хочу сюди!
 

ГАЛИНА

59 років, терези, познайомиться з хлопцем у віці 60-70 років

Замітки з міткою «савой»

Йозеф Рот ,Отель "Савой", роман (глава 1.11)

11.

Я только хотел покинуть отель, как столкнулся с Александерлем Бёлёгом в светлой фетровой шляпе. Столь красивую шляпу не видал я за всю свою жизнь, просто сказка, шляпа несказанно нежного, светлого оттенка, посредине- ложбинка. Если бы я носил такую шляпу, то , здороваясь, пожалуй, не приподымал бы её, и я простил Александерлю его неучтивость: салютуя, он только коснулся кончиком пальца края её, как офицер, ждущий ответного приветствия кашевара.
Впридачу я подивился канареечным, в тон шляпе, штиблетам Александера- когда видишь такого мужчину, не приходится сомневаться в том, что он только что прямиком прибыл из Парижа, из самого-пресамого Парижа.
- Гутен морген! -зевая и улыбаясь, говорит Александерль.- Как дела Стаси, фрёйляйн Стаси?
- Не знаю!
- Не знаете? Ну вы и шутник! Вчера с дамой за гробом шествовали под ручку, как с кузиной... История с ослом потешная, -молвил Александерль и стаскивает с руки перчатку, и помахивает ею.
Я молчу.
- Послушайте, двоюродный, -говорит Александерль.- Я желаю снать отдельную квартиру... в отеле "Савой". Дома не ощущаю свободы. Иногда..."
О, я понимаю... Александерль кладёт руку мне на плечо и увлекает меня в отель. Мне это не по нраву, ведь я суеверен- и я неохотно возвращаюсь в только что покинутую мною гостиницу.
У меня нет никаких оснований не следовать за Александерлем, и мне любопытно, какой же номер получит мой двоюродный. Я размышляю, комнаты справа и слева от стасиной заняты.
Остаётся лишь один номер, в котором жили Санчины: его вдова уже собралась и уедет к родным в село.
Одно мгновение я злорадствую, что Александерлю из Парижа придётся пожить в помывочном чаде Санчина- пусть хоть пару часов, хоть две ночи или неделю.
- Желаю сделать вам предложение,- молвит Александерль.- Я снимаю вам частную комнату или плачу вам содержание за два месяца, или- если вы пожелаете покинуть наш город- подъёмные , на путь до Вены, Берлина, Парижа даже, - а вы уступаете мне свой номер. Годится?
Выход был близок, тем не менее, меня огорошило предложение моего родича. Уж у меня было всё, что я желал себе,- билет и карманные деньги, и мне больше не надо было рассчитывать на благотворительность Фёбуса Бёлёга, и я был свободен.
Столь скоро разрешаемо всякое затруднение. Мои желания блаженно устремились к реальности. Ещё вчера продал бы я полдуши за подъёмные, а сегодня Александерль предлагает мне свободу и деньги.
И всё же, показалось мне, что Александерль припозднился. Мне бы открыто возликовать, а я скорчил задумчивую мину.
Адександерль кроме всего прочего заказал шнапс. Но чем больше пил я, тем становился печальнее- и думы мои об отъезде и свободе улетучивались.
- Вы что-то желаете, милый двоюродный? - спросил меня Александерль- и чтоб выразить собственное равнодушие, начал рассказывать о революции в Берлине, которую случайно ему довелось было застать.
- Знаете ли, эти бандиты десять дней шастали повсюду, никто не мог поручиться за собственную жизнь. Я сутками просиживал в отеле, внизу они было приготовили укреплённый подвал; пара дипломатов там проживала. Я уж подумывал: "прощай житушка моя"; в войне уцелел- а тут революция подвернулась. Счастье, что тогда при мне была Валли, мы дружили парочкой, молодые люди, а её звали Валли-утешительницей, ведь она утешала в нужде нас, как об этом в Библии говорится.
- Нет такого в Библии.
- Да всё равно,... эти мощи стоило бы вам увидеть, мой дорогой двоюродный... а распущенные волосы достигали "попо`"... то были бурные времена. И на что? Скажите мне, на что годны они такие, бурные времена?
Александерль сел растопырив ноги чтоб не помять стрелки на брюках, он поддёрнул штанины вверх и пристукивал каблуками по полу.
- Я не вижу иной комнаты для себя, вот как,- молвил Александерль,- если вы не уступите мне.
Или так:
- Не желаю настаивать. Подумайте, дорогой мой братец, до завтра... возможно?...
Разумеется, я желаю взвесить условия сделки. Уж выпил я шнапсу- и внезапное предложение озадачило меня пуще прежнего. Я пожелал подумать.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы
heart rose

Йозеф Рот ,Отель "Савой", роман (глава 3.22)

22.

Я не понимаю, зачем собственно Генри Блюмфельд приехал. Только чтоб музыка играла? Чтоб на неё дамы приходили?
Однажды прокрался Злотогор, Ксавер Злотогор, магнетизёр, в "пятичасовый" зал. Он принял свою шельмовскую мину еврея-подростка, он идёт между столиков так и сяк, а ещё он целует ручки дамам, а те все благосклонно кивают ему и просят присесть.
Ему приходится присаживаться поочерёдно за каждый стол, везде на пять минут, и на прощанье он целует ручки- за час расцеловал их дюжину пар.
Он подходит и ко мне. Звонимир,тот сидит рядом, спрашивает его: "Это вы мужчина с ослом?"
-Да, -отзывается Злотогор несколько отчуждённо, ведь он тихоня, его стихия- тишина, ему претит шумливость Звонимира.
- Хорошая шутка, -не унимается Звонимир, и не знает, что его громкая радость не ко двору.
Её-то Ксавер Злотогор вообще не переносит.....................................
Паче чаяния, Злотогор подсаживается ко мне- и рассказывает, что у него есть хорошая идея. Ныне в городе нет доступных салонов магнетизма, а Ксавер желает занять свой отпуск: поработать частным образом. В отеле, в своей комнате на четвёртом этаже. Он желает принимать дам, страдающих мигренью.
- Шикарная идея!- кричит Звонимир.
- Герр доктор!- зовёт Звонимир военного врача. А Злотогор, магнетизёр, вот тут сидит рядом, он бы зарезал Звонимира.
А сильная натура Звонимира не щадит какой-то "магнетизмус".
К нам подходит военный врач.
- У вас появился сильный конкурент, -молвит Звонимир- и указывает на магнетизёра.
Ксавер Злотогор подскакивает,- он ожидал худшего, чем крик Звонимира- и выкладывает доктору о своём намерении.
- Слава Богу, -отзывается доктор, который практикует неохотно, -теперь впредь не стану прописывать аспирин. Буду направлять к вам всех пациенток.
- Общее спасибо,- молвит Злотогор и отнекивается.
А на следующий день пришли две дамы, передали письмо Злотогору наверх. В отель клиентки не желают, но Злотогору нипочём. Он ходит по домам магнетизировать.
- Замечательно,- говорю я Звонимиру,- видишь, как люди преображаются, ибо Блюмфельд, мой шеф, здесь?
- И у меня есть идея.
-Да?
- Блюмфельда погубить.
- Зачем?
- Да так, ради удовольствия, это вовсе не деловая идея, вам она ни к чему.
- Ты вообще знаешь, зачем Блюмфельд здесь?
- Чтоб делать гешефты.
- Нет, Звонимир, Блюмфельду наплевать на эти гешефты. Хотел бы я знать, зачем он здесь. Наверное, влюблён в даму. Но ведь её мог бы он забрать отсель. Дама- не дом, и она может выйти замуж за Генри. Тогда её сложнее забрать с собой, чем дом. Я не верю в то, что Блюмфельд приехал сюда, чтоб восстанавливать фабрику покойного Майблюма. Игрушки не интересуют его. у него достаточно денег, чтоб обеспечить игрушками четверть Америки. Он приехал, чтоб финансировать кинематограф на своей родине? Он вовсе не дал денег Нойнеру, чьи рабочие продолжают бастовать уже пятую неделю!
- Почему он не даёт никаких денег?- спрашивает меня Звонимир.
- Спроси же его.
- Я не стану расспрашивать его. Это меня не касается. Это низость.
Мне кажется, что Нойнер, ему фабрика уже ни к чему, рассчитывал только на Блюмфельда. Теперь плохие времена- деньги теряют свою ценность. Абель Глянц говорит, что Нойнеру милее спекулировать на Цюрихской бирже, он торгует валютой. Нойнер каждый день получает телеграммы из Вены, Берлина, Лондона. Ему стучат курсы- он стучит свои предложения: что ему дела до фабрики?
Это ужасно, растолковывать Звонимиру такие вот мудрёности- тот не желает понимать их, ведь чувствует, что придётся помучиться, а он всего-то именно крестьянин. который ежедневно ходит в бараки, не только ради возвращенцев, но оттого, что бараки находятся на опушке полей, а душа Звонимира тоскует по боронам и косам, и по птичьим испуганным стаям родимой пашни.
Что ни день приносит он мне новости "с белого хлеба", а в кармане прячет он голубые васильки. Он бранится потому, что в этих краях к крестьян никакого понятия о правильном земледелии- те любят отпускать коров на выпас, пока они не попадут зверю. Скот бегает по полям, попробуй загони его.
И вспуганных птиц, и валуны не забыть ему. Он приходит домой вечером, Звонимир Пансин, крестьянин- с великой тоской по земле и дому. Он будит мою совесть,- пусть он скучает по полям, а я -по улицам - заражает меня. Это как песни родины, когда один затянет свою, другой свою - и различные мелодии становятся похожими, и все певцы- как разные инструменты одной капеллы.
Людская тоска по домам пробуждается вовне, она всё растёт, если стены её не сдерживают.
В воскресенье утром иду я по меже: в рост людской вымахали злаки, а ветер завис в белых облаках. Я медленно шагаю прямо на кладбище, хочу найти могилку Санчина. Столь много людей умерло за это недолгое время, голи перекатной- вот они, покоятся вблизи могилы клоуна. Худо беднякам в это время, а смерть их захлёстывает дождевыми червями. я отыскал могилу Санчина и подумал, что следует попрощаться с последней оставшейся его земной памятью, с добрым клоуном, которому пережить бы Генри Блюмфельда,- возможно, даже заслужил бы он гастроли на юга?
Я перешагнул низкую изгородь, ступил на иудейскую половину- и заметил, как возбулись бедные евреи, нищие, которые живут от милости с больших состояний. Они стояли уже не поодиночке, как плакучие ивы в начале аллеи, но кучкой- и говорили много, громко. Я разобрал фамилию Блюмфельд- и немного прислушался, и понял, что они ждут Генри.
Это показалось мне весьма важным. Я спросил нищий- и те ответили мне, что сегодня годовщина смерти старого Блюмфельда, и что Генри, его сын, оттого придёт.
Нишие знали даты смерти всех богачей, и они также знали, почему Блюмфельд здесь. Нищие знали это, не фабриканты.
Генри Блюмфельд явился, чтоб поселить своего покойного отца Йехиэля Блюменфельдаю. Он пришел, чтоб поблагодарить отца за миллиарды, за талант, за всё, что сам приобрёл. Генри Блюмфельд приехал не для того, чтоб основать кино, или- фабрику игрушек. Все люди верили, что он прибыл из-за денег или ради фабрик. Лишь нищие знали причину Блюменфельдовой поездки.
Это было возвращение на родину.
Что ни день приносит он мне новости "с белого хлеба", а в кармане прячет он голубые васильки. Он бранится потому, что в этих краях к крестьян никакого понятия о правильном земледелии- те любят отпускать коров на выпас, пока они не попадут зверю. Скот бегает по полям, попробуй загони его.
И вспуганных птиц, и валуны не забыть ему. Он приходит домой вечером, Звонимир Пансин, крестьянин- с великой тоской по земле и дому. Он будит мою совесть,- пусть он скучает по полям, а я -по улицам - заражает меня. Это как месни родины, когда один затянет свою, другой- свою - и различные мелодии становятся похожими, и все певцы- как разные инструменты одной капеллы.
Людская тоска по домам пробуждается вовне, она всё растёт, если стены её не сдерживают.
В вомкресенье утром хожу я по межам: в рост лодской вымахали злаки, и ветер завис в белых облаках. Я медленно иду прямо на кладбище, хочу найти могилку Санчина. Столь много людей умерло за это недолгое время, голи перекатной- вот они, покоятся вблизи могилы клоуна. Худо беднякам в это время, а смерть их переполняет дождевыми червями. я отыскал могилу Санчина и подумал, что следует попрощаться с последней оставшейся его земной памятью, с добрым клоуном, которому пережить бы Генри Блюмфельда,- возможно, даже заслужил бы он гастроли на юга?
Я перешагнул низкую изгородь, ступил на иудейскую половину- и заметил, как возбулись бедные евреи, нищие, которые живут от милости с больших состояний. Они стояли уже не поодиночке, как плакучие ивы в начале аллеи, но кучкой- и говорили много, громко. Я разобрал фамилию Блюмфельд- и немного прислушался, и понял, что они ждут Генри.
Это показалось мне весьма важным. Я спросил нищий- и те ответили мне, что сегодня годовщина смерти старого Блюмфельда, и что Генри, его сын, оттого придёт.
Нишие знали даты смерти всех богачей, и они также знали, почему Блюмфельд здесь. Нищие знали это, не фабриканты.
Генри Блюмфельд явился, чтоб поселить своего покойного отца Йехиэля Блюменфельдаю. Он пришел, чтоб поблагодарить отца за миллиарды, за талант, за всё, что сам приобрёл. Генри Блюмфельд приехал не для того, чтоб основать кино, или- фабрику игрушек. Все люди верили, что он прибыл из-за денег или ради фабрик. Лишь нищие знали причину Блюменфельдовой поездки.
Это было возвращение на родину.
Я ждал Генри Блюмфельда. Он прибыл один, он пешком придёл на погост, Его Величество Блюмфельд. Я видел его стоящего у могилы старого Блюменфельда, и плачушего. Он снял очки- и слёзы катились по кго худым щёкам, а он утирал их своей детской ручонкой. Затем вынул он пачку банкнот,- нищие налетели что рой мух- Генри пропал посреди множества чёрных фигур, он раздавал деньги, чтоб выкупить собственную душу из греха денежного.
Я не желал уйти незамеченным, я пошёл прямо к Блюмфельду и поздоровался с ним. Он вовсе не удивился моему присутствию- чему вообще удивляется Генри Блюмфельд? Он подал мне руку и попросил сопросидить его в город.
- Я каждый год приезжаю сюда, -говорит Блюмфельд,- проведать своего отца. Да и город не в силах я забыть. Я -"восточный" еврей, тут повсюду наша родина, где наши преставившиеся предки. Если бы мой отец умер в Америке, я бы там был как дома. Мой сын будет стопроцентным американцем, ибо я умру в Америке, там меня и похоронят.
- Я понимаю, мистер Блюмфельд,- я был тронут и говорил с ним, как со старым другом.
- Жизнь столь видимо связана со смертью, а живые- с мёртвым родичами. И нет краю этому, никакого избавления- всё вперёд и заново... В этом крае живут лучшие шнореры (т.е., нищие, попрошайки, с идиш. -прим. перев.),-  снова с восхищение мговорит Блюмфельд, ибо он- человек дня и реальности, и он забывается лишь раз в год.
Я провожаю его в город; люди приветствуют нас, а я переживаю ещё одну радость: мой дядя Фёбус Бёлёг проходит мимо- и здоровается первым, да сколь почтительно, а я снисходительно улыбаюсь ему, как будто я- его дядя.
 
продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose

Йозеф Рот ,Отель "Савой", роман (глава 1.9)

9.

Санчин внезапно заболел.
"Внезапно", говорят все ,а не знают, что Санчин десять лет кряду беспрестанно умирал. День за днём. В симбирском лагере год назад вот так один вдруг умер. Щуплый еврей. Он упал однажды пополудни, когда подчищал кашу из своего котелка- и умер. Он лежал на животе, протянул ноги и руки и был мёртв. Тогда кто-то сказал: "Эфраим Кроянкер внезапно скончался".
- Номер 748-й внезапно заболел,- говорят горничные.
На трёх верхних этажах отеля вообще никаких имён не существует. Всех кличут номерами комнат.
Номер 748-й -это Санчин. Полураздетый, лежит он в кровати и курит, и не желает никакого доктора.
- Это наследственная хворь,- молвит он.- Лёгкие слабы. Наверное, у меня они ещё были здоровые, ведь когда я родился, то оказался здоровым парнем и вопил так ,что акушерке пришлось заткнть ватой уши. Но со зла, а может быть, оттого, что места не нашлось в комнатке, меня поклали на подоконник. Вот с той поры я и кашляю.
Одетый в одни брюки, лежит Санчин в кровати, босоногий. Я вижу, что ступни его грязны, а пальцы его ног в "петушиных глазах" ,они покороблены ревматизмом и грибком. Большие пальцы горбаты и кривы.
Он не желает никакого врача, а отец его, и дед тоже умерли без докторов.
Приходит Гирш Фиш и предлагает некий укрепляющий чай. надеется продать его "за достойную цену".
Когда он видит ,что покупателя не находится, обращается ко мне: "Наверное, вы желаете купить счастливый номер?"
- Давайте!- соглашаюсь я.
- Розыгрыш состоится в ближайшую пятницу, это верные цифры.
Они- 5, 8 и 3.
Вбегает, запыхавшись, Стася, она не дождалась Игнаца с лифтом. На её щеках румянец в слезах.
- Вы должны дать мне денег, герр Фиш, -говорит она.- Санчину нужен врач.
- Когда купи`те и чай , -откликается Фиш и украдкой смотрит на меня.
- Я оплачу услуги врача, -говорю я и покупаю чай.
- Успокойтесь ,господин Санчин, - говорю я по-русски.- Стася пошла за врачом.
- Почему мне не сказали?- возбуждается Санчин.
Я насилом тисну его к матрацу.
- Надо окно отворить, бабы, слышь ты?! Надо окурки выбросить и пепел убрать. Доктор, естественно, выбранит нас за курение. Таковы они все, доктора. А кроме того, я небрит. Подайте мне мой нож. Он лежит на комоде.
Но бритвенный нож не лежит на комоде. Фрау Санчин находит его среди швейных принадлежностей. Она им пользовалась вместо ножниц, обрезала пуговицы с брюк.
Я должен подать Санчину стакан воды; больной увлажняет себе лицо, достаёт зеркальце из кармана брюк, держит его в левой руке, кривит рот, высовывает язык направо так, что кожа натягивается -и бреется без мыла. Он порезался только раз, "потому, что вы сглазили"- и я пристыженно отвожу глаза в угол комнаты. Затем Санчин сигаретной бумагой заклеивает порез.
- Скоро придёт доктор.
Его я знаю. Он каджый день посиживает в "пятичасовом" зале отеля. Он был военным врачом. Он, видать по-прежнему в делах; у него строгая, по-военному чёткая походка отставного офицера и пухлый животик.
Он по-прежнему носит малые шпоры, хоть и одет в гражданское платье, носит длинные брюки со штрипками. Его прямая осанка, железный взгляд, его зычный голос блистают как на императорских манёврах.
Лишь Юг* можно спасти, -молвит доктор,- но, если вы туда не отправитесь, то Юг придёт к вам, ждите.
Чеканя шаг, доктор подходит к двери и звонит. Он звонит терпеливо, а тем временем говорит, на отпуская большого пальца с кнопки звонка; это длится несколько минут- и вот, слуга стучит в дверь.
Горничный принимает военную стойку перед доктором, который своим добрым командирским голосом приказывает ему: "Подайте мне винную карту!"
В комнате воцаряется минута молчания; глаза Санчина блуждают, выпытывая секрет, от врача ко мне и Стасе.
- Бутылку малаги и пять рюмок, за мой счёт, -командует доктор.
- Соль медицины вот в чём, -затем со значением молвит он Санчину,- три рюмочки вина ежедневно, понимаете меня?
Доктор наливает до половины все пять рюмок и по очереди протягивает их нам. При этом замечаю я, что доктор стар. Его костлявые руки покрыты сетками синих жилок и дрожат.
- За ваше здоровье, -обращается доктор к Санчину- и мы вместе чокаемся рюмками. Это весёлый чёрный капустник.
Я подаю старому доктору шляпу и палку, а Стася нас провожает в коридор.
- Больше двух рюмок он не переживёт, -говорит нам доктор. - Ну, ему говорить об этом не надо. Завещания от него не требуется.
Доктор, стуча тяжелой палкой в каменные плиты, в сопровождении звенящей музыки шпор уходит прочь. Он не желает никаких денег.
Этим вечером я сопровождаю Стасю в варьете.
Программа всё та же. Только вот в ней образовалась дыра, или это мне так кажется, ведь знаю, что Санчина недостаёт. Его осёл с огненно-рыжими мочками длинных, то встающих торчком, то опадающих ушей топчется по сцене. Он что-то ищет на досках, ему недостаёт Санчина, задорного Санчина, шаром катаюшегося по сцене тела Санчина, его хриплого, срывающегося голоса, его подбадривающих возгласов, его истой клоунской бравады. Осёл встаёт на задние копыта. танцует "жестяной" марш -и понуро уходит прочь.
Я встречаю Александера Бёлёга; он сидит в первом ряду и кушает бутерброд с зернистой икрой, держит его большим и средним палцами растопыренной мальчишеской ладошки. Когда настапает черёд танцевального номера и на сцену выходит Стася, Александер кривит уголот ротика, но это продолжается только миг, ибо Бёлёг цепляет свой монокль.
Затем мы со Стасей идём домой. Мы выбираем тихие улочки, смотрим в освещённые окна без занавесок, окна оскоменно бедных домишек, где малые еврейские детки едят хлеб с редькой утыкаясь в большие горшки.
- Вы заметили, сколь печален был Август?
- Кто такой Август?
- Осёл Санчина. Они уже шесть лет работают вместе.
- Уж "Савой" остался бедняге, вся сцена, -говорю я только потому, что боюсь молчания.
Стася ничего не говорит- она ждёт от меня каких-то иных слов, именно тогда, когда мы выходим на рыночную площадь; мы направляемся к отелю последним проулком- тут Стася несколько медлит, она бы охотно задержалась.
Мы больше не говорим ни слова, пока не садимся в лифт Игнаца. Тут нам становится стыдно от контролирующего взгляда лифтбоя- и мы перебрасываемся пустяковыми фразами.
В эту ночь Стася перетаскивает кровати фрау Санчин и её детей в свою комнату и просит меня остаться рядом с умирающим.
Санчин весел. Он многажды поблагодарил Стасю, взял её ладонь, и мою, сжал их вместе.
Та ночь была страшной.
Я припоминаю ночи в холодных, открытых заснеженных полях, сторожевые ночи, снежные ночи Подолии, в которых я мёрз; и те сумерки, сигнальнами ракетами озаряемые , когда тёмное небо было напугано красными, горящими ранами. Но ни одна из пережитых мною между жизнью и смертью ночей не была столь страшна.
Лихорадка Санчина крепчала не по часам. Стася приносила смоченные уксусом платки, мы клали из на лоб умирающего- это не помогало.
Санчин бредил. Ему представился свой бенефис. Клоун Августа, нежно, ласково, протягивал ему руку, манил зверя куском сахара как перед началом представления. Санчин подскакивал и кричал. Он хлопал в ладоши как в варьете на бис. Он тянул вперёд голову, шевелил ушами, по-собачьи навострял их и внимал аплодисментам.
- Хлопайте, -говорила Стася- и мы аплодировали.  Санчин кланялся.
Утром он лежал в холодном поту. Крупные капли на его лбу набухали как стеклянные желваки. Воняло уксусом, мочой, по`том.
Фрау Санчин тихонько хныкала, упёршись головой о дверной косяк. Мы позволили ей выплакаться.
Когда мы сос Стасей вышли прочь, то поздоровались с Игнацем, "гутен морген". Он, разумеется, стоял в коридоре как на своём привычном, единственном во всём мире посту.
- Санчин, пожалуй, помрёт? -спросил Игнац.
В этот миг почудилось мне, будто Смерть приняла облик этого старого лифтового и ждёт своей поживы.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose    
* т.е. юг распадающейся Австро-Венгерской империи, -прим. перев.

Йозеф Рот ,Отель "Савой", роман (глава 1.5)

5.

Стасей звалась девушка. В программе варьете её имя не значится. Стася танцует на дешёвых подмостках с местными и парижскими александерами. Она совершает два па некоего восточного танца. Затем она садится скрестив ноги, на прокуренное кресло и ждёт конца представления. Можно рассмотреть её телеса, голубые тени подмышек, волнующую выпуклость одной смуглой груди, окружности бёдер, верх ляжек там, где внезапно кончается трико.
Гремит постыдная "жестяная" музыка, скрипки остсутствуют, больно слышать это. Поются старые куплеты, некий клоун отпускает сальные шутки; один дрессированный осёл с рыжими мочками ушей, терпеливо семенит взад и вперёд; кельнерши в белом, они воняют как из бочки, снуют в пеннопышными бокалами меж тёмными рядами столов, косо струится свет прихотливо задрапираванного единственного жёлтого прожектора; темное закулисье орёт как разодранный рот; конферансье каркает словно на погибель.
У выхода ожидаю я, снова как когда-то один, было ждал я, мальчик, у стены в проулке, будучи втиснут в тень домовых ворот и тушуясь в ней, и резвые, юные шаги раздавались, цвели по брусчатке, чудесные, да по бесстрашному гравию.
В обществе мужчин и женщин Стася подошла сюда, голоса их стремились наперегонки.
Долго я был одинок среди тысяч явлений. Вот уж есть тысяча вещей, которыми делюсь  я: вид некоей горбатой крыши, ласточкино гнездо в клозете отеля "Савой"; назойливые, жётло-пивные глаза старого лифтаря; горечь восьмого этажа, непривычность некоей греческой фамилии, некий неожиданно живучий грамматический спазм, печальная память о зловредном аористе, теснота отчего дома, неуклюжий юморок Фёбуса Бёлёга и александерово спасение посредством поезда на родину. Оживают живучие вещи, прежде про`клятые скопом, ближе небо, занятнее миръ.
Дверь "подъёмного стула" была отворена, Стася сидела внутри. Я не скрывал радости, мы пожелали друг дружке доброго вечера, как старые знакомые. Я горько снёс неизбежного лифтбоя, а он сделал вид, будто не знает, что я должен выйти на седьмом, отвез нас на восьмой; вот и вышла Стася, скрылась в своей комнате, а лифтбой всё ждал, словно пасажиры были на подходе- зачем мигал он своими жёлтыми насмешливыми глазами?
Итак, медленно спускаюсь я лестницею вниз, прислушиваюсь, поехал ли лифт; наконец, когда я был на полпути, услыхал я его счастливый шумок- и повернул. На верхней ступенке пролёта я чуть не столкнулся с лифтбоем- он, оказывается, отправил "стул" вниз пустым и злонамеренно вразвалку спускался пешком.
Стася, наверное, ждала моего стука.
Мне захотелось извиниться.
- Нет, нет, -сказала Стася. - Я бы вас раньше пригласила, но боялась Игнаца. Он- опаснейший в отеле "Савой". Я даже знаю, как звать вас, Габриэлем Даном, а возвращаетесь вы из плена... я приняла вас вчера... за одного коллегу... артиста...
Она замялась, видать боялась задеть меня?
Я не обиделся.
- Нет,- сказал я,- не знаю ,кто я. Прежде желал стать писателем, но пошёл на войну, и я думаю, что нет никакой нужды в сочинительстве... Я одинок и не способен писать обо всём.
- Вы живёте как раз надо мной, - сказал я, поскольку не нашёл лучшего продолжения беседы.
- Почему вы бродили всю ночь?
- Я учу французский, желала б отправиться в Париж, чем-то заняться там, не танцевать. Один болван желал взять меня с собой в Париж... с тех пор думаю я поежать туда.
- Александер Бёлёг?
- Вы знакомы? Вы же только второй день здесь!
- Вы же знаете меня.
- И вы уже успели поговорить с Игнацем?
- Нет, но Бёлёг- мой племянник.
- Ох! Простите!
- Нет, прошу, прошу вас, он вправду болван!
У Стаси нашлась пара шоколадок, а спиртовку прятала она в недрах шляпной коробки.
- Этого никто не должен знать. Даже Игнац не подозревает. Спиртовку я что ни день перепрятываю. В коробке- сегодня, вчера она лежала в моей муфте, однажды -за шкафом у стены. Полиция запрещает спиртовки в отеле. Нам остаётся только... я имею в виду наших... жить в отеле, а "Савой"- лучший из мне известных. Вы надолго здесь?
- Нет на пару дней.
- О, тогда вы не познакомитесь с "Савоем", здесь рядом живёт Санчин с семьёй. Он наш клоун... желаете познакомиться с ним?
Я неохотно согласился. Да и Стасе понадобилась заварка чая.
Санчины жили вовсе не "рядом", но в противоположном конце коридора, вблизи помывочной. Здесь потолок стремился вниз и нависал столь низко, что ,казалось, вот да ударишься головой. В действительности же это вовсе не грозило. В общем, в том закуте все измерения искажались из-за серого чада помывочной, который заволакивалглаза, сокращал дистанции, волновал стены. Трудно привыкнуть к этим постоянно колышащимся клуба`м пара; контуры размывались, несло влагой и теплом, мы здесь прободали потешные тенета.
И в комнате Санчина царила мгла. Жена клоуна притворила за нами дверь столь поспешно, словно за гостями крался дикий зверь. Санчины, которые жили в этом номере уже полгода, успели наловчиться быстро захлопывать дверь... Их лампа горит в сером окружении, будит воспоминания о фотографиях звёзд, окутанных туманностями. Санчин подымается, на нём тёмный халат; хозяин неохотно протягивает нам руку и вытягивает вперёд голову чтоб распознать гостей. Немного подавшись из марева, он оказался похожим на небесное создание с благочестивых картинок.
Он курит долгую трубку и мало говорит. Трубка позволяет ему помалкивать. Едва обронив полфразы, он отвлекается и кличет жену, подай мол иглу почистить мундштук. Или ему надо зажечь спичку и он ищет коробок. Фрау Санчин кипятит молоко для детей, ей спички нужны так же часто, как и её мужу. Коробок постоянно кочует от Санчина на стол, где стоит спиртовка, и обратно, иногда залёживается- и снова бесследно пропадает в тумане. Санчин сгибается, шарит вокруг кресла, молоко закипает, его снимают прочь, оставляя огонь для следующего разогрева чего-нибудь съестного, в то время, как возникает опасность вообще не найти коробок.
Я предлагаю свою коробку, попеременно мужу и жене, но никто не взять его не желает, обое ревностно ищут свой, а спиртовка тем временем горит даром. Наконец Стася замечает пропажу в складке постельного покрывала.
Спустя секунду фрау Санчин ищет ключ от чемодана, где хранится заварка чая: "С полки его постоянно могут стащить..."
- Слышу, где-то звенит, -замечает Санчин по-русски. И мы замираем, чтоб по звону выследить ключ. - Он ведь не может греметь сам по себе!- кричит Санчин.- Шевелитесь все, тогда уж он обнаружится!
Но ключ объявился лишь после того, как фрау Санчин обнаружила молочное пятно на своей блузе и, чтоб второе не посадить, потянулась было за фартуком- в кармане оного, а в чемодане- ни крошки чаю.
- Вы ищете заварку?- внезапно спросил Санчин. -Сегодня утром я всю выпил!
- Что ж ты сидел как чурбан и не сказал?- кричит его жена.
- Во-первых, я не умалчивал, -ответствует Санчин, который оказывается логиком, -а во-вторых, меня же никто не спрашивает. Именно я в этом доме, надо вам знать, герр Дан, всегда крайний.
У фрау Санчин есть идея: чаю можно прикупить у герра Фиша, если тот не спит. Не одолжит, на это надежд никаких нет. Но "по нужде" охотно продаст.
- Идём к Фишу, -молвит Стася.
Должно быть, Фиш уже проснулся. Он живёт в последней комнате отеля, под номером 864, зря, ведь местные коммерсанты и промышленники, и важные гости отельного партера считаются с ним. Ходит молва, будто однажды выгодно женившись, было пожил он богатым фабрикантом. И вот он всё утратил, по халатности ли?-  как знать. Он жив тайной благотворительностью, в чём не сознаётся, но называет себя "лотерейным сновидцем". Он обладает способностью видеть с снах номера билетов, которые непременно должны выиграть. Он спит круглые сутки, пока не увидит вещего сна, и тогда поднимается с постели. И только успевает записать их, как снова засыпает. Он продаёт свою находку, на выручку покупает другой билет: первый выигрывает, а второй- нет. Многие люди разбогатели благодаря снам Фиша и живут на втором этаже гостиницы "Савой". Из благодарности они опрачивают комнату Фиша.
Фиш, а зовётся он Гиршем, живёт в простоянном страхе, ибо он где-то прочёл, будто правительство желает покончить с лотереями и ввести "бесклассовость".
Гирш Фиш, должно быть, видит во сне счастливый номер, нам приходится долго ждать, пока хозяин извилит встать. Он никого не пускает в свой номер, приветсвует меня в коридоре, выслушивает стасину просьбу, затворяет за собою дверь и снова появляется в коридоре с пакетиком чаю.
- Мы расчитаемся, герр Фиш, - молвит Стася.
- Доброго вечера, -отвечает Фин и уходит спать.
- Когда у вас появятся деньги, -советует мне Стася,- купи`те номер у Фиша.
И она рассказывает мне о чудесных снах еврея.
Я смеюсь, поскольку мне стыдно поддаться суеверию, на которое падок. Но я уже решился приобрести номерок, если Фиш мне что-либо наобещает.
Меня занимаю судьбы Санчина и Гирша Фиша. Все люди здесь видятся мне в ореолах тайн. Снится мне это всё? Марево помывочной? Что кроется за этой, за той дверью? Кто выстроил этот отель? Кто такой Калегуропулос, хозяин?
- Вы знаете Калегуропулоса?
Стася его не знает. Никто его не знает. Никто не видал его. Но при желании и достаточном на то времени, именно когда хозяин является для инспекции, его можно увидеть.
- Глянц однажды его разыскивал, -говорит Стася, - но никакого Калегуропулоса не увидал. Впрочем ,говорит Игнац, что завтра будет инспекция.
Только выхожу я на лестницу, как меня задерживает Гирш Фиш. Он в рубахе и в длинных кальсонах, которые висят на нём, он похож на привидение, прижимает к себе ночной горшок. Высокий и тощий, в свете сумеречном он выглядит воставшим мертвецом. Его седая щетина похожа на ежиные иглы. Его глаза глубоко запали меж мощных скул.
- Доброе утро, герр Дан! Думаете, малышка заплатит мне за чай?
- Пожалуй, вряд-ли!
- Послушайте, мне приснился номер! Верный терц! Ставлю сегодня! Слышали, что правительство хочет запретить лотерею?
- Нет!
- Это большое несчастье, скажу вам. С чего жить маленьким людям? С чего богатеть? Ждать, пока умрёт старая тётя? Дедушка? А затем значится в завещании: всё добро сиротскому приюту.
Фиш речёт и, похоже, забывшись, держит при себе ночной горшок. Я бросаю на него взгляд, Гирш замечает.
- Знаете ли, я экономлю себе карманные деньги. Зачем мне уборщик? Я сам навожу порядок в комнате. Люди крадут как сороки. Всё им годится на поживу. Сегодня, сказал Игнац, инспекция. Я всегда в таких случаях удаляюсь: кого тут не застали, того нет. Если Калегуропулос заметит что-то не то, он не сможет взыскать с меня. Я ли новобранец ему?
- Вы знаете хозяина?
- На что он мне? Я не охоч до знакомств. Слышали горячую новость? Блюмфильд приезжает!
- Кто это?
- Блюмфильда не знаете? Блюмфильд -дитя сего города, миллиардер в Америке. Весь город взывает: "Блюмфильд приедет!" Я говаривал с его папашей точно как с вами сейчас, чтоб не жить мне.
- Простите, герр Фиш, но мне надобно немного поспать!
- Пожалуйста, спите! Мне надо прибраться,- Фиш направляется в туалет напротив. Но на полпути к оному, когда я уже спускался было по лестнице, сновидец метнулся назад.
- Верите, что он облагодетельствует нас?
- Вполне.
Я отворил дверь своей комнаты и снова, как вчера, показалось мне, что по коридору метнулась лукавая тень. Но я слишком устал, чтоб выслеживать её. Я проспал ,пока солнце не забралось было высоко в зенит.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose

Йозеф Рот ,Отель "Савой", роман (глава 1.2)

И всё же город в сумерках выглядел приветливее, чем днём. До полудня казался он серым: угольный дым валил из громадных фабричных труб поблизости, грязные нищие горбились на уличных углах, нечистоты и помойные бадьи торчали напоказ на узких улочках. А темнота прятала всё- грязь, пороки, чахотку и бедность- добросовестно, по-матерински, извиняясь, прикрывая.
Дома, щербатые и жалкие в темноте выглядели романтичными и загадочными творениями прихотливого архитектора. Косые фронтоны славно возвышались в сумраке, жалкие огоньки поблёскивали в полуслепых окнах- в двух шагах от них сияли хрустальными люстрами высоченные окна кондитерской, у потолка парили любезно изогнутые лепные ангелы. Вот она, кондитерская богатого мира, который в этом фабричном городе получает и расходует деньги.
Сюда вошла дама, а я отстал, поскольку подумал что мне надо экономить деньги пока не выберусь отсюда.
Я поплёлся дальше, увидел чёрные сборища юрких евреев в кафтанах, услышал громкое бормотание, приветы и ответы, острые словечки и долгие речи - перья, проценты, хмель, сталь, уголь, лимоны и всё прочее, с губ -на ветер с прицелом в уши. Присматривающие, вынюхивающие мужчины в куртках с каучуковыми воротниками выглядели полицией. Я схватился за свой нагрудный кошелёк, где лежали бумаги, непроизвольно, так я хватался за шапку ,будучи солдатом, когда рядом оказывался старший по званию. Мои документы были в порядке, я возвращался домой, мне нечего было опасаться.
Я подошёл к шуцману, спросил насчёт Гибки, где проживали мои родичи, богач Фёбус Бёлёг* в их числе. Полицейский говорил по-немецки, многие здесь говорили по-немецки: приезжие фабриканты, инженеры и коммерсанты правящего сословия, гешефта, индустрии этого города.
Мне предстояло десять минут ходьбы и воспоминаний о Фёбусе Бёлёге, которого мой отец в Леопольдштадте** поминал с чёрной завистью когда возвращался с совещательных собраний домой усталый и подавленный. Имя дяди все члены нашей семьи произносили с респектом, лишь мой батюшка добавлял к "Фёбусу" своё "дрянь", ибо тот эксплуатировал своим акционерным обществом матушкины гешефты. Мой батюшка был слишком труслив для собственного акционерного общества, он лишь ежёгодно высматривал в "чужацкой" газете известие об урочном постое Фёбуса в отеле "Империаль", и когда Бёлёг приезжал, мой отец шёл пригласить шурина в Леопольдштадт к себе на чай в Леопольдштадт. Мать носила чёрное платье с уже экономной меховой оторочкой, она относилась к своему брату как к кому-то совершенно чужому, королевских кровей, словно их не одна утроба родила, не одна пара грудей вскормила. Дядя приходил, дарил мне книгу; прорастающими на перья луковицами пахло на кухне, где проживал мой высокий ростом дедушка, откуда он выбирался только по великим праздникам, вдруг и сразу довольно крепкий, посвежевший, с седой окладистой бородой на во всю грудь, он зыркал в очки, наклонялся чтоб рассмотреть сына Фёбуса, гордость стариков. Фёбус отличался шоротой улыбки, двойным вибрирующим подбородком и красными складками сала на затылке, от него пахло сигарами и немного вином, он каждого из нас расцеловывал в обе щеки. Он говорил много, громко и живо, но когда его спрашивали, как обстоят дела с гешефтами, его глазки западали, он тушевался, казалось, ещё немного- и захнычет как озябший нищий, его второй побородок нырял за ворот: "Гешефты просто швах, в такие-то времена. Когда я был мал, покупал бублик с маком за полушку, гривенник стоил уже каравай, дети... необученные... вырастут -и потербуют денег, Александеру каждый день в карман положи".
Отец теребил свои скатавшиеся манжеты и не находил места рукам, он улыбался, когда ему отчитывался Фёбус, слабый и раскисший, батюшка желал инфаркта своему шурину. По прошествии двух часов Фёбус вставал, вручал серебряную штучку матушке, дедушке- одну, а одну большую, блистающую совал он в мой карман. Высоко подняв керосиновую лампу, отец сопровождал гостя вниз по тёмной лестнице, а мать кричала им вслед: "Натан, осторожнее перед ширмой!"- и слышно было, как отворялись двери, а Фёбус в притолоке держал здравую речь.
Через два дня Фёбус уезжал прочь, а отец бросал: "Дрянь уже укатила".
- Прекрати, Натан!- молвила матушка.
А вот и Гибка. Это- важная пригородная улица с белыми приземистыми домами, новыми и ухоженными. Я увидел освещённое окно в доме Бёлёгов, но ворота были затворены. Я немного замялся, подумав, не поздно ли явился- уже, наверное, было десять вечера, а затем услышал игру на рояле и виолончель, женский голос, клацанье карт. Я подумал, что не годится в моём облачении являться в общество, а от моего первого шага зависело всё- и решил отложить свой визит на завтра, и я отправился в отель.
Портье не поклонился мне, униженому зряшным походом. Лифтовой не торопился, даром я тиснул кнопку. Рассматривая меня в лицо, он медленно приблизился, пятидесятилетний тип в ливрее- я рассердился: не розовощёкий малыш обслуживает лифт в этой гостинице.
Я опомнился только миновав шестой этаж- и пошагал дальше вверх, но ошибся этажом. Коридор показался мне очень узким, потолок -ниже прежнего; из помывочной стелился густой пар, воняло мокрым бельём. Должно быть, две-три двери были полутоворены- я услышал ,как спорили постояльцы: "контрольные" часы шли верно, как я заметил. Я уже было собрался спуститься вниз, как ,скрипя, подкатил лифт, двери его отворились, лифтбой окинул меня удивлённым взглядом- и высадил девушку в серой спортивной кепочку. Незнакомка посмотрела на меня- я заметил её загорелое лицо, и большие карие глаза, долгие чёрные ресницы. Я поклонился ей- и зашагал вниз. Что-то принудило меня обернуться- и я увидел обращённые на меня глаза лифтбоя цвета пива, он проезжал мимо.
Я плотно закрыл свою дверь, ибо меня одолел непонятный страх, и принялся читать одну старую книгу.


продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы
heart rose

________Примечания перевидчика:_____________________________
* Phoebus Boelaug, "Фёбус"= Феб, Аполлон;
** т.е. в Вене
.

Йозеф Рот ,Отель "Савой", роман (глава 4.26)

26.

Звонимир сказал однажды: "Революция здесь".
Сидя в бараке и с возвращенцами судача,- снаружи шел косой дождь- мы учуяли революцию. Она идёт с востока- и никакая газета, ни одна армия не в силах остановить её.
- Отель "Савой", -говорит Звонимир возвращенцам,- это богатый дворец и тюрьма. Внизу в хороших просторных комнатах живут богачи, друзья Нойнера, фабриканты, а наверху- бедные собаки, которые не способны оплатить постой ,а Игнац пломбирует их чемоданы. Владельца отеля, он грек, никто не знает, и мы с ним- тоже, хоть и смышлёные мы ребята.
Мы все ужё долгие годы не лёживали на таких перинах, которые у господ, собирающихся внизу, в баре отеля "Савой".
Мы уже давно не видывали таких красивых голых девушек, а господа в баре отеля "Савой" щупают их каждый день.
Этот город- могила для бедного люда. Рабочие фабриканта Нойнера глотают пыль- и все через пятнадцать лет умирают.
- Тьфу!- кричат возвращенцы.
Рабочего, его выпорол Ингац, не выпускают из тюрьмы.
Что ни день собираются труженики у отеля "Савой" и у тюрьмы.
Что ни день в газетах горячие заголовки о стачках текстильщиков.
Я внимаю запаху революции. Банки- это рассказали мне у Христофра Колумба- пакуют свои авуары и рассылают их в другие города.
- Полицию непременно усилят, -сообщает Абель Глянц.
- Хотят возвращенцев интернировать, -рассказывает Гирш Фиш.
- Я еду в Париж, -молвит Александерль.
Я думал, что Александерль уедет в Париж не один, а со Стасей.
- На этот раз не убежать, - стонет Фёбус Бёлёг.
- Тиф разразился, -рассказывает военный врач пополудни в "пятичасовом" зале.
- Как уберечься от тифа?- спрашивает младшая дочь Каннера.
- Смерть всех нас унесёт!- разъясняет военный врач, а фрёйляйн Каннер бледнеет. Между тем смерть пока унесла только двоих рабочих. Дети болеют- и ложатся в госпиталь.
Закрывают кухни для бедных, чтоб пресечь заразу. Итак, голодающим впредь не перепадёт супу.
Возвращенцев уже не интернируешь в бараках. Их, пришельцев, слишком много.
Собираются здоровенные толпы.
Офицер полиции, что идёт набор- ищут пополнение. Полицейсий офицер не нервничает. Он при табельном пистолете, а встаёт уже не в десять утра, а в девять. Он помахивает дичайше-жёлтыми перчатками, словно никакой эпидемии и не бывало.
Болезнь одолела двоих бедных евреев. Я видал, как их хоронили. Еврейские дамы страшно голосили- криком полнился город.
Десять, двенадцать душ умирает что ни день.
Дошдь косит, окутывает город,- а сквозь дождь текут возвращенцы.
В газетах полыхают ужасные вести, и каждый день собираются рабочие Нойнера у отеля и у тюрьмы.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose

Йозеф Рот ,Отель "Савой", роман (глава 4.24- 25)

ЧЕТВЁРТАЯ ГЛАВА

 24.

Люблю я двор, куда выходит окно моей комнаты.
Он напоминает мне о первом моём дне в отеле, о дне моего прибытия. Я по-прежнему вижу играющих детей, слышу лай собаки и раюуюсь тому, что полощется по ветру пёстрое ,похожее на флаги бельё.
В моей комнате неуют с тех пор, как я стал принимать просителей Блюмфельда. Неуют во всём отеле, в коридоре и в "пятичасовом" зале, а угольно-пыльный неустрой царит в городе.
Когда я выглядываю в окно, вижу край счастливо спасённого покоя. Куры квохчут. Только куры.
Есть в отеле "Савой" иной, узкий дворик, который выглядит шахтой для самоубийц. Там выколачивают ковры, туда ссыпают пыль, табачный пепел и мусор грохочущих житух.
Мой же двор таков, будто не вовсе не подвластен он отелю "Савой". Закуток прячется за громадными стенами. Хотел бы я знать, как он здесь сохранился.
И с Блюмфельдом у меня так же. Когда я о нём вспоминяю, любопытно мне, носит ли он очки в жёлтой оправе. И о Христофе Колумбусе охотно бы я что-либо разузнал, о парикмахере. Какие оставленные выбоины жизни заполняет он теперь?
Великие события иногда случаются в маленькой цирюльне. Вышло так, что там наделал шуму один бастующий рабочий.
Гешефт ладится. С утра в каморке Колумбуса постоянно свежие новости. Видные мужи города, даже офицер полици, все иностранцы и большинство постояльцев отеля бреются здесь. А однажды сюда зашёл подвыпивший рабочий, под прицелом презрительных взглядов, встреченный нервным равнодушием публики. Он решил побриться- и не заплатил. Христофор Колумб ему- из своего благородства- позволил уйти. Но Игнац пригрозил полицией. Тогда ударил работяга Игнаца. Полиция арестовала рабочего.
Пополудни собрались товарищи его у отеля "Савой", кричали: "Тьфу!" Затем они пошли к тюрьме.
А ночью принялись они ,горланя песни, шагать по напуганным улицам.
В газете значится новость- заголовок горит в центре полосы. В паре миль отсюда рабочие большой текстильной фабрики начали забастовку. Газета взывает к армии, полиции, властям, к Богу.
Писака толмачит, что причина беды- возвращенцы, которые притащили "бациллы революции в потенциально здоровую страну". Писака- жалкий пачкун, он прыщет чернилами в лавину, он строит плотину из бумаги перед штормом.


25.

Уже неделю дождит в городе. Вечера ясны и прохладны, но днями идут дожди.
Видно, к дождю: намедни приток возвращенцев хлынул с новой силой.
По косому, жидкой мороси идут они- Россия, великая, выбрасывает их. И нет им ни счёту, ни конца. Они приходят той же дорогой, все в сером, пыль страннических лет- на лицах и сапогах. Внешне они с дождём заодно.
Они истекают серостью, бесконечной серостью на этот серый город. Звякают их котелки, будто дождь толчёт водостоки. Великая тоска по дому исходит от странников, их влечёт вперёд тоска и память о родине.
По пути они изголодали, они воруют или клянчат, им всё одно. Они бюьт гусей и кур, и уток- миру миръ, но это значит лишь, что больше не убивают людей.
Гусей, кур и уток такой мир не касается.
Мы со Звонимиром стоим на околице города, у бараков и высматриваем знакомые лица. Все они чужие- и все знакомые. Тот выглядит как мой сосед в окопе, он муштровал меня в строю.
Мы стоим в стороне и рассматриваем их, но это как если бы мы шагали с ними заодно. Мы- как они, и нас выбросила Россия, мы все тянемся домой.
Этот несёт в руках собаку, а его котелок на бедре звякает. Знаю, что этот несёт собаку домой, а родина его на юге, в Аграме или в Сараево, несёт и несёт себе в усадьбу собаку он. Жена его спит с другим, для детей он давно мёртв, не признают- так переменился, лишь собака знает его, собака, безродного.
Возвращенцы- мои братья, они голодны. Никогда они не бывали братьями моими. На передовой- нет, когда мы по велению непонятной воли убивали чужих, и на этапе (на марше- прим.перев.) -тоже нет, когда мы по команде злобного мужа согласно шагали и махали руками. Теперь же я больше не одинок на белом свете, сегодня я -капля потока.
Они тянутся кучками по пять-шесть человек по городу и расходятся поодиночке перед самыми бараками. Они надтреснутыми и хриплыми голосами поют у дворов и домов- и всё же их песни красивы, как мил бывает мартовским вечером хрип старой шарманки.
Они едят в кухне для бедных. Порции всё меньше, а голод злее.
Бастующие рабочие сидят и пропивают свои пособия в  станционном зале ожидания, а жены и дети голодают.
В баре фабрикант Нойнер хватает груди голых девушек; знатным дамам магнетизёр Ксавер Злотогор размагничивает нервы. Голод бедных дам Ксавер Злотогор не заговаривает.
Его искусство годно лишь для лёгких хворей, голод оно не изведёт, и недовольство- тоже. 
Фабрикант Нойнер не прислушался к советы Каннера- и всю вину свалил на Блюмфельда.
Да что Блюмфельду этот край, здешний голод и конфликты? Его умерший отец Йехиэль Блюменфельд не голодает, а ради него и приехал сюда сын.
Город приобретает кино и фабрику игрушек- что до них дела жёнам рабочих? Игрушки, они для господ, игрушка не годится рабочми. Под конфетти да с бенгальскими огнями в кино могут они забыть о Нойнере, но о голоде- нет.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose

Йозеф Рот ,Отель "Савой", роман (глава 3.19)

19.

На следующее утро показался мне отель "Савой" преобразившимся.
Всеобщее укрепляющее возбуждение передалось и мне: мой взгляд навострился- я заметил тысячу мелких перемен так, словно смотрел в мощную подзорную трубу.
Возможно, горничные трёх нижних этажей носили те же чепцы, что и вчера ,и позавчера. Мне кажется, что чепцы и передники сами обновились как перед визитом Калегуропулоса. В новых зелёных фартуках ходят горничные-мужчины; на красных лестничных пролётах не видать ни единого окурка.
Это непривычная чистота. От неё никакого тебе уюта. Взору недостаёт привычных пыльных углов.
Паутина в закутке "пятичасового" зала бывало тешила меня- мне недостаёт сегодня "своей" паутины. Знаю, что ладонь станет грязной, если погладить лестничные перила. Сегодня перила чисты- они будто из мыла.
Думаю, что через день после отбытия Блюмфельда можно будет есть прямо с полу.
Половицы пахнут воском как дома в Леопольдштадте накануне Пасхи.
В воздухе парит нечто праздничное. Если часы на башне пробьют, значит, всё путём.
Если вдруг кто-нибудь одарит меня, я не удивлюсь: в такие дни приятно принимать подарки.
И всё-таки на улице -проливной унылый дождь, чьи тонкие струи напитаны угольным смогом. Дождь выдался затяжным- тучи, кажется, навсегда занавесили миръ. Люди с зонтами кучкуются и подымают воротники плащей. В такие дождливые дни город, наконец, являет своё настоящее лицо. Дождь- мундир города. Это город дождя и безотрадности.
Деревянные тротуары гниют; доски скрипят- только тронь их- как ветхие мокрые опорки. Жёлтая жижа из переполненных канавок льётся под ноги.
Тысячи угольных пылинок с каждой каплей оседают на лицах и платье.
Этот дождь способен пробрать самые грубые тулупы. На небе генеральная уборка- горшки льются на землю.
Такие дни приходится коротать в отеле, посиживать в "пятичасовом" зале да посматривать на людей.
Первый поезд, что прибыл с запада, ровно в полдень доставил троих иностранцев из Германии.
Они выглядят как близнецы, и получают один номер- 16-й, слышу я- на троих, они бы неплохо разместились в одной кровати, как тройня в колыбели.
Все трое в резиновых накидках поверх летних плащей, все трое ростом не удались и при "фирменных" животиках. У всех поросячьи глазки, все трое с чёрными бородками, в больших четырёхугольных непромокаемых шапках и с зачехлёнными зонтами. Просто чудо, если они безошибочно различают каждый себя.
Следующий поезд доставил господина со стеклянным глазом и некоего молодого кудрявого мужчину ,чьи ноги подкашивались.
А вечером в девять прибыли ещё двое молодых господ в узких французских штиблетах на тонких подмётках. То были мужчины новейшего покроя.
Комнаты 17, 18, 19 и 20 на первом этаже теперь заняты.
Генри Блюмфильд пожелал встречи с чаемитием в файф-о-клок. Это я узнал благодаря Звонимиру, болтавшему с военным врачом. Я сидел рядом с ними и читал газету.
Блюмфельд со своим секретарём ступил в зал- и врач приветствовал его из-за нешего стола. Когда врач пожелал представить Звонимира миллиардеру, тот бросил: "Мы уже знакомы"- и пожал нам руки.
Его детская ручка оказалась крепкой. Костлявой и холодной была она.
Врач громко рассказывает то-сё, интересуется американскими делами. Блюмфельд немногословен- его секретарь отвечает на все вопросы.
Его секретаря звать Бонди, он еврей из Праги.
Он говорит учтиво и отвечает на туманнейшие вопросы военного врача. Они говорят о сухом законе в Америке. Как живётся американцам в таком случае?
- Что делать в Америке, если тебе взгрустнётся- без алколголя?- спрашивает Звонимир.
- Завести граммофон,- парирует Бонди.
Вот каков он, Генри Блюфмфельд.
Я представлял себе его несколько иным. Я верил, что Блюмфельд лицом, платьем и повадками -из новых американцев. Я верил, что Герни Блюмфельд чурается своей фамилии и малой родины. Нет, он не стыдится. Он рассказывает о своём отце.
У него невзрачное, как собачья морда, на носу большие очки в жёлтой роговой оправе. Его карие глазки поразительно цепкие: взгляд его малоподвижен и основателен.
Генри Блюмфельд видит всё как оно есть- его глаза основательно пытают белый свет.
Его костюм не американского покроя- хрупкая фигурка миллиардера старомодно элегантна. Большой белый галстук узлом оказался бы ему впору.
Герни Блюмфельд пьёт свою "мокку" очень быстро, в два хлебка чашку. Вот разве что пьёт он проворно, как жаждущий птах.
Он надвое ломает пирожное- и кладёт на блюдце половину. Он не сдерживает свой аппетит, его занимает дел громадье.
Он думает о больших начинаниях, Генри Блюмфельд, старого Блюмфельда сын.
Многие люди проходят мимо- и приветствуют Блюмфельда; его секретарь Бонди всякий раз вскакивает, он пульсирует в высоту, словно кто его привязал на резиновую ленту- Блюмфельд же продолжает сидеть.
Иные протягивают Блюмфельду свои ладошки, большинство же лишь кивает. В таких случаях он суёт большой палец в карман куртки, а четырьмя пальцами барабанит по ней.
Иногда он зевает, незаметно. Я лишь замечаю, как его глаза увлажняются, а стёкла очков потеют. Генри протирает их громадным носовым платком.
Он выглядит очень расудительным, малый большой генри Блюмфельд. Уже то, что он пожелал остановиться в 13-м номере, есть очень по-американски. Я не верю в его суеверный расчёт. Я видал, как многие благоразумные господа позволяли себе этакие чертовщинки.
Звонимир был необычайно тих. Столь тихим Звонимир никогда не бывал. Я боялся, что он тихой сапой размышлял, как бы погубить Блюмфельда.
 Вдруг входит Александерль. Он здоровается очень тщательно, на этот раз он не щадит свою новую фетровую шляпу. Он доверительно улыбается мне, так, чтоб каждый заметил: тут сидят александерлевы друзья.
Александерль пару раз пересекает зал, словно ищет кого-то.
В действительности же ему тут некого высматривать.
- Америка всё же интересная страна, -молвит глупый врач, завершая заметную общую паузу.
И он продолжает своё старческое брюзжание: "Здесь, в этом городе мы окрестьянились. Черепа мельчают- могзи сохнут".
- А вот глотка- нет, -вставляю я.
Блюмфельд благодарно смотрит на меня. Ни один мускул его лица не выдаёт усмешки. Лишь глаза его изволят блеснуть несколько поверх очков- из ничего выходит насмешка.
- Вы же здесь чужаки?- спрашивает Блюмфельд- и смотрит на нас двоих, на Звонимира и на меня.
Это первый вопрос, заданный здесь самим Блюмфельдом.
- Мы возвращенцы, - отзываюсь я,- а остановились тут лишь ради собственного удовольствия. Мы желаем ехать дальше, Звонимир и я.
- Вы уже давно в пути?- вмешивается учтивый Бонди.
Это замечательный секретарь: сто`ит Блюмфельду лишь словцом намекнуть- и уж Бонди озвучивает мысли Блюмфельда.
- Шесть месяцев, -говорю я,- в дороге мы. И кто знает, сколько ещё будем.
- Плохо вам пришлось в плену?
- На войне бывало похуже,- отвечает Звонимир.
Больше нам в тот вечер поговорить не довелось.
Трое приезжих из Германии заходят в зал. Блюмфельд и Бонди прощаются с нами и подсаживаются за стол к близнецам.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose

Йозеф Рот ,Отель "Савой", роман (глава 3.18)

ТРЕТЬЯ ГЛАВА

18.

Внезапно Блюмфельд объявился.
Таковы всегда крупные события, и кометы, и рволюции, и венчания коронованных особ. Великим событиям присуща внезапность, и всякое ожидание их свидетельствует об их медлительности.
Блюмфельд, Генри Блюмфельд прибыл ночью, в два часа, в отель "Савой".
В это время не прибывали поезда, но Блюмфельд прибыл вовсе не поездом, с какой стати полагаться на "железку"ему? Он пересёк границу в авто, на своём американском салонированном авто, ибо он не полалается на железную дорогу.
Таков Генри Блюмфельд: наинадёжнейшее кажется ему сомнительным в то время, как все люди полагаются на железнодорожный график как на закон природы, на солнце, ветер и весну, значит, Блюмфельд- особое исключение. Он ни разу не положился на расписание поездов, пусть даже те- государственные и возят некоего Адлера, и Зигеля, благодаря разнообразным административным директивам и в итоге мучительных расчётов устроителей "железки".
Блюмфельд прибыл в отель "Савой" в два часа ночи, а мы со Звонимиром оказались свидетелями его прибытия.
Именно в это время мы возвращались из бараков.
Звонимир выпивает с ведро, и расцеловывает всех. Звонимир мастак пить. Когда он выходит на свежий воздух, то трезвеет: ночной воздух напрочь уносит хмель- "ветер выдувает спирт из головы", говорит Звонимир.
Город тих; бьют куранты на башне. Чёрная кошка пересекает тротуар. Можно расслышать вздохи спящих мещан. Все окна отеля темны; одна ночная лампа красновато брезжит у входа; в узком переулке отель выглядит мрачным великаном.
Сквозь окна входа видать портье. Тот отставил свою постылую форменную кепку- я впервые вижу, что слуга обладает черепом, и это обстоятельство несколько озадачивает меня. Пара седых локонов обрамляет лысину как гирлянда- блюдо с тортом имениннику.
Портье вытянул ноги,- наверное, ему снится, что лежит он в кровати.
На контрольных часах в вестибюле- без трёх минут два.
В этот миг рядом раздаётся визг тормозов, да такой, словно весь город взвизгнул.
Рад, и два, и три раза подряд визжит.
И вот, отворяются окошки по обеим сторонам автосалона; попеременно звучат два голоса. Дрожь сотрясает мостовую, на которой мы стои`м. Белый свет заполняет щель проулка- словно обломок луны свалился сюда.
Белый свет испускает фонарь, мигающий фонарь, фара с отражателем- фара автомобиля Блюмфельда.
Вот так явился Блюмфельд, как ночной аэроплан. Фонарь напомнил мне о войне, я подумал о "неприятельском лётчике".
То был большой автомобиль. Шофёр был весь затянут в кожаный убор. Он вышел из салона как неземное создание.
Авто погремело ещё недолго. Оно было забрызгано шоссейным калом и размером походило на корабельную надстройку.
Мне почудилось, что я снова на позициях, и генерал к нам явлися с осмотром,- а я случайно оказался в дозоре. Непроизвольно я вытянулся, принял стойку и заждался. Господин, я не слишком рассмотрел его, в сером дорожном плаще покинул салон авто.  Затем вышел ещё один, с плащом через руку. Шофёр и тот здоровяк стали рядом с третьим, поменьше- тот молвил пару слов по-английски, которые я не понял.
Я подумал, что тщедушный господин- должно быть, Герни Блюмфельд, он отдал приказ своему спутнику.
Ну вот, и Блюмфельд здесь.
- Это Блюмфельд, - говорю я Звонимиру.
Звонимир желает непременно тут же убедиться, он подступает к тщедушномугосподину, который ждёт своего спутника, и спрашивает: "Мистер Блюмфельд?"
Блюмфельд кивает- и смотрит снизу вверх на здоровяка, низкий, в этот миг он, должно быть, подумал о башне собора.
И сразу же Блюмфельд отворачивается, смотрит на своего секретаря.
Портье пробудился- и надел свою форменную кепку. Игнац поспешает прямиком к нам, мимо.
Звонимир не преминул отвесить ему шлепок.
В баре замолкла музыка. Малая дверь приотворена- рядом стоят Нойнер и Каннер. Выходит фрау Джетти Купфер.
- Блюмфельд здесь?! -молвит она.
- Да, Блюмфельд!- откликаюсь я.
А Звонимир будто спятил, он вопит и пляшет на одной ноге:
- Блюмфельд с нами! а-ха-ха!
- Тихо! -цыкает фрау Джетти Купфер- и прикрывает рот Звонимру пухлой дланью своя.
Секретарь Блюмфельда с Ингацем и портье волокут пару больших кофров.
Генри Блюмфельд садится в служебное кресло портье и раскуривает сигарету.
Нойнер выходит в фойе. Он возбуждён, его лицо покрыто красными карминовыми пятнами, словно напомажено.
Нойнер подходит к Блюмфельду- тот не встаёт с места.
- Гутен абенд!- молвит Нойнер.
- Как дела?! -отзывается Блюмфельд, не вопрошая, но приветствуя Нойнера.
Гарри ,оказывается, вовсе не любопытен.
Блюмфельд- я видел лишь его профиль- протягивает Нойнеру по-детски тонкую руку. Та бесследно исчезает в нойнеровой лапе как мелочь в великанском бумажнике.
Они говорят по-немецки, но так, чтоб посторонние не расслышали.
Ингац выходит с "летучим языком", с картонкой, на которой написан чёрным номер 13-й. Он пришпиливает картонку посреди двери.
Звонимир пару раз хлопает Ингаца по плечу- тот не ёжится, он вовсе не замечает шлепков.
Фрау Купфер возвращается в бар.
Я бы ещё полчасика погулял, но опасаюсь оставлять одного выпившего Звонимира.
Итак, мы с ним самостоятельно отаправляемся вверх на лифте, впервые без Игнаца.
Гирш Фиш бродит в кальсонах. Он бы с удовольствием в таком виде спустился к Блюмфельду.
- Вы должны одеться, герр Фиш!- замечаю я.
- Как он выглядит? Он поправился?- спрашивает Фиш.
- Нет! Он по-прежнему тощий!
- Боже, если бы старый Блюмфельд знал,- бормочет Фиш и возвращается к себе.
- Вот бы погубить Блюмфельда, -молвит Звонимир, как бы нечто замыслив.
А я не отзываюсь, ибо знаю: это алкоголь из него ропщет

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose

Йозеф Рот ,Отель "Савой", роман (глава 1.7)

7.

Фёбус Бёлёг не забывает о подарке, поминая, зовёт его "голубым великолепием", "как по мерке вылитым" и посмеивается. Однажды столкнулся я у своего дяди с Глянцем, с Абелем Глянцем, неким мелким, неряшливо одетым, небритым человечком, который боязко ёжился, когда к нему обращались, он обладал способностью автоматически уменьшаться, таким вот загадочным рефлексом собственной природы. Его тощая шея с непрестанно перекатывающимся адамовым яблоком слагалась как гармонь и сникала в просторном стоячем воротничке. Лишь лоб его был велик, его череп сиял, его красные уши широко топорщились, словно всему миру отворялись навстречу как входные двери. Абелевы глазки взирали на меня с ненавистью. Возможно, Глянц, видел во мне соперника.
Абель Глянц уже несколько лет как зачастил чаёвничать в дом Фёбуса Бёлёга. Здесь он -постоянный гость здесь, которого влиятельные люди города сторонятся, а прогнать его им никогда не достаёт мужества.
- Выпейте чаю, -молвит ему Фёбус Бёлёг.
- Нет, спасибо!- ответствует Абель Глянц.- Я полон чаем как самовар. Это уже четвёртая чашка, который я должен принять, герр Бёлёг. Как отставил столовый прибор- так и запил. Не заботьтесь мной, герр Бёлёг!
Дядя не отступает.
- Такого хорошегочаю вы всю жизнь свою не пивали, Глянц.
- Но, что вы думаете, герр Бёлёг?! Я однаджы был зван к графине Базикофф, герр Бёлёг, не забывайте этого!- молвит Абель Грянц столь грозно, насколько способен.
- А я говорю вам, даже графиня Базикофф такого чаю не пивала, спросите моего сына, хоть кто-то да в Париже потребляет такой продукт?!
- Вот как, думаете?- молвит Абель Глянц и напоказ сомневается.
- Тогда отведаем, вкусим без сожаления, - добавляет он и двигает стул к самовару.
Абель Глянц был суфлёром в румынском театрике, но ощущал свой режиссёрский дар и не таил его в своей "раковине", когда вынуждённо наблюдал за человеческими "ошибками", а теперь рассказывает каждому свою историю. Однажды ему удалось на пробу поработать за режиссёра. Неделю спустя его отметили и направили в санитарную часть потому, что фельдфебелю показалось ,будто ремесло "суфлёр" как-то связано с медициной.
- Вот как случай людьми играет, - заключает Абель Глянц.
- А Глянц тоже обитает в "Савое", - молвил раз Фёбус Бёлёг, а мне показалось, будто дядя намекнул на моё сходство с суфлёром. Для дяди мы одинковы, оба были когда-то "искусниками", оба полупройдохи, хотя верно, что мы с трудом ищем себе подходящие солидные занятия. Дядя хотел стать коммерсантом, что лучше всего для "делания гешефтов".
- Вишь ты, Глянц занят вполне приличным гешефтом, -говорит дядя Бёлёг.
- Что за гешефт?
- С валютой, - молвит Фёбус Бёлёг,- опасно, да дело верное. Соль в лёгкости руки. Когда у тебя рука тяжела, не начинай. А если фартит, можно за пару дней выйти в миллионеры.
- Дядя, -спрашиваю я, - почему вы не меняете валюту?
- Боже храни, -кричит Фёбус, -с полицией я связываться не желаю! У кого вообще ничего нет, тот торгует валютой.
- Фёбус Бёлёг должен менять валюту? -спрашивает Абель Глянц возмутившись до глубины души и продолжает.
- С ней нелегко. Ставишь на кон всю свою жизнь, еврейская доля такова. Бегаешь весь день, суетишься. Желаете румынские леи? предложите ли швейцарские франки? Есть у вас леи? Желаете франки? Дело тёмное, гиблое. Ваш дядя говорит, что я делаю хорошие гешефты? Богач полагает, что каждый их делает.
- Кто сказал вам, что я богат? -интересуется Фёбус.
- Зачем кому-то говорить? В том нужны нет. Весь мир знает что подпись Бёлёга сто`ит денег.
- Мир лжёт!- кричит Бёлёг фальцетом. Он вопит так, словно весь мир уличает его в великом преступлении.
Александер входит, на нём новомодный костюм, на гладковыбритой голове- сетка. Он благоухает всем подряд: эликсором для полоскания рта, бриллиантином; он курит ароматизированную сигарету.
- Вовсе не стыдно быть богатым, отец, -молвит он.
- Не так ли?- весело кричит Глянц.- Ваш отец стыдится.
Фёбус Бёлёг снова подливает себе чаю.
- Вот каковы собственные дети,- хнычет он.
В этот миг Фёбус Бёлёг выглядит глубоким стариком. Лицо его пепельно-серое, морщины бороздят его веки, он сутулится- его словбно подменили.
- Все мы живём не будь здоров, -молвит он.- Трудимся и горбатимся всю жизнь, а потом нас хоронят.
Внезапно воцаряется глубокий покой. Да и смеркается уже.
- Надо зажечь свет!- говорит Бёлёг.
Это Глянцу намёк.
- Спешу откланяться. Премного благодарствую за отборнейший чай!
Фёбус Бёлёг подаёт мне руку и говорит: "И ты бы почащё заглядывал!"
глянц ведёт меня по незнакомым улочкам, мимо дворов, по пустырям, усыпанным отбросами и грязью, где хрюкают свиньи, вонючими пятаками роют себе заморить червячка. Роями зелёных мух облеплены кучи тёмно-коричневого человеческого кала на дворах. В городе вовсе нет канализации; вонь ширится изо всех домов, а глянц пропрочит внезаный ливень всяческой вони.
- Вот таковы гешеты наши.- молвит Глянц.- Бёлёг- богач с маленьким сердечком. Видите ли, герр Дан, у людей не бывает плохих сердец, но лишь большие и маленькие. То сердце не многое объёмлет, его хватает лишь на жену и дитя.
Мы заходим в маленький проулок. Тут стоят евреи, гуляют по проезжей, у них потешно свёрнутые зонты и с кривыми набалдашниками. Евреи то стоят спокойно, о чём-то задумываясь, то ходят туда-сюда, непрерывно. Тут один из них исчезает, другой же является из домовых ворот, испытующе глядит влево-вправо - и начинает слоняться. 
Будто немые тени ходят порознь и рядом люди, это собрание призраков, давние мертвецы блуждают тут. Уже тысячи лет бродит этот народ в узком проулке.
Сто`ит подойти к ним поближе- и можно заметить как они попарно задерживаются, миг единый бормочут- и росходятся, без приветствий и прощаний, чтоб через несколько минут спустя встретиться снова и обменяться полуфразами.
Показывается полецейский в скрипучих жёлтых самогах, с волочащейся саблей шагает он в точь срединой проулка мимо расступающихся евреев, которые приветствуют его, что-то выкрикивают ему, улыбаются. Ни приветствия, ни оклик не остановят его, ладный механизм, шагает он своим путём. Его шествие вовсе никого не страшит.
- Штраймер идёт, - шепчет кто-то рядом с Абелем Глянцем, а вот и сам Якоб Штраймер.
Случайно в это миг мужчина в голубом кителе зажигает газовый фонарь, будто чествует высокого гостя. Абель Глянц засуетился, евреи- тоже.
Якоб Штраймер замирает в конце переулка, царственнее полицейского ждёт он толпу, которая приближается к нему, словно челобитчики к восточному князю. Он в очках с золотой оправой, при холёных каштановых бакенбардах, в цилиндре.
Все и сразу заговорили, что Якобу Штраймеру нужны немецкие марки.
Абель Глянц заходит в лавку, где дама, так видно, ждёт клиента. Дама покидает свой пост, дверь хлопает, колокольчик заливается, мужчина выходит из лавки.
Глянц возвращается сияя: "У меня марки за одиннадцать и три восьмые. Желаете войти в долю? Штраймер платит двенадцать и три четверти.
Я пытаюсь расспросить. С неприятной уверенностью Глянц достаёт  бумажник из внутреннего кармана моего пиджака, вынимает все купюры, суёт мне их в ладонь, свёрнутые, и приглашает: "Идёмте".
- Десять тысяч, -говорит он, останавливаясь рядом с Якобом Штраймером.
- Этот господин?- спрашивает Штраймер.
- Да, герр Дан, - кивает Глянц.
- Савой.
- Поздравляю, герр Дан, - говорит мне Глянц.- Штраймер пригласил вас.
- Вот как?
- Разве вы не слышали? "Савой" сказал он... Идёмте! Если бы дядя Фёбус имел широкое сердце, вы пошли б в гору, заняли бы денег, купили бы дойчмарок... за пару часов заслужили бы сто тысяч. Но он вам ничего не даёт. Оттого заслужили вы всего пять тысяч.
- И это много.
- Нисколько. Много- это миллиард,- мечтательно мурлычет Глянц.- По нынешнему времени нисколько не много. После завтра придут большевики. Старые сказки претворятся в жизнь. Сегодня вы храните в сундуке сто тысяч, а завтра выходите на рынок, а они сто`ят пятьдесят тысяч. Такие чудеса творятся ныне. Теперь денги никогда не остаются деньгами! Что же вы хотите?
Мы приходим в "Савой"; Глянц отворяет низкую дверь в конце коридора, за нею стоит Игнац. Это бар в тёмно-красных тонахю Некая рыжеволосая дама возвышается над барной стойкой, а пара расфранчённых девушек растерянно посиживают за маленькими столиками и тонкими соломинками посасывают лимонад.
Глянц здоровается: "Гутен таг, фрау Купфер" ;и представляет меня:
- Герр Дан... фрау Джетти Купфер, альма матер.
- Это по-латыни, - бросает он фрау Купфер.
- Знаю, вы образованный мужчина,- молвит фрау Купфер,- но вам следует учиться дальше, герр Глянц.
- Уж гневается она на пою латынь,- Глянц стыдится.
Почти темно в комнате; в одном углу горит висячая лампа; чёрная ширма заслоняет сцену.
Я пью двойной шнапс и мягко опускаюсь в кожаное кресло. За барной стойкой господа кушают бутербродики с зернистой икрой. Тапер садится за инструмент.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose