хочу сюди!
 

Алиса

41 рік, діва, познайомиться з хлопцем у віці 32-52 років

Замітки з міткою «перевод»

Ингеборг Бахманн "Малина", роман (отрывок 2)

Моё отношение к Малине многие годы слагалось из досадных полувстреч, глубинного непонимания и некоторых моих фантастических домыслов.  При том должна добавить, что эта пропасть оказалась куда шире тех, что меж мною и прочими. Я, в самом деле,  с начала оказалась  п о д  ним и рано призналась себе, что ему суждено было подчинить меня, что место Малины было занято им предже, чем он появился в моей внешней жизни. То ли он приберегал себя до поры, то ли я береглась от слишком раннеё нашей встречи. Всё началось с пустяка на остановке трамваев Е2 и Н2 у Городского парка. Там оказался Малина с газетой в руке, а я, притворяясь будто не замечаю его, украдкой посматривала на него поверх своей газеты и не могла понять: то ли он всерьёз углубился в чтение, то ли уже заметил, что я фиксирую, гипнотизирую его, принуждаю к ответному взгляду. Это я принуждаю Малину! Мне подумалось, что если первым подойдёт Е2, то всё будет хорошо , если б только ,Бога ради, не шмыгнул неприятный Н2 или даже редкий G2 - и тогда ,действительно, первым подъехал Е2, но когда я вскочила на подножку второго вагона, Малина исчез с пятачка- он не сел в первый вагон, и во втором тоже его не оказалось. Он мог разве только опрометью добежать к своей остановке за тот миг, когда исчез из моего вида- испариться он, конечно, не мог. Поскольку я не нашла объяснения странному случаю, то принялась мысленно толковать наши жесты и сценарии поведения - это заняло целый день. Но это осталось далеко в прошлом, а теперь нет времени говорить о нашей первой полувстрече. Годы спустя эта истроия с нами повторилась в одном из актовых залов, это сталось в Мюнхене. Малина очутился рядом со мною, затем пару раз шагнул вперёд навстречу потоку студентов, поискал себе места, пошёл назад- и я слушала, вначале возбудившись, томясь от бесилия, полуторачасовой доклад "Искусство в эпоху техники", искала взглядом в той обречённой внимать массе Малину. Поскольку я не собиралась останавливаться ни на  искусстве, ни на технике, ни на эпохе, которыми не занималась ни поодиночке, ни в связи, позже тем же вечером мне стало ясно ,что желаю Малину ,а всё, что хочу знать, придёт от него. В конце я вместе со всеми разразилась бурными аплодисментами; несколько мюнхенцев сопроводили меня из зала: один держал меня под руку, некий умно обо мне рассказывал, трое обращались ко мне с речами, а я всё оборачивалась назад ища Малину выше на лестнице, а тот всё выходил из зала, но- медленно, то есть, мне пришлось поспешить- и я сотворила невозможное: я толкнула его, будто меня "уронили" на него- и я вправду упала на него. То есть, ему не оставалось ничего другого, как только заметить меня, но я не уверена, что Малина увидел меня, а всё же в тот раз я впервые услышала его голос, спокойный, корректный, на одной ноте: "...прощение(я?)..."
Я ничего не поняла, -так ко мне никто ещё не обращался: то ли он попросил меня о прощении, то ли простил меня; слёзы столь быстро навернулись, что я уже не могла смотреть прямо и, наклонившись, достала носовой платок из папки и шёпотом попросила поддержать меня. Когда я снова осмотрелась, Малина исчез в толпе.
Я не искала его в Вене, мне придумалось, что Малина -иностранец , поэтому, ни на что не надеясь, я регулярно ходила на остановку у Городского парка поскольку тогда ещё не обзавелась автомобилем. Однажды утром я кое-что узнала о нём из газеты, именно  не о нём: в некрологе упоминалась Мария Малина, её похоронная церемония впечатляла, её размах был по обычаям венцев под стать киноактрисе. Среди гостей я нашла брата Малины, высокоодарённого, молодого, известного писателя, который прежде был неизвестен ,но благодаря журналистам вдруг обрёл "одноразовую" славу. Ведь Марию Малину сопровождали в последний долгий путь на Центральное кладбище министры и домовладельцы, критики и специально нанятые гимназисты- она в этот день не нуждалась в брате, который написал одну книгу, о которой никто не слыхал, в брате, который был "вообще никем". Три слова "молодой", "высокоодарённый" и "известный" были необходимы ему в дополнение к траурному платью на той церемонии.


Об этом, третьем неаппетитном волнении благодаря газете, которое испытала я тоже ради Малины, мы с ним не говорили, как будто оно никак с ним не связано, касается его ещё меньше, чем меня. За то прошедшее(пропавшее) время, когда мы так и не познакомились, не поговирили о жизни, он был прозван мною "Эвгениусом", ибо "Принц Эвген, достойный рыцарь..." - первая песня, которую я выучила- и среди мужский имён очень нравилось мне именно это, как и среди названий городов "Белград", чья экзотика и значимость вначале стали для меня окаянными, а затем выяснилось, что Малина родом не оттуда, но- из югославского приграничья, как и я, но всё же изредка, так повелось с первых наших дней, мы перебрасываемся словенскими или вендскими фразами: "Йвз ин ты. Ин ты ие йаз".  А впрочем, нам незачем вспоминать первые дни: последующие всё краше- и мне остаётся только смеяться над временем, когда я гневалась на Малину, поскольку он уступил было мне его, которое я промотала на другое и других,  довольно, времени, когда я изгнала его из Белграда, воображала его то аферистом, то обывателем, то шпионом, а под настроение извлекала его из действительности, помещала в сказку, прозывала его Флоризелем, Дроссельбартом(Дроздобородом), но охотнее всего- св.Георгом(Георгием), который убил Дракона, отчего возник город Клагенфурт из болота, где нечего не было прежде, чем из него не явился мой первый город, а после многих часов вынужденной игры я ,обескураженная ,возвращалась к мысли, что Малина живёт всё-таки в Вене, а я в этом городе, где столько возможностей встретиться, всё-таки постоянно разминаюсь с ним. Я некстати начинала заговаривать со многими о нём. Неприятная память о том осталась, хотя она мне уже не болит, но я ведь должна была поступать так - и с улыбкой сносила комичные историйки о Малине и фрау Йордан из чужих уст. Ныне(сегодня) я знаю, что у Малины с фрау Йордан ничего "такого" не было, что ни разу Мартин Раннер не встречался с ней тайно на Кобенцле: ведь она же его сестра- итак, Малину нельзя заподозрить в связях с другими женщинами. Но последнее не значит то, что с Малиной дамы знакомятся через меня: он же знает многих, и дам тоже, но с тех пор ,как мы стали жить вместе, это не имеет абсолютно никакого значения, никогда ничего подобного я не думала, поскольку мои подозрения и замешательства тонут, столкувшись с Малиной, в его недоумении (изумлении, удивлении- прим.перев.) Также и молодая фрау Йордан- не та дама, о которой долго ходил слух: та вымолвила раз славный афоризм "я провожу внешнюю политику" ,как ассистентка своего мужа на коленях моя пол, растерялась- и всем стала понятно её презрение к собственному супругу. Всё было иначе, но это другая история, да и к тому же всё у них стало на свои места. Из персонажей слухов вышли правдивые фигуры, вольные и великие, как для меня сегодня Малина, который уже больше не достояние слухов, но ,освобождённый, сидит подле меня или идёт рядом со мною по городу. Для остальный исправлений время ещё не подошло, им быть позже. Они не для сегодня.


Пытать прошлое дальше мне незачем: как сложилось между нами, так и вышло. Кто же мы теперь друг для дружки, Малина и я, столь непохожие, столь разные? И дело не в поле, породе, крепости его натуры и лабильности моей. В любом случае, Малина никогда не вёл моей конвульсивной жизни, никогда он не тратил своё время на пустяки, не звонил всем подряд, не принимал на себя лишнего, не встревал куда не надо, тем более- не простаивал у зеркала до получаса кряду чтоб рассмотреться, чтоб затем нестись куда-то сломя голову, всегда опаздывать, бормотать извинения, медлить с вопросами и ответами. Думаю, что сегодня мы ещё меньше заняты друг дружкой: один(одна), терпит, дивится (изумляется, недоумевает) другой(другим), но моё удивление- жадное (а вообще, удивляется ли Малина? мне верится всё слабее), а неспокоит меня вот что:  его не дразнит моё присутствие, хотя он его принимает, если угодно, а неугодно- не замечает, будто сказать нечего. Так их ходим мы по квартире не встречаясь, не замечая друг дружку, не сыша за чередой обыденных дел. Мне тогда кажется, что его покой - от моего Малине знакомого и неважного Я, будто он меня выделил как некий отброс, лишнее человеческое существо, будто я, ненужный придаток, создана из его ребра, но также -и неизбежная тёмная история, которая его историю сопровождает, желает завершить её, светлую, которая розниться фактурой и не граничит с моей. Оттого-то мне приходится кое-что выяснять в своём отношении к нему, а прежде всего я себя могу и должна "выяснять от него". Он не нуждается в объяснении, нет, он- нет. Я убираю в прихожей, я хочу быть поближе к двери ибо он скоро придёт, ключ провернётся в замке, я отступлю на пару шагов чтоб он не налетел на меня, он притворит дверь- и мы молвим одновременно и живо "доброго вечера". А пока мы курсируем вдоль коридора, я всё-же кое-что скажу:
- Я должна рассказать. Я расскажу. Ничто больше в моей памяти этому не помешает.
- Да, - отзывается не глядя Малина. Я иду в гостинную, он проходит коридором дальше потому, что последняя комната -его.
- Я должна, я буду,- громко повторяю я про себя: ведь когда Малина не спрашивает и не желает знать ничего больше, то это правильно. Я могу успокоиться.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы

Макс Мориз "Я был на банкете..."

Я участвовал в банкете в честь сюрреалистов. Многие столы были накрыты на просторном лугу. Некая персона, исполнявшая роль Андре Бретона, но выглядевшая похожей на Никиту Балиефф (Nikita Balieff) и Джоэ Целли (Joё Zelli), и первого скрипача извсестного испанского джаз-банда "Фузеллас"(" Fuzellas") во время турне в Шамони, всё бегала меж гостей играя рыночного зазывалу кипучего южного пошиба. Речь свою он постоянно акцентировал выкриками вроде :"Мы русские... уж посмотрите, как мы, русские... по-русски.." и т.п. Он угррожающе рраскатывал "р" и вместо "рюс" выговаривал "рус". По окончании трапезы присутствующим было роздано оружие, их принудили к муштре. Правда, противились немногие а один из недовольных негодующими выкриками привлёк на свою сторону пару нерешительных. Некий сосед мой молвил :"Всегда этот Риго неспокоен оттого, что не готов". Зазывала же, продемонстрировав на примере, что современный фашизм будет побеждён сильнейшим фашизмом искусства "русских", показал нам новую и в высшей степени замечательную модель винтовки, которая вот да поступит на вооружение армий: вместо отсутствовавшего за ненадобностью ствола имелся второй штык- приемущество, в котором оказалось легко убедиться. Зазывала немедля привёл в действие новинку: выстрелил в воздух -и красивая, расписанная в пух и прах ракета, описав изящную параболу, упала на землю к великой радости генерала с его штабом. Генералом был пузатый толстяк с огромной,  формой похожей на огурец, головой олигофрена из папье-маше увенчанной рыжей волоснёй. Затем вкатили пушку- и та пальнула ракетою, тоже как попало разрисованной, ещё милее первой. Но это ещё не всё: приволокли восхитительное оружие, необьятного размера и неопределённой формы, во всяком случае, выглядевшее странно- ствол был донельзя изогнут. Орудие разродилось прозрачным и, само собой разумеется, расписным мыльным пузырём, который недолго парил в воздухе, а затем опустился на конусообразную вершину генеральского черепа, где и лопнул. "Это мне милее орудийного снаряда!- умиротворённо заметил толстяк". Зазывала, кстати проходя мимо в затворённой клетке, с наигранно виноватым видом услужливо откликнулся: "Д`что там! Вы ,возможно, полагаете, будто это я его посадил в клетку. Но да вы ошибаетесь- это сделал баран. А баран, - знаете, кто его пленил? Итак, это сделала лиса. А лису? Ну да, это смог лев, он её взял в плен. А льва? Да... это сделало Отвращение*". Во время последнего монолога персонажи сна(мечты) всё бледнели и бледнели, а я услышал голос, заключивший: "Превосходно, чудесно, прислуживайте генералу и не спрашивайте себя, что это за особенный зверь".

_____________Примечание переводчика: * "ден Экель"- отвращение, отвратительный тип, а "дер Эзель"- осёл: может быть, здесь игра слов?___________

перевод с немецкого** Терджимана Кырымлы
** Из антологии немецких переводов с французского "Surrealismus in Paris 1919-1939" 1986, Berlin- DDR, Verlag Philipp Reclam jun.

Ингеборг Бахманн "Малина", роман (отрывок 1)

Действующие лица:


Иван 

родился в 1935 году, в Венгрии, г.Печ (прежде Фюнфкирхен). Несколько лет живёт в Вене и ходит на постоянную работу в некоем здании, что расположено на Каринтском кольце. Дабы избежать непредвиденных последствий для Ивана и его будущего, пусть это будет институт, там он занят финансами. Не банк.

Бела, Андраш

   дети 7 и 5 лет


Малина

 старше, чем выглядит, немомненно, ему уже исполнилось сорок лет,   издатель некоего "Апокрифа", которого уже нет на полках магазинов, а за последние пятнадцать лет было продано лишь несколько экземпляров книги. Из секретного досье: госслужащий категории А,  устроен в Австрийский Музей Армии, где ему позволено завершить учёбу как историку (главная специальность) и историку-искусствоведу  (вторая специальность), затем ему была оказана протекция и предоставлено достойное место, с которого он продвигается вверх не шевелясь, даже нисколько заметно не стараясь усовершенствовать процедуры и документооборот между Министерством обороны с набережной Франца-Иосифа и Музеем в Арсенале. Последний маршрут, не вдаваясь в детали, относится к замечательнейшим в нашем городе.

Я

австрийский паспорт, выдан Министерством внутренних дел.            Верительная грамота. Глаза кор., волосы блонд., родилась в Клагенфурте, следуют даты и профессия, дважды перечёркнуты и надписаны; адреса ,трижды перечёркнуты, а сверху- правильно выведено: "место жительства Унгаргассе, дом 6; Вена, Третий округ".

Время
 
          ныне, сегодня

Место

        Вена


Лишь о времени действия приходится мне ломать голову:  трудно вымолвить слово "сегодня", хоть все что ни день его произносят; да, должна признаться: когда люди делятся со мной повесткой текущего дня (а о завтрашнем молчок), я ничего не слышу, вижу пространный взгляд, чаще- очень внимательный, по причине занятости, оттого я не полагаюсь на "сегодня", ибо сквозь него можно миновать лишь пронзительно боясь или впопыхах, спешно- и о нём писать, или просто говорить, произительно боясь "сегодняшнего" , и уничтожить тотчас то, что о нём написано именно так, как рвут, сминают настоящие письма, не оконченные, не отосланные, ибо они- сегодняшние, ибо они ни в какое Сегодня не придут.
Как если бы некто строча ужасную мольбу дабы затем её изорвать и выбросить, знал зараннее ,что здесь разумеется под словом "сегодня".  И никому не ведом этот неразборчивый клочок: "Придите, если вообще Вы способны, желаете, если смею просить Вас о том! В пять пополудни в кафе "Ландтманн"...!" Или ещё телеграмма: "прошу срочно позвони мне тчк ещё сегодня". Или :"сегодня невозможно".
Ибо "сегодня"- слово только для самоубийц, для остальных оно в крайнем случае бессмысленно: ведь "сегодня"- определение проживаемого дня для них , если речь о дне текущем, им ясно, что должны отработать восемь часов или отдохнуть, пройтись-прокатиться парою маршрутов, скупитьтся, прочесть утреннюю или вечернюю газету, что-то выпустить из виду, от чего-то отказаться, кому-то позвонить- то есть, день, в течение которого нечто произойдёт, или лучше бы не слишком многое стрясётся.
Если же я паче чаяния произношу "сегодня", моё дыхание сбивается, наблюдается аритмия, которую теперь фиксируют электрокардиограммы, только самописец не выдаёт загруженности, новизны моего нынешнего, но -свидетельсво моего замешательства, котрое продвинутая медицина толкует как преддверие приступа страха- оно владеет мною, стигматизирует меня, то есть сегодня -скажем так, условимся этак- симптом. Всё же боюсь я ,что  для меня это "сегодня" слишком выдающееся, безмерное, охватывающее- и в этом патологическом возбуждении пребудет со мной до последнего мига.

Пусть не спонтанно, скорее- ужасаясь, через не могу определилась я со временем действия, зато единству места я благодарна доброму случаю: его мне не пришлось изыскивать. В этом последнем маловероятнейшем Единстве я прихожу к себе, узнаю` себя в нём- о, и насколько же! ибо Местом находится в большой и славной Вене, что не новость, но собственно Место- только один переулок, более того- лишь отрезок Унгаргассе (переулка Венгерского), из чего следует, что все мы, трое, живём тут: Иван, Малина и я.  Тот ,кто видит миръ из Третьего округа, отличается узким кругозором и естественно склонен выделять Унгаргассе, что-то найденное на нём выпячивать, восхвалять его значимости. Вегреский можно назвать особенным переулком, поскольку он начинается в тихом углу Сенного рынка, а с того места, где живу я, виден не только Городской парк, но также и улей Большого универмага и главную контору Таможни. Мы пока что живём среди настоящих, огороженных домов, но почти сразу за девятым номером с двумя бронзовыми львами на воротах дома уже неспокойны, растрёпаны, вне плана хотя их череда близится к дипломатическому кварталу, оставляя его справа, вовсе не будучи в родстве с этим "нобелевским кварталом", как его интимно называют, этот отпрыск Вены.
Унгаргассе полезен маленькими кафе и многими старыми гостиничками. Идя к "Старому Хеллеру", минуем необходимые гаражи, автомагазин, тоже очень полезную новую аптеку, табачный ларёк на углу Беатриксгассе и ,к счастью- Мюнцгассе, где мы можем припарковать свои авто если нигде ещё мест нет. Прямо, примерно вровень с Консолато Италиано (итальянским консульством) купно с Институто Италиано ди Культура (Итальянским институтом Культуры) дух- ни словами сказать, но это ещё не всё: позже, когда выезжают из общего гаража почтовые авто... или если до этого ваш взгляд выхватит на фасаде гаража две неговорливые, лаконичные таблички с надписями "Кайзер Франц Йозеф I" и "Канцелярия и Мастерские" , попытки облагородиться кажутся пустыми- и ты вспоминаешь его былую молодость, старого Унгаргассе, где прежде находили приют приезжие из Венгрии торговцы лошадьми, волами и сеном, его постоялые дворы-  так живали и торговали они только здесь, в, выражаясь цеховым пошибом ,"большом арочном городе". Рисуя его "большие дуги", под которыми проезжаю сворачивая иными днями вниз прочь с "беговой" трассы, а те удивляют меня всегда новыми "хуторами", огорчительными новшествами, заведениями, кипучей современной жизнью. Они не обделены вниманием, их уже ведь знают, но чужаку они кажутся неброскими, ибо их незачем озирать, в них надо только жить. Туристу следует со Шварценбергпляц или позже, у Бельведера, с которым мы имеем честь делить титул "Третий округ", свернуть с трассы, но чужак, возможно, явится с иной стороны, сойдя на железнодорожной станции, когда надумает пройтись к современным "каменным шкафам" , к Венскому Международному Отелю или слишком углубится, гуляя, в Городской парк. Но в этот последний, о котором было мне напел пропитым голосом белый как мел Пьеро

     "О- аль- тер  Дуфт аус Мер- хен- цайт..."
     ("Бы-лин-ных лет ста-рин-ный дух..."),
хаживаем мы в лучшем случае дважды в год, хотя до Парка пять минут ходьбы; а Ивану, который не ходит пешком из принципа несмотря на мои просьбы и хитрости, он знаком только проездом, ибо Парк просто слишком близок, а на природу и с детьми мы выбираемся в Венский лес, на Каленберг (Лысую гору), до самых замков Лаксенберга и Майерлинга, и до Петронелля и Карнунтума в Бургенланде. Мы бессердечны и равнодушны к этому Городскому парку- и нечего мне припомнить из "бы-лин-ных лет..." Иногда ещё я, беспокоясь, замечаю по ту сторону решётки зацветающие магнолии, но никак мне не удаётся выбраться к ним- и когда я, как сегодня, снова беспричинно спрашиваю Малину: "Кстати, магнолии в Городском парке, ты их видел?", тогда он, будучи учтив, отвечает и кивает, но ему уже известен вопрос о магнолиях.
Имеются, их легко обнаружить, в Вене улочки намного красивее этих, но они в других округах, с ними- как с красивыми дамами, которых окидываешь виноватым взглядом даже не надеясь побыть с ними. Ещё никто не возгласил
 красоту Унгаргассе, никто не признался ,что перекрёсток Инвалиденштрассе и Венгерского заворожил его или лишил дара речи. И я не стану первой осенять изысканными эпитетами мою, наши улицы, но обязуюсь исследовать нашу живую связь, то ,чем я приросла к Унгаргассе ибо о`н лишь во мне выгибает свои арки, от дома номер 6 до дома номер 9- и я расспрашиваю себя, отчего постоянно пребываю в его магнетическом поле когда иду улицею Фрейюнг или совершаю покупки у Грабена ,или плетусь в Национальную бюиблиотеку, на Лобковицплац стою и думаю: "Здесь, непременно здесь до`лжно жить!" Или- при Дворе! Собственно, когда я топчусь в Старом Городе ,то лгу себе, что не хочу домой или сижу битый час в кафе и копаюсь в газетах , то втайне я желала б остаться дома- и когда я сворачиваю с Беатриксгассе, где жила некогда, в свой округ,  или с Хоймаркта (Сенного рынка) -сюда, не то что меня трогает ностальгия,- хотя здесь время внезапно сходится с местом- но за Хоймарктом моё кровяное давление подскакивает и одновременно отпускает судорога, зажим, который испытываю на чужбине, хотя иду вначале быстрее, а затем тише, влекомая счастьем. Ничто не кажется мне надёжнее этого отрезка переулка: днём я взбегаю по ступенькам, ночью ключ от ворот уже зажат в моей ладони- и снова наступает миг благодаренья, ворота отворяются- и чувство ночного возвращения домой, которое переполняет меня , брызжет-дари`т округе, домам и людям, на сто, двести метров вдаль, где всё напоминает мой дом, которой принадлежит вовсе не мне, но некоему АО или просто шайке спекулянтов, что его отстроила ,уснастила множеством этажей и флигелей, но об этом я почти ничего не знаю, поскольку сразу после войны я проживала в десяти минутах ходьбы отсюда, в двадцать шестом номере, который также долго был моим счастливым: теперь он мне встречается угнетённым и пристыженным как пёс, переменивший хозяйку, он изредка видет прежнюю -и не знает, к кому привязан, кому обязан сильнее. Но теперь я миную дом Беатриксгассе, 26 так, будто никогда не жила в нём, почти никогда... или да, был он там прежде, "чудесных лет старинный дух", был да сплыл.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы

Антонен Арто "Сон I, Сон II"

                                                 Сон первый
На аэродроме: со стоящего на земле аэроплана снимают на кинокамеру взлетающей, чётко работающей, точно знающей, что делает машины. Воздух полнился пронзительным рокотом, равно и светом, вторящим последнему. Но прожектор иногда упускал машину. Наконец, мы взлетели вдвоём или второём. Машина висела в небе. Я очутился в неприятно-лабильном равновесии. Когда же машина обернулась, мы обернулись с нею- в пустоте и нам пришлось схватиться за кольца чтоб удержаться. Наконец, манёвр удался, но я недосчитался друзей: на борту остались лишь механики, которые в пустоте управлялись со свёрлами.
В этот миг один из них оборвал оба провода. "Прекратите работу,- крикнул я им,- я падаю!" Др земли оставалось нам пятьсот метров. "Только терпение!- отвечено было мне.- Мы рождены чтоб падать".
Мы опасались покинуть несущие плоскости машины, я всё же ощущал их твердь под собою. "Верно падаю!- взревел я, точно зная, что не умею летать". И я услышал, как всё с грохотом взорвалось. Крик: "Отстрелить спасательную петлю!" И сразу же   я    п о ч у в с т в о в а л, что мои ноги оторваны режущим острым арканом, а самолёт под ними скользит прочь, а я так и вишу головой вниз в пустом пространстве.
Не знаю право,  с т р я с л о с ь   л и   э т о   с о   м н о й   н а я в у.

                                                  Сон второй
А затем я сразу пошёл на свадьбу, которой было ждал. То была свадьба ,где невестами оказывались девушки, но там также присутствовали актрисы и проститутки, а чтобы достичь девственниц, надо было преодолеть ручеёк, поток заросший режущим камышом. Итак, мужчины достигли дев -и сразу выбрали себе пары.
Одна среди них, девственнее прочих, кудрявая, была в платье со светлыми ромбами. Она, миниатюрная пышка, оказалась выбранной одним известным киноактёром.  Мне было больно, что она любит не меня.
В комнате, куда её ввели, плохо закрывалась дверь- и через щель я видел, как молодожёны взаимно отдаются. В общем, я стоял довольно далеко от двери, но из всех присутствующих в зале происходящее в комнате интересовало только меня. Я видел как пара в комнате ,уже нагая, просто занята своим- и я подивился тому, насколько полно их бесстыдство прикрыто чистотой и некоей твёрдой решимостью. Девственница очень ценила свою невинность, но сколько природного и естественного явилось в тот миг, когда она сошлась со своим женихом. А затем мы проводили их на лодку.

перевод с немецкого* Терджимана Кырымлы
* Из антологии немецких переводов с французского "Surrealismus in Paris 1919-1939" 1986, Berlin- DDR, Verlag Philipp Reclam jun.

Ингеборг Бахманн "Среди убийц и помешанных",рассказ (отрывок 7)

Хуттер, который на терпел столь долгие речи, он их охотно прерывал собственными байками да анекдотами, вставил ,хрустнув баранкой: "И как же сложилось у вас со стрельбой в дальнейшем, мой господин?"
Мужчина, не взглянув на него, пригубил из кружки как и все в этот момент, затем отодвинул её подальше, на средину стола. Он взглянул на меня, затем - на Малера, снова на меня- и на этот раз я отвёл глаза.
- Нет,- наконец ответил он,- я же выздоровел. Поэтому не сложилось. Вы поймёте это, господа мои. Спустя месяц меня снова арестовали- и конец войны я встретил в лагере. Поймите, я не мог стрелять. Коль я не мог выстрелить в человека, то в некую абстракцию ,"русских"- и подавно. Я их не смог себе представить. А ведь следует же иметь хоть какое-то представление.
- Забавный крендель,- тихонько молвил Бертони Хуттеру. Я расслышал их шёпот и напугался, что незнакомец- тоже.
Хадерер кинул официанту и пожелал расплатиться.
Из большого зала всё громче слышался мужской хор, иногда он казался оперным, из за спущенных кулис. Те пели :"Родина, твои звёзды..."
Незнакомец снова опустил голову, прислушался, затем молвил :"Будто и дна не прошло..." и "Доброй ночи!" Он поднялся и широко зашагал прямо к двери. Тотчас поднялся Малер, крикнул мне :"Слышите?!" Его всегда принимали во внимание, но на этот раз он хотел быть по-настоящему услышанным. И всё же, я впервые заметил его неуверенным: Малер смотрел на нас с Фридлем, словно ждал совета. Мы уставились на него- в наших ответных взглядах совета не было.
Мы потеряли счёт секундам- Малер напористо расхаживал, мрачный, задумавшийся,  взад- вперёд... вдруг он направился к двери, распахнул её, а мы последовали за ним, поскольку пение внезапно оборвалось- лишь два одиноких голоса невпопад что-то тянули. И тут же в соседнем зале заварилась какая-то суматоха: то ли выясняли отношения, то ли что похуже.
Мы столкнулись лицом к лицу с несколькими мужчинами, которые взаимно перекрикивали друг друга. К Хадереру обращался некий тип, похоже, тот самый полковник, побледневший, взвизгивая. Я расслышал обрывки фраз :"... непостижимая провокация... прошу Вас... старые фронтовики..." Я кричал Малеру, звал за собой, я побежал к лестнице на выход, преодолел её в два ступени, темные, мокрые и каменно-твёрдые как в штольне- вон в ночь, на волю вели они. Недалеко от входа в кабак лежал он. Я склонился к нему. Он истекал кровью из нескольких ран. Малер опустился на колени рядом со мной, убрал мою ладонь с груди мужчины и дал мне потять, что тот уже мёртв.
Во мне раздалась Ночь- и я очутился в собственном Безумии.
Когда наутро я пришёл домой, уже остывший, то окаменел стоя посреди комнаты- стоял себе, стоял и ,только добрался было до кровати, как ,вялый и непомнящий, взлянув на ладонь, увидел кровь. Она мне показалась следом невидимого выстрела, запечатавшего во мне чад отчаяния, месть, гнев. Теперь они не вырвутся наружу. Никогда. Ни за что. И пусть хоть разорвут меня они, буйные- всё равно никому не причинят вреда как убийца, никого не убивший, но лишь ставший жертвой- напрасной... Но кто знает? Кто осмелится поручиться?

перевод с немецкого Терджимана Кырымлы

Ингеборг Бахманн "Среди убийц и помешанных",рассказ (отрывок 6)

Ещё пуще сгустился табачный дым- и наш стол издалека был неразличим. Когда ,подойдя поближе к нему, мы вынырнули из чада покончив с блужданием, я увидел сидящего подле Малера некоего мужчину, которого я не знал. Они обое молчали, а остальные судачили. Когда мы с Фридлем было присели, а Бертони одарил нас беглым взглядом, незнакомец встал и протянул нам руку, он пробурчал своё имя. Он не показался мне хоть чуточку дружелюбным, вовсе нет: его взгляд был неподвижен и холоден,- я пытливо взглянул в лицо Малеру, который должен был знать новичка. Тот был очень крупным, слегка за тридцать, хотя при первом взгляде казался старше. Одет он был неплохо, но казалось, что великоватый костюм ему подарили. Мне понадобилось несколько времени, пока я ухватил потерянную нить общего разговора, от которого ни Малер, ни новичок не старались устраниться.
Хадерер Хуттеру: "...Но тогда и вам знаком генерал Цвирль!"
Хуттер радостно Хадереру: "Да разумеется. Из Граца".
Хадерер: "Высокообразованный. Одни из лучших знатоков греческого. Один из лучших моих старых друзей".
Уж следовало опасаться, что Хадерер подвергнет экзамену наши с Фридлем жалкие познания в греческом и латыни, хотя он же помешал нам своевременно приобрести их. Но меня не тянуло в беседу ,ведомую Хадерером, даже бросать реплики мне претило- и я подвинулся к Малеру словно не слыша толковища. Тот о чём-то тихо расспрашивал незнакомца, а он громко, глядя в стол, отвечал ему. На каждый вопрос он отзывался лишь одним предложением. Он мне показался пациеетом Малера или ,во всяком случае, друг в роли пациента. Малер знался со всякими личностями и водил приятельства, о которых мы не подозревали. В одной руке мужчина держал пачку сигарет, а другой курил не виденным прежде мною манером. Он механически, выдерживая точно отмеренные паузы, затягивлся так, словно курение- единственное, на что был способен. От опасно коротких для губ окурков он зажигал новую сигареты- и снова затягивался как жил. Внезапно он прервался, спрятал сигарету в грубых, красноватых, некрасивых пальцах и откинул голову. Наконец я расслышал нечто. Хотя двери в соседний большой зал были затворены, оттуда доносился хоровой рёв. Я разобрал что-то вроде: "Дома, да на родине, нас встречают..."
Он снова затянулся и громко обратился к нам, тем же тоном, которым отвечал было Малеру:
"Они всё ещё возвращаются. Они, пожалуй, ещё не вполне вернулись".
Харерер хохотнул и молвил: "Не знаю, что вы имеете в виду, но это действительно значительная проблема, а мой уважаемый друг, полковник фон Винклер не способен утешить своих людей... если так будет продолжаться, придётся нам присмотреть другое заведение".
Вмешался Бертони: сказал, что уже обратился было к хозяину, мол, что за неожиданность, эта встреча фронтовиков, внеюбилейная, а тот не знает точно...
Хадерер сказал, что и он не знает, но его уважаемый друг и фронтовой товарищ в прошлом...
Я не понял ,что сказал нам незнакомец потому, что его перекрикивали в тот момент Хадерер и Бертони- Фридль один должен был его расслышать,- а потому я не понял, с чего он внезапно назвался убийцей.
-... мне ещё не исполнилось двадцать, а я знал: быть тому,- молвил он ,как будто не впервые затянув эту историю, не ища слушателя, для всех и каждого.- Я знал, что обречён стать убийцей, как некоторые, герои ли, праведники или посредственности. У меня была на то натура "в полной комплектации", если желаете, и всё меня вело к цели- к убийствам. Мне недоставало лишь жертвы. Тогда я слонялся улицами, здесь...
Он кивнул в прокуренное пространство, а Фридль быстро отшатнулся чтоб не оказаться задетым мощной рукой.
-... Здесь я ночами шастал улицами, под пахнущими каштанами в цвету, меня преследовал их дух, по кольцевым бульварам и узкими проулками, а сердце билось наизнос, а лёгкие мои работали как взбесившиеся, и я дышал как изголодавший волк. Я ещё не знал, как и кого должен убить. Только мои руки тянулись вперёд, будто сдавливая невидимую шею, что ли? Тогда я был намного слабее, недоедал. Я не знал тут никого ненавидимого мною, одинокий в городе, и так ,не находя жертвы, я почти спятил теми ночами. Всегда затемно я вставал с постели и выходил вон, должен был, вон на ветренные, безлюдные темные углы, стоял там, ждал- никто не минал, никто не обращался ко мне, а я ждал до крупного озноба- и слабость выгоняла из меня безумие. Но так продолжалось недолго. Затем меня призвали на военную службу. Стоило мне взять оружие в руки- я понял, что пропал. Мне придётся выстрелить. Я повторял пройденное, обращаясь с оружием, заправляя его пулями, которые, если начинены порохом, то надёжны. На стрельбах я не выбивал положенного не потому, что не целился: знал ведь, что чёрный круг- вовсе не живой зрачок, а так, просто учебная цель, которая не нуждается в смерти. Меня раздражали эти вступления, они не были действительностью. Я палил, если вам угодно, нарочно не в "яблочко". Я ужасно потел во время упражнений ,ещё и синел от натуги, валился с ног и ложился навзничь. Не иначе, я был помешанным или убийцей, это я знал в точности, и оттого разговаривал с другими так, что могло дойти до перестрелки: либо я пристрелил бы кого, либо они меня. Чтоб знали ,с кем имеют дело. Но крестьянские сынки, ремесленники и служащие из казармы не велись на мои разговоры, терпели или высмеивали меня, но не принимали за убийцу. Или всё же? Не знаю. Один называл меня Джеком Потрошителем, почтовик, много в кино ходил, читал, слабак. Но ,думаю, и он, в сущности, не верил".
Неизвестный вынул изо рта сигарету, мельком посмотрел себе под ноги, а затем- выше. Я почувствовал на себе его холодный, пристальный взгляд и ,не знаю почему, пожелал его отвести. Я стерпел, но оказался тяжелее взгляда влюблённого или врага, пока я ,уже неспособный думать и говорить, пустой, снова не расслышал громкий, чёткий голос.
"Мы прибыли в Италию, к Монте-Кассино. Там была такая бойня, что вам не представить. Там человеческое рагу валялось повсюду- убийце лучшего не надо. Я не ещё не был уверен в себе- только полгода я обращался с оружием. Только я занял свою позицию у Монте-Кассино, как во мне не осталось ни ошмётка души. Я вдыхал запах разлагающихся трупов, пожарищ и пороха как свежайший дух горных вершин. Я не чувствовал страха окружающих. Я ждал первого своего убийства как собственной свадьбы. Ибо то, что для иных было театром военных действий, мне казалось личной сценой убийцы. Но я желаю рассказать вам, как всё сталось. Я не стрелял. Я залёг, когда перед нами оказалась группа полячишек- там же из всех стран были. Тогда я сказал себе: нет, никаких "по`лен". Мне не годятся эти наименования всех- поляки, ами, чёрные- из обиходного языка. Я же был простым убийцей, косноязычным, и моё наречие было простым, не цветистым, как у других. "Выбить", "выкурить", "выдавить"- похожие на эти слова не поддавались мне, они претили мне, я даже не мог их выговаривать. Мой язык, значит, был конкретным: я говорил себе "ты должен, ты хочешь убить человека". Да, этого желал я уже давно, год меня оттого лихорадило. Человека! Я не мог стрелять ,вы должны понять это. Я не знаю, как вам точно это объяснить. Остальным это удавалось легко: они опорожняли магазины, как правило, не зная, попали в кого или нет, да они, как многие, и не желали этого знать. Эти мужчины не были убийцами, не правда ли? они хотели выжить или заслужить свои награды, думали о собственных семьях или о победе, о фатерлянде, мгновениями, правда- и то и дело, всё чаще попадали в цели. Но я же постоянно думал об убийстве. Я не стрелял. Через неделю когда битва было приутихла, когда нас не донимали союзнические силы, как только наши самолёты дали нам передышку, а впереди я не видел столько мяса, как прежде, меня отправили назад в Рим на трибунал. Я там рассказал о себе всё, но меня не пожелали понять- и я попал в тюрьму. Я был приговорён за трусость перед лицом врага и небрежение боевым оружие, там были ещё пункты, которые я не понял, а теперь уже не припомню. Затем меня вдруг освободили и перебросили на север, на содержание в психиатрическую клинику. Думаю, меня вылечили и через полгода я обрёл иную личность, в которой от прежней ничего не осталось, а затем бросили на восток в арьегардные бои".

окончание следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы

Ингеборг Бахманн "Среди убийц и помешанных",рассказ (отрывок 5)

Я ответил ему: "Мы не в компании- её просто нет, никакой. Всё намного деликатнее. Думаю, мы все должны и, одновременно, не можем сосуществовать. В каждой голове свои законы и права, которые не сочетаются с порядками в иных головах. Но каждый из нас нуждается в посторонних: ни шатко, ни валко- так и живём".
Фридль злобно хохотнул :"Нуждаемся. Естественно, так и есть:  именно я я вот нуждаюсь в Хадерере..."
Я возразил: "Я не имел в виду вас".
Фридль полез в бутылку: "Но почему нет? Мне он ещё пригодится. Ты легко выразился, неконкретно так,- у тебя ни жены, ни троих детей. Но тебе пусть не Хадерер- иной добродетель понадобится, не лучше моего". Я смолчал.
"У меня трое детей,- выкрикнул он ,а затем изобразил ладонью ступени от полуметра и выше, мол, такого вот они росту.
"Послушай, это не аргумент. Так нам говорить не о чем".
Фридль разозлился: "Не-ет, это аргумент. Ты совсем не знаешь, насколько он весом- он тяжелее всех прочих аргументов. В двадцать два года я женился. Что поделаешь. Ты не представляешь ,что это значит, тебе невдомёк!"
Он отвернулся и рухнул головой в раковину. Я думал, он потерял сознание. Бертони вышел из кабинки и не вымыв рук покинул умывальню так быстро, будто боялся услышать ешё раз собственную фамилию и не только её.
Фридль ,пошатываясь, спросил: "Тебе неприятен Херц? Я прав?"
Я неохотно ответил: "С чего ты взял?.. Ладно, пусть неприятен. Я в претензии к нему: зачем сидит с этими? А ещё потому, что Херц не пересядет за другой стол со мной и ещё парой несогласных. Напротив, Херц бережёт компанию".
Фридль отозвался: "Ты сумасшедший пуще меня. Вначале говоришь, что каждый нуждается в остальных, затем упрекаешь Херца в компанейщине. Я же напротив, не упрекаю его. У него есть право держаться всех, дружить с Раницки".
Я возразил: "Нет у него на то права. Ни у кого нет. И у меня".
- Да, после войны,- продолжил Фридль,- мы тут думали, что миръ разделён меж добром и злом. Я расскажу тебе о таком чуд`но поделённом мире. Это произошло в Лондоне, когда я там встретил брата Херца. Будто мне перекрыли кислород. У меня перехватило дыхание. Но брат ничего не знал обо мне, ему недоствало того, что я был столь юн. Он допрашивал меня: "Где вы были тогда-то и чем занимались?" Я ответил, что учился в школе, а  моих старших братьев расстреляли как дезертиров... Наконец, я признался, что вынужден был покориться, как и все мои одноклассники, призыву. Дальше он не копал, переменил тему: стал расспрашивать о некоторых своих знакомых, о Хадерере, и о Бертони, о многих. Я пытался рассказать что знал- вышло так, что некоторых пожалел, о некоторых постеснялся поведать, да, больше нечего сказать было хорошего, а многие были уже мертвы, а большинство изолгалось, исподличалось- и это я признал. Хадерер всегда лгал, подделывал собственное прошлое, не так ведь? Но я скоро заметил, что тот мужчина не слушает меня: он погрузился в собственные раздумья- и тогда я ,ради перемены, заговорил о хорошем, например, о том, что Бертони, например, ничего плохого не сделал, в крайнем случае- струсил, а брат Херца прервал меня, сказав: "Нет, не выпячивайте различий. Для меня разницы нет, пожалуй, навсегда. Я никогда не вернусь в эту страну. Не желаю видеть убийц..."
- Я понимаю это, понимаю даже лучше ,чем Херц. Хотя...- я добавил помедленнее,- ...это быстро проходит, с горчайшей досадой, а затем наступает прощение. Нельзя всю жизнь чувствовать себя жертвой. Так не годится.
- Мне кажется, всему миру недостаёт мудрости! Мы бьёмся тут в сомнениях, мы не способны найти ответы на проклятые вопросы, а прежде иные бились над тем же- и довели нас до беды: одни стали палачами, другие- их жертвами, и чем дальше в глубь веков- тем горше, безнадёжнее, больше ничего не вижу в истории, не знаю, куда сердце своё приткнуть, к которой партии, группе, силе, ибо ведом закон подлости, по которому все они сотворены. И всегда, по-твоему, Фридль, всем суждена доля жертвы, но это не выход: пути отсюда нет.
- Это страшно!- вскричал Фридль.- Жертвы, множество жертв не указывают пути! А для палачей "времена меняются". Жертвы суть жертвы. Этим всё сказано. Мой отец был жертвой во время Дольфуса, мой дед- жертвой  монархии, мои братья- жертвы Гитлера, но мне что с того?! Понимаешь ты, что я говорю? Они пали, по ним прошлось, их расстреляли, на них выстроили стену, на маленьких людях, не слишком рассуждавших, не слишком задумывавшихся. Хотя, впрочем, двое или трое из них ждали нечто: мой дед, например, чаял грядущей республики, но ответь мне, зачем? Разве она нуждалась в его смерти? А мой отец думал о социал-демократии, но скажи на милость, кто искал его смерти? Неужели наша Рабочая партия, которой хотелось одержать победу на выборах? Для ней не нужна эта смерть. Для этого -нет. Евреи были убиты потому, что были евреями: они- просто жертвы, но не для того ведь, чтоб теперь и детям малым говорилось: и они были людьми? Несколько поздно, ты не находишь? Нет, этого ровно никто не понимает, того, что жертвы ни к чему! Именно этого не понимает никто, а потому и не жалеет никто, не желает надолго задумываться о них. Кто тут не знает "не убий"?! Это ведь уже две тысячи лет ведомо. Сто`ит ли добавить к заповеди хоть слово? О, в последнем выступлении Хадерера именно об этом: автор открыл америку, нажевал гуманизма, привлёк цитаты из классиков, сослался на богословов, дополнил речь новейшими метафизическими сентенциями. Но это же дико. Как может человек об этом держать речь: Это же абсолютное слабоумие или пошлость. Кто мы, если выслушиваем подобное?
И он еще прибавил: "Тогда ответь мне только на один вопрос: почему мы сидим с ними. Пусть мне скажет об этом хоть один человек, а я выслушаю. Ведь именно это обстоятельство- бесподобно, а всё, что из него следует- тому быть бесподобным".
"Я больше не понимаю миръ,"- в этом мы часто признаёмся себе ночами когда выпиваем, говорим, толкуем. А ещё каждому выпадают мгновения, когда сдаётся, что всё стерпится. Я сказал Фридлю, что прощаю всех, а он оказался неправ: ничего не понял. Но я тут же подумал, что и сам не понимаю- и решил, что Фридль мне чужд, правда, не настолько ,как другие. По крайней мере, мне неприятны люди вроде Фридля: для них семья- слишком большой авторитет. И Штекель мне неприятен: для него авторитет- искусство. И с Малером, который мне милее остальных, я бы не захотел быть всегда в одном мире. Долго мне перебирать соседей? И зачем же? "Вперёд"- в этом мы все согласны, но что готовит нам будущее? Пожалуй, я сыт Фридлем и хотел бы с ним расстаться... нам остаётся надеяться, что нас не покинут все.
Фридль застонал, выпрямился и ,пошатываясь, побрёл к ближайшей кабинке. Я слышал как он там блевал, хрипел и булькал, говоря меж делом: "Когда это всё выйдет наружу, когда всё это выблюешь, всё, всё?!"
Выйдя, он блеснул мне своим помятым лицом и молвил: "Скоро я выпью на брудершафт с этими там, возможно, даже с Раницки. Я скажу им..."
Я сунул его под струю из крана, вытер ему лицо, затем схватил его покрепче за руку: "Ты смолчишь!" Мы уже долго отсутствовали, пора настала нам идти к столу. Только мы вошли в большой зал, как услышали шум собрания ветеранов Нарвика, из-за которого я не понял, что мне говорил Фридль. Он выглядел уже лучше. Кажется, мы отчего-то посмеялись, может быть, над собою, словно не в ту дверь зашли.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы

Ингеборг Бахманн "Среди убийц и помешанных",рассказ (отрывок 4)

Бертони поспешно огласил список: "Англичане, американцы, французы".
Хадерер собрался и живо отреагировал в тему: "Но для меня они всё же не были врагами, прошу вас! Я говорю просто об опыте. Ни о чём ином говорить не желаю. Нам, однако, угодно произносить речи, обсуждать, писать о другом, иначе- наша на то воля. Подумайте-ка о нейтралах, которым недостаёт, и довольно долго, именно этого, горького опыта". Он прикрыл глаза ладонью: "Я не хотел бы расстаться ни с этими годами, ни с этим опытом".
Фридль по-школярски упрямо вставил своё: "Я уже... Я смог бы забыть".
Хадерер неодобрительно взглянул на него: не выказал гнева, только выразил готовность произнести для него и всем наставническую проповедь. В этот миг, однако, Хаттер упёрся локтями в стол и бросил реплику Хадереру, да так громко, что тот почти расстался с пасторским куражом: "Да, и впрямь? Кто осмелиться перечить: культура возможна только посредством войны, борьбы, экспансии... Опыт для меня есть культура: не так ли?"
Хадерер, выдержав краткую паузу, вначале окоротил Хуттера, затем выбранил Фридля, а после неожиданно заговорил о Первой мировой, охладев к минувшей войне. Он начал спич битвой при Изольдо: Хадерер с Раницки погрузились в полковую быль, кляли итальянцев, а затем- уже не их, антигитлеровский западных союзников называли "ударившими нам в спину", рассуждали о "нерешительном командовании", снова охотоно возвращались к Изонцо- и ,наконец, ложились под заградительным огнём на Малом Пале.  Бертони воспользовался мгновенным замешательством Хадерера- тот ,возжаждав, пригубил было свою кружку- и неумолимо затянул собственную невероятную и запутанную историю Второй мировой. Речь шла о том, как он и профессор германистики из Франции получили задание озаботиться одним борделем: их неудачам, казалось, не было конца, а Бертони совсем запутался в причудливых сентенциях. Наконец, Фридль содрогнулся в смехе- это удивило меня, а ещё более озадачило то, как он вдруг сомлел ,запутавшись как и я в операциях, чинах, датах. Да, Фридль был моим ровесником и ,может, только в последний год войны был, подобно мне, призван на службу, со школьной скамьи. Но затем я заметил, что Фридль напился, а ему всегда нездоровилось напившемуся: он, отчаявшись, выговаривался к собственному стыду- я уже различал насмешку в его словах. Но на  некоторое время я разуверился в нём, когда мой одногодок обратился к остальным, отдался этому миру кривляний, проб мужества, героизма, субординации и самоуправств, тому мужскому миру ,в котором все вызовы далеки от наших повседневных и в котром всяк заслуживает позора ли, почестей, которые затем никак не приткнёшь в этом мире, где мы все- обыватели. И я помыслил над рассказанной Бертони историей с кражей свиньи в России, зная притом, что Бертони на это не способен, он и карандаша из редакции не унесёт, настолько корректен. Или, к примеру, Хадерер, который в Первой мировой удостоился высших наград. Мне рассказывали ещё, что он тогда был выполнил миссию Хётцендорфа, проявив особую храбрость. Но посмотрим на него теперь: человек не способен вообще ни на какой храбрый поступок, и прежде таким был, по-крайней мере, в этом мире. Возможно, он был другим в другом мире, в иных обстоятельствах. А Малер, хладнокровный и бесстрашнейший из моих знакомых- о нём рассказывали, что он тогда, в 1914-м или в 1915-м падал в обморок, работая санитаром, и принимал морфий чтоб снести будни лазарета. Затем он дважды пытался покончить с собой - и конец войны встретил пациентом неврологической клиники. Итак, все они действовали в двух мирах и были различны тут и там, отличались безнадёжно расколотым Я. Все уж напились и хвастали прорываясь осколками своих кричащих Я сквозь полосу огня к собственным половинкам, любящим, социальным, с жёнами и профессиями, к гражданским, разномастым соревнованиям и бонусам. А ещё они гнались за синей птицей, которая рано упорхнула из их Я, а без неё миръ казался им призрачным. Фридль толкнул меня: он захотел подняться, а я испугался увидев его сияющее, оплывшее лицо. Я повел друга вон. Мы дважды ошибались в пути к умывальной. По дороге нам пришлось продираться сквозь встречную толпу мужчин, которые рвались в большой распивочный зал. Я ещё не видел такого набега в "Кроненкеллер". Он меня настолько поразил, что я спросил кельнера, в чём дело. Тот точно не знал, но предположил, что посетителей прибыло по причине товарищеского матча, а места тут маловато, да ещё славный полковник фон Винклер вот-вот явится со товарищи на встречу ветеранов Нарвика, заметил кельнер.
В умывальной царила мёртвая тишина. Фридль согнулся над раковиной, схватился за полотенце так, что ролик совершил полный оборот.
- Понимаешь ты,- спросил он,- почему мы сидим рядом?
Я молча пожал плечами.
- Ты ведь понял, о чём я?- настойчиво переспросил он.
- Да, да... -отозвался я.
Но Фридль продолжил: "Тебе понятно, почему даже Херц с Раницки сидят рядом, почему Херц не презирает его как, наверное, ненавидел Лангера, а тот ведь не настолько виновен и уже мёртв. Раницки- не труп. Почему сидим мы, Господи небесный, рядышком? Особенно Херца я не понимаю. Они погубили его жену, его мать..."
Я судорожно поразмыслил и выдавил: "Я понимаю это. Ведь правда, понятно".
Фридль спросил: "Потому что он забыл? Или он в один прекрасный день подумал, что всё в прошлом?"
-Нет, -ответил я.- Не в этом дело. Память ему не помощница. И прощение- тоже. Они ни при чём".
Фридль продолжил: "Но Херц всё же помог Раницки - и вот уже по меньшей мере три года они сидят рядом, и с Хуттером, и с Хадерером рядом. Он всё обо всех знает".
Я проронил: "Мы тоже знаем. И что же мы?"
Фридль  запальчиво, словно его осенило, добавил: "Но разве Раницки ненавидит своего помощника Херца за его великодушие? Что думаешь? Наверное, ненавидит и за это".
Я ответил: "Нет, я не верю. Он полагает, что Херц поступил верно, но ,самое большее, побаивается, что его поступок может вызвать некоторые последствия. Он не увенен. Но все, кроме Хуттера, подолгу не терзаются этим вопросом: они находят, что время прошло, мир переменился- настали иные времена.
Тогда, после 45-го я тоже думал, что миръ расколот, и навсегда, на добро и зло, но миръ с тех пор делился и продолжает колоться инако. Это произошло неуловимо, неожиданно6 мы снова вместе и в смеси, а чтоб нам поделиться, нужны иные поступки, иные идеи, нежели тогда, в прошлом. Понимаешь? Прошлое стьль далеко, что не сто`ит в него всматриваться. Но это обстоятельство- не повод для пристальной щепетильности".
Фридль вскричал: "И что же?! В чем дело? Тоже скажешь! То есть, по-твоему, мы уравнялись и оттого вместе?!"
- Нет, -ответил я. -Мы не равны. Малер не такой как они, и мы с тобой- тоже".
Фридль выпучил глаза: "Итак, Малер, ты и я -мы всё же различны меж собой, но при этом желаем иного и говорим не так ,как они. Но и те не равны: Хадерер и Раницки- столь различны. Раницки, тот хотел бы ещё раз увидеть свою Империю, а Хадерер- конечно, нет- он положился на демократию и при ней останется, знаю это. Раницки достоин презрения, и Хадерер- тоже, в этом я их не различаю, но они не одинаковы: есть разница- сидеть за столом лишь с одним из них или с обоими. А Бертони..."
Когда Фридль выкрикнул эту фамилию, в умывальню зашел сам Бертони - и покраснел от стыда несмотря на загар. Он изчез за дверцей кабинки- и мы ненадолго замолчали. Я вытер руки и лицо.
Фридль прошептал: "И так со всеми из компании, и я такой же, но я не желаю! И ты в компании!"

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы

Ингеборг Бахманн "Среди убийц и помешанных",рассказ (отрывок 3)

Бертони сдружился было с ним ещё до того, как Штекель вынужден был эмигрировать, стал лучшим его другом когда Штекель поручился за Бертони в 1945-м и последнего снова приняли в "Тагблатт", но не только поэтому: в чём-то они понимали друг друга лучше, чем посторонние, особенно когда речь заходила о "бывалом". Тогда они обращались к наречию, которое Бертони копировал с минувшего- и ,довольный оказией, уже не сбивался на новояз, практикуя лёгкий, беглый, озорной язык, который не вполне сочетался с его нынешним видом и состоянием, язык намёков, "двоивший", прятавший говорящего. Он, Бертони, не "имел в виду" как Штекель, но растекался словами поверх означаемого, растерянный, стремился в опасное.
Меж тем рисовальщик подал мне новый лист. Малер подался вперёд, наклонился, мельком взглянул на портрет, после чего высокомерно усмехнулся. Улыбаясь, я передал портрет дальше. Бертони не успел молвить "браво" потому, что Хадерер опередил его, пожелав ещё раз показаться. Бертони лишь посмотрел на свой портрет, печально и задумчиво. Когда Хадерер угомонился, Малер через стол сказал Бертони: "А вы красавец мужчина. Знали?"
А вот как выглядел старый Раницки:
С услужливой миной, в маске угодника, готовой согласно кивнуть каждому. Брови и уши поддакивали с портрета самостоятельно.
Раницки, ручаюсь, всегда был прав. Все смолкали, стоило ему бросить слово о прошлом, поскольку не было смысла перечить Раницки. Забыть и не вспомнить, говорится в подобных случаях: сидящего за столом Раницки все терпели молча. Израдка тот, всеми забытый, кивал себе. Он в самом деле после 1945-го пару лет продержался без работы и возможно даже побывал в заключении, но вот и снова вышел в университетские профессоры. Он исправил каждую страницу своей "Истории Австрии" чтоб переиздать её в соответствии с новым каноном. Когда-то я было попытался расспросить о Раницки Малера, но тот оказался краток: "Всем ведомо, что он отступничал- такого не переделать. Но ему надо сказать об этом прямо". Малер сделал это сам, с обычным выражением лица своего- то ли в ответ на реплику профессора, то ли первым: "Послушайте вы,..." , вследствие чего брови Раницки затрепетали. Да, Малер ввергал его в дрожь всякий раз здороваясь, слабым и небрежным своим рукопожатием. А ещё Малер в своём репертуаре, молча поправляя галстук, взирал на жертву, давая ей понять, что припомнит всё ко времени. Он обладал памятью немилосердного ангела: припоминал ко времени- просто память, не гнев, но -вкупе с нечеловеческой способностью внушать несказанное, нечто значительное, взглядом.
Наконец, вот как старик изобразил Хуттера:
Как Варавву, если бы Варавва собственной персоной явился, если бы ему позволили. С детской самоуверенностью победителя круглого лукавого обличья.
Хуттер был вызволителем без стыда и упрёка. В нём души не чаяли все, и я, возможно даже Малер: "Пособите этому..." Издавна, уже не упомнишь, мы всегда просили его: "Вызволите". Хуттеру давалось всё, даже то, что на него не косились из зависти. Меценат, он финансировал всё, что возможно: киностудии, газеты, иллюстрированные журналы, основал комитет под Хадерера, который назвал его "Культурой и Свободой". Хуттер что ни вечер сиживал за иным столичным столом в компании директоров театров, киноактёров, с дельцами и сотрудниками министерств. Он издавал книги, но не прочёл ним одной, как, впрочем и не смотрел спонсируемые самим фильмы; он не посещал театральных премьер, но вовремя садился за столы театралов. Ибо ему искренне нравился мир приготовлений, мнений обо всём, калькуляций, интриг, рисков, карточного шулерства. Он охотно поглядывал на ловчил, или сам хитрил, портя чужие карты, встревал или отстранялся, примеряясь к отыгрышам- и снова побеждал. Он наслаждался всем, и друзьями своими, новыми да старыми, слабыми и сильными. Он смеялся там, где Раницки улыбался (мельком и -только если узнавал о гибели некоего постороннего, с которым должен был встретиться завтра, но ухмылялся столь скупо и двусмысленно, словно хотел сказать себе: я не нарочно, только защищаясь позволяю себе эту улыбку- и, смолкнув, снова думал о своём). Хуттер хохотал громко когда кого-то убивали, и был даже в состоянии без задней мысли передать весть дальше. Или же он гневался, выгораживал жертву пост фактум, гнал прочь убийц, спасал беднягу -и беззаветно погружался в подробности нового преступления, если на то охоту имел. Он был спонтанен, способен все уладить, но все лишнее, постороннее его не касалось.
Воодушевление рисунками Хадерера иссякло, он желал продолжить разговор и когда Малер отказался было позировать, Хадерер благодарный ему, кивнул старику, который отработал деньги и поклонился большому мужчине, своему благодетелю.
Зря я надеялся, что беседа зайдёт о прошедших выборах или о вакантных местах директоров театров, которые нас манили уже три пятницы кряду. Увы, в эту пятницу всё было иначе: мои коллеги увязли в Войне, она засосала их, они булькали в трясине всё пуще -и за столом нельзя было уединиться чтоб поговорить об ином. Мы были вынуждены прислушиваться и всматриваться, угощаясь помалу- и то и дело я обменивался взглядами с Малером, посасывающим сигарету, самозабвенно пускающим кольца дыма. Он отбросил голову и расслабил узел галстука.
-В войне, в опасности познаётся враг, -услышал я слова Хадерера.
- Кто?- заикнулся, пытаясь вмешаться, Фридль.
- Боливийцы?- Хадерер осёкся, он не знал, что на уме Фридля. А я постарался припомнить, были ли мы в состоянии войны с Боливией. Малер отозвался тихим смешком, словно хотел засосать только что пущенное кольцо дыма.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы

Ингеборг Бахманн "Среди убийц и помешанных",рассказ (отрывок 2)

В тот вечер партизаны уж потрепали Хадерера, после чего были приговорены им, коротко (правда, нельзя было сказать уверенно, о чём именно думал и что имел в виду Хадерер, а выражение лица Малера ещё раз напомнило мне: "Я не ошибаюсь!"), а трупы словенских монашек, голые, легли в перелеске близ Фельдеса- это Хадерер, раздосадованный молчанием Малера, был вынужден уложить их- и снова увяз в собственной повести, а к столу тем временем подобрался давний наш знакомый старик, такой себе праздно шатающийся, рыщущий повсюду грязный недомерок с эскизным блокнотом,он набивался рисовать портреты за пару шиллингов с носа. Нам хотелось просто отдохнуть в компании, но вопреки общему мнению Хадерер невозмутимо и великодушно отозвался на домогательство старика и предложил срисовать нас, показать на что тот способен. Мы вынули из кошельков по паре шиллингов, сложили монеты горкой и сунули старику. Тот невозмутимо принял плату. Он принял стойку: блокнот- на левой руке до локтя, голова отброшена: осмотрел натуру. Его жирный карандаш зачёркал столь проворно, что мы все заулыбались. Скупые жесты старика, гротескные, под стать немому фильму, не прерывались. Мне сидевшему с краю, художник с поклоном подал первый лист.
Он нарисовал Хадерера:
С резкими морщинами на личике. Со слишком туго обтянутым кожей черепом. Переменчивая, театральная гримаса. Болезненый пробор в шевелюре. Взгляд ,желавший быть колющим, клеймящим, но вовсе не такой.
Хадерер вёл передачу на радио и сочинял длиннющие драмы, которые регулярно ставились во всех больших театрах при полных аншлагах и безграничной благосклонности критиков. Мы все тут штабелировали дома том за томом его творения. "Моему уважаемому другу..."- уважаемыми друзьями мы были для него все, кроме меня и Фридля- по причине молодости нашей, и потому являлись лишь "милыми друзьями", а то ещё "милыми, молодыми, одарёнными друзьями". Он не принимал для трансляции ни моих, ни Фридлевых рукописей, зато приглашал нас на разные должности в нескольких редакциях- он воображал себя нашим меценатом, как, впрочем, и других, числом около двадцати молодых людей, которых благодетель едва ли знал в лицо, а те не понимали, в чём заключалась его бесплодная протекция. Не мы, судя по обнадёживающим анекдотам, тяготили его, но -именно этот "багаж", как он любил выражаться, эта "свора дневных воров" посюду: придворные консультанты и прочие вставляющие палки в колёса геронтократы из министерств, советов по делам культуры и радиовещания; он держался со всеми повсюду на равной ноге, принимал в известные сроки должные почести, призы и даже медали провинций и городов; он произносил речи на торжествах и был принят всеми и всюду, будучи причислен к независимым вольнодумцам. Он высмеивал всё, то есть потешался над обратными сторонами всего, то есть аверс его всегда радовал, а теперь ,стало быть, пришёл черёд реверса. Он называл, чтоб быть точным, вещи настоящими именами, к счастью, редко- людей, чтоб никого лично не задеть.
Изображённый нищим рисовальщиком на бумаге, выглядел он как зловредная Смерть или был похож на загримированного под Мефистофеля, а то -под Яго актёра.
Медля, я передал лист дальше. Затем я взглянул на Хадерера, всмотрелся в него попристальнее- и, должен признаться, был огорошен. Хадерер ни на мгновение не показался задетым или обиженным: он выглядел довольным, хлопнул в ладоши, пожалуй, трижды кряду- да он всегда отличался этим жестом- и несколько раз выкрикнул "браво". Этим возгласом он подчеркнул собственную исключительную значимость здесь и то, что почести ему претят, а старик в ответ почтительно кивнул ему, даже не взглянув в ответ потому, что торопился закончить голову Бретони.
Бретони же был оказался нарисован вот каким:
С красивым спортивным лицом, на котором угадывались следы загара. С благочестивыми глазами, которые своим здоровым взглядом всё сметали. Со скрюенной у губ ладонью, словно боялся он вымолвит нечто слишком громко, чтоб не проворонить неосторожное словцо.
Бретони служил в "Тагеблатте", "Ежедневном листке". Уж годы был он пристыжен постоянно снижающимся уровнем собственных фельетонов- и только меланхолично улыбался когда его журили за небрежность, неточности, затёртые репризы и беспредметность по причине неинформированности. "Что вам угодно, в такие-то годы?!"- бессловесно оправдывался он смешками. Ему было трудно снести закат, поскольку знал он, как должна выглядеть добрая газета, о да, уж он-то знал это, рано освоил своё ремесло, а посему постоянно за милую душу распространялся о старых газетах, о великой эпохе Венской Прессы, и как он, Бретони, работал при легендарных королях, и чему он от них было научился. ни его научили было. Он помнил все истории, все аферы за минувшие двадцать лет: только тогда он приходился ко двору и мог запросто, безостановочно вспоминая вслух, воскрешать былое. Охотно говаривал он и о смутном, последовавшим за годом 1938-м периодом, о том ,как он с парой иных журналистов перебивались тогда, в чём тихонько убеждались, что подумывали, что говорили негромко и какие опасности им тогда грозили прежде, чем троица не облачилась в мундиры- и вот, сидел он в своём кепи, улыбался, не в силах разделаться с болью воспоминаний. Он предусмотрительно вязал фразы. О чем он мыслил, не знал никто: осмотрительность стала его второй натурой. Он вёл себя так, словно его постоянно опекала тайная полиция. Вечный полицай был откомандирован "пасти" Бретони. Даже Штекель не смог вернуть ему уверенности в себе.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы