметает растоптанные цветы, малость беспорядка, прочь, немо, чтоб в доме было чисто. Где в этот час, где моя сестра? Я во всём доме не видала своей сестры.


Отец забрал у меня ключ, он выбрасывает мои платья из окна на улицу, которые я ,однако, отношу в "Красный крест", после того, как стряхитваю с них пыль, а затем мне ещё раз надо заглянуть домой, я вижу входящих ко мне приятелей-едоков, а один бьёт тарелку, и бокал, но пару бокалов мой отец приберёг в сторонке- и когда я, дрожа, вхожу и приближаюсь к нему, он бросате первый бокал в меня, а второй -передо мною на пол, он бровает и бросает бокалы , он целится столь точно, что лишь некоторые осколки попадают в меня, но уже сочатся мелкими струйками крови лоб, с уха стекает, , попадает на подбородок, платье замарано кровью, ведь пара острых сколков пробила ткань, с моих катений каплет тише, но я хочу чего-то, я должна сказать ему это. Он молвит: "Только останься, оставайся только, и присмотрись!" Я уж больше ничего не понимаю, но знаю, что повод для страха есть, а то, что перепугана- не самое худшее, ведь мой отец верховодит, он приказывает убрать мои книжные полки, да, он говорит "уехать" , а я хочу заслонить книги собой, но тут уже, ухмыляясь, становятся мужчины, я бросаюсь на пол перед ними и говорю: "Только книги мои оставь в покое, только эти книги, делай со  мной, что желаешь, вот хоть выброси меня из окна, да попробуй же сделать это, как тогда!" Но мой отец поступает так, как будто он уже ничего не ведает о попытке, тогдашней, и он начинает вынимать с полок по пять-шесть книг, как охапки кирпичей, он бросает их так, что на голову валятся, в старый шкаф. Братцы промороженными цепкими пальцами чистят полки, всё с грохотом валится вниз, посмертная маска Клейста недолго порхает передо мною, и Гёльдерлинов портрет, "dich, Erde, lieb ich, trauers du doch mit mir!" прижимаю к себе, братцы пинают Лукреция и Горация, но один из этих , не зная, берёт в руки, принимается ладком скаладировать книги, в угол, мой отец толкает мужчину в рёбра (где я уже видела этого мужчину? он на Беатриксгассе испортил мне один том), он мирно говорит мне: "Что тебе взбрело, ты с ней заодно, а?" . И тут же отец моргает мне, и я знаю, что у него на уме, ведь мужчина смущённо усмеххается и говорит, что не прочь, и угождает мне, делает вид, что хотел бы снова привести в порядок мои книги, но я ,преисполненная гневом, вырываю у него из рук французскую книгу, которую дал мне Малина, и я говорю "Вы меня не получите!", а отцу говорю я :"Ты ведь нами (двумя дочерьми?- прим.перев.)всегда спекулировал!" Отец же орёт: "Что ,на этот раз не хочешь?! Спекулировал- и буду, буду!" 
Мужчины покидают дом, каждый получил чаевые, они машут своими большими носовыми платками, кричат: "Книг-хайль!" , а соседям и всем зевакам, что внимают жадно, говорят они: "Мы руководили всей работой!"  Вот и упали мои "Holzwege"  с  "Ecce homo", а я сижу на корточках ,оглушённая, истекающая кровью среди книг, да это и должно было произойти, ведь я гладила их что ни вечер перед сном, а Малина дарил мне лучшие тома, этого отец мне не прощает, и непрочитанными они все остались, да это и должно было случиться, и отныне не знать мне, где стоит Кюрнбергер, а где- Лафкадио Хирн***. Я ложусь среди книг, я снова глажу их, одну за другой, вначале избранных только две, затем их становится пятнадцать, после уже за сотню, и в пижаме бегу я к первой этажерке: "Доброй ночи, господа мои, доброй ночи, герр Вольтер, доброй ночи, граф, желаю приятно почивать, моя незнакомая поэтесса, красных снов, господин Пиранделло, моё почтение, герр Пруст! Дорогой Фукидид!"  Впервые господа желают мне доброй ночи, я пытаюсь уберечь их, держу подальше от плоти чтоб не запятнать кровью. - Доброй ночи! желает мне Джозеф К. (наверное, Дж.Конрад- прим. перев.)

Мой отец желает оставить мою мать, он возвращается на попутном экипаже назад, в Америку и сидит тут как кучер, щёлкает плёткой, рядом с ним сидит меленькая Мелани, которая ходила со мной в школу, выросшая. Моя мать не желает, чтоб мы сдружились, но Мелани не перестает прижиматься ко мне, своими большими и высокими грудями, которые нравятся моему отцу а меня заставляют испуганно отстраняться, она ломается, смеётся, у неё каштановые косы, затем она снова блондинка с длинными распущенными волосами, она вызывающе насмехается надо мной чтоб я поддалась ей, а моя мать всё движется к экипажу, без слов. Я позволяю Мелани расцеловать меня, но только одну щеку подставляю ей, я помогяю свой матери взойти в коляску, и уж подозреваю, что мы все приглашены: одеты в новые платья, даже мой отец переменил костюм и побрился после долгой поездки и мы присутствуем в бальном зале из "Войны и мира" (романа Л.Толстого, очевидно- прим.перев.)

____Примечания переводчика:____________
* "Ecce homo" -автобиографический труд Ф.Ницше, "Holzwege"- сборник поздних работ М.Хайдеггера, см. по сслыолке
http://www.eunnet.net/metod_materials/being/works/holzwege.html ;
** Фердинанд Кюрнбергер- австрийский новеллист и критик, см. по ссылке
http://ru.wikipedia.org/wiki/%D0%9A%D1%8E%D1%80%D0%BD%D0%B1%D0%B5%D1%80%D0%B3%D0%B5%D1%80,_%D0%A4%D0%B5%D1%80%D0%B4%D0%B8%D0%BD%D0%B0%D0%BD%D0%B4;
*** Лафкадио Хирн известен также под именем Коидзуми Якумо, грек, принявший японское гражданство, писатель и фольклорист , см. по ссылке
http://en.wikipedia.org/wiki/Lafcadio_Hearn

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose

Адольф Мушг "Румпельштильц. Мелкобуржуазная трагедия" (отр.4)

Лёй (глотает): Мне больно. Подло, изподтишка давит. Вяжет. Место... (трогает языком) ... онемело, нечувствительно. Я нащупал его. (Взрываясь.) А что ты делаешь? Ничего. Позвилишь мне и дальше спиваться. Знаешь, чего стоит мне каждый глоток? Мне надо бросить. Прекратить! Даже я должен сказать себе это.
(Зовёт с кухни.) Гертруд! Ты не могла б немного полицемерить?
(Пьёт.
Фрау Лёй входит.)
Фрау Лёй: Не кричи так.
Лёй: Чтоб горло своё поберечь? Или ради приличия, на людях? Ты услышала ,что я кричал?
Фрау Лёй: Да, Виктор.
(Пауза.)
Лёй: Я ведь отдавил мозоль этому молдому господину Мюнтеру? Нет?
Фрау Лёй: Тебе следовало подумать о Луджи.
Лёй (вспыхивает) : Именно о Луджи я подумал. Я провёл испытание. Гертруда, один тест. Да разве вы не заметили? Если Луджи отхватит себе мужа, которору человеческое чуждо... ты слышишь?
Фрау Лёй: Это столь умозрительно, Виктор.
Лёй: Врач, кототрые не видит дальше того, что люди глотают...
Фрау Лёй: Я бы охотно пристроила Луджи.
Лёй: Пристроила? Нет, Гертруд, не так просто: "охотоно". И вообще, что значит "пристроила б"? Вот это хочу сказать.
Фрау Лёй: Да, Виктор. Тебе завтра обязательно надо сходить к врачу.
Лёй: Это посмотрим. С таким к врачам не обращаются. (Недоверчиво.) А ты ведь бледна, да?
Фрау Лёй: Вечер потребовал некоторого напряжения, вот и вся причина.
Лёй (с подозрением): Почему?
Фрау Лёй: Ах, ты знаешь: кухня, готовка.
Лёй: Ну, я... мне надо ещё работать. Пожалуйста ,присмотри, чтоб мне никто не помешал. То есть, пока ты на ногах.
Фрау Лёй: Спокойной ночи, Виктор.
(Фрау Лёй удаляется. Лёй провожает ей неспокойным взглядом, его губы беззвучно лепечут "спокойной ночи". Затем он хватает свой бокал и допивает его. Его глаза устремляются к потолку. Он осторожно и обстоятельно трогает своё горло. Его лицо выдаёт крайнюю сосредоточенность. Услышав приближающиеся шаго, он собирается, поспешно оглядывается хватает газету и и направляется к задней двери справа.
Лукреция входит, бледна, оглядывается. Подходит к комоду, что-то механически поправляет там, затем -к роялю, бросает импульсивный взгляд прочь; наконец, она останавливается и опускает руки. Услышав шаги матери, отворачивается к стене. Фрау Лёй, отворив дверь, бросает поспешный взгляд вперёд, затем очень осторожно входит. Плечи Лукреции подрагивают. Фрау Лёй подходит поближе к ней.)
Лукреция: Оставь...
Фрау Лёй: Это ты из-за...?
Лукреция: Да. на этот раз. Предже было- из-за моего шефа. Или из-за Пауля. Он всегда находит основание. (Фрау Лёй заметно устала, она садится на один из стульев у комода.)
Фрау Лёй: Возможно, всё сложилось бы на этот раз лучше, если б ты его привела раньше.
Лукреция (осматриается): В эту квартиру?
(Они молчат. Лукреция, подойдя к окну, выглядывает наружу: темно.)
Фрау Лёй: Думаешь, обручение с Паулем -не твой выбор?
Лукреция: А что ещё мне остаётся? Рольф безоговорочно было решился. Это мой шанс, продемонстрировать неординарность. Только обыватели подводят черту над своим прошлым. Я должна убедить его ,что он имеет дело не с банальной машинисткой.
Фрау Лёй: Я бы опечалилась, в твои годы. Но теперь времена другие.
Лукреция: Да что там. Это было бы нетрудно. Но я теперь не могу, из-за Рольфа. Он поступил так, что я не могу.
Фрау Лёй: Вот этого я не понимаю.
Лукреция: Да это же понятно, мать. (Оборачивается.) Думаешь ему нужна я такая неординарканя, как есть? Чтоб он настороженно внимал каждому моему слову, а затем- снова отворачивался! Не важно, что я говорю, ведь каждым словом я раню его. Он ждёт момента, когда ему станет невмоготу, а затем принимается мучить меня. Я больше не могу терпеть этого. И он, естественно- тоже. Затем он настоял на том, что мы не обручимся. Он насильно оттолкнул меня прочь. Он потребовал покоя.
Фрау Лёй: Догадываешься, почему...?
Лукреция: Нет. (С лёгкой насмешкой.) Не училась я.
Фрау Лёй: Ну, если так поступают... я думаю...
(Пауза.)
Лукреция: Он хотел, чтоб я была иной... нет, неправда. Он хотел, чтоб я изменила собственной натуре ради него. Он нуждается в заботе, которую я уделить не в силах.
Фрау Лёй (неуверенно подбирая слова): Но ты... сама... ты нуждаешься в нем...?
Лукреция: Да, он нуждается в такой, которая мучила б его как я, его идеал.
Фрау Лёй (собрав остатки принципиальности): Этого не смей. Никто не смеет обречь себя на мучения. (Медля.) Или... (Они мельком обмениваются взлядами и отводят глаза.)
Лукреция ( с печальной усмешкой): В любом случае, моих шансов поубавилось, мать... ты не поела.
Фрау Лёй: Напротив, напротив. Супу и ещё ломоть жаркого. Ты просто не заметила.
Лукреция: Тебе снова больно.
Фрау Лёй: Я вот перестояла, всё на ногах.
Лукреция: Мы своего не упустим.
Фрау Лёй: Конечно. Вот и отец идёт сюда.
Лукреция: Естественно, отец умирает. Но это может продлиться ещё сорок лет. Столько ты не сможешь ждать.
Фрау Лёй (решительно): Луджи, это моё дело.
Лукреция: А что его дело? Позавчерашняя революция? Он унёс свою газету? Да, да ,он работает.
(Лёй входит, с газетой в руке.)
Лёй: Ты хотела почитать, Луджи? Вот она, возьми.
Лукреция: Ты подслушивал.
Лёй (машет газетой): Я только что просмотрел её. Желаешь убедиться в том, что я работаю? Прошу.
(Толчком отворяет нараспашку дверь в свой кабинет. Лукреция не обращает внимания на жест отца.)
Лёй: Зайди и убедись, быстро.
Лукреция: да ты ведь подслушивал, и я знаю, почему.
Лёй: Гертруд, ты находишь правильным тон, которым она обращается к отцу?
Лукреция: Тон, отец? У меня способности? А у тебя музыкальный слух? С чего бы это ,внезапно?
Лёй: Она желает помучить меня, Гертруд.
(Фрау Лёй уходит прочь.)
Лукреция: Да, думаешь, я желаю замучить тебя, тебя, старого смертельно больного старика. Помнишь, как ты заглядывал, десять лет минуло с той поры, в мой дневник? Я оставляла его на своём ночном столике, открытым, отец. Отец случайно зашёл в спальню- и заметил его. И как затем поступает отец? Отец заходит в комнату на цыпочках. отец листает кончиками пальцев страницы- и читает, и вчитывается. Что читает он? Признания некоей пропащего teenager? (нарочно англицизм, без рода- прим.перев.) Когда, почто я была при вас teenager , отец? И что делает отец, ознакомившись с моими жалкими высокими речениями? Он крадётся прочь на цыпочках, как пришёл? Нет, отец достаёт карандаш из кармана своего пиджака и пишет под моим последним предложением :"Сильно преувеличено". Подумать только: сильно преувеличено! Значешь, что я с тех пор перестала вести дневник, навсегда? Знаешь, что с той поры стыжусь брать в руку стило? письмо писать? Что ничего не сочинила с той поры?
Лёй: Да, да. Я виновен во всём.
Лукреция: Тебе того и надо! Согбённый виновный отец, который... (цитата из классика ей не удаётся). Нет, отец, это не твоё амплуа. Виновность -удел некоторых, они не принимают в свою когорту революционеров. Нет, ты не виновен, а... Ты просто...
Лёй: Назойливый, обременяющий. Нет проблем, позвольте мне уйти, недолго ждать.
Лукреция: Ты чудовищно бесцеремонен, отец. Твои смертные предчувствия... ты просто не замечаешь, как краснеют присутствующие, когда ты их заводишь.
Лёй (совершает шаг к ней): Тебе не следует столь часто краснеть, Луджи. Я думаю, у тебя меньше будет для поводов для стыда. Но всё же, мило с твоей стороны, что не не говоришь, будто отец виновен в том, что сегодня вечером это расстроилось, отец виновен в том, что не пожелал дольше болтать с Рольфом. Именно в этом отец не виновен, и ты это знаешь.
(Молчаливая дуэль взглядами.)
Лей: Всё ужаснейшее, что ты мне сказала, передала б Рольфу, но на то не решишься никогда. Ты пока не потеряла его. Со мной ты смела`. А меня ты потеряешь.
Лукреция: Делай со мной что хочешь. А мать не вовлекай в игру. Я запрещаю тебе угнетать её. Вот разве что она любит тебя и оттого- слабейшая тут.
Лёй (уже так близко, словно желает её укусить) : Если ты станешь заботиться о своём молодом мужчине хоть вполовону того, как печёшься о своей старой матушке, ты получишь его. (Лукреция глядит ему прямо в глаза. Её рука непроизвольно взмётыается: пощёчина отцу. Он не подаёт виду, стоит себе непожвидно, затем смарливает, медленно бредёт к столу, опирается о него.)
Лёй: Вот как.
(Лукреция закуривает сигарету.
Лёй смотрит на дочь будто зачарованный.)
Лёй (внезапно вскрикивает): Ты ли меня ударила, или нет?
(Лукреция смотрит на него.)
Лукреция: Отнюдь, всё же.
(Лёй отворачивается и тяжко топает к себе в кабинет.
Лукреция гасит сигарету. Дрожит.)
Всё же получил, чего желает.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose

Ингеборг Бахманн "Малина", роман (отрывок 15)

Бюро я не купила, ведь стоило оно пять тысяч шиллингов, да ещё было монастырским- это обстоятельство тоже остановило меня, к тому же за ним я не стала б писать, ведь нет ни пергамента ,ни чернил, да и фрёйляйн Йеллинек эта идея не воодушевила: она привыкла к моей пишущей машинке. А листкам рукописи о принцессе фон Карган я позволила утонуть в одной папке дабы фрёйляйн Йеллинек не заметила моё сочинение, нам ведь важно "разделаться" с письмами: и вот я на три ступеньки лестницы ближе к библиотеке сажусь за ней, достаю несколько "входящих" и диктую секретарю "исходящее":
"Многоуважаемые господа..."
Заголовок с сегодняшней датой фрёйляйн Йеллинек, конечно, уже написала, она ждёт, мне ничего не приходит на ум- и я говорю: "Милая фрёйляйн Йеллинек, пожалуйста, пишите же, что Вам угодно", однако, растерянная фрёйляйн Йеллинек не желает знать ,что значит "как угодно"- и я измученно выдавливаю из себя: "Пишите, например "по причине нездоровья"... ах, вот как, у нас это уже было? тогда- "по причине занятости" ,и к этой фразе мы прибегали слишком часто? тогда просто "спасибо, всего наилучшего". Иногда мои отговорки озадачивают Фрёйляйн Йеллинек, но она не подаёт виду, не знает она никаких "многоуважаемых господ", ведом ей лишь господин др. Краваня, который спциализируется в неврологии, а в июле женится, в этом она сегодня мне призналась, они поедут в Венецию, а пока её потаённые мысли витают в поликлинике и заняты будущим устройством квартиры, она заполняет для меня формуляр, она роется в архиве, где царит невероятный хаос, она находит письма, килограммами, датированные 1962-м, 1963, 1964, 1965, 1966 годами, она убеждается в тщетности своих стараний привести в порядок мои дела, которые она метит надписями "отложить", "подшить", "рассортировать по назначениям", деловые и личные раздельно, фрёйляйн Йеллинек способна на всё, но я не могу дать ей добро, ведь мне жаль времени на подобную затею: с тех пор, как я узнала Ивана, мне бы себя в порядок привести, а к сортировке писем я безразлична. Я собираюсь с мыслями ещё раз и диктую:
"Многоуважаемые господа,
благодарствую за ваше письмо от 26 января".


Многоуважаемый герр Шёнталь!
особа, к которой вы обращаетесь, которую вы будто знаете, которую даже приглашаете, её нет. Я попытаюсь объясниться, хотя теперь шесть утра- и мне это время кажется подходящим для объяснение, которое я должна дать вам и многим иным людям, ведь там много всего не даёт мне спать. Вы ведь не на детский вечер и не на праздничный пирог пригласили меня: непреклонные рамки мероприятия диктует корпоративность. Вы видите, я всё-же учитываю вашу точку зрения. Знаю, наша встреча расстройлась, и я должна была бы по крайней мене позвонить вам, но мне недостаёт слов ,чтоб описать свою ситуация, и положение мое обязывает обьясниться, оно же заставляет меня умалчивать об известных обстоятельствах. Приветливый фасад ,за которым ,вы видите, я иногда скрываюсь, к сожалению, мне всё чаще не даётся. Не верьте в моё упрямство: мои манеры не "плохи", они -единственное, что осталось мне, а если б их преподавали в школе как предмет, будь они ,специальностью, мне суженною- я бы преуспела именно в ней. Многоуважаемый герр Шёнталь, но я уже много лет не могу, часто неделями, добраться до двери собственной квартиры или позвонить по телефону, даже принять звонок я не способна- и я не знаю, чем помочь себе, верно, ничем уже помочь нельзя.
Я также совершенно не способна мыслить о надлежащих своих обязанностях: о сроке, о работе, о договоре- ничто не пугает меня в шесть утра так, как жуть собственного несчастья, когда бесконечная боль равномерно, беспрепятственно и на пределе терпения струится в каждом нерве, всё время. Я очень устала, смею сказать вам, насколько я устала...

Я поднимаю трубку- и слышу монотонный голос: "Приём телеграмм, прошу ждать, прошу ждать, прошу ждать, прошу ждать". На листке я чёркаю: "Др. Вальтер Шёнталь, Виляндштрассе 10, Нюрнберг. Прибытие сожалению невозможно тчк Письмо следует".
"Приём телеграмм, прошу ждать, прошу ждать, прошу ждать". В трубке щёлкает, живой голос молодой женщины сонно вопрошает: "Ваш номер, пожалуйста? Спасибо, я перезвоню".


Сущая  охапка "усталых" предложений у нас с Иваном, ведь мы часто бываем чудовищно усталыми, хотя он настолько моложе меня; Иван долго отсутствовал на выезде, он был в компании на сеновале в Нусдорфе, затем они вернулись в город на гуляш ,должно быть, кушали в то время, как я написала двухсотое письмо Лили, и ещё несколько других, одну телеграмму, по крайней мере, отослала, а Иван позвонил, в полдень в бюро, его голос был неузнаваем.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose

Тайна принцессы фон Карган (окончание)

На щебёнчатом берегу спешилась она , а воронок стал, она замечала всё больше сору в воде и боялась :то был знак скорого разлива. Принцесса не видела пути прочь с чуждого ей луга сплошных ивняка, ветра и воды, она медленно повела коня, угнетённая царством одиночества, замкнутым и заклятым царством, в котором очутилась она.  Беглянка стала присматривать место для ночлега, ведь солнце клонилось к закату, а опасный этот Поток жил: его шум и гомон, прибывающий волнами плеск-смех прибрежный, нежный шёпот смирной стремнины, его шипящие буруны, его злобный, тверди грозящий злой ропот сообща превозмогали шумы луговые. Белые вороны сбирались в стаи к вечеру, копошились на берегу бакланы, аисты рыбачили в воде, а болотные птахи всех пород кружили ,надрывно крича ,и крики их неслись далёко.


Принцессу прозвали дочерью этого святого приданайского края, хозяйкой зачарованного острова, где одни погибают с голоду, а другие обретают дар перемены обличий снося величайшие ужасы нисхождения в мир дольний. Принцесса заметила, что остров движется в лад с нею, потоки речные внушали ей нестерпимый страх, но и клочок ненадёжной тверди завораживал ,пугал её- и овладел ею небывалый покой, исходящий от ив. Какая-то глубокая угроза таилась в них ,угнетала её сердце. Очутилась она на краю людского мира. Принцесса склонилась над своим воронком, которого засасывала хлябь. Он пытался было вырваться из трясины, ржал, жалобно извиняясь перед хозяйкой: ведь чуял, что уж никогда не вынесет её по воде прочь на сушу. Принцесса прилегла рядом - и страх её крепчал с нарастающим шёпотом, гомоном, смехом ив, которые верещали пронзительно как никогда прежде и вздыхали стеная. Нет, не армия солдат преследовала Принцессу, но- воинство чуждый существ окружало её, трепетали мириады листочков кустистых верхушек ивняка, тут был вход в Царство Мёртвых и ,широко открыв глаза, встретила она стремящиеся напролом прямо на неё громящие колонны живых теней- и, чтобы хоть на миг забыться от воя страшнейшей бури, укрыла голову руками да и запрыгала опасно испытывая шумно затрясшуюся плоть острова. Принцесса не осталось выбора: ни вперёд, ни назад- её обложили вода и чары ив. Но в величайшей тьме явился ей луч- и знала она, что свет тот вовсе не людской, но -духовсвет, и пошла она, насмерть испуганная, навстречу ему, очарованная, прельщённая им.


То не свет был, но цвет, распустившийся в сплошной темени, краснее красного был он, неземной цветок. Принцесса потянулась было к нему, но тут же ладонь её сомкнулась у стебля вместе с иной ладонью. Ветер и хохот ив смолкли- и в присутствии восходяшей Луны, белым светом равнодушно озарившей тихие воды Дуная, узнала принцесса незнакомца в чёрном плаще. Чужак держа её за руку, запечатав двумя перстами другой руки свои уста, дал пленнице знак не расспрашивать его снова, на этот раз улыбаясь одним взглядом своих тёмных, тёплых глаз. Незнакомец был чернее черноты окружавшей его- и Принцесса , прижавшись, упала к нему на руки, они вместе опустились на песок- и чёрный чужак поклал цветок на грудь ей, будто мёртвой, затем же укрыл себя с Принцессой плащом.


Солнце уже высоко поднялось, когда незнакомец разбудил спавшую мёртвым сном Принцессу. Ещё раньше он принудил истинно бессметрных, стихии природные, смолкнуть. Принцесса и незнакомец попеременно заговорили, а слушавший улыбался. Они выговаривали и светлое ,тёмное былое. Высокая вода убыла, а прежде заката солнца услыхала Принцесса топот и всхрапы скачущего по ивняку своего воскресшего своего воронка. Она перепугалась было, дрогнуло её сердце- и спросила она: "Мне надо дальше, мне надо вброд одолеть реку, пойди со мной, не оставь меня как раз было!"
Но незнакомец покачал головой- и Принцесса спросила его: "Ты должен вернуться к своему народу?"
Незнакомец улыбался: "Мой народ старше любого из народов мира, он рассеян по всем ветрам".
"Пойди же со мной!"- вскрикнула Принцесса теряясь от боли нетерпения, и незнакомец ответил ей: "Терпение, терпи ты, ведь ты же знаешь, ты ведь уже знаешь". К ночи Принцесса обрела второй облик и оттого молвила она сквозь слёзы: "Знаю, нам суждено свидеться".
- Где?- спросил, улыбаясь, незнакомец.- И когда? Ведь езда вправду бесконечна.
Принцесса увидала погасший, увядший цветок, который покоился на земле и молвила зажмурившись, засыпая: "Позволь мне видеть!"
Медленно повела она рассказ: "Это станется выше по течению, снова будет великое переселение народов, это произойдёт в ином столетии... позволь мне справиться!... это будет через двадцать с лишком столетий, говорить будут люди: "любимая..."
- Что есть столетие?- спросил незнакомец.
Принцесса зачерпнула пригоршню песку и позволила ему стечь меж пальцев, молвила: "Столько или больше суть двадцать столетий. Тогда настанет время, когда ты придёшь и поцелуешь меня".
- Значит, это станется скоро, - молвил чужак. -Продолжай!
- Станется это в городе, а в городе том будет улица, -продолжила Принцесса.- Мы будем играть в карты, я утрачу взор свой, в зеркале воскресному дню быть.
- Что суть город и улица?- спросил поражённый чужак.
Принцесса несказанно удивилась ,молвила она: "Мы скоро свидимся, я уже знаю слова для нашего свидания, мы увидим это если ты уколешь мне сердце, у окна будем стоять мы, позволь мне высказаться! Это будет окно ,полное цветов, и от каждого минувшего столетия цветам быть собранным в нём, более двудесяти цветов, то будет знак нам обоим: верное для встречи нашей место- и всем тем цветам быть как этот цвет здесь!"
Принцесса оседлала своего воронка, она не снесла облак сна своего, ведь чужак молча означил было её и свою первые смерти. Он не напел ей на прощание, а она поехала верхом к своему краю голубых холмов, который издали высился, в пугающей тишине, ведь незнакомец загнал свою первую колючку в её, Принцессы, сердце ,и упала она с воронка, истекая кровью, среди верных своих на замковом дворе. Она, однако, улыбалась и лепетала в лихорадке: "Я ведь знаю, знаю!"

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлыheart rose

А.Шницлер "Слепой Джеронимо и его брат", новелла (отрывок 2)

Проезжающий забрался в экипаж и запахнулся в в свой дождевик. Карло поднял с земли бутылку и пошёл ступенями вверх. Дженонимо всё пел. Проезжающий выглянул из-под полога тряся головой с одновременным выражением превосходства и печали. Внезапно осенила его затея выйти, и он хохотнул.  Затем молвил он слепому, что стоял в даух шагах рядом: "Как звать тебя?"
"Джеронимо."
"Ну, Джеронимо, не дай себя провести, -в этот миг кучер появился на верхней ступеньке крыльца.
"Как, достойный господин, провести?"
"Я дал твоему поводырю двадцатифранковую монету." (т.е. , по-старому, луидор- прим.перев.)
"О, Господи, спасибо, спасибо!"
"Да, так что смотри."
"Это мой брат, господин, он не обманывает меня."
Молодой человек задержался на мгновение, но пока он медлил, кучер забрался на козлы и натянут вожжи. Молодой человек кивнул головой назад, как бы говоря: "Судьба, кати своей дорогой!",-... и коляска умчала.
Слепой обеими руками творил благодарственные жесты вслед. Наконец, расслышал он Карло,- тот из буфета кликал вниз :"Джеронимо, подымайся- здесь тепло. Мария разожгла!"
Джеронимо кивнул, взял гитару подмышку и наощупь побрёл вверх. Уже со ступеней кричал он: "Дай мне её потрогать! Как долго я не чувствовал золотого!"
"Что ты?"- удивился Карло,- О чём говоришь ты?"
Джеронимо, поднявшись, схватил обеими руками брата за голову, в знак, обычный для него, радости или нежности: "Карло, мой милый брат, есть же добрые люди!"
"Конечно,- сказал Карло,- На сегодня имеем две лиры и тридцать центезими, а ещё вот австрийские деньги, примерно поллиры."
"И двадцать франков, и двадцать франков!- кричал Джеронимо,- Я же знаю!"  Он пошатался в комнате и плюхнулся на скамью.
"Что знаешь ты?- спросил Карло."
"Оставь шутки! Дай мне её! Как долго я не держал в руке золотого!"
"Ну чего ты хочешь? Откуда я возьму тебе кусочек золота? Тут две лиры или три."
Слепой ударил по столу: "Ну довольно, довольно! Ты от меня припрятываешь?"
Карло озабоченно и удивлённо воззрился на брата. Он сел рядом с ним, бок о бок, и ,задабривая того, протянул ему ладонь: "Я не прячу от тебя ничего. Как ты мог подумать? Никому бы ни пришло в голову дать мне золотой."
"Но он же сказал мне!"
"Кто?"
"Ну, этот молодой человек, который туда-сюда бегал."
"Как? Не понимаю тебя."
"Вот, сказал он мне:"Как звать тебя?", а потом: "Смотри, смотри, не дай себя провести!"
"Тебе, должно быть, примечталось, Джеронимо: это же глупость!"
"Глупость? Я же услышал это, я не туг на ухо: "Не дай себя провести: я дал ему золотой...", нет так сказал он: "Я дал ему двадцатифранковую монету."
Вошёл хозяин: "Ну, что с вами? Закончили дело? Там как раз четвёрка прикатила."
"Идём!- крикнул Карло,- Пошли!"
Джеронимо не поднялся с места: "Почему? Почему мне идти? Что мне в том? Ты стоишь тут надо мной, а..."
Карло тронул его за руку: "Тихо, спустимся уж!"
Джеоронимо умолк и послушался брата. Но на ступеньках крыльца сказал ему: "Мы ещё поговорим, мы ещё поговорим!"
Карло не сообразил, что произошло. Может быть ,Джеронимо внезапно спятил?  Но, даже гневаясь прежде, он не позволял себе таких выражений.
В только что приехавшем экипаже сидели двое англичан. Карло помахивад шляпой им, а слепой пел.  Один англичанин вышел и бросил несколько монет. в карлову шляпу. Карло молвил: "Благодарствую" и затем, про себя: "Дведуать центезими". Лицо Джеронимо ничего не выразило, он затянул новую песню. Экипахж с двумя англичанами укатил прочь.
Братья молча поднялись лестницею. Джеронимо уселся на скамью, Карло стал у очага.
"Почему ты молчишь?"- спросил Джеронимо.
"Ну,- отозвался Карло,- это может означать то, что я тебе сказал всё."
"Что ты мне сказал?"- отразил Джеронимо.
"Должно быть он был помешанным."
"Помешанный?! Это как понимать? Когда один говорит :"Я твоему брату дал дведцать франков"- это помешательство?! ...Эй, а почему он добавил: "Не дай себя обвести", эй?"
"Может и не помешанный,... но есть же люди, которым доставляет удовольствие так шутить..."
"Эй!- крикнул Джеронимо,- Шутки? ...Да ,ты должен наконец признаться: даром, потому я жду!" Он выпил стакан вина, что стоял перед ним.
"Но, Джеронимо!- вскричал Карло и почувствовал, что то возбуждения речь не даётся ему- почему я должен... как ты пог подумать...?"
"Почему дрожит этот голос... эй... почему...?"
"Джеронимо, уверяю тебя, что я..."
"Э... я не верю тебе! Ты улыбаешься... знаю ведь, ты улыбаешься!"

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы

фон Кляйст "Пентесилея", сцена двадцать вторая

* * * * *,.................................................................................................................heartrose!:)

Д в а д ц а т ь   в т о р а я   с ц е н а

Верховная жрица, побледневшая; некоторые другие жрицы и амазонки

Верховная жрица: Сюда верёвки мне несите!

Первая жрица: Достойнейшая!

Верховная жрица: Да свяжите её!

Амазонка: Царицу, что ли?

Верховная жрица: Эту суку!

          ...которой да руками не касаться!

Амазонки: Святая мать, ты вышла из себя!

Верховная жрица: Трёх дев, что мы послали вслед ей,

                                она низвергла в прах; Мероэ,

                                что на колени пала перед нею,

                                псом затравила. Взглядом страшным

                                что камень тяжкий мне в глаза упёрлась-

                                несдобровать мне: я назад бежала.

Первая жрица: Ужасно это!

Вторая жрица: Чудовищно, скажу вам! 

Верховная жрица: Она , гневна, среди собак: зовёт

                                их сёстрами- те что менады лают.

                                Она , пуская стрелы, мчит по полю,

                                на лучшую дичь гонит свою свору.

Амазонки: О, боги ада! Псы окру`жили её!

Верховная жрица: Туда, за ней ,марсиды, напрямик!

                                Силков ей на пути наставьте,

                                укройте ямы ветвием для ней,

                                и ,ухватив как бешеную суку,

                                свяжите- и на Родину доставьте

                                в сохранности.

Амазонки (из-за сцены): Триумф! Триумф!

                                        Ахилл поддался! он схвачен! розами

                                        его шелом царица увенчает!

 пауза............................................................................

Верховная жрица (сдерживая радость): Слыхали вы тот крик?

Жрицы и амазонки: О, боги!

Верховная жрица: Тот вопль был радостен, не правда ль?

Первая жрица: Победный клич, святейшая:

                          блаженнейший из тех, что слышала я!

Верховная жрица: Доведается кто из вас?

Вторая жрица: Ты, Те`рпи!

                          На холм взбеги да посмотри, что там!

Амазонка (взбираясь на холм, молит): Вас, боги адовы, ужасные,

                                                                 прошу: что вижу я вдали?

Верховная жрица: Ну что, Медузу увидала?

Жрицы: Что видишь там?

Амазонка: Пентесилея,

                  что роженица, меж собак лежит -

                  им скармливает, по кускам, Ахилла!

Верховная жрица: Ужасно! Отвратительно!

Все: Ужасно!

Амазонка: Явилась страшная загадка.

все удаляются

..........перевод с немецкого...........................................Терджиманаheartrose:)...........

 

                               

Йозеф Рот ,Отель "Савой", роман (глава 3.22)

22.

Я не понимаю, зачем собственно Генри Блюмфельд приехал. Только чтоб музыка играла? Чтоб на неё дамы приходили?
Однажды прокрался Злотогор, Ксавер Злотогор, магнетизёр, в "пятичасовый" зал. Он принял свою шельмовскую мину еврея-подростка, он идёт между столиков так и сяк, а ещё он целует ручки дамам, а те все благосклонно кивают ему и просят присесть.
Ему приходится присаживаться поочерёдно за каждый стол, везде на пять минут, и на прощанье он целует ручки- за час расцеловал их дюжину пар.
Он подходит и ко мне. Звонимир,тот сидит рядом, спрашивает его: "Это вы мужчина с ослом?"
-Да, -отзывается Злотогор несколько отчуждённо, ведь он тихоня, его стихия- тишина, ему претит шумливость Звонимира.
- Хорошая шутка, -не унимается Звонимир, и не знает, что его громкая радость не ко двору.
Её-то Ксавер Злотогор вообще не переносит.....................................
Паче чаяния, Злотогор подсаживается ко мне- и рассказывает, что у него есть хорошая идея. Ныне в городе нет доступных салонов магнетизма, а Ксавер желает занять свой отпуск: поработать частным образом. В отеле, в своей комнате на четвёртом этаже. Он желает принимать дам, страдающих мигренью.
- Шикарная идея!- кричит Звонимир.
- Герр доктор!- зовёт Звонимир военного врача. А Злотогор, магнетизёр, вот тут сидит рядом, он бы зарезал Звонимира.
А сильная натура Звонимира не щадит какой-то "магнетизмус".
К нам подходит военный врач.
- У вас появился сильный конкурент, -молвит Звонимир- и указывает на магнетизёра.
Ксавер Злотогор подскакивает,- он ожидал худшего, чем крик Звонимира- и выкладывает доктору о своём намерении.
- Слава Богу, -отзывается доктор, который практикует неохотно, -теперь впредь не стану прописывать аспирин. Буду направлять к вам всех пациенток.
- Общее спасибо,- молвит Злотогор и отнекивается.
А на следующий день пришли две дамы, передали письмо Злотогору наверх. В отель клиентки не желают, но Злотогору нипочём. Он ходит по домам магнетизировать.
- Замечательно,- говорю я Звонимиру,- видишь, как люди преображаются, ибо Блюмфельд, мой шеф, здесь?
- И у меня есть идея.
-Да?
- Блюмфельда погубить.
- Зачем?
- Да так, ради удовольствия, это вовсе не деловая идея, вам она ни к чему.
- Ты вообще знаешь, зачем Блюмфельд здесь?
- Чтоб делать гешефты.
- Нет, Звонимир, Блюмфельду наплевать на эти гешефты. Хотел бы я знать, зачем он здесь. Наверное, влюблён в даму. Но ведь её мог бы он забрать отсель. Дама- не дом, и она может выйти замуж за Генри. Тогда её сложнее забрать с собой, чем дом. Я не верю в то, что Блюмфельд приехал сюда, чтоб восстанавливать фабрику покойного Майблюма. Игрушки не интересуют его. у него достаточно денег, чтоб обеспечить игрушками четверть Америки. Он приехал, чтоб финансировать кинематограф на своей родине? Он вовсе не дал денег Нойнеру, чьи рабочие продолжают бастовать уже пятую неделю!
- Почему он не даёт никаких денег?- спрашивает меня Звонимир.
- Спроси же его.
- Я не стану расспрашивать его. Это меня не касается. Это низость.
Мне кажется, что Нойнер, ему фабрика уже ни к чему, рассчитывал только на Блюмфельда. Теперь плохие времена- деньги теряют свою ценность. Абель Глянц говорит, что Нойнеру милее спекулировать на Цюрихской бирже, он торгует валютой. Нойнер каждый день получает телеграммы из Вены, Берлина, Лондона. Ему стучат курсы- он стучит свои предложения: что ему дела до фабрики?
Это ужасно, растолковывать Звонимиру такие вот мудрёности- тот не желает понимать их, ведь чувствует, что придётся помучиться, а он всего-то именно крестьянин. который ежедневно ходит в бараки, не только ради возвращенцев, но оттого, что бараки находятся на опушке полей, а душа Звонимира тоскует по боронам и косам, и по птичьим испуганным стаям родимой пашни.
Что ни день приносит он мне новости "с белого хлеба", а в кармане прячет он голубые васильки. Он бранится потому, что в этих краях к крестьян никакого понятия о правильном земледелии- те любят отпускать коров на выпас, пока они не попадут зверю. Скот бегает по полям, попробуй загони его.
И вспуганных птиц, и валуны не забыть ему. Он приходит домой вечером, Звонимир Пансин, крестьянин- с великой тоской по земле и дому. Он будит мою совесть,- пусть он скучает по полям, а я -по улицам - заражает меня. Это как песни родины, когда один затянет свою, другой свою - и различные мелодии становятся похожими, и все певцы- как разные инструменты одной капеллы.
Людская тоска по домам пробуждается вовне, она всё растёт, если стены её не сдерживают.
В воскресенье утром иду я по меже: в рост людской вымахали злаки, а ветер завис в белых облаках. Я медленно шагаю прямо на кладбище, хочу найти могилку Санчина. Столь много людей умерло за это недолгое время, голи перекатной- вот они, покоятся вблизи могилы клоуна. Худо беднякам в это время, а смерть их захлёстывает дождевыми червями. я отыскал могилу Санчина и подумал, что следует попрощаться с последней оставшейся его земной памятью, с добрым клоуном, которому пережить бы Генри Блюмфельда,- возможно, даже заслужил бы он гастроли на юга?
Я перешагнул низкую изгородь, ступил на иудейскую половину- и заметил, как возбулись бедные евреи, нищие, которые живут от милости с больших состояний. Они стояли уже не поодиночке, как плакучие ивы в начале аллеи, но кучкой- и говорили много, громко. Я разобрал фамилию Блюмфельд- и немного прислушался, и понял, что они ждут Генри.
Это показалось мне весьма важным. Я спросил нищий- и те ответили мне, что сегодня годовщина смерти старого Блюмфельда, и что Генри, его сын, оттого придёт.
Нишие знали даты смерти всех богачей, и они также знали, почему Блюмфельд здесь. Нищие знали это, не фабриканты.
Генри Блюмфельд явился, чтоб поселить своего покойного отца Йехиэля Блюменфельдаю. Он пришел, чтоб поблагодарить отца за миллиарды, за талант, за всё, что сам приобрёл. Генри Блюмфельд приехал не для того, чтоб основать кино, или- фабрику игрушек. Все люди верили, что он прибыл из-за денег или ради фабрик. Лишь нищие знали причину Блюменфельдовой поездки.
Это было возвращение на родину.
Что ни день приносит он мне новости "с белого хлеба", а в кармане прячет он голубые васильки. Он бранится потому, что в этих краях к крестьян никакого понятия о правильном земледелии- те любят отпускать коров на выпас, пока они не попадут зверю. Скот бегает по полям, попробуй загони его.
И вспуганных птиц, и валуны не забыть ему. Он приходит домой вечером, Звонимир Пансин, крестьянин- с великой тоской по земле и дому. Он будит мою совесть,- пусть он скучает по полям, а я -по улицам - заражает меня. Это как месни родины, когда один затянет свою, другой- свою - и различные мелодии становятся похожими, и все певцы- как разные инструменты одной капеллы.
Людская тоска по домам пробуждается вовне, она всё растёт, если стены её не сдерживают.
В вомкресенье утром хожу я по межам: в рост лодской вымахали злаки, и ветер завис в белых облаках. Я медленно иду прямо на кладбище, хочу найти могилку Санчина. Столь много людей умерло за это недолгое время, голи перекатной- вот они, покоятся вблизи могилы клоуна. Худо беднякам в это время, а смерть их переполняет дождевыми червями. я отыскал могилу Санчина и подумал, что следует попрощаться с последней оставшейся его земной памятью, с добрым клоуном, которому пережить бы Генри Блюмфельда,- возможно, даже заслужил бы он гастроли на юга?
Я перешагнул низкую изгородь, ступил на иудейскую половину- и заметил, как возбулись бедные евреи, нищие, которые живут от милости с больших состояний. Они стояли уже не поодиночке, как плакучие ивы в начале аллеи, но кучкой- и говорили много, громко. Я разобрал фамилию Блюмфельд- и немного прислушался, и понял, что они ждут Генри.
Это показалось мне весьма важным. Я спросил нищий- и те ответили мне, что сегодня годовщина смерти старого Блюмфельда, и что Генри, его сын, оттого придёт.
Нишие знали даты смерти всех богачей, и они также знали, почему Блюмфельд здесь. Нищие знали это, не фабриканты.
Генри Блюмфельд явился, чтоб поселить своего покойного отца Йехиэля Блюменфельдаю. Он пришел, чтоб поблагодарить отца за миллиарды, за талант, за всё, что сам приобрёл. Генри Блюмфельд приехал не для того, чтоб основать кино, или- фабрику игрушек. Все люди верили, что он прибыл из-за денег или ради фабрик. Лишь нищие знали причину Блюменфельдовой поездки.
Это было возвращение на родину.
Я ждал Генри Блюмфельда. Он прибыл один, он пешком придёл на погост, Его Величество Блюмфельд. Я видел его стоящего у могилы старого Блюменфельда, и плачушего. Он снял очки- и слёзы катились по кго худым щёкам, а он утирал их своей детской ручонкой. Затем вынул он пачку банкнот,- нищие налетели что рой мух- Генри пропал посреди множества чёрных фигур, он раздавал деньги, чтоб выкупить собственную душу из греха денежного.
Я не желал уйти незамеченным, я пошёл прямо к Блюмфельду и поздоровался с ним. Он вовсе не удивился моему присутствию- чему вообще удивляется Генри Блюмфельд? Он подал мне руку и попросил сопросидить его в город.
- Я каждый год приезжаю сюда, -говорит Блюмфельд,- проведать своего отца. Да и город не в силах я забыть. Я -"восточный" еврей, тут повсюду наша родина, где наши преставившиеся предки. Если бы мой отец умер в Америке, я бы там был как дома. Мой сын будет стопроцентным американцем, ибо я умру в Америке, там меня и похоронят.
- Я понимаю, мистер Блюмфельд,- я был тронут и говорил с ним, как со старым другом.
- Жизнь столь видимо связана со смертью, а живые- с мёртвым родичами. И нет краю этому, никакого избавления- всё вперёд и заново... В этом крае живут лучшие шнореры (т.е., нищие, попрошайки, с идиш. -прим. перев.),-  снова с восхищение мговорит Блюмфельд, ибо он- человек дня и реальности, и он забывается лишь раз в год.
Я провожаю его в город; люди приветствуют нас, а я переживаю ещё одну радость: мой дядя Фёбус Бёлёг проходит мимо- и здоровается первым, да сколь почтительно, а я снисходительно улыбаюсь ему, как будто я- его дядя.
 
продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose

Ингеборг Бахманн "Малина", роман (отрывок 43)

Новые, зимние убийства наступают, они-то будут устроены в солиднейших смертоубойнях. Мой отец- первый кутюрье города. Я-то отбояриваюсь, а ведь придётся представлять сведебное платье. В этом году постольку-поскольку лишь некоторые убийства- чёрные, белые- в Ледяном дворце, при 50-ти градусах мороза, там живьём одевают в ледяные платы и обряжают ледяными цветами для публики и пред публикой. Чета молодожёнов должна быть голой. Ледяной дворец устроен на том месте, которое прежде занимало собрание конькобежцев, а летом там устраивают бои на ринге, но мой отец арендовал всю площадь, с молодым Бардосом я обязана осмелиться, оркестр тоже заказан, будучи вынуждены играть при такой температуре, музыканты смертельно боятся, но мой отец обещает обеспечить вдов. Те пока- жены музыкантов.

Мой отец вернулся из России, с неохотой. Он не монастыри посещал (в тексте оригинала "отшельничество"- прим.перев.), но штудировал пытошную науку, он привёз с собой царицу Мелани. Мне придётся вместе с Бардосом обрядиться в ледяные латы перед всей Веной и пред всем светом, ибо предсталение будет транслироваться через спутники, оно должно состояться в когда американцы или русские, или те с другими полетят на Луну. Моему отцу сдаётся, что венское ледяное шоу затмит перед всем миром и имперскую мощь, и Луну. Он катит на украшенной мехами повозке по первому и третьему округу, выставляет всем на диво себя и юную царицу до начала великого спектакля.
Вначале через громкоговорители обратят всеобщее внимание публики на вычурнейшие детали Ледяного дврца, на его окна, на тончайшие ледяные стёкла в них, прозрачные будто прекраснейшие стёкла из кварца. Сотни ледяных канделябров освещают Дворец, на диво всем внутренне убранство: диваны, табуреты, буфеты с хрупкими сервизами, бокалами, чайные принадлежности, всё сработано изо льда и выкрашено в живейшие цвета, расписано под антикварный фарфор. В каминах лежат ледяные дрова облитые гудроном для правдоподобности с подсветкой, имитирующей пламя, а небесная кровать укрыта кружеыными покрывалами изо льда. Царица, которая кличет моего отца медведем, подтрунивает над ним, она намекает что одно удовольствие жить в таком дворце, то там вот всё-таки немного холодно чтоб спать. Мой отец склоняется ко мне и молвит фривольнейшим тоном: "Я убеждён, что ты не замёрзнешь, когда со своим господином Бардосом сегодня разделишь это ложе, он должен позаботиться, чтоб между вами не погас огонь любви!"  Я бросаюсь ниц перед своим отцом, прошу не себе жизни, но милости к молодому Бардосу, которого я почти не знаю, который меня едва ли знает и непонятно зачем обречён на замерзание вместе со мной. я не понимаю, для чего и Бардоса требуется принести в жертву ради удовлетворения народного. Мой отец объясняет царице, что и мой виновный соучастник должен быть ликвидирован, нас станут поливать водами Невы и Дуная до тех пор, пока мы не обратимся в ледяные статуи.
- Но ведь это отвратительно,- возбуждённо возражает ему Мелани,- мой большой медведь, ты много раньше должен был умертвить несчастных.
- Нет ,моя маленькая медведица, -возражает ей мой отец,- ведь в таком случает они оказались бы лишены природных черт, которые согласно закону красоты неотъемлемы, я их оставлю как живыми, да могу ли я наслаждаться смертным страхом жертв?
- Ты страшен,- молвит ему Мелани.
Но мой отец обещает ей экстаз- и та вместо страха изображает полное удовлетворение.
- Легко и просто наблюдать когда ты укутан, -обещает он, обнадёдивает её.
Люди с улицы и венский свет вопят :"Такого ещё никто никогда не видывал!"


Мы стоим на 50-градусной стуже, раздетые, перед дворцом, нам приходится занимать указанные позици чтоб выжимать редкие причитания из публики в адрес без вины виноватого Бардоса в то время как на нас начинают литься потоки ледяной воды. Я слышу ещё собственное хныкание да свои слабые проклятия, а последнее, чему я ещё внимаю- торжествующий смех моего отца ,а его умиротворённый вздох- последнее из слышимого мною. Я больше не могу просить жизни Бардосу. Я леденею.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose

Ингеборг Бахманн "Малина", роман (отрывок 40)

Малина сдерживает меня, это он ,говорит: "Будь совершенно спокойна!" Мне нуужно оставаться спокойной. Но я хожу туда-сюда с Малиной по квартире, он желает, чтоб я прилегла, но я уже больше не могу ложиться в слишком мягкую постель. Я укладываюсь на пол, сразу встаю, ибо я вот так же на некоем другом полу лежала, в меховом ( в тексте оригинала "в сибирском пальто" -прим.перев.) тулупе ,который согревал, и я хожу говоря, глаголя, отпуская на волю и ловя слова, с Малиной, туда-сюда. Отчаявшись, я кладу голову на его плечо, именно эта его ключица перебита, сживлена с помощью кусочка платины, после автокатострофы, он однажды рассказал мне, и я замечаю, что мне холодно, я начинаю дрожать, луна восходит, её видать из нашего окна, "видишь луну"?  Я вижу некую иную луну и сидерический (т. е. исиня-чёрный с проблестками звёзд, см.прим. к пред.отр.- прим.перев.) миръ ,но эта- не иная луна, об этой говорить не желаю, только разговаривать должна я, постоянно глаголить чтоб спастись, чтоб не обременять Малину, голова моя головушка, я схожу с ума, но Малина не должен знать этого. А всё-таки Малина знает, и я прошу его, судорожно вцепившаяся в него, пока мы носимся по комнатам, опустить меня на пол, снова встаю, оправляю себе рубашку, снова позволяю опустить себя, ведь перестаю соображать, помимо собственно воли, перестаю соображать, я схожу с ума, но Малина ещё раз повторяет :"Будь совершенно спокойна, позволь себе опуститься". Я позволяю опустить себя, и вспоминаю об Иване, дышу несколько умереннее, Малина массирует мои руки и стопы, в области сердца, но я же сойду с ума, только об одном прошу, прошу тебя об одном... Но Малина молвит: "Почему просишь, так прямо уж просить..." Но я повторяю, снова своим сегодняшним голосом :"Прошу, Иван, позволь мне не разгласить этого, не знать (и ведомо же мне, что Малина ничего не знает об Иване, зачем же говоорить о нём?)... Иван никогда да не узнает, обещай мне, и пока ещё я в состоянии говорить, говорю, это важно, и прошу: "Поговори со мной, Иван не смеет никогда ничего узнать, пожалуйста, расскажи мне что-нибудь, говори со мной об ужине, о новой грампластинке, которую ты было принёс, "О, прежний дух!", говори со мною, всё ранвно, о чём нам разговаривать, говорить, говорить, говорить, поскольку мы больше не в Сибири, не в реке, не в лугах, что пойме Дуная, поскольку мы суть снова здесь, на Унгаргассе, ты мой возлюбленный край, мой Унгарлянд, говорю с тобою, зажги свет повсюду, не думай о счётчике нашем, поверни все выключатели, дай мне воды, сделай свет, включи весь свет! Зажги и торшер.
Малина творит свет, Малина несёт воды, помешательство отпускает, сознание возвращается, сказала ли я нечто Малине об Иване, назвала ли Иваново имя? Я сказала "торшер"  ( в оригинале- "der Leuchter", светильник, от "Die Leucht"- свет- прим.перев.)
- Знаешь, -говорю я, подуспокоившаяся,- ты не должен принимать этого слишком всерьёз, Иван живёт, и он прежде жил однажды, странно, нет? Прежде всего, не делай из этого выводов, лишь я сегодня занята этим, а оттого я очень уставшая, но свет оставь гореть. Иван пока жив, он будет звонить мне. Когда позвонит, скажи ему...
Малина продолжает ходить со мною там-сям, ведь я не могу спокойно лежать, он не знает, что должен сказать Ивану, я слышу ,как звенит телефон.
- Скажи ему, скажи ему, прошу ,скажи ему! Ничего ему не говори. Лучше: меня нет дома.


Мой отец должен мыть нам ноги подобно тому ,как все наши апостольские Императоры -беднякам, раз в году. Мы с Иваном принимает ножную ванну, вода бежит круто-чёрно пенясь, грязная, мы долго не мыли ног. Мы лучше сами помоемся, ведь мой отец больше не выполняет благородный долг. Я довольна, что наши ноги уже чисты, они свежо пахнут, я утираю Ивану ступни, а затем- себе, мы сидим на моей кровати и несказанно радостно смотрим друг на дружку. Но вдруг кто-то идёт сюда, дверь быстро нараспашку, это мой отец. Я указываю на Ивана, я говорю :"Это он!" Не знаю, то ли мне ждать сметртной казни за него, то ли отправлюсь в лагерь.  Отец смотрит на грязную воду, откуда я только что вытащила свои белые ,благоухающие ступни ,а я заставляю его гордиться ,указав ещё и на Ивановы ступни. Мой отец не должен ничего замечать, хоть он своего долга снова не выполнил, хоть я довольна тем, что смыла всё после дальнего пути. То был слишком долгий путь- от него к Ивану, а мои ноги стали чисты. Рядом наигрывает радио :"Да-дим, да-дам..." Отец орёт: "Выключить радио!" Это не радио, он знает наверняка, говорю определённо потому, что нет у меня не было никогда никакого радио. Мой отец снова орёт :"Твои ноги же все засраны, и я только что об этом рассказал всему народу!" Только это он и знает: "засраны- засраны!" ! Я говорю улыбаясь :"Мои ноги вымыты, надеюсь, что у всех такие же чистые".
Да что за музыка, вот она и прекратилась! Мой отец топочет как никогда прежде: "А скажи немедля, в каком Колумб открыл Америку? Сколько основных цветов?"
- Три основных. Освальд насчитывает их около 500.
Все мои ответы являются проворно, они все верны, но очень тихи, я не против того, что мой отец не слышит их. Он снова кричит, всё пуще прежнего- и с каждым его криком со стены валится кусок штукатурки, или выскакивает прочь паркетина. Как же ему спрашивать, если ответов он не желает слышать.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose