Кто такие телефон и калькулятор

Телефон- это два эбонитовых уха
и кудрявая струнка из поливинила:
вот над ней-то ноктюрном шопеновским муха
пролетает- и уши топорщатся мило,


розовеют как липкая ночь грозовая.
Пара пальцев по клавишам шарит спросонья-
и зарезанным визгом пустого трамвая
умывается бедная золушка-совесть.


Калькулятор- двоюродный брат телефона,
без ушей и без провода, не музыкален:
изумрудная ниша- для чисел икона.
Да, святые при жизни мирянам моргали.


Если клавишу тронет каблук таракана,
на экране появится цифра арабов,
проще буквы последней святого корана,
глуше крика "спасите, тону" из-под трапа.
heart rose

Ингеборг Бахманн "Тридцатый год", рассказ (отрывок 8)

Когда коротал он свой тридцатый год и пришла зима, когда сомкнулись ледяные тиски ноября и декабря, а его сердце замёрзло, спал он в кручине. Он бегал во сне, убегал назад в ожидание, бежал оставаясь и путешествуя, ходил по безлюдным городским улочкам- и уж не смел коснуться ни одной дверной ручки, не ждал приветствий, поскольку не желал ни с кем говорить и быть замеченным. Он хотел бы как луковица, как червь зарыться в землю где тепло. Перезимовать со своими мыслями и чувствами. Помолчать заскорузлым ртом. Он желал, чтоб все его связи, обиды, обещания обесценились, забылись всеми- и чтоб он оказался всеми забыт.
Но только он умостился в свивальнике тишины, как ему стало не по себе. Промозглый ветер взял его на испуг на углу ,налетел поверх цветочного прилавка с астрами ("штербеблюмен"- цветы смерти, прим.перев.) и зимней зеленью. И, неожиданно, в ладони оказались ландыши, которые он не чаял купить- он, желавший пройтись налегке! Колокольчики безудержно и беззвучно затрепетали- и он пошёл туда, где ждала его погибель. Пошёл полон ожидания и ,как никогда прежде, ожидая расплаты за все прожитые годы.
Только теперь к нему, жалевшему и расходовавшему себя, испытавшему всё возможное, пришла невероятная любовь. С позывами смерти и культовыми терзаниями, которые что ни день выглядели иначе.
С этого часа, ещё не познакомившись с адресатом цветов, он уже не был властен над собою, но- беженцем, про`клятым, а плоть его влекла душу за собой в ад. Он тащился восемь дней после первого бунта и попытки спастись, ещё целых восемь дней, в пекло. Симпатия, склонность, привязанность не имели значения. Та была не дамой, выглядевшей так или этак, её имени он не мог вымолвить, у неё просто не было имени, как у самого счастья, от которого он нёсся петляя без оглядки. Он оказался вне себя: не ощущал вкуса еды, думал только о любви как о реванше за всё, что на земле невыносимо. Любовь была невыносима. Она ничего не ждала, ничего не требовала и ничего не дарила. Она не позволила себе передышки, не сочеталась с кругом обыденных чувств, но ступила поверх границ- и низложила все чувства.
Он рос не чёрствым, не без кризисов, а теперь впервые оказался пуст и безучастен, только ,замерев в покое, наблюдал, как волна то и дело подымает его чтобы швырнуть о скалы и, уронив, снова тащит назад.
Он любил. Он был свободен от всего, от всех привязанностей, мыслей, ограблен в этой катастрофе, в которой не было ничего хорошего, дурного, правого, неправого, и он был уверен, что нет пути назад или вон, нет ничего, что зовётся доро`гой. В то время ,как иные где ещё занимались своей работой, озабочены делом, он только любил. Это требовало большей отдачи, чем просто работать и жить. Мгновения пламенели; время как чёрный факел неслось вдаль, а он с каждой секундой оживал существуя ради одного- и лишь одна стихия владела им.
Он упаковал свой кофр: инстинктивно ощутил, что и одного урока любви довольно. Он из последних сил попытался было бежать съехав.  Он начёркал три письма. В первом попросил прощения за собственную слабость, второе отписал своей возлюбленной, в третьем извинился присовокупив свой адрес: "Пиши мне, прошу, в Неаполь, Бриндизи, в Афины, Константинополь..."
Однако, далеко он не уехал. Вышло так, что с отъездом все его дела разладились: денег осталось в обрез, он истратил было последние на съём квартиры, уплатил вперёд чтоб оставить её за собой, сберечь место. Он бродяжничал в порту Бриндизи, распродал свои пожитки оставив два костюма, искал чёрной работы. Но он не годился в грузчики, и не был готов к опасностям, которые влекло за собой безденежье. Он ,не зная как быть, проспал две ночи на скамейках, начал побаиваться полицейских, страшился грязи, безысходности, дна. Да, он опустится на дно. Тогда отписал он четвёртое послание: "У меня остались уж два костюма, неглаженые, две мои трубки и зажигалка, которую ты мне подарила. В ней нет бензина. Если ты не желаешь видеться со мной до лета, не можешь расстаться с Н. до лета..."
Да, прежде лета!

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы

Ингеборг Бахманн "Тридцатый год", рассказ (отрывок 7)

Когда сельская кирха неколебима ;когда тот, кто рыл другому яму, сам в неё свалился; когда сказанное исполняется ,а лунные фазы ход солнца вершатся по расписанию- одним словом, когда расчёты будущего абсолютно верны и всё, что во Всём должно летать, летит, тогда остаётся ему потрясти головой и подумать ,в какое время живёт.
Он, как и все, не слишком подкован: сведущ только в узком кругу, да все знают только малую часть того, что деется.
Ему ,кстати, ведомо, что есть роботы, которые не ошибаются, а ещё- светофор, который однажды было запутался: загорелся красным вместо жёлтого. Возможно, ошибаются звёзды и кометы, когда сбиваются в стада, от усталости и рассеянности, а ещё оттого, что сбиты с лотку старыми мадригалами в их честь.
Он не позволил себе быть наверху, но его право вернуться туда, поскольку верх -тоже низ, а значит, круговорот продолжается. Никому не сдержать его. Мысли не сдержать, и запущенный станок- тоже. Всё равно, летать налево или направо: всё летит, и Земля- тоже, а полёт в полёте - тем лучше: лететь и вращаться, знать то, сколь быстро летишь и ничто не остановит тебя, ничто в усеянном небе над тобой...........................
Но в тебе самом, не знающем покоя и не слишком разлетавшемся, но тоже безостановочно- внутри ведь тоже нет покоя, но- липкая, застоявшаяся каша проклятых вопросов, которым не летать, и- стартовые площадки, на которых ты рулишь легко и напропалую- там мораль выделана всей историей, а в ней-то, морали, нет ответа, почему ты другую мораль ищешь и счёты твои не сходятся
Где некто роет яму и сам в неё падает, где ты влипаешь ,извиваешься- и вязнешь глубже, и тебе нет ходу
Когда тебе там ничего не светит (а что, поможет тебе знание скорости света?), ибо тебе ничего не светит во всём свете, и тебе, и всей жизни, и не-жизни, и смерти
Ибо тут только пытка, ибо ты в фальшивом наречии не находишь правого слова -и миръ неразрешим
Ты решаешь лишь уравнение, которое тоже есть миръ
Миръ- тоже уравнение, которое решается и тогда золото равно золоту, а говно говну
Но ничто не равно в тебе и ничему не равен миръ в тебе
Когда ты это осилишь, то сможешь выйти из своей привычной сгорбленности над добром и злом - и не впредь не будешь копошиться в каше проклятых вопросов, если выкажешь мужество к прогрессу
Не только от газовых светильников к электричеству, от дирижабля к ракете (второстепенные подвижки)
Если оставишь людей, старых, а к новым оборотишься
Тогда, коль миръ по-прежнему не сомкнётся на мужчине и женщине, так как было: "между правдой и ложью", а "правда" и "ложь" уже
Когда всё это пойдёт к чёрту
Когда уравнение, которое тебе дорого, ты составишь заново- и отыщешь решение
Когда станешь лётчиком и , не замечая того, станешь выписывать петли; когда новость, историю расскажешь, не всевозможные истории скопом- о себе, и ещё об одном, и о некоем третьем
Тогда, коль станешь святым, больше не израненным, изболевшимся, взыскующим правды и мести
Когда разуверишься в сказки и перестанешь бояться темноты
Когда тебе больше не придётся дерзать - и терять или выигрывать, но станешь делать
Делать- руками помастеровитее, думать в порядке- ибо сам упорядочишься, войдёшь в уравнение, взойдёшь к светлому порядку
Тогда, коль ты уж не мнишь , что лучше обретаться "в рамках данного", что богатые больше не должны быть богатыми, а бедные бедными , невинные судимы, а виновные оправданы
Когда ты перестанешь утешать и стремиться к добру, перестанешь ждать утешения и помощи
Когда сочувствие и жалость уйдут к чертям, а чёрт уйдёт к чёрту, тогда!
Тогда миръ будет постигнут, он откроет тебе свою тайну вращения: там, где она пока целомудренна, где она пока не любима и не обесчещана, где святые пока не отыскали её, а насильник не оставил пятна крови
Когда новый статус скреплён
Когда последствия никоим духом уже не вмешаются
Когда наконец наконец придёт
Тогда
Тогда Тогда ещё раз подпрыгни и оборви старый постыдный порядок. Тогда будь иным- и с тем миръ переменится, с тем переменятся ориентиры, наконец! Тогда иди в миръ!

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы

Ингеборг Бахманн "Тридцатый год", рассказ (отрывок 6)

Зимой он с Лени ходил в горы, на Ракс, в выходные, да, он точно помнит. Ещё бы, помнит. Он замёрзли, продрогли, перепугались, столько раз прижимались друг к дружке в ту ночную бурю. Множество слишком жалких покрывал они сначала взаимно уступали, а затем в полусне тянули на себя. Накануне он познакомился с Минором и доверился ему. Он побежал к Минору потому, что не знал ,что делать и как быть, вообще не знал, как начать, и врача знакомого у него не было: он ,да и Лени тоже, ещё не знали женщин. Лени был столь юна, он был тоже юн: их неведение растрогало сведущего или разыгрывавшего из себя знатока Минора. Тот предложил таблетки, которые посоветовал Лени принять накануне вечером в кемпинге для лыжников. С Минором он всё обсудил и , хотя чувствовал себя жалким, "знаток" ему позавидовал. (Девственница, которая не попалась мне в этом городе? Начистоту, дружище!) Он напился за компанию- и с миноровым перегаром вдохнул его жизненных взглядов. (Вовремя порвать. Вариант один. Выпутаться из аферы. Думать о будущем. Камень на шею.) Но снежной ночью ужасался он самому себе, Минору, Лени, которую не хотел трогать: с той поры, как узнал, что ей предстоит, больше не желал он этого костлявого тщедушного тельца, не хотелось ему трогать эту безвкусную скороспелку, и потому он поднялся ночью и ещё раз спустился в гостевую, присел за свободный стол и пожалел себя пока не оказался в компании, пока две блондинки-лыжницы не подсели к нему, пока они не захмелели- о он пошёл за ними наверх, следом, как приговорённый, на тот же этаж, где, в другой комнате, Лени лежала и плакала или плакала во сне. Когда он оказался в комнате с двумя девушками и расслышал свой смех, всё показалось ему простым  и лёгким. Всё ему далось и уда`лось: это было так просто, правда, ему пока недоставало верной установки, но дело наживное- итак, отныне и навсегда. Он ощутил себя со-знателем некоей тайны лёгкости ,дешевизны и допустимых злодеяний. Ещё до того, как он впервые поцеловал блондинку, Лени была им брошена. Прежде, чем он, уже не противясь ,отверг стыд- и запустил руку в волосы другой, со страхом было покончено. Но позже пришла расплата: он так и не смог укрыться от резких словечек и дикого лепета, которые полонили его. Дороги назад не было- и он, не сомкнув глаз, расплатился ими за всё, что ему прежде и после дарено было увидеть ночами когда горел свет. Утром Лени исчезла. Когда он вернулся в Вену, то заперся на пару дней у себя, к ней не пошёл, никогда уж не наведался к ней, и не слышал о ней больше. Только год спустя оказался он в Третьем округе, зашёл в тот дом, но Лени там больше не жила. Он не решился справиться насчёт нового её адреса- а то зачастил бы сюда, с мольбами, коль жила б на прежнем месте. Иногда в кошмарах он видел её, распухшую утопленницу, плывущую вниз по Дунаю или- прогуливающуюся с детской коляской в парке (в такие дни он обходил парк стороной) , или без ребёнка- как ей с дитём управиться? продавщицей за прилавком, обращающуюся к нему не глядя, мол, чего изволите? А также представлял себе её в счастливом браке с коммивияжёром, в провинции. Но он так её и не увидел. И он зарыл это в себе настолько глубоко, что лишь изредка видел наяву картину ночного снегопада, бурю, от которой они убежали к окошкам кемпинга занесённым метелью, к свету, который горел над тремя сплетёнными телами- и к хихиканью, ведьмовскому хихиканью, к шевелюрам блондинок.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы

Ингеборг Бахманн "Тридцатый год", рассказ (отрывок 5)

Однажды, ещё даже не двадцати лет от роду, в Венской Государственной библиотеке он было всё обмыслил- и тогда узнал ,что живёт ведь. Он улёгся на книги как хмельной и думал, а зелёные лампочки в читалке горели, а лёгкие тапки посетителей пошаркивали, слышалось лёгкое покашливание, шелест страниц- тоже лёгкий: читатели словно боялись разбудить духов, которые угнездились в переплётах. Он  м ы с л и л- если кто-то понимает, что это значит! Он точно помнит тот миг, когда настиг было свою проблему познания, удобно упаковав все её члены в собственной голове. И покуда  д у м а л   и   м ы с л и л, взлетал он будто на качелях, выше и ближе к потолку, и голова не кружилась- и ,чудесно ускоряясь, почуял он, что вот-вот налетит на потолок. Неведомое дотоле счастье осенило его, ибо в тот миг решалось, постигнет ли он нечто высшее. довлеющее над всем и вся. Он проломится со следующей мыслью!.. Это произошло. Он ещё раз взлетел- и ударился головой: явилась сдерживающая боль, он замедлил поток мыслей, растерялся- и спрыгнул с качелей. Он разогнался было так, что побывал там, куда ещё никто не забирался. Вверху, на макушке, щёлкнуло что-то, щёлкнуло угрожающе- и тут же умолкло. Он подумал, что спятил: сгрёб ногтями свою книгу. Он покорно уронил голову и зажмурился, бессилен в полном сознании.
Он побывал у Предела (Конца).
Он был ближе к Пределу, чем если бы при женщине находился и если бы в его мозгу случилось короткое замыкание- он надеялся на скорую гибель собственной Персоны, он чувствовал себя ступающим в Империю Брака. Но вот ведь что погибло в этом просторном старом зале при свете зелёных ламп: слишком высоко взобравшееся создание, летун, который в закатно синеющем коридоре нащупывал свой путь по лучу, а если быть точным- человек уже не в качестве противостоящего субъекта, а возможного со-знателя Творения. Он был уничтожен как возможный со-знатель- и отныне не заберётся так высоко, но будет тормошить логику, на которой подвешен миръ.
Он ощутил себя поглупевшим, неспособным- и с того часа наука внушала ему ужас, ибо он уже взлетел было, так высоко- и с тем был уничтожен. Он мог только то да сё подучивать, как ремесленник, содержать свой умственный инструмент в порядке- гибкости, но это его не интересовало. Он бы охотно вышел за предел, взглянул бы поверх барьеров- и оглянулся бы, оценил  себя, миръ, язык, связи и правила. Он бы охотно вернулся с другим, умалчиваемым, языком, который под стать узнанной тайне.
Ну да было -и кончилось ничем. Он жив, он живёт- это ощутил он тогда впервые. Но с тем он узнал, что жив в клетке, что ему следует в ней устроиться и ,почти срываясь от гнева, освоит это фальшивое наречие чтоб совсем не потеряться в ней. Он вынужден будет дочёрпывать ложкой свою похлёбку , а в последний ,достойный ли, жалкий, день свой почтительно или дерзко взовёт к Богу, который "сюда не явился, а туда не пустил". Да, осталось ему, ничуть не богу, только мудрить с этим миромъ здесь, с этим языком. Нельзя быть Богом в этой химере. (die Wahn- также илллюзия, мечта, заблуждение- прим.перев.), нельзя быть в ней, можно только с ней иметь дело, поскольку эта химера есть и нет ей никакого конца!

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы

Ингеборг Бахманн "Тридцатый год", рассказ (отрывок 4)

Он всё труднее просыпался по утрам. Он смаргивал редкие лучики, переворачивался на другой бок, зарывал голову в подушку. Он молил сна. Гряди, осень-красна. В этом октябре последним розам...
Есть где-то остров, о котором ему рассказывали, в Эгейском море: на нём только цветы, и ещё каменные львы растут- тоже цветики, у нас они редко и ненадолго распускаются, а там- дважды в год, крупные и яркие. Они корнями пронзают скупую землю, обветренные каменные утёсы. Скудость они претворяют в бедность красы.
Он часто спал и поздно пополудни, а затем любовно ждал вечера. Он всё избавлялся сном от недовольства и набирался сил. Иногда время ему казалось уже ничего не стоящим, уже бесполезным. Ему ничего не хотелось предпринять чтоб обрести довольство, чтоб расшевелить желания и честолюбие, чтоб остаться в жизни.
Этот уходящий год выдался скупым на свет. И солнечные дни были мрачны.
Он теперь наведывался на пятачок, в "гетто" или в кафе извозчиков на Травестере и там пил врастяжку, день изо дня в урочный час, своё кампари. Он довольствовался мелочами, смаковал их. Самоумаление он принимал как должное. В телефонную трубку он часто бросал: "Мои любимы, сегодня, к сожалению, не смогу. Возможно, на следующей неделе"... Через неделю он отключил телефон. И отписывать свои обязательства и объяснение он прекратил. Столько ненужных часов провёл он с другими, а теперь, вовсе не нуждаясь во времени, он его сгибал часы к себе, обонял их.  Он научился наслаждаться временем: его вкус оказался чист и здоров. Он возжелал совсем уйти в себя, ограничиться. Этого никто не заметил, или никто из окружающих не захотел поверить в это. В их представлениях юбиляр оставался расторопным малым, пострелом, который везде поспел- и он в городе изредка встречался со своим туманным образом, и приветствовал его как старого знакомого, как призрак: отшатываясь. Это -не он, ныне он стал иным. Он хорошо переносил своё одиночество, не жалел ни о чём, снёс воздушные замки желаний, покончил с упованиями- и ото дня ко дню становился всё проще. Он стал унижено подумывать о мире.  Он искал урока, желал службы.
Посадить дерево. Произвести ребёнка.
Довольно скромно? Довольно просто?
Когда он оглядывался было: участок земли, женщина... а он знает людей, которые сотворили это во всей скромности... , далее: он смог бы по утрам в восемь из дому хаживать на работу, смог бы занять место, исполнить роль в общем роду, ежемесячно оплачивать мебель в рассрочку, государственный детский сад. Он смог бы, он этому обучился, ежемесячно с благодарностью взирать на дензнаки ,а затем расходовать их, устраивать уютные уикенды себе и своим. Он завертелся бы не в одиночку, так и прожил бы.
Это ему бы хорошо удалось. Особенно посадить дерево. Он бы рассматривал его ,во все времена года, прибавляющего по кольцу к стволу, позволял бы своим детям лазать по веткам. Хотя он не ест яблок, всё равно, пусть будет яблоня. И завести сына- это ему по нраву, хотя, когда видит чужих детей, их пол ему безразличен. У сына тоже были б свои дети, сыновья.
Но урожаи далёкие, там ,в саду, которые соберут другие в то время, когда его жизнь кончится! Это ужас! А вот- вся земля полнится деревьями и детками: кособокими ,неухоженными деревьями и голодающими детьми- и никакой им помощи извне, никто не тянет их в достойную жизнь. Окультурь дичок, прими этих детей, сделай это если можешь, и сбереги от порубки хоть одно дерево, а тогда говори!
Надежда: уповаю на то, что ничто не выйдет так, как на то надеюсь.
Надеюсь, что когда прибудет мне, окажусь и с деревом, и с ребёнком, то -до времени, когда иссякнут все мои желания и возможности. И тогда я с обоими обойдусь справно, и смогу расстаться с ними в смертный час.
Но я ведь живу! Живу! И оттого нечего трястись.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы

Ингеборг Бахманн "Тридцатый год", рассказ (отрывок 3)

Кто же я в золотом сентябре, коль обдираю с себя всё, что из меня сделали? Кто, когда облака летят?
Дух, что спрятался в моей плоти- ещё больший предатель, чем его напоказ святая хозяйка. Прежде всего должен я бояться встречи с ним. Ибо ничего из надуманного из меня не вышло. Всякая мысль- всход чужого, занесённого семени. Ничто из того, что тронуло меня ,я неспособен помыслить, а ведь думаю то, что меня не тронуло.
Мыслю о политическом, социальном и ещё парою иных категорий, всегда- в одиночестве и без повода: участвую в игре с загодя установленными правилами, причём ,возможно, хоть раз уже помыслил, как их изменить. Нет игре. Хватит!
Я, этот моток рефлексов и благонамеренной воли; Я вскормленное отбросами истории, побуждений и инстинкта; Я одной ногой -в дикости, другой- на столбовой дороге к вечной цивилизации; Я непроницаемое, смешанное из всяких материалов, рафинированное, неразъёмное, а  несмотря на всё- легко гасимое ударом по затылку. Для молчания измочаленное Я из молчания...
Зачем я всё лето искал погибели в угаре, или- вознесения, там же? ...к тому же, не замечая, того ,что сам -всего лишь заведённый кем-то и забытый органчик: варьирую пару аккордов, гневно пробую из них сотворить мелодию, которая значится в моей нотной тетради! Моя тетрадь! Будто, если начистоту, в моей тетради нечто записано! Молнии пронзили стволы, раскололи их. Безумие снизошло на людей, души им расчленило. Саранча пала на поля- оставила выжранный след. Прибои смыли холм, дикие ручьи- склон. Землетрясения не стихали. Это всё записи, они!
Если бы я не зарывался в книги, в историю, в легенды, в газеты, в новости- не взросло бы во мне наносное, был бы я ничем, собранием непонятых задатков. (И ,пожалуй, к лучшему: тогда нечто иное выпало бы мне!) То, что вижу, слышу- не присваиваю, но мои ощущения- вот их, возможно, я и присваиваю. Пустые нотные станы ,эти ночные побродяжки, голодные бездомные, они гуляют в моём сердце как по сельскому тракту. Я хочу, я в силах призвать всех ,кто верят своим единственным и неповторимым головам и принимают за чистую монету свои мысли: будьте благоразумны! Ваши копилки звякают вышедшими из употребления монетами, а вы пока того и не подозреваете. Избавьтесь вы от них, побрякушек с черепами и орлами. Признайте, что с Грецией и Буддистаном, с откровениями и алхимией они- в прошлом. Признайте, что обживаете вы только одну, древними меблированную землю, что ваши взгляды всего лишь взяты напрокат, образы вашего мира- арендованы. Признайте, что вы рассчитываетесь собственной жизнью, только по ту сторону барьера, разорвав со всем, что вам было дорого, на остановках, в аэропортах- и только оттуда отправляетесь собственными путями и маршрутами от воображаемой станции к другой выдуманной, вы странствующие вдаль, для которых кроме прибытия ничего нет!
Попытка взлёта! Новая проба любви! Там бескрайний, непостижимый миръ бередит твоё отчаяние- езжай!
Сумрачный сон, летучая горячка над пропастью. Когда связки нет, прощаться просто; когда Полип загребает  лапой, не держись за ближнего............................
Человечность: блюсти дистанцию.
Расступитесь а то умру, или убью, или покончу с собой. Оставьте, Бога ради!
Я гневен, тем ,без конца и начала гневом. Мой гнев, он пробудился из оледенения ,он обращён к железному веку... Но коль миръ катится к концу- и все говорят это: верующие, суеверные, учёные и пророки, почему бы однажды ему не кончиться до того, как сойдёт с орбиты, взорвётся? Почему бы ему не погибнуть от осознания и гнева? Почему я не в силах сиднем сдержать свой родовой порыв- и тем поставить точку? Конец блаженных, бесплодных плодовитых, истинно любящих. Нечем кстати крыть.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы

Ингеборг Бахманн "Тридцатый год", рассказ (отрывок 2)

И был тёплый июль. Непоседливость овладела юбиляром. Он принялся паковать чемоданы, инспектировать свою комнату, своё окружение, собственное прошлое. Ему надлежало не просто съехать, но уйти прочь. Этот год надо пожить свободным, всё отринуть: местность, четыре стены, людей- переменить. Он должен свести старые счёты, откланяться покровителю, полиции, паспортному столу. Наконец, и с этим покончено, всё уладил, просто. Теперь ему- в Рим, а оттуда- назад, где ему было вольно как нигде, туда, где он живал до прозрения, где радовался, оценивал, морализировал.
Его комната была уж прибрана, но некоторые мелочи, куда их только приткнуть, ещё оставались на виду: книги, картины, туристические проспекты пляжей, планы городов и одна небольшая репродукция, непонятно откуда взявшаяся. "L`esperance" Пюви де Шаван, то есть Надежда, целомудренная и угловатая с нежно зеленеющей ветвью в руке, сидящая за белым столом. В задний план вкраплены несколько чёрных крестов, за ними- чёткие и пластичные очертания развалин. Над Надеждой- розово-закатная полоска неба, ибо на картине- вечер, поздно, а ночь крадётся отовсюду. Хоть её нет на картина, она придёт! Именно придавит образ Надежды, расплющит детские упования- о очернит эту веточку, и высушит её.
Но это всего лишь картина. Он отшвырнул её прочь.
А вот- шёлковая шаль, надорвана, припудрена пылью. Пара раковин. Камни, которые оп подымал, когда прогуливался на природе не в одиночку. Иссохшая роза, которую, когда она была свежа, не вручил. Письма, начинающиеся с "Любимейший...", "Мой Возлюбленный...", "Ты, мой Ты...", "Ах...". И огонь сожрал их ,поспешно ахнув, и свертел, искрошил тонкую пепельную кожицу. Он сжёг письма, все.
Он расстанется с людьми, от окружения, к которому не возвратится по возможности никогда. Он больше не в силах жить среди людей. Те парализуют его, баюкают его в благости. Когда долго проживаешь на одном месте, среди слишком многих образов, запахов, все меньше у тебя остаётся прав и степеней свободы от них. Оттого желалось ему отныне и навсегда показаться в своём собственном образе. Здесь, где он надолго засиделся, начать было невозможно, то там , где он будет свободен, дело пойдёт.
Он достиг Рима- и попал в окружение, давно оставленное им для других. Оно вдруг обволокло юбиляра как смирительная рубашка. "Пациент" свирепствовал и оборонялся, отбивался от неё, пока не оказался пойман- и усмирён. Ему не оставили воли, никакой, а он-то раньше, будучи моложе, надеялся было вернуться сюда- и перемениться. Отныне ему нигде и никогда не удастся, возвращаясь к пройденному, вызволиться. Никак. Он замер в ожидании.
Он вновь повстречался с Минором. С ним, которому вынужден был помогать. Обнаружил Минора, обычно сомневающегося в людях, Минора, который требовал к себе почтительного внимания, Минора, которого давно ,отнимая у себя последнее, ссужал деньгами, Минора, который тоже был знаком с Еленой... Минор, теперь счастивый , не вернул ему денег- и оттого был неконтактен и легко раним. Минора, которого когда-то было представил всем своим друзьям, которому отворял все двери, ибо тот так нуждался в опеке и между тем всё портил, бросая юбиляру вызовы своими щепетильно дозированными анекдотцами, пост фактум, слегка фальшивя приятельства. Минор гласил что ни день, он присутствовал везде куда ни пойди. Минор заботился о нём, втирался в знакомства, которые на ближайшем углу улицы углублял и конвертировал- и звался его другом. Где Минора нет, там его тень ,исполинская и угрожающая ,пусть -в мемуарах и фантазиях. Минор без конца. Террор Минора. Сам же Минор намного мельче, удивлённо гневается ,будучи послан подальше: мол ,ему нечто должны. Этот год начался плохо. Юбиляр чуял, что всё будет по`шло, и что обыденность достанет его, да, она уже подобралась поближе к нему, но вот и набросилась -и уколола его. И внезапно осознал он, что долгую историю имеет эта пошлость: она росла и пропитывала его жизнь. Её кислота то и дело притравливала его, жгла покуда не пойманного. Минору он не поддался.
Многих Миноров ему следует остерегаться, он их знает, слишком многих там и сям: теперь наткнулся на одного, а здесь он не один.
В этом году суждено ему блуждать и не знать, были ли у него друзья, был ли он любим прежде. Вспышка осветила все его связи, все обстоятельства, прощания- и он ощутил себя преданным, обманутым.
Он снова встретился с Еленой. С Еленой, которая дала понять, что простила его. Он попытался выразить благодарность. То ,что теснила его, угрожала ему, не осознавая собственного гнева , желала ему гибели, она так и не поняла. Она готова к дружбе, мила, осмотрительна, её речи умны, грустны- ибо она уже замужем. Он,прежде ненадолго расстававшийся с нею, был теперь, как сам себе признался, надут глупейшим образом. Напоследок о против собственного желания припомнил её гнев, свою ругань, свою потерю, своё исправление, стыд ,и новое раскаяние, новое притязание. Теперь у неё ребёнок- а когда он беззлобно попросил объяснения, она , замявшись и улыбаясь, добавила к прочему, что именно тогда, во время расставания, была беременна. На миг, не дольше, она замерла. Он подивился её спокойствию, её невозмутимости. Он отстранённо, не возбудившись, подумал, что ,значит, её тогдашний гнев был притворным, что она не имела никаких оснований для самоуправства, ни малейшего права на давление- а он-то считал себя одного виновником. (До сих пор он думал, что Елена только после его отъезда, возможно, чтоб всё забыть, ушла к другому.) Он всё время считал себя виновным, но это просто она внушила ему вину, которую он теперь легко и аккуратно выдохнув, подумал: "Отчаяние сбило меня с толку. Но ясность теперь- ещё худшая наставница мне. Я озябну. Лучше оставаться в долгу- это согревает.
Заминка вышла. Я от счастья разражусь тирадой если этот год не доконает меня. А мог бы посетить этрусские гробницы, немного поездить в Кампанье, побродить окрестностями столицы".
Рим велик. Рим красив. Но невозможно зажить тут наново. Как всюду перемешались шапочные знакомые с приятелями, а твой друг Минор не выносит твоего другого приятеля, тоже Минора, и обеим претит третий твой знакомый Минор! Будь ты изредка желанным и нужным, сам выказывай расположение и в других нуждайся, деликатничайте взаименно - одной головной болью отныне не расплатишься: эти приятели тебя в придачу обескуражат. Не вздумай оставить хоть одно письмо без ответа: ввинят тебе и спесь, и безразличие. Не сможешь опоздать к назначенному- и не вызвать гнева.
Как же это всё началось? Разве гнёт и лесть не проникли годы назад в сеть дружеств и враждебностей ,которую он всё это время плёл? Разве не сам он ,из малодушия, не выстроил себе двойной, многовариантный сценарий на годы чтоб вообще смочь жить? Разве она сам не обманывал всех и каждого, и многажды- себя? Добрый дар ему достался- склонность к дружбе, к доверию. Его добрым порывами стали варварское стремление к неравенству, к высшему разуму, к познанию. В итоге приобрёл он лишь понимание того, что люди взаимно ошибаются и обманываются, и что бывают мгновения, когда люди седеют от почти смертельной обиды. И что все страшатся смерти, в которой одной могли бы спастись от неслыханного оскорбления, которым является жизнь.

Август! То были ещё те, железные, брошенные в переплавку дни. Время гудело кузнечным горном. Пляжи отаборились, а море уж не вальсировало ратью волн ,но хранило усталый покой, глубокий, голубой.
На жаровне, на песке: изжаренная, испалённая- скоропортящаяся людская плоть. Пред морем, на дюнах- плоть.
Ему было страшно, что солнце так расходует себя. Только это станет заметным- и приходит осень. Август был полон паники: прихвати ещё и живи во всю.
В дюнах все дамы давались в обьятия, и за утёсами, в раздевалках, в припаркованных под пиниями авто; собственно, в городе они пополудни петляли в полусне и увязали в расплавленном асфальте проезжей части, сигналя руками проезжающим авто.
Ни слова этим летом не было вымолвлено. Ни имени названо.
Он раскачивался как маятник между морем и городом: туда- сюда, среди не тронутых солнцем и загорелых тел, сбиваемый с пути мгновенной жадностью, между солнечными брызгами и ночным пляжем, пробираемый с головы до пят солнцем. а солнце с каждым днём выкатывалось всё позже, а валилось прочь, в море в виду ненасытных глаз всё раньше.
Он обожал и Землю, и Море, и Солнце, которые его так ужасно донимали в настоящем. Дыни зрели- он лишал их плоти. Он выматывался от жажды.
Он любил миллиарды женщин- всех одновременно и без различия.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы

Ингеборг Бахманн "Тридцатый год", рассказ (отрывок 1)

Того, кому пошёл тридцатый год, не перестают причислять к молодым. Сам же он ,хоть и не замечает в себе никаких перемен, не уверен: ему сдаётся, что уж не следует подвёрстывать себя к молодняку. И однажды утром, в день, который он после забудет, проснётся юбиляр - и внезапно, не в силах встать, оказывается поражён чёрствыми рассветными лучами, абсолютно обезоружен, обескуражен перед лицом нового дня. Когда, защищаясь, жмурясь, он проваливается назад, то погружается в бессилие, оказывается в ворохе прожитых мгновений. Он тонет и тонет, а крик его не прогремит (была возможность прокричать: всё было ему дано!)- и зарывается в бездонном ,пока ум за разум не зайдёт, и уж всё потеряно, погашено и пропало-всё, чем хотел стать. С трудом обретаясь, содрогаясь от осознания себя, своих несбывшихся образов, не реализовавшихся персон, открывает тем не менее он в себе новую способность. Способность вспоминать себя. Уже не безнадёжно как доныне, или -по прихоти: то да сё, но- с болью дающимся усилием и -сразу все свои годы, пустые и насыщенные, и- все места, которые он успел за это время повидать. Он распускает невод памяти, набрасывает его на себя- и тянется, сам добыча и ловец, по волнам времени, ухабам ландшафта, дабы рассмотреть, кем он был и чем стал.
Ибо доныне живал он ото дня ко дню, постоянно переменяя цели, не затрудняясь. Он видел перед собою столько шансов, к примеру, считал возможным стать:
Великим мужем, светочем философского духа.
Или- деятельным, прилежным мужем: он видел себя на стройках мостов, дорог, в бурении; воображал себя в ущельи, пропотевшим геодезистом, хлебающим ложкой супец из фляжки, распивающим за компанию с рабочими шнапс, молчаливым. Он представлял себя не особенно артикулируя словами образы.
А то- революционером, возлагающим факел на одряхлевший сруб общества. Он представлял себя пламенным и красноречивым, готовым на всё. Он агитировал, сидел в тюрьме, конспирировал, терпел провалы- и брал первую победу за жабры.
Или- от мудрости скитальцем, ищущим всевозможных наслаждений, и не только всласть: в музыке, в книгах, в потемневших манускриптах, в дальних краях, прислонившимся к колонне. Да он только и прожил её, эту жизнь, это Я разыграл, жадный до счастья, до красот, ведомый счастием, ища всяческих блесков!
Оттого и пронянчился он с буйными донельзя помыслами да разнузданнейшими планами битые годы напролёт и пока был никем, разве что молод и здоров, и пока располагал уймой времени, брался, не раздумывая, за любую работу. Он репетиторствовал школяров за горячие обеды, продавал газеты, чистил снег за пять шиллингов в час- и при том штудировал досократиков. Вынужденно не будучи переборчивым, поступил он практикантом в одну фирму, затем- подвизался в некоей газете: ему полагалось брать интервью у дантистов-новаторов, писать репортажи об исследованиях проблемы близнецов, о реставрационных работах в Соборе Св. Стефана. Затем как-то без денег он отправился австостопом, по адресам чьих-то знакомых позаимствованным у некоего парня, гостил то тут, то там- и снова ехал дальше. Он всё шатался по Европе, но, повинуясь внезапному решению, вернулся чтоб подготовиться к экзаменам на нужную специальность и выдержал их. При оказии он говорил "да" любому приятельству, всякой любви, притязанию- постоянно на пробу, до первого оклика. Миръ казался ему занимательным, да и сам себе -таким же.
Ни разу, ни не миг не устрашился он, что занавес, как теперь, к тридцатилетию, вдруг подымется, что билет такой выпадет- и придётся "абитуриенту" ответить по полной: обдумать и выбороть то, что ему вправду необходимо. Не думал он, что из тысячи одного шансов, возможно, уже тысяча опробована и упущена- или что он и должен был эту тысячу прошляпить, а только один выбор ему и был предназначен.
Не думал он...
Ничего он не боялся.
И вот узнал: он -в западне.

Наступил пасмурный июнь, а с ним- год тридцатый. Прежде юбиляр влюблён был в этот, свой месяц, в раннее лето, в звёздный небосвод, в посулы тепла и добрые вибраций добрых созвездий.
Теперь он разлюбил свою звезду.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлыheart
rose

Стоян Михайловски "Кадриль Смерти", поэма (отрывок 6)

Последняя, шестая сцена.

Песнопение Любви:
Люби, люби, всегда люби!

Весь день, с заката до зари,
когда луна и фонари,
люби, люби, всегда люби! 

Млад, красен будто майский день,
горбат и стар, косой плетень-
люби, люби, всегда люби! 

Хром, кривоног, глухой, кривой,
мал и высок, брюнет, седой-
люби, люби, всегда люби! 

Как спичка сух, из горстки сыт;
пузат как сам архимандрит-
люби, люби, всегда люби!  

С усами пышными, брадой,
а то- с побритой головой-
люби, люби, всегда люби! 

Богат ли, беден, болен, здрав,
во сне, и в буднях, прав, неправ-
люби, люби, всегда люби!  

Учён, невежа, плут, простак, 
бездомен, домосед, в гостях-
люби, люби, всегда люби!  

В долгах увяз, позором крыт,
баландой во темнице сыт-
люби, люби, всегда люби!  

Где Сход и Всход, где Север, Юг,
Калькутта или Петербург-
люби, люби, всегда люби!  

Где жарит зной, где студит хлад,
и на равнинах, на морях-
люби, люби, всегда люби!  

В горах, пустынях и во льдах,
на чужестранных берегах-
люби, люби, всегда люби!  

Не жди весны- момент лови:
весна- пока живёшь в любви...
Люби, люби, всегда люби!  

Не красоты взыску`й, простак:
в крови, не с виду красота...
Люби, люби, всегда люби!      

Пускай война иль наводненье,
холера иль землетрясенье-
люби, люби, всегда люби!   

В час мирный или в миг сраженья,
на тризне или в день рожденья-
люби, люби, всегда люби!   

Покуда носят тебя ноги,
от колыбели и до гроба-
люби, люби, всегда люби!  

Потомкам на закате лет
да завещаешь сей совет:
"Люби, люби, всегда люби!"   

Смерть:
...И ,пересытившись от пира,
прими от истинного мира...
Умри, умри, навек умри!

Занавес.

перевод с болгарского Терджимана Кырымлы