День примирения и согласия

Примирись и согласись!
Знамо дело – власть от Бога –
Пусть – предурков, пусть – убогих…
Бог, спасибо! Зашибись.

H.Б.Мечковская Язык, религия и народный менталитет


H.Б.Мечковская ЯЗЫК И РЕЛИГИЯ Язык, религия и народный менталитет

10. Воздействует ли язык на культуру? 

Идеи В.Гумбольдта и А.А.Потебни

В культуре и психологии каждого народа есть черты, составляющие его индивидуальное этническое своеобразие, и есть черты, объединяющие этот народ с другими народами или группами народов, а также, разумеется, со всем человечеством. Например, одни черты объединяют белорусов со всеми славянами; другие – с литовцами и поляками; третьи – с народами, исповедующими христианство; четвертые – с жителями Европы; пятые – с народами СНГ и т.д. Народный менталитет (культурно-психологическое своеобразие народа) складывается из соединения взаимодействия всех "слагаемых", причем этническая индивидуальность определяется не только сугубо индивидуальными особенностями народа, но и уникальностью самого соединения индивидуальных и групповых черт – соединения именно "этих ингредиентов" и именно в такой неповторимой "пропорции". 
Язык и религия относятся к тем факторам, которые определяют народный менталитет и при этом влияют на формирование как индивидуально-неповторимых, так и некоторых общих с другими народами, групповых черт. 
Вера в определяющее воздействие языка на духовное развитие народа лежала в основе философии языка Вильгельма фон Гумбольдта (1767-1835), выдающегося представителя немецкого классического гуманизма. Изучая язык испанских басков, резко отличный от языков индоевропейской семьи, Гумбольдт пришел к мысли о том, что разные языки – это не просто разные оболочки общечеловеческого сознания, но различные в И д е н и я мира. Позже в работе "О различии строения человеческих языков и его влиянии на духовное развитие человечества" Гумбольдт писал: "В каждом языке заложено самобытное миросозерцание. Как отдельный звук встает между предметом и человеком, так и весь язык в целом выступает между человеком и природой, воздействующей на него изнутри и извне <...>. И каждый язык описывает вокруг народа, которому он принадлежит, круг, откуда человеку дано выйти лишь постольку, поскольку он тут же вступает в круг другого языка" (Гумбольдт. [1830-35] 1984, 80). 
В России идеи Гумбольдта о влиянии языка на народное сознание развивал А.А. Потебня (1835-1891), крупнейший в XIX в. отечественный филолог-мыслитель. Потебня находил органическое участие национального (этнического) языка не только в формировании народного мировосприятия, но и в самом развертывании мысли: "Человек, говорящий на двух языках, переходя от одного к другому, изменяет вместе с тем характер и направление течения своей мысли, притом так, что усилие его воли лишь изменяет колею его мысли, а на дальнейшее течение ее влияет лишь посредственно. Это усилие может быть сравнено с тем, что делает стрелочник, переводящий поезд на другие рельсы" (Потебня, [1895] 1976, 260). 
Таким образом, лучшие умы XIX в. понимали язык как духовную силу, которая формирует культуру народа. В XX в. идеи Гумбольдта и Потебни получили дальнейшее развитие и, что особенно интересно, делались попытки проверить эти гипотезы экспериментально. 
Убеждение в том, что люди видят мир по-разному – сквозь призму своего родного языка, лежит в основе теории "лингвистической относительности" знаменитых американских языковедов Эдварда Сепира (1884-1939) и Бенджамина Ли Уорфа (1897-1941). Они стремились доказать, что различия между "среднеевропейской" (западной) культурой и иными культурными мирами (в частности, культурой североамериканских индейцев) обусловлены различиями в языках. 
В 60-х гг. проводились многочисленные экспериментальные проверки гипотезы "лингвистической относительности". 
Например, ставился вопрос: если в языке есть одно отдельное слово для желто-зеленого цвета (как, скажем, в языке шона в Родезии: cicena означает 'желто-зеленый'), в отличие от языков, где этот цвет не имеет однословного обозначения, а есть два отдельных слова для двух пограничных участков цветового спектра (как в русском – желтый и зеленый, английском, немецком и др.), то значит ли это, что носитель языка шона скорее, легче, точнее определит цвет желто-зеленого предмета, чем это сделает носитель языка, в котором этот цвет не имеет однословного, т.е. уже готового, "подсказанного" самим языком обозначения? Психологи-экспериментаторы отвечают на этот и подобные вопросы отрицательно. 
В целом эксперименты не обнаружили зависимости результатов познавательных процессов от лексической и грамматической структуры языка. В лучшем случае в таких опытах можно было видеть подтверждение "слабого варианта" гипотезы Сепира-Уорфа: "носителям одних языков л е г ч е говорить и думать об определенных вещах потому, что сам язык облегчает им эту задачу" (Слобин, Грин, 1976. 203-204). Однако в других экспериментах даже и такие зависимости не подтверждались. Психологи приходили к выводу, что в познавательных процессах в отношениях между языком и мыслительной деятельностью р е ш а ю щ е й промежуточной переменной является активность познающего человека (подробно см.: Мечковская, 1994, 64-66). 
В экспериментах гипотеза Сепира-Уорфа теряет свою обобщенно-философскую внушительность. Речь идет уже не о разных картинах мира, увиденных сквозь призму разных языков, а об участии языка в процессах восприятия, запоминания, воспроизведения. 
Итак, человек не находится "в плену" у языка. Картина мира родного языка не является непреодолимой преградой для иного видения мира: человек строит иные "картины мира" (например, философскую, биологическую или физическую) и с достаточной надежностью переводит тексты с одного языка на другой, даже в тех случаях, когда между языками лежат многие столетия. Не язык, а народ создает культуру. 
Вместе с тем для человека мир его родного языка – это "дом бытия", "самое интимное лоно культуры" (Мартин Хайдеггер). Это естественная психологическая "среда обитания" человека, тот образный и мыслительный "воздух", которым дышит, в котором живет его сознание. 

11. Надэтнический характер вероисповеданий

Религия в качестве определенного вероучения и культовой практики и церковь как социальная институция, объединяющая последователей той или иной религии, – это важнейшие сферы социальной действительности. На протяжении многих веков религиозные представления, церковные институты и религиозная практика господствовали и радикально влияли на все другие проявления общественного сознания, социальной организации и культуры. Поэтому воздействие религии на менталитет народа исключительно глубоко и разнообразно. 
Однако, поскольку большинство конфессий не является однонациональными церквами, а с другой стороны, многие этносы не являются едиными по конфессиональному признаку, то принадлежность определенного народа к той или иной конфессии "сама по себе" не могла бы обусловить его самобытность, непохожесть на другие народы. Как было показано в §4.3 и 4.4, в современном мире границы вероисповеданий в целом соответствуют исторически сложившейся географии религий и не совпадают с границами языков, этносов и государств. Особенности культуры народа, обусловленные его вероисповеданием, оказываются в значительной степени общими для ряда этносов, входящих в определенный культурно-религиозный мир (мир буддизма, мир ислама, протестантский мир, мир православия и т.д.). В Новое время, как и в прошлом, религиозные традиции не столько разъединяют, сколько объединяют народы в культурные миры. 
Что касается самобытности конкретного народа, то она создается соединением всех факторов этнообразования, а главное – неповторимостью исторического пути каждого народа, включая историю его религиозного развития. 

12. Религия как фактор культурно-психологического своеобразия народов

Область религиозного составляет значительную часть жизни общества, всей истории человечества. Это огромный и сложный мир особой человеческой деятельности – религиозных чувств, религиозных или относящихся к религии мыслей, речей, желаний, поступков, взаимоотношений людей, социальных институций. 
Религиозное мироощущение, обрядовая практика, религиозная мораль, церковные установления глубоко проникают в повседневную жизнь народа, многое в ней определяют и сами являются частью местного (этно-регионального) своеобразия. Поэтому даже мировые религии (т.е. по существенным признакам – религии надэтнические), в силу взаимодействия с повседневным бытом народа, в разных странах отличаются определенным национальным колоритом. Между прочим, это видно уже по церковной терминологии: ее часто не переводят, потому что ощущают как экзотическую лексику, с отпечатком "местного колорита", ср.: церковь – кирха – костел – синагога – мечеть; священник, поп (батюшка) – пастор – ксендз – раввин – мулла – лама; обедня – месса – мша; игумен (настоятель православного монастыря) – аббат (настоятель католического монастыря) и т.д. 
В целом воздействие религиозно-конфессиональных факторов на все другие стороны жизни общества чрезвычайно глубоко, разнообразно и настолько органично, что перечисление аспектов такого воздействия было бы тавтологией. В сущности, это не "воздействие" на жизнь, а сама жизнь. 


Михаил Шелков Девушка над Волгой



К картинам Константина Васильева "Над Волгой" и "Свияжск"

Девушка над Волгой кротко смотрит вдаль. 
На душе тревоги леденящий ком. 
Небосклон в оковы полонила хмарь, 
И глухим набатом раздаётся гром. 
У седого плёса воет злой простор, 
Собирают тучи грозовую рать, 
И открылась бездна у бесовских створ. 
Девушке над Волгой надоело ждать... 
Ни узоры молний, ни слепая тьма 
Не пленяют страхом ноющей груди. 
Там осела доля пущего ярма, 
Что лежит от тени, сбившейся с пути. 
Девушка над Волгой, где твой молодец? 
По каким дорогам мыкает беду? 
Окропилось ржою золото колец, 
И горланит ворон в грушевом саду. 
Может, в грозной сече он нашёл приют 
И костьми зарылся под степной покров, 
Где такой же влагой ливни в землю бьют, 
Унося к забвенью горести даров?
Или он в чужбинах позабыл тебя 
И вкушает прелесть сладострастных дев?
Всё одно – не даром стая воронья 
По садам заводит жертвенный напев. 
Ой, ты берег, берег! Синеокий край! 
Не грозой завыла на раздолье стать... 
Не любовью грянул лебединый май... 
Девушке над Волгой надоело ждать. 

Шломо Занд Кто и как изобрёл еврейский народ Нация

II. Нация – определение термина и его границы

Неоднократно отмечалось, что национальная проблематика XIX века не породила своего «Токвиля» или «Маркса», равно как стоящая за ней социальная логика не нашла себе «Вебера» и «Дюркгейма». «Классы», «демократия», «капитализм» и даже «государство» – все эти категории были относительно всесторонне проанализированы. В отличие от них понятия «нация» и «национализм» остались прозябать в теоретической нищете. Основная, хотя отнюдь не единственная, причина такого положения вещей состоит в том, что «нации» – не более чем дополнительное именование «народов» – представлялись первичным, чуть ли не естественным явлением, существовавшим с начала времен. Хотя многие авторы, и среди них исследователи прошлого, сознавали, что внутри человеческих сообществ, называемых нациями, происходят определенные исторические процессы, однако эти процессы воспринимались как легкие изменения сущностей, представлявшихся изначальными.
Большинство ученых жили внутри формирующихся национальных культур, поэтому они смотрели на мир изнутри этих культур, не имея возможности выйти за их пределы и взглянуть на них глазами стороннего наблюдателя. Мало того, они еще и писали на молодых национальных языках, вследствие чего оказывались в плену у своего главного рабочего инструмента: прошлое жестко загонялось в прокрустово ложе языковых и понятийных структур, сформировавшихся в XIX веке. Так же как Маркс, закованный в социальные реалии своего времени, полагал, что в основе всех исторических процессов лежит могущественный метанарратив классовой борьбы, практически все остальные ученые, в особенности историки, представляли себе прошлое как непрерывную череду взлетов и падений извечно существующих наций, так что страницы исторических сочинений были плотно и торжественно населены подробностями их противостояний. Молодые национальные государства, разумеется, поощряли и щедро субсидировали создание подобного рода исторических моделей, ибо, таким образом, они укрепляли свои недавно возникшие национальные идентичности.
Изучая произведения британского мыслителя Джона Стюарта Милля (Mill, 1806-1873) или француза Эрнеста Ренана, мы обнаруживаем кое-какие «странные» наблюдения, не слишком характерные для их эпохи. В 1861 году Милль писал: «Определенную группу людей можно назвать нацией, если ее члены объединены чувством солидарности, не связывающим их с другими людьми, – чувством солидарности, побуждающим их кооперироваться друг с другом охотнее, чем с другими людьми, желать находиться под общим управлением, а также того, чтобы это управление находилось исключительно в их собственных руках или в руках какой-то их части» .
Ренан, в свою очередь, провозгласил в 1882 году: «Существование нации (да простится мне эта метафора) – это ежедневный референдум, так же как существование индивидуума – это непрерывное самоутверждение жизни... Нации не являются чем-то вечным. Они имеют начало, будет у них и конец. По-видимому, их сменит европейская конфедерация» .
Даже если во взглядах этих двух мыслителей и присутствуют противоречия и колебания, демонстрация демократического характера процесса образования нации свидетельствует о понимании ими того факта, что само возникновение наций обусловлено спецификой современной эпохи. Не случайно оба этих автора придерживались либеральных воззрений, опасались массовой культуры и вместе с тем принимали принцип народовластия.
К сожалению, оба они не создали систематические обобщающие исследования, посвященные нациям и национализму. Собственно, XIX век для них еще не дозрел. Знаменитые теоретики национализма, такие как Иоганн Готфрид Гердер (Herder), Джузеппе Мадзини (Mazzini) и Жюль Мишле (Michelet), не смогли проникнуть в хитросплетения национального сознания, ошибочно воспринятого ими как архаичное, а иногда и как вечное.
Первыми начали заполнять этот теоретический вакуум марксистские мыслители и лидеры начала XX века. Национальная проблема была сжатым кулаком, бившим прямо в теоретические – одновременно идеологические и утопические – физиономии Карла Каутского (Kautsky), Карла Реннера (Renner), Otto Бауера (Bauer), Владимира Ильича Ленина и Иосифа Сталина. «Историческая логика», вечное доказательство их несокрушимой правоты, в этом случае отворачивалась от них. Им приходилось противостоять чрезвычайно странному явлению, никак не вписывавшемуся в пророчества великого Маркса. Новая волна национальных притязаний в Центральной и Восточной Европе заставила их задуматься об этой проблеме всерьез и подвергнуть ее разбору, породившему сложные и нетривиальные умозаключения. Впрочем, сделанные ими выводы были поспешными и неизменно диктовались сиюминутными партийными нуждами .
Наиболее значимый вклад марксистов в изучение национальной проблемы состоял в том, что они обратили внимание на непосредственную связь между становлением рыночной экономики и формированием национального государства. По их мнению, подъем капитализма разрушил закрытые самодостаточные экономики, разорвал существовавшие в их рамках специфические социальные связи и расчистил место для возникновения новых отношений и нового общественного сознания. «Laissez faire, laissez aller» («Позвольте действовать, позвольте двигаться»), первый боевой клич капиталистической торговли, не породил на ранних этапах ее развития всемирную глобализацию. Он «всего лишь» подготовил условия для формирования рыночной экономики в пределах старых государственных рамок. Эта экономика стала фундаментом для образования национального государства с единым языком и единой культурой. Капитализм как наиболее отвлеченная форма владения имуществом больше, чем любая другая социальная формация, нуждался в законах, освещающих частную собственность, и, конечно, в системе государственного принуждения, гарантирующей их исполнение.
Поучительно, что марксисты отнюдь не игнорировали ментальную составляющую национальных процессов. От Бауэра и до Сталина они рассматривали психологию, правда, в сильно упрощенной форме, как один из аспектов дискуссии по национальному вопросу. В представлении Бауэра, виднейшего австрийского социалиста, «нация – это совокупность людей, обреченных общностью судьбы общности характеров» . Сталин, со своей стороны, подытожил затянувшуюся полемику в следующих решительных выражениях: «Нация есть исторически сложившаяся устойчивая общность людей, возникшая на базе общности четырех основных признаков, а именно: на базе общности языка, общности территории, общности экономической жизни и общности психического склада, проявляющегося в общности специфических особенностей национальной культуры» .
Это определение, безусловно, чересчур схематично, да и формулировка оставляет желать лучшего. Тем не менее, эта попытка, пусть небезупречная, характеризовать нацию в контексте объективного исторического процесса остается волнующей и интересной. Делает ли отсутствие одной из перечисленных составляющих возникновение нации невозможным? И, что не менее важно, – быть может, существует динамичный политический фактор, сопровождающий различные стадии этого процесса и постоянно влияющий на них? Безоговорочная приверженность теории, трактующей классовую борьбу как призму, через которую можно разглядеть (и объяснить) любое историческое явление, а также жестокая конкуренция с национальными движениями в Центральной и Восточной Европе, эффективно оттеснявшими марксизм, помешали марксистским теоретикам продолжить исследование национальной проблемы. Они ограничились поверхностной риторикой, основным назначением которой были борьба с идеологическими соперниками и привлечение новых адептов .
В этой области оперировали и другие социалисты, не слишком продвинувшие изучение проблемы, однако благодаря тонкой интуиции, сумевшие яснее других разглядеть народно-демократический фактор, одновременно мобилизующий и притягательный, когда речь идет о национальном строительстве. Именно они изобрели соблазнительный симбиоз между социализмом и национализмом. От сиониста Бера Борохова и польского националиста Йозефа Пилсудского (Pilsudski) до красных патриотов Мао Цзэдуна и Хо Ши Мина (Но Chi Minh), то есть на протяжении всего XX века, традиция «национализированного» социализма неизменно одерживала победу за победой.
В чисто исследовательском плане следовало бы отметить несколько попыток рассмотрения национального вопроса (о них пойдет речь ниже), однако только в 50-е годы мы сталкиваемся с новым теоретическим подходом, нацеленным на социальный аспект формирования наций. Далеко не случайно инициатором этого подхода стал типичный эмигрант. Если марксистская методология была своеобразной призмой, позволявшей взглянуть на нацию «со стороны», то эмиграция, уход с насиженного места и жизнь в роли «чужака», представителя меньшинства, теснимого господствующей культурой, являлись едва ли не обязательными условиями овладения передовыми методологическими приемами, необходимыми для более углубленного анализа проблемы. Большинство ведущих исследователей национального вопроса с детства или с ранней юности были «двуязычными» (то есть в равной степени владели двумя языками), многие из них являлись выходцами из эмигрантских семей.
Карл Дойч (1912-1992) был беженцем, покинувшим после прихода нацистов территорию чешских Судет. В конечном счете, он «приземлился» в американских университетских кругах. В 1953 году вышла его новаторская книга «Национализм и социальные коммуникации», не вызвавшая особенного шума, однако ставшая важной вехой на долгом пути к прояснению понятия «нация» . Дойч не располагал достаточными данными, его методологический аппарат был слишком громоздким, и все же благодаря выдающейся интуиции он сумел установить, что в основе формирования нации лежат социоэкономические процессы модернизации. Именно потребность в новых видах коммуникаций, испытываемая отчужденными друг от друга жителями больших городов, вырванными из аграрной коммуникативной среды и лишившимися привычных социальных связей, лежит в основе интеграции или дезинтеграции национальных групп. Ориентированная на массы демократическая политика, по его мнению, завершила процесс консолидации. В своем втором исследовании, вышедшем шестнадцатью годами спустя и также посвященном национальной проблеме, Дойч предложил развитие этой концепции, дав историческое описание процессов социальной, культурной и политической консолидации, лежащих в основе «национализации» .
Очередной прорыв в области изучения наций произошел лишь через три десятилетия с момента публикации первой книги Карла Дойча. Ускорение информационной революции в последней четверти XX века и постепенное превращение человеческого труда в манипулирование символами и знаками стали подходящим фоном для нового переосмысления старой проблемы. Кроме того, вполне вероятно, что первые признаки ослабления классического национализма как раз там, где впервые сформировалось национальное самосознание, также способствовали появлению новых парадигм. В 1983 году в Британии появились две выдающиеся книги, ставшие настоящими маяками в изучении национальной проблемы: «Воображаемые сообщества» Бенедикта Андерсона и «Нации и национализм» Эрнеста Геллнера. Отныне национализм рассматривался в основном через социокультурную призму: построение нации стало ярко выраженным культурным проектом.
Жизнь Бенедикта Андерсона также прошла в непрерывных скитаниях между различными языковыми и культурными мирами. Он родился в Китае. Его отец был ирландцем, а мать – англичанкой; во время Второй мировой войны они переселились в Калифорнию. Образование он получил в основном в Англии, где изучал международные отношения. Эта профессия способствовала частым переменам места жительства – от Индонезии до США. В его книге о национальных сообществах без труда обнаруживаются отголоски этой биографии, проявляющиеся прежде всего в глубоко критическом отношении к любым воззрениям, содержащим хотя бы намек на европоцентризм. Именно оно и привело его к утверждению (нужно признать, весьма неубедительному), что пионерами национального самосознания в современной истории выступили не кто иные, как креолы, то есть потомки колонизаторов, родившиеся в обеих частях американского континента.
Для нас очень важно определение нации, которое он приводит в своей книге: «Нация - это воображаемое политическое сообщество, и воображается оно, по определению, как что-то ограниченное, но в то же время суверенное» . Разумеется, любая группа, превосходящая по своим масштабам племя или деревню, является воображаемым сообществом, поскольку ее члены не знакомы друг с другом – именно такими были крупные религиозные общины в досовременную эпоху. Однако нация создала для фантазирования сопричастности новые инструменты, которых человеческие сообщества прошлого не имели.
Андерсон подчеркивает, что становление, начиная с XV века, «капитализма печатного станка» разрушило давнее разделение между высокими священными языками, достоянием духовной элиты, и разнообразными местными наречиями, которыми пользовались широкие массы. Административные языки европейских государств также существенно распространились после изобретения печатного станка. Таким образом, были заложены основы для формирования в будущем нынешних национально-территориальных языков. Литературный роман и газета стали краеугольными камнями, на которых выросла новая коммуникативная арена, впервые обозначившая национальный забор, становившийся со временем все выше. Географическая карта, музей и другие инструменты культуры завершили (существенно позже) процесс национального строительства.
Для того чтобы границы нации уплотнились и стали непроницаемыми, религиозная община и династическая монархия, две долговременные исторические конструкции, функционировавшие на протяжении целой эпохи, должны были утратить свою прежнюю значимость. Их уход с исторической арены был одновременно административным и ментальным. Ослабли не только громадный имперский аппарат и аналогичная церковная иерархия; параллельно произошел существенный надлом в религиозной концепции исторического времени, не миновавший и традиционную веру в правителя «милостью Божьей». Граждане, ощущавшие принадлежность к нации, в противоположность подданным всех прочих политических объединений (монархий или княжеств) стали воспринимать себя как равных и, что не менее принципиально, полновластных хозяев собственной судьбы, то есть носителями суверенитета.
Книгу Эрнеста Геллнера «Нации и национализм» в немалой степени можно рассматривать как завершение монументального труда Бенедикта Андерсона. В исследованиях Геллнера новые формы культуры также являются главной движущей силой в формировании нации. Как и Андерсон, он считает, что своим возникновением новая цивилизация обязана процессу модернизации. Прежде чем приступить к обсуждению выдвинутых Геллнером идей, следует отметить, что правила «аутсайдерства» и «взгляда с периферии» распространяются и на него. Так же как и Дойч, он еще в юности стал беженцем, вместе с семьей покинув Чехословакию в канун Второй мировой войны. Его родители поселились в Британии, где он вырос и получил образование. С годами Геллнер стал видным британским антропологом и философом. Во всех его работах просматривается сравнительный межкультурный подход, определивший направления его интеллектуальных поисков. Свою емкую и блестящую книгу Геллнер начал следующим двойным определением.
1. Два человека принадлежат к одной нации в том и только в том случае, если они принадлежат к одной и той же культуре. Культура – это система понятий, знаков, ассоциаций, типов поведения и общения.
2. Два человека считаются принадлежащими к одной нации в том и только в том случае, если они признают друг друга принадлежащими к этой нации. Другими словами, нации создает человек... 
Таким образом, субъективный аспект проблемы обязан дополнить ее объективный аспект. Их симбиоз указывает на новое, доселе незнакомое историческое явление, не существовавшее, пока бюрократизированный индустриальный мир не сделал свои первые шаги.
Если в аграрных обществах бок о бок друг с другом сосуществовали расколотые и разобщенные культуры, сохранявшиеся на протяжении сотен и тысяч лет, то более развитое разделение труда, при котором человеческая деятельность становится менее физической и более символической, а профессиональная мобильность непрерывно возрастает, подорвало и разрушило традиционные культурные перегородки. С этого момента миру производства для поддержания своего существования необходимы единые, гомогенные культурные коды. Только что возникший феномен профессиональной мобильности, одновременно горизонтальной и вертикальной, ликвидировал изоляцию высокой культуры и вынудил ее переродиться в массовую культуру, охватывающую все более широкие слои населения. Всеобщее образование и распространение грамотности были непременным условием перехода к развитому и динамичному индустриальному обществу. Именно здесь, по мнению Геллнера, кроется важнейший ключ к объяснению политического явления, именуемого «нацией». Формирование национального коллектива – это, несомненно, социокультурный процесс, который, однако, может развернуться лишь под воздействием некоего государственного механизма, внутреннего или иностранного, присутствие которого делает возможным или даже поощряет зарождение национального самосознания, культурное строительство, а позднее и более сложные явления.
Некоторые выдвинутые Геллнером тезисы вызвали многочисленные возражения . Всегда ли национализм «ожидал» завершения процесса индустриализации, прежде чем решился развернуть свои знамена и символы? Разве национальные чувства, иными словами, стремление к обретению суверенитета, не проявлялись уже на ранних стадиях капитализма, до того как возникло развитое и разветвленное разделение труда? Временами эта критика представлялась убедительной, тем не менее, трудно отнять у Геллнера лавры автора важного открытия, установившего, что завершение процесса формирования нации тесно сплетено со становлением единообразной культуры, способной существовать лишь в обществе, которое не является уже ни аграрным, ни традиционным.
Для того чтобы охарактеризовать понятие «нация» в свете теоретических посылок Андерсона и Геллнера, а также на базе рабочих гипотез, выдвинутых их последователями, можно высказать предположение, что «нация», хотя ее исторические проявления многообразны и текучи, обычно отличается от других социальных коллективов прошлого следующими яркими признаками.
1. Нация – это человеческое сообщество, внутри которого при посредстве системы всеобщего образования формируется гомогенная массовая культура, стремящаяся стать общей и доступной для всех его членов.
2. Внутри нации, среди всех тех, кто считает себя и сам считается принадлежащим к ней, формируется концепция гражданского равенства. Нация как гражданская общность полагает себя сувереном или требует для себя государственной независимости в случае, если не обрела ее ранее.
3. Между фактическими представителями суверенной власти или теми, кто олицетворяет стремление к независимости, и всеми гражданами вплоть до последнего должна существовать непрерывная объединяющая культурно-языковая связь, или, самое меньшее, их должно объединять некое общее представление о такой связи.
4. Предполагается, что граждане, идентифицирующие себя с нацией, в отличие от подданных властителей прошлого, осознают свою причастность к ней или же стремятся стать ее частью, поскольку хотят жить под ее суверенитетом.
5. Нация располагает общей территорией, которую ее члены ощущают и объявляют своим совместным монопольным и безраздельным достоянием, так что любое посягательство на нее воспринимается ими почти столь же остро, как посягательство на их частное имущество.
6. Совокупная экономическая деятельность в пределах данной национальной территории после того, как она обрела национальный суверенитет, является (по крайней мере, так было до конца XX века) более интенсивной, нежели комплекс связей этой территории с другими рыночными экономиками.
Разумеется, это идеализированная модель нации в веберианском смысле. Как уже говорилось выше, практически нет наций, внутри которых или рядом с которыми не проживали бы культурно-языковые меньшинства, интегрирующиеся в господствующую метакультуру значительно медленнее, чем остальные группы населения. Если принцип гражданского равенства не был внедрен достаточно рано, в дальнейшем он неизменно порождал трения и расколы. В нескольких крайне редких случаях, например в Швейцарии, Бельгии или Канаде, национальное государство продолжало сохранять в качестве официальных два или три доминирующих языка, сформировавшихся отдельно друг от друга, между которыми уже поздно было наводить мосты . Кроме того, вразрез с представленной моделью, некоторые производственные и финансовые секторы с самого начала избежали схематического контроля со стороны национальной рыночной экономики, подчиняясь напрямую общемировым спросу и предложению.
Вместе с тем следует вновь подчеркнуть, что только в постаграрном мире с совершенно иным разделением труда, специфической социальной мобильностью и новыми процветающими информационными технологиями могли сформироваться условия для возникновения сообществ, стремящихся к культурно-языковому единству, порождающему самоидентификацию и самосознание не только внутри узких элит или других ограниченных по численности коллективов, как раньше, но и среди всех производительных слоев населения. Если раньше в рамках всех без исключения человеческих сообществах, будь то великие империи, феодальные образования или религиозные общины, явным образом существовали человеческие коллективы, принципиально различные в культурно-языковом плане, то отныне все люди – высокопоставленные и самые простые, богатые и бедные, высокообразованные и почти безграмотные – не могли не ощущать свою принадлежность к определенной нации и, что столь же существенно, не сознавать, что все они принадлежат к ней в равной степени.
Концепция юридического, гражданского и политического равенства, обязанная своим существованием прежде всего социальной мобильности эпохи торгового, а позднее промышленного капитализма, породила столь привлекательную коллективную идентичность, что те, кто в нее не вписались, не могли считаться частью национального организма, а следовательно, и членами имманентного эгалитарного коллектива. Именно концепция равенства лежит в основе политического требования трактовать «народ» как нацию, назначение которой – суверенно управлять собственной судьбой. Это демократическое изъявление, то есть «власть народа», сугубо современно и радикально отличает нации от социальных коллективов прошлого (племен, крестьянских сообществ под властью династических монархий, иерархических религиозных общин и даже досовременных «народов»).
Ни один человеческий коллектив, существовавший до начала процесса модернизации, не знал ощущения всеобщего гражданского равенства, равно как и упорного стремления всей своей массы управлять собственной судьбой. Люди начали считать себя суверенными существами; отсюда берет начало концепция (или иллюзия), утверждающая, что они могут управлять своей жизнью при посредстве политических представительских институтов. Концепция народного суверенитета и есть ментальная основа, стоящая за всеми проявлениями «национального» в современную эпоху. Принцип права «народов» на самоопределение, превратившийся после Первой мировой войны в краеугольный камень международных отношений, в значительной степени является универсальной трактовкой этой демократической идеи; тем самым он подчеркивает истинную роль недавно появившихся на социальной сцене масс в современной политике.
Становление нации, безусловно, реальный исторический – однако отнюдь не спонтанный – процесс. Для того чтобы укрепить абстрактную коллективную взаимосвязь, нации, как ранее религиозной общине, необходимы собственные культы, праздники, церемонии и мифы. Чтобы превратить себя в жесткий, целостный организм, она обязана развивать непрерывную общественную и культурную активность и, кроме того, изобрести сплачивающую коллективную память. Эта новая «встроенная» совокупность норм и практик необходима и для укрепления метасознания, иными словами, сплачивающего концептуального ментального комплекса, имя которому – национальная идея.

А.С.Шишков Славянорусский корнеслов Кривой суд невежд

Лафонтен между своими единоземцами безсмертен. Сумароков час от часу становится неизвестнее. Хорошее ободрение трудиться для потомства! Скажут: сие оттого, что достоинства их весьма различны. Сказать можно, мы это от многих умниц слышим, но не видим доказательств. В словесности нужен разбор: тому, кто просто кричит, не надобно верить. А того, кто доказывает, должно выслушивать без всякого о самом себе и о нем предубеждения. Тогда школьник, не станет с гордостью уничижать Ломоносова и величать Пустозвякова.
Итак, Сумароков:
Когда снежок не тает,
Ребята из него шары катают...
Шар больше становится;
Шарочик их шарищем появится.
Да кто ж
На шар похож?
Ложь.
Что больше бродит,
То больше в цену входит:
Снежной шаришка будет шар,
А изо лжи товаришка товар.

Уподобление возрастания лжи снежному шару есть самое лучшее, какое придумать можно, и притом настоящее русское, напоминающее нам о зимних забавах ребятишек. Шарочик, шарище не скажешь ни на одном языке, не имеющем умалительных и уменьшительных имен. Бродит весьма ярко изображает скитание лжи из дома в дом, -из уст в уста. Но продолжим:
Ах! Ах! Жена, меня околдовали,
Кричит муж лежачи жене,
Я снес яйцо? - Никак ты видел то во сне?
Такие чудеса на свете не бывали. -
Я снес яйцо: ах, жонушка моя!
Уж я
Не муж твой, курица твоя.
Не молви этого с соседкой,
Ты знаешь, назовут меня еще наседкой.
Противоположение мужа с курицей, которого в лафонтеновых стихах на ту же тему нет, делает слог веселым и забавным.
Противно то уму,
Чтоб я сказала то кому!
Однако скажет;
Болтливой бабе черт языка не лривяжет.
Сказала ей,
А та соседушке своей.
Вот настоящее существо басни, у Лафонтена многими излишностями растянутое.
Ложь ходит завсегда с прибавкой в мiре: 
Яйцо, два, три, четыре,
И стало под вечер пятьсот яиц.
Назавтра множество к уроду
Сбирается народу,
И незнакомых лиц.
Зачем валит народ? Валит купить яиц.
Какая вместе и смешная, и огромная картина!

Нынешние оценщики писателей, не зная и не читая никогда отечественных сочинений, или по одной наслышке, часто говорят о них с таким безстыдным неуважением! Сей кривой суд сообщается иностранцам, и те, по собственным нашим свидетельствам, уверяют всех и нас самих, что мы дикари, невежды, и с тех пор только начали немного просвещаться, как стали обрабатывать язык наш по свойствам французского. Вот отчего в красноречии священных наших книг, писанных задолго до просвещения, таких как Псалтирь, молитвенники, Четьи-минеи, Камень веры, не находим уже мы силы языка. Отчего Феофанов, не уступающих Демосфенам, не знаем и не читаем. Отчего разделяем язык свой на славенский и русский, из коих первым пренебрегаем, а второй называем только тот хорошим, который, по причине искажения чужими словами и оборотами, стал сам на себя не похож.
Отчего славившиеся некогда писатели наши, Ломоносовы, Кантемиры, Сумароковы, Херасковы выключены из списка так называемых гениев, которые, влюбясь в какую-нибудь романтическую безсмысленность, не терпят в сочинениях ни здравого рассудка, ни ясности мыслей, называя их устарелыми, вялыми, обыкновенными.
Прежние писатели наши не пренебрегали славенским языком: ни уничижали ни его, ни предшественников своих; напротив, они почерпали в нем силу и красоту.
Прочитав, например, в притчах Соломоновых: мною Царие царствуют и сильный пишут правду, они теми же словами и выражениями украшали свои стихи:
Цветут во славе Мною царства,
И пишут правый суд цари.
Они когда читали Егда творяше Небо, с ним бех, то не пугались слов егда, бех, творяше, не кричали: мы так не говорим!; но прельщаясь красотою мыслей, старались выражать их вместе употребительными и возвышенными словами:
Господь творения начало
Премудростию положил;
При мне впервые воссияло
На тверди множество светил;
И в недрах неизмерной бездны
Назначил словом беги звездны.
Со мною солнце он возжег,
В стихиях прекратил раздоры,
Унизил дол, возвысил горы,
И предписал пучине брег. 
Когда я читаю следующее в стихах воззвание к Богу:
Тобой твои все твари полны,
И жизнь их всех в Твоих руках;
Песком ты держишь яры волны,
Связуешь воду в облаках,
И море обращаешь в сушу,
И видишь тайная сердец,
то нахожу, что взятое из речи Иова Связуяй воду на облацех своих весьма хорошо заимствовано. Ибо когда говорится о делах Божиих, тогда чем больше в
выражении представляется невозможности, тем живее и сильнее изображает оно власть Бога, которому нет ничего невозможного.
Чем слабее в слове песок кажется нам преграда против ярости волн, тем больше поражается воображение наше; ибо в самом деле видим, что песчаные берега полагают морям предел, его же не прейдут. Равным образом ничего, кажется, нет невозможнее, как связать воду; но между тем она, подлинно как бы связанная в тучах, носится над нами, доколе превращенная в дождь, не польется на землю. Стихи, изображающие могущество Божие:
Тебя дела Твои достойны!
Одним любви своим лучем
Из тмы извлек Ты солнцы стройны,
Повесил землю на ничем,
почерпнуты также из Иова: повеишяй землю на ничем же. Нельзя не заметить в них отличной мысли: человек вешает что-нибудь на чем-нибудь; но тот, кто мог одним любви своей лучем извлечь из тьмы солнцы стройны, тот Один мог повесить землю на ничем. Он повелел сей громаде стать в пространстве света, и она стала.
А вот царь молит Бога о победе над врагом:
Рассыпь народ, хотящий брани
Дхновеньем духа твоего.
.. .И молниями возблистай,
И землю ополчи и воды,
И двигни на врагов природы,
И дерзость силы их растай! 
Великое движение духа и пылкость молитвы почерпнуты   из   книг  Священного   Писания, неиссякаемого источника красноречия, равно как и речение: дерзость силы их - растай. Никакое другое слово не может быть столь сильно. Скажем разрушь, истреби, низложи, уничтожь; все эти глаголы обезсилят стих. Горы тают, говорит Священное Писание. Богу довольно прогневаться, дабы от огня гнева его, без всякого другого действия, всякая сила и крепость мгновенно таяла, исчезала.
Мнение, что славенские наши книги не могут нынешним нашим сочинениям служить образцами, есть мнение весьма неосновательное, отводящее от силы языка и красноречия. Могут ли весьма немногие вышедшие из употребления слова и некоторые малые в слоге перемены затмевать все прочие красоты мыслей и выражений? Бросает ли кто кусок золота из-за нескольких смешанных с ним, не столь ценных частиц?
Приведу отрывок из забытых и совсем истребившихся проповедей архимандрита Димитрия Сеченого, малые остатки которых случайно попались мне в изорванных без конца и начала листках.
Славословя Матерь Божию, он говорит: О той ли молчати, которую все племена прославляют? Где только вера православная проповедуется, тамо и имя Мариино славится: прославляет помощь Ее Греция, величает силу ее Аравия, простирает к ней руку свою Эфиопия, хвалят болгары, возносят сербы, Молдавия благодарит, Иверия ублажает, и всякая верная душа, в особенности милость ее дознавши, благохвалит. Россия ли умолчит, иде же паче, яко в православии, величия и чудеса ее дознаются? Да не будет!
В какую риторику не годится сей пример красноречия? А особливо в русскую, где не только смысл и сила всякого выражения, но даже и благоприятное размещение слов составляет некоторое украшение для заключающегося в них разума, без чего теряет он нечто от своего достоинства. Перемени слова или оставь один глагол хвалят; смысл был бы тот же, но куда девалась бы плавность и красота слога: хвалят, возносят, благодарят, ублажают!
Но приведем еще пример из его же слова: Как нам за толикое благодеяние на торжество сие не стекатися? Как ко благодарению и молитве не спешитися? Сей то ныне радостный день, день преславный, день приснопамятный, умолчим ли? Камение возопиют! Оставим ли? Древеса не человецы будем!
Какими умствованиями докажем, что коли не употребляем ныне слов присно, лепота, воня, то уже не должны упоминать и приснопамятный, великолепный, благовонный! Но так лишимся мы всего богатства и важности своего языка. Не странно ли из-за малых изменений, таких, как иоеже вместо где же, человецы вместо человека, разделять язык от языка; называть один славенским, а другой русским; кричать, что на первом из них ничего не было написано; смеяться над теми, кто почерпаемою из него силою украшали свои сочинениями хотеть под именем русского произвесть новый, который бы состоял из одного просторечия, располагаемого по складу французского языка, совершенно свойствами своими с нашим различного?
Неужели подлинно принять нам за правило сие премудрое наставление: мы хотим писать, как говорим? Да что писать? Шуточки, сказочки, песенки. Не спорю. Но разве нет у нас среднего и высокого слога? Неужели распространить сие правило и на все важные сочинения? Тогда мы ничего путного иметь не будем.
Не слышим ли мы некоторых мелких журналистов, мечтающих, что они критиками своими, состоящими в нелепых толках и дерзких бранях, поправили язык, очистили слог и научили вкусу? Так комар, сидя на спине лошади, которая везла тяжелый воз, слетел с нее и думал, что ежели бы он сего не сделал, то лошадь упала бы под бременем.
Ум не всегда ограждает нас от заблуждений, он часто сам временным безумиям своим удивляется. Ничто не приносит столько вреда языку и словесности, как распространение ложного мнения, что прежний язык наш был худ, труден для простого слога, и что потому надлежит истребить из него все важные славенские слова, и везде заменять их обыкновенными, простыми, которые называют они русскими. Мнение сие, как ни ложно, однако ж имеет некоторое основание; ибо, действительно, потребно немалое знание для употребления слов, не только по точности их смысла, но сверх того, по важности или простоте, им свойственной. Оно требует от писателя великого искусства и прилежного чтения старинных книг, в которые редко заглядывают, и даже стараются вводить их в презрение.
Отсюда происходит, что слог новейших писателей часто подобен бывает городу, в котором между французскими и немецкими домиками стоят иногда готические здания, иногда крестьянские избы. Должно ли писателям таким верить и почитать их законодателями в языке?
Ежели мы сего приличия слов разбирать не станем, то со всею своею эстетикой и филологией и прочими филами и логиями далеко отстанем от наших предков, которые хотя и мало или совсем не упражнялись в светских сочинениях, однако ж в духовных витийствовали, гремели, возносились высоко мыслями и вместе с правильностью слога знали, где говорить ладонь, правая рука, огонь, сегодня, и где длань, десница, огнь, днесь. Они не называли сих слов славенскими, неупотребительными, не вооружались против них, не говорили, что их надобно истреблять, выкидывать из языка.
Столь странная мысль, чтоб под предлогом очищения языка забыть лучшую велико-лепнейшую его часть, единственно для того, дабы русским языком говорить по-французски, никогда не приходила им в голову.

Не различать добро и зло – сумасшествие от Бога?

Юлиан Против христиан Чанышев А.Н. 

Своему созданию — человеку — Иегова отказывает в познании добра и зла. Но «может ли быть что-либо неразумнее человека, не умеющего различить добро и зло?» — спрашивает Юлиан. Ведь ясно, что не зная, что такое добро и что такое зло, человек не сможет избежать зла и не будет стремиться к добру! Таким образом, делает вывод Юлиан в своем сочинении «Против христиан», «не знать, что созданная как помощница станет причиной гибели, и запретить познание добра и зла, каковое, по моему мнению, есть величайшее достояние человеческого разума, да еще завистливо опасаться, как бы человек не вкусил от древа жизни, и из смертного не стал бессмертным,— все это присуще лишь недоброжелателю и завистнику». Таково отношение Юлиана к иудаистской части христианства.