хочу сюди!
 

Алиса

41 рік, діва, познайомиться з хлопцем у віці 32-52 років

Замітки з міткою «малина»

Ингеборг Бахманн "Малина", роман (отрывок 57)

Некоторое время, это было в Риме, я видела одних лишь матросов, они собирались там в воскресенье на какой-то площади, думаю, на Пьяцца дель Пополо, куда сухопутные люди ночью пытаются прийти с завязанными глазами: от фонтатов с обелисками -к Корсо. Это нерешимая задача. Итак, на Вилла Боргезе собралось множество матросов, и солдат-тоже. Они жадно всматриваются, так серьёзно, жадно, их взгляды устремлены в воскресенье, которое только начинается. Вид этих молодых мужчин чарует. Но некоторое время я была просто пленена механиком из пыльного гаража, ему пришлось поправить выхлопную трубу моего автомобиля и помыть кузов. Я не могла видеть это, совершенно серьёзно, представь себе зти взгляды и эти, пожалуй, вымученные, напряжённые мысли! Я ещё раз несколько раз прошлась по гаражу, и присмотрелась к мастеру, работавшему и так и сяк. Я никогда не наблюдала таких му, ни такого искреннего неведения. Нечто непроницаемое. Пробуждались, дрожа, мои грустные надежды, мои тёмные, подавленные желания, и только, эти парни их бы не поняли, да этого им и не требовалось. Кому была охота!
Я всегда была пугливой, никогда- храброй, мне бы ему навязать номер своего телефона, свой адрес, а я растерялась в догадках- и не сообразила. Легко это, думается, через раз, достаточно вообразить себе некоего Эйнштейна, некоего Фарадея, ещё какую светлую голову, Фрейда или Либига*, ведь они же мужчины без особых тайн. Но красота тех, и их молчаливость невероятно впечатляют. Этот механик, никогда мне не забыть его, к которому я шла на поклон, пожелав наконец счёта, больше ничего, они для меня важнее. Для меня он значил больше. Ведь это- красота, которой недостаёт мне, она важнее, желаю обольстить её. Иногда иду я улицей, и пусть почти не всматриваюсь в то, что меня захватывает, а оно притягивает меня, да это ли естественно или нормально? Женщина я или некий гермафродит? Или я не совсем женщина, кто я вообще? В газетах часто попадаются эти отвратительные новости. В Пётцляйнсдорфе, в пойме Пратера, в Венском лесу, на какой-то окрайне была убита женщина, расчленена- со мной чуть не произошло то же, но не на окраине- изрезана на мелкие кусочки неким брутальным индивидуумом, а я тогда продолжаю непрестанно размышлять: ты могла оказаться на её месте, ты окажешься. Неизвестная убита неизвестным убийцей.

 

Под неким предлогом пришла я к Ивану. Мне нак любо вертеть ручку настройки его транзистора. Я вот уже снова несколько дней без новостей. Иван советует мне наконец купить себе радио, коль я столь охотно слушаю новости или музыку. Он полагает, что с ним мне легче будет вставать по утрам, например, как ему, и ночью при случае развею им тишину. Я пробую помедленнее вертеть ручкой и осторожно ищу, что может выйти супротив тишины.
Взволнованный мужской голос звучит в комнате: "Уважаемые слушатели, итак, у нас на связи Лондон, откуда наш постоянный корреспондент доктор Альфонс Верт, герр Верт, вот да и передаст нам из Лондона, ещё минутку внимания, мы включаем Лондон, дорогой господин доктор Верт, мы очень хорошо вас слышим, желал бы услышать от вас насчёт последней девальвации английского фунта, слово господину Верту..."
- Прошу, убери прочь этот ящик!- молвит Иван, которого именно теперь не интересует ситуация в Лондоне или в Афинах.
- Иван?
- Что ты желаешь сказать мне?
- Почему никогда ты не позволяешь мне говорить?
Ивану, должно быть, есть что порассказать, может, он побывал в области циклона, вот он припоминает, и у меня припрятана история, обычная, в которой по крайней мере с одним мужчиной и с надлежащим разочарованием, но я спрашиваю :"Я? Ничего, мне вовсе нечего сказать, желаю обратиться к тебе "Иван", больше ничего. А спросила бы, что ты думаешь о липучках? У тебя в доме летают мухи?"
Нет. Я пробую прелставить себе жизнь мухи, или подопытного кролика, которого держат взаперти в лаборатории, вжиться в образ крысы, которую придавили, но она пока ещё, пылая ненавистью, готова к прыжку.
Иван молвит: "С такими мыслями тебе снова не до радости".
Я давно уже не радуюсь, иногда никакой отрады нет у меня. Знаю, должна почаще радоваться.
(У меня осталась одна радость и своя жизнь, которая зовётся Иваном, да не скажу вот :"Лишь ты моя радость и жизнь моя!", иначе Иван может ещё быстрее разделается со мной, как уже иногда бывало, что замечаю по поводу постоянно в последние дни убывающей радости. Не знаю, с каких пор Иван сокращает жизнь мою, и мне следует однажды заговорить с ним об этом.)
Поскольку меня кто-то раз было убил, поскольку некто постоянно желает умертвить меня- и оттого я начинаю в мыслях убивать кого-то, то есть, не в мыслях своих, это было несколько иначе, мысленно многого не сделаешь, значит, было иначе, я даже уверена, быльше ничего такого не думаю.
Иван посматривает на меня и молвит недоверчиво, а сам тем временем ремонтирует телефонный провод, завинчивает отвёрткой шуруп: "Ты? Да что, все, кроме тебя, моя кроткая помешанная? Ну и кого же, за что?" Иван смеётся и снова сосредотачивается на розетке, он осторожно обматывает шурупы проволокой.
- Тебя это удивило?
- Уж нет, почему бы? Мысленные жертвына моей совести уже дюжинами, которые сердили меня.- отвечает Иван. Ремонт ему удался, теперь Ивану абсолютно всё равно, что я скажу ещё о себе. Я проворно собираюсь, я бормочу, что мне сегодня надо рано быть дома. Где Малина? Боже, быть мне сегодня снова с Малиной, чего снова не избежать- и я не посмею заговорить, и я молвлю Ивану: "Прошу, прости, просто мне плохо, нет, я что-то запамятовала, тебе недостаёт этого, тебе чего-то будет недоставать? Мне надо срочно домой, думаю, я кофе оставила на плите, верно, не выключила газ!"
Нет, Ивана это не трогает.
Дома ложусь я на пол и жду, и дышу, выдыхаю снова и снова, сердце пару раз щемит, а я не желала бы умереть до возвращения Малины,смотрю на будильник- и минута не прошла, а что до меня, то жизнь моя здесь минула. Не знаю, как я добралась в ванную, держу руки под холодной струёй, она стекает до локтей, я растираю себе руки и ступни ледяной губкой, к сердцу, время не минает, но должен уже вернуться Малина, и вот он здесь, и я тотчас позволяю себе упасть, наконец, мой Боже, почему ты так поздно пришёл домой?!


Как-то путешествовала я на одном корабле, в баре сидели мы, компания пассажиров. плывущих в Америку, пару из них я уже знала. И тогда начал один из тех сигаретой прожигать себе тыльные стороны ладоней. Да знай себе посмеивался, мы не понимали, с чего бы. В общем, мы не знали, что нам сделать. то ли словом  одёрнуть его, то ли внять ему, узнать вначале, зачем он так.  В одной берлинской квартире я повидала мужчину, который пил водку стакан за стаканом -и ни в одном глазу, он битый час говорил со мной , будучи ужасно трезв,  а когда к нам никто не прислушивался, спрашивал он меня, может ли ещё раз свидеться со мною, ибо он непременно  желал свидеться, а я так убедительно отказала ему, что сразу всё стало ясно. Тогда он заговорил о международном положении, а кто-то завёл патефон, выбрал пластинку "L`ascеnseur a` l`echafaud" ("Лифт на эшафот"). Когда пластинка немного заиграла, и началась горячая доскусия по поводу отношений Москвы и Вашингтона, мужчина спросил меня, совершенно легко, как прежде, когда расспрашивал меня, а не лучше ли мне одеваться в бархат, я бы милее была ему в бархате :"Вы уже раз убили кого?" Я ответила ему, абсолютно по-простецки: "Нет, конечно, нет, а вы?" Мужчина молвил: "Да, я убийца". Я недолго промолчала, он кротко посмотрел на меня и продолжил: "Вам следует спокойно поверить в это". Я и ему поверила, он был уже третьим убийцей из сидевших со мною за одним столом, только что -первым и единственным сознавшимся. Оба прежних случая произошли вечерами в Вене, а я узнала позже, из новостей. От случая к случаю пыталась я что-то написать насчёт этих трёх вечеров, да только на одном-единственном листочке черкнула "Трое убийц". Но я так и не решилась, ведь хотелось мне об этих троих лишь слегка отписаться, чтоб разведать четвёртого, ведь о трёх моих убийцах рассказа не вышло, я больше не видала их, они живут себе где-то далеко, ужинают с другими, ведут себя как-то иначе. Один из них- больше не интернированный в Штайнхофе, другой- в Америке, где переменил себе имя, третий пьёт и опускается всё ниже, он больше не живёт в Берлине. О четвёртом не могу говорить, не припоминаю его, забываю, не помню...
(Я же схлестнулась с электрической проволокой.) Всё же припоминаю мелочи. Я день за днём выбрасывала было свой паёк, тайно я и чай выливала, должно быть знаю, почему.

 
продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose

_____Примечания переводчика:___________________
* Юстус Либиг (тж. Либих)(1803-1873)- немецкий учёный-химик, см. биогр. справку по ссылке
http://www.peoples.ru/science/chemistry/liebig/

Ингеборг Бахманн "Малина", роман (отрывок 56)

Естественно, меня всегда интересовали мужчины, но именно поэтому, да всех их ведь равно любить нельзя, многие мне вообще на нравятся, лишь постоянно интригуют меня, как подумается: что бы последовало за поцелуем в плечо, что он этим сказать хочет? Или кто-нибудь выставит тебе напоказ спину, которую задолго до тебя раз некая дама ногтями, пятью коготками провела эти пять полосок, навсегда заметные, видимые, - и ты непоправимо расстроена, по крайней мере, смущена, ну что прикажешь делать с такой вот спиной, которая тебе вечно демонстрирует нечто, воспоминание о некоем экстазе или о смертельном случае, какую боль ты испытываешь при этом, в какой экстаз тут же впадаешь? Долгое время я вообще было не испытывала никаких чувств, ибо мне только в последние годы пришло понимание. Лишь в голове у меня, естественно, как и у прочих дам, несмотря на всё- мужчины, которые обо мне, напротив, думают очень мало, разве только после праздничного вечера, в выходной день, возможно.


Малина: Никаких исключений?
Я: Отнюдь. Одно исключение.
Малина: И как же оно вышло?


Да это же довольно просто. Достаточно просто случайно разочаровать кого-нибудь, например, не помочь ему, глупостями своими надокучить. Если ты уверен, что наверняка обидел кого-то, то и он думает о тебе. Обычно именно большинство мужчин расстраивает женщин, не наоборот, значит, имеем в итоге одностороннее несчастье, оно следует из болезненного бесчувствия мужчин, оно к долгим размышлениям толкает женщин, которые ,даже наученные, снова и снова повторяют пройденный урок, а если раз за разом вспоминать кого-то и постоянно тратить на это свои чувства, то ты регулярно будешь несчастлива. Несчастье со временем удваивается, утраивается, множится стократ. Каждой, кто желает развеять несчастье, нужно уже через пару дней одуматься. Это невозможно, быть несчастной, кого-то оплакивать, если тот уж не страшно обидел тебя.  Никто не плачся через пару часов по мужчине помоложе или покрасивее, по лучшему или по умнейшему. Но полгода, проведённые с конченным болтуном, с записным болваном, с отвратительным,из за его престранных привычек, негодяем могут даже самую сильную и примерную женщину сбить с толку и подтолкнуть к самоубийству, прошу, вспомни лишь об Эрне Цанетти, которая из-за этого доцента театра, подумать только, из-за некоего учёного искуствоведа! должна была проглотить сорок таблеток снотворного, и она же не одна такая, он её ещё тогда отучил от курения, ведь не выносил дыма. Не знаю, приучал ли он её к вегетарианству, если да, то две причины подтолкнули её. Вместо того, чтоб радоваться, когда этот болван покинул её, и выкуривать ежёдневно по пачке сигарет, есть что пожелается, она, глумная, попыталась было покончить с собой, ей ничего лучшего не пришло в голову, ведь она два месяца о нём только и думала, стелилась пред ним, подчинялась никотиновому запрету и салату с каротелью.
Малине бы засмеяться, а он ужасается: "Ты же не станешь утверждать, что женщины несчастливее мужчин?"


Нет, естественно нет, я говорю только, что несчастие женщин- особенное и оно абсолютно неизбежно. Лишь о его ликах я желала поговорить. Сравнивать-то невозможно, а обычное несчастье, которое так тяжко терпят все, давай сегодня не будем обсуждать. Желаю сегодня лишь занять тебя, рассказать тебе всё, что забавно. Я ,например, была очень недовольна тем, что никогда не была изгнасилована. Когда я приехала в Вену, русские другого удовольствия не знали, разве что насиловать венок, а пьяные американцы уже всё реже встречались, да их-то в качестве насильников постольку-поскольку никто не ценил, об их делах мало говорилось, не то, что о русских, чистый ужас, да и было, естественно, о чём говорить. От пятнадцатилетних девочек до старух, то есть. Иногда почитывали в газетах о двух неграх в мундирах, но прости, два негра на все окрестности Зальцбурга, да это ведь маловато было для такой уймы женщин, а мужчины, знакомые мне или незнакомые, которые встречали меня в лесу или видели меня сидящей на камне у ручья, беззащитную, одинокую, они ни разу не покусились на меня. Это выглядело невозможным, ведь кроме пары пьяных, пары сексуальных маньяков и прочих мужчин, которые тогда появлялись в газетах, определённых смутьянов, ни одному нормальному мужчине с нормальными привычками не кажется, что нормальная женщина совершенно нормально желает быть изнасилованной. Это следует из того, что мужчины ненормальны, но их помешательствам несколько привыкли, настолько, чтобы не замечать их болезненность во всём её размахе. В Вене же это проявилось несколько иначе, не так резко, да ведь этот город устроен для всеобщей простиутции. Ты не припомнишь, что тут было в первые послевоенные годы. Вена была, мягко выражаясь, городом с наинеобычнейшими склонностями. Но в его анналах эта тема табуирована, и нет больше людей, которые публично обсуждают её. Запрет неявен, тем не менее, его не нарушают. По праздникам, особенно в дни Благовещенья, Вознесения, в День Республики, обыватели были вынуждены миновать ту часть Городского парка, которая граничит с Рингштрассе, чтоб добраться к паркингу- и там открыто видеть всё, что эти творят на что горазды, особенно во время цветения конских каштанов, когда оболочки плодов лопаются и те падают. Хотя все проходили молча, почти с абсолютным безразличием, затем виденные ими кошмарные сцены обсуждались, в том участвовал весь народ этого города всеобщей проституции, должно быть, каждая с каждым повалялась на вытоптанном дёрне, гнулась у стен, стонала, корчилась, иногда их бывало несколько, попеременно, скопом. Все переспали парами, поимели друг дружку, и отныне никого не удивляет, да о том и слухи ходят, будто те же самые мужчины и женщины ныне встречаются чинно, как быдто ничего не произошло, мужчины приподымают шляпы, целуют ручки, женщины элегантно минуют Парк, они приветливы, с элегантными сумочками и зонтиками. Но с тех времён хоровод и завертелся, и поныне, когда с анонимностью покончего, даёт знать о себе. Должно быть прошлая зараза проявляется в обычных ныне отношениях, почему Одёна Патацки вначале видели с Францишкой Раннер, затем же- Францишку Раннер с Лео Йорданом, почему Лео Йордан, который прежде женился на Эльвире, которая затем услужила молодому Мареку, ещё дважды вышла замуж, зачем молодой Марек затем изничтожал Фанни Гольдберг, она же, напротив, до того вначале слишком хорошо перенесла Гарри, а затем ушла с Миланом, но молодой Марек затем с этой Карин Краузе, с мелкой немкой, после чего молодой Марек, в свою очередь, с Элизабет Миланович, которая затем повисла на Бертольде Рапаце, который, напротив...
Я уже всё знаю, и почему Мартин провернул эту гротескную аферу с Эльфи Немец, которая позже повисла опять-таки на Лео Йордане, и почему каждый с каждым престраннейшим образом связан, пусть даже известны лишь некоторые случаи. Основания, естественно, никому не известны, но я уже их вижу, да они должны были однажды открыться! Но я не стану о них распространяться, да и времени у меня на то нет. Как подумаю о роли, которую в том сыграла усадьба Альтенвилей, хоть самим Альтенвилям невдомёк,о том ни в одном доме не знали, и у Барбары гебауэр, чем там начиналось и чем заканчивалось, какие глупые объяснения, и какой конец это всё сулило тогда. Компания, общество- величайшее публично место преступлений. Ненароком, попросту там оставлены зародыши невероятнейших преступлений, не замечаемые судьями мира сего. Я бы не осознала этого, кабы не всматривалась столь пристально, и вслушивалась, со всё меньшим успехом, но чем меньше я узнавала, тем ужаснее являлись мне взаимосвязи. Я нажила клубок воспоминаний, теперь бы мне его, казавшийся тогда безобидным, таким себе вовсе не насильническим, да распутать. Всемирно известные, да и знакомые всему городу преступления кажутся мне по сравнению с этими столь простыми, брутальными, явными, они- нечто для социальных психологов, для психиатров, да без толку, этим грамотеям они только досаждают своей грандиозной примитивностью. Однако, разыгрывавшееся и играемое поныне здесь, напротив, не примитивно. Припоминаешь тот вечер? Однажды Фанни Гольдберг неожиданно рано и одна ушла было домой, она встала из-за стола, с чего бы это? Но теперь я знаю, знаю же. Есть слова, есть взгляды, присущие мёртвым, никому не заметные, все держатся у фасада, выкрашенного напоказ. А Клара и Хадерер, до того, как он умер, но я уже слышала, разбирала...

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose

Ингеборг Бахманн "Малина", роман (отрывок 54)

Заноза в памяти: я спотыкаюсь, бьюсь о всякое воспоминание. На руинах тогда вовсе не было никакой наждежды взаимно выговориться, пожелать хорошего, это началось позже, в то время, которое зовут началом восстановления. От каждого второго слова не дождёшься, вот как было. И это тоже было предательством. Я даже почти так себе внушила: вот стоит только затворить все двери и окна, как исчезнут груды мусора, а после мы оживём, и захочется жить ещё. Но с меня довольно уже одного того обстоятельства, что я годами хотела выговориться о житье и будущем, а никто не желал выслушать меня.Не думалось никогда мне, что вначале всё должно быть смято, раскрадено, продано и трижды перепродано оптом и в розницу. Что в Рессельпарке зароится большой чёрный рынок, что люди станут гулять всяко на Карлспляце, невзирая на опасности. Что придёт день - и сгинут отвратительные чёрные рынки. Но я в этом и теперь не убеждена. Потому и возник всеобщий чёрный базар, и когда я теперь покупаю сигареты или яйца, знаю, что они оттуда. Рынок вообще чёрен, настолько, насколько он тогда ещё не был, ибо ему недоставало гутоты всеобщности. Позже, когда все прилавки наполнились и всё лежало на них грудами- консервы, связки, пачки,- я перестала покупать. Стоило мне только войти, в универмаг, например, в "Гернгросс", как меня тошнило, тогда ещё Кристина было советовала мне не ходить в дорогие магазинчики, Лине нравился "Херцмански", не "Гернгросс", и я послушала её, но мне это не пошло впрок, с тех пор мне претят их вывески. Тысячи стопок, тысячи упаковок консервов, колбас, туфель и пуговиц, это баснословное нагромождение товаров- всё это казалось мне сплошною тьмой. В огромном количестве всё слишком угрожаещё, множество должно оставаться абстракцией, пусть пребудет учебной формулой, чем-то расчётным, да обретёт оно матеематическую безупречность, лишь в математике допустима красота миллиардов, , но миллиард яблок есть нечто удручающее, "тонна кофе"- это уже звучит безмерно нагло, "миллиард людей" невообразимо развратен, жалок, отвратителен, застрявшее на некое чёрном рынке, с его ежедневной потребностью в миллиардах хлебов, картофелин, и рисовых пайках. И когда еда появилась в достатке, я долго ещё не могла привыкнуть к нему, и теперь могу есть только с кем-то, или одна, но только когда ломоть хлеба рядом лежит, или яблоко, или лишний лепесток колбасы.


Малина: Если ты не перестанешь говорить об этом, вряд ли сегодня вечером удастся поужинать. Я мог бы с тобой съездить на Кобенцль, вставай, собирайся, иначе припозднимся.
Я: Прошу тебя, не надо. Я не желаю видеть город у своих ног, нам вообще этого не надо: "весь город у твоих ног". Пройдёмся-ка немного. К "Старому Хеллеру".


Уже тогда, в Париже, после первого моего бегства из Вены, началось это: левая ступня заболела- и я ходила с трудом. Ещё постанывала: "Ах, Боже, о, Боже". Такое творилось с телесами, будто они выговаривали это известное слово во время опасных, непрерывных моих походов по городу, а ведь до того я лишь на философских семинарах увлакательно познакомилась было с Богом, как с Бытием, Ничем, Сутью, Экзистенцией, Брахмой.


В Париже чаще всего у меня не было денег, но всегда, когда они выходили, приходилось мне решаться на необычные поступки, и ныне, впрочем, -тоже, которые я даются нелегко мне, точнее, я должна сообразить, что бы мне такое отколоть, это случается, когда я ненадолго понимаю, как я живу, причём, не одна, в мире, и что я есть частица некоего круто прирастающего, легко убывающего населения, и подобно миру, переполненному некоим нуждающимся населением, постоянно голодающим, всегда испытывающим нужду, всяческие испытания, и коль среди него я, с пустым карманом и мыслью в голове, иду против течения, то знаю я, что делать.
Тогда поблизости Рю Монж, по пути к Пляс де ла Контрскарп покупала я в маленьком бистро две бутылки красного вина, которых хватало на всю ночь, но затем- ещё булылку белого. Я думала, а почему бы не выбрать что-то впридачу, наканец, нельзя постоянно обрекать себя на ротвейн. Мужчины спали или притворялись сонными, а я- подкралась к ним, и выставила свои бутылки на мостовую, рядышком со спящими, чтоб не упустили. Мужчины должны были понять, что вино теперь по праву их. На следующую ночь, когда я всё было повторила, один клошар проснулся и сказал что-то о Боге, "... que Dieu vous..."*, а затем я услышала по-английски нечто вроде "...bless you"*. Естественно, я тогда не поняла, за что. Я согласна с тем, что благословлённые вот так иногда заговаривают с благославлёнными, а затем живук-поживают где-то, как и я живу себе, осенённая всевозможными благославлениями.
Что же до парижских клошаров, то я не знаю, звался ти тот, который тогда проснулся, Марселем, лишь имя это осталось в памяти, слово-заноза, наряду с другими, как то "Рю Монж", два или три названия отелей, и номер комнаты, 26. Но о Марселе знаю я, что он уже не жилец, и что его постигла необычная смерть...
Малина обрывает мой рассказ, он бережёт меня, но я верю, что заботливость его обрекает меня на молчание. Малина, вот кто не позволяет мне рассказывать.


Я: Ты веришь, что в моей жизни больше ничего не изменится?
Малина: О чём по-настоящему думаешь ты? О Марселе или всё-же всегда только об одном, или обо всём, что возложено на крест твой?
Я: Да что опять о кресте? С каких пор ты стал требователен к манере повествования, да и ко всем прочим манерам?
Малина: Доселе ты всегда была довольно понятна, пусть и рассказывала несвязно.
Я: Дай мне сегодняшнюю газету. Ты испортил мне всю мою историю, ты ещё раскаешься, что не узнал о необычно чудесной кончине Марселя, ведь кроме меня о ней ныне больше никто не расскажет. Да, остальные как-то где-то ещё живы или каким-то образом умерли. Забыт Марсель напрочь.


Малина подал мне газету, которую он иногда прихватывает с собой из музея. Я листаю первые страницы, заглядываю в гороскоп. "С большей, нежели обычно, смелостью вы сможете сегодня совладать с новыми затруднениями. Будьте осторожны за рулём. Отсыпайтесь". В Малинином гороскопе значится нечто о сердечных привязанностях, которые бурно проявятся, но они его, пожалуй, вряд ли интересуют. Кроме того, он должен позаботиться о бронхах. Никогда не думала, что у Малины могут быть бронхи.


Я: Как у тебя с бронхами? У тебя вообще они есть?
Малина: Почему нет? С чего бы? У каждого человека есть бронхи. С каких пор ты озабочена моим здравием?
Я: Я же просто спрашиваю. Итак, как сегодня, бурный денёк выдался?
Малина: Где? Во всяком случае, не в "Арсенале". Я составлял акты.
Я: Ни бури, ни молний?  Наверное, если ты хорошенько припомнишь, суматохи сегодня было несколько больше обычного?
Малина: Почему ты смотришь на меня так недоверчиво? Ты мне не веришь? Да просто смешно, как ты пристально рассматривашь меня, что ты видишь?  Тут нет никакого паука, ни тарантула, пятно ты сама пару дней назад посадила, когда заваривала кофе. Что видишь ты?


Вижу, что на столе чего-то недостаёт. Чего же? Здесь очень часто нечто лежало. Здесь почто всегда оставалась полупустая пачка сигарет забытая Иваном, он беспечно оставлял её, чтоб при надобности у меня по-быстрому прикуривать. Вижу, что уже давно здесь нет забытой им упаковки.
 
_______Примечание переводчика:________________
* "чтоб вас Бог..."(фр.) и "благослови вас Бог"(англ.)

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose

Ингеборг Бахманн "Малина", роман (отрывок 53)

Малина: Как ты жила тогда?
Я: Около трёх утра лица не было, постепенно я доходила, меня сломал режим, я тогда изнемогала, выбилась из очень важного ритма, да так и не восстановилась с той поры. Я всегда пила "последний" кофе, ну ещё, "самый распоследний", часто руки дрожали, когда я печатала на машинке, а позже испортился мой почерк.
Малина: И вот, наверное, я теперь единственный, кто его разбирает.
Я: Вторая половина ночи с первой не имеет ничего общего: это две совершенно разные ночи, сведённые в одну, первую ты ещё способен шутя представить себе, она возбуждает, пальцы быстро стучат по клавишам, всяк пока в движении, две стройные миниатюрные евразийки проворнее и экстравагантнее господина Питтерманна, который двигался лишь неуклюже и шумно. Важно движение, ведь иначе ночью остаётся только пить да орать, с устатку дня минувшего или от страха перед наступающим днём,ещё обьятия возможны, и танцы до упаду. Первую ночь окрашивает остаток дня. Только во вторую половину ночь ты соображаешь ,что уже не день, всё утихло, там и сям всяк старается замереть, растянуться, чтоб тихонько ,уютно устроиться, хотя мы всё приходили на смену выспавшимися. Около пяти утра ужасно, все сгибаются, тяжко, я ходила мыть руки, терла ладони старым, грязным полотенцем, здание на Зайденгассе неютом своим похоже на публичный эшафот. Мне слышались шаги, но это стучали телетайпы, рокотали снова, я бежала назад, в нашу просторную комнату, в которой уже заметен был чад, особенно табачный. Так начинался рассвет. Расходясь в семь утра, мы едва ли прощались, вместе с молодым Питтерманном я садилась в служебное авто, молча мы смотрели в окна салона. Дамы разносили свежее молоко и свежие булки, мужчины шагали целеустремлённо, папка в руке, поднятый воротник пальто, утреннее-рассветное облачко пара изо рта, молодой человек ,как обычно, выходил поблизости Райзнерштрассе, а я -на Беатриксгассе. Шагала вверх, к двери квартиры, опасалась встреч с баронессой, которая в это время покидала дом, шла в городскую управу, ведь она не одобряла мои странные приходы в этот час. Затем я долго не могла уснуть, полёживала одетой, посмеивалясь, на кровати, около полудня я сбрасывала с себя одежду и затем по-настоящему засыпала, но это был нехороший сон, ведь дневные шумы досаждали мне. Бюллетень циркулировал как полагается, новости- в газете, я их никогда не читала. Два года я обходилась без них.
Малина: Значит, ты не жила. Как пыталась ты жить тогда, на что надеялась?
Я: Высокочтимый Малина, да ведь оставалась пара часов в день, и ещё один выходной в неделю для мельчайший надобностей. Но я не знаю, как проводят первую часть своей жизни, должно быть ,как первую часть ночи, с праздными часами, они мне тяжко даются, тогда я поняла это- и берегла остатки своего времени.


Меня пугал большой чёрный автомобиль, он навевал мысли о таинственных поездках, о шпионаже, о нежелательных передрягах, тогда ходили по Вене слухи о тайной тюрьме, будто люди и бумаги, завернутые в ковры, пропадают, будто каджому, вовсе ни к чему непричастному, грозит подобная участь. Откуда мне было знать. Каждый работающий, сам не ведая того,- проституирующий, где я это уже слышала? почему я над этим посмеялась? Таково было начало всеобщей проституции.


Малина: Ты мне это уже рассказывала иначе. После Университета ты нашла себе работу, у тебя были деньги, но их не хватало- и поэтому ты позже устроилась на ночную службу, которая была прибыльнее дневной.
Я: Я ничего не рассказывала, ничего не раскажу, не могу рассказывать, это как заноза в моей памяти. Скажи мне лучше, что ты сегодня делал в своём "Арсенале"?
Малина: Ничего особенного. Рутина, а затем пришли киношники, им надо было снять битву с турками. Курт Свобода ищет статистов, у него проект. Кроме того, мы обговорили другой фильм, они хотят пустить немцев в Зал славы.
Я: Я бы охотно просмотрела на съёмки обоих фильмов. Или поучаствовала бы в массовке. Может ,это отгонит мои прежние мысли?
Малина: Это просто утомительно, длится часами, днями, люди спотыкаются о кабели, все толпятся, и в общем-то ничего не происходит. У меня рабочее воскресенье. Я просто скажу- и тебя примут.
Я: Тогда мы бы вместе пообедали, но я пока не готова. Пожалуйста, позволь мне позвонить по телефону, это недолго. Один момент, да?

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose

Ингеборг Бахманн "Малина", роман (отрывок 52)

Каждый день мы с Малиной фантазируем, иногда- весьма оживлённо, над тем, что страшное может стрястись в Вене грядущей ночью. Да сто`ит только поездить по городу, почитать газету- и, если только принять на веру пару сообщений, то твоё окрепшее воображение уже рисует картины дальних странствий,(в тексте оригинала "die Hochtouren"- прим. перев.)(выражение не моё, и не Малины, но Малина с наслаждением прибегает к нему, как к основному названию поездки, например, в Германию , ведь подобные выражения в ходу лишь в тех, деятельных, скорых на подъём странах). Да, я-то по-прежнему не выношу долгого газетного воздержания, хотя всё реже читаю свежие издания, а то ,бывает, загляну в кладовую, где рядом с нашими чемоданами лежит пакет со старой прессой, выберу себе что-нибудь- и поражённо уставлюсь на дату: 3 июля 1958 года. Что за совпадение?! именно в тот день мы безмерно упились новостями, комментариями к ним, "оновостились" землетрясениями, катастрофами в воздухе, внутриполитическими скандалами, внешнеполитическими промахами. Когда я сегодня посматриваю в издание, помеченное 3-м июля 1958 года, то стараюсь уверовать в дату, да и в день- тоже, хотя о нём- ничего в деловом дневнике, никаких сокращённых пометок, вроде "15 ч.Р! 17 ч. позвонить, вечером "Гёссер", доклад К."- всё это значится за 4-м июля, да не за 3-м, чей лист остался пуст. Некий, вероятно, ничем не примечательный день, скорее всего, без мигреней, без приступов страха, без невыносимых воспоминаний, пусть- с некоторыми, о разрозненных событиях минувшего, да , пожалуй, день, когда Лина устроила летнюю генеральную уборку, а я, выпроваженная из дому, посиживала было в разных кафе читая газету за 3 июля, которую сегодня снова просматриваю. Значит, тот день выдался, во-первых, загадочным, он- пустой или ограбленный, им я постарела, день, которому я не смогла дать отпор- и позволила чему-то статься.
А ещё я мне попадается под руку иллюстрированный еженедельник, датированный 3-м июля, а на полках Малины- июльский номер журнала о культуре и политике, и я принимаюсь беспорядочно читать их, ибо желаю разгадать тот, минувший день. "Куда со всеми деньгами?"- самый непонятный заголовок, Малина бы ни за что не растолковал мне его. Где те деньги, с какими деньгами, куда? Хорошее начало, подобный заголовок способен сковать меня дрожью, скорчить судорогами. "Как инсценируют государственную империю?" Написано с беспристрастным знанием дела, с сухим, небрежно-саркастическим выражением... Чтиво для того, кто желает политизироваться, оставаться в курсе дела... Нам это надо, Малина? Я достаю шариковую ручку и начинаю выводить вопросительный знак. Я весьма, хорошо, очень хорошо, безукоризненно информированна. Ручка вначале пачкает, затем кажется пустой, наконец, снова тонко пишет. Пустые "ящички" я зачёркиваю крестиками. "Ваш муж 1).никогда, 1). редко, по случаю, 3). только по случаю свадьбы или в дни рождения подносит подарки?" Я должна быть очень внимательной, всё зависит от того, думаю ли я об Иване или о Малине- и я чёркаю за обоих, об Иване, например, "никогда", о Малине- "неожиданно", но это неточно. "Вы наряжаетесь так, чтобы нравиться другим или ЕМУ?" "Вы посещаете парикмахерскую 1). раз в неделю, 2). раз в месяц, 3). когда крайне необходимо?" Что за необходимость? Какая "государственная империя"? Мои волосы зависят от неё? Или они в крайней нужде? Ведь я не знаю, обрезать их или оставить. Иван хочет, чтоб я их отращивала. Малина находит, что их следует срезать. Считаю, вздыхая, кресты. В итоге Иван набирает 26 баллов. Малина- тоже 26, хотя за него я должно быть зачёркивала совсем другие квадратики. Пересчитываю. Результаты остаются прежними. "Мне 17 лет и я чувствую, что не способна любить. Пару дней интересуюсь одним мужчиной, а затем, снова -совсем другим. Я нерешительна? Моему нынешнему другу 19 лет, а он сомневается во мне, хотя хочет на мне жениться". "Синяя Молния в Красной Молнии: 107 убитых, 80 пострадавших".
Да ведь уже столько лет минуло, а всё вот да и снова как на ладони: автокатастрофы, покушения, обьявления альпинистов, штормовые предупреждения. Никому ныне невдомёк, зачем это всё должно было быть когда-то объявлено. Спреем "Пантин", который тогда рекламировался, я пользуюсь только вот несколько последних лет, о нём не нужна мне тогдашняя, за 3-е июля, информация, да и сегодняшняя- тоже.
Вечером говорю я Малине: "Спрей- вот и всё, что осталось и чем, вероятно, всё исчерпалось, ведь я теперь не знаю, куда со всеми деньгами и как инсценируют "государственный рейх", во всяком случае, на это понадобится уйма денег. Они-то своего добились: когда баллончик спрея опустеет, на этот раз новый я уже не куплю. У тебя 26 баллов, на большее не надейся, больше я просто не могу дать тебе. Делай что хочешь. Помнишь, как "Синяя Молния" столкнулась с "Красной"?
-Благодарствую! Я всегда подозревал, что ты причастна к катастрофам, ты ничем не лучше меня. Но, возможно, роковую роль сыграла невероятная оплошность.


Когда Малина ни слова не понял, я раскачиваюсь на кресле- и он находит это милым, а после того, как он  приносит что-нибудь выпить, я завожу рассказ: 
- Да это невероятное надувательство, я однажды работала было в службе новостей, я в упор рассматривала обман, создание бюллетеней, случайных собраний выдержек из зарубежных источников. В одиннадцать часов меня увозил большой чёрный автомобиль, водитель которого делал короткий крюк по Третьему округу, а недалеко от Райзнерштрассе к нам подсаживался молодой человек, известный Питтерманн, мы катили по Зайденгассе, на котором всё конторы были закрыты и темны. Да и в ночных редакциях газет, они располагаются в тех же помещениях, редко кто показывался. Чёрной лестницей, потому, что парадная была затворена, провожал нас ночной портье в самую дальнюю комнату, а на каком этаже, я не припоминаю, не припомню... Мы просиживали ночи вчетвером, варили кофе, иногда нам удавалось в полночь доставать мороженое, портье знал, где взять. Мужчины вычитывали, что наплевали иностранцы, резали тексты, клеили-  и так слагали бюллетени. Собственно, мы не шептали, но громко говорить ночами, когда все спят, это почти невозможно, иногда, правда, мужчины пересмеивались, но я тихо пила свой кофе и курила, они бросали наобум лазаря избранные ими новости на мой столик с пишущей машинкой- и я пербеливала их. Тогда я бывало не в силах смеяться за компанию, только знай представляла себе, как следующим утором люди проснутся с новостями. Мужчины всегда завершали ленту одним коротким абзацем о боксёрском поединке или о бейсбольном матче там, по ту сторону Атлантики.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart
rose

Ингеборг Бахманн "Малина", роман (отрывок 48)

Малина: Ты чуть не задохнулась. Да и накурила ты, я приукрыл было тебя, проветривал здесь. Сколь много из всего виденного ты поняла?
Я: Почти всё. Однажды я потеряла нить: моя мать совсем спутала картину. Почему мой отец- ещё и мать моя?
Малина: Да, почему...? Когда некто для кого-нибудь является всем, тогда он совмещает в себе многие личности.
Я: Ты хочешь этим сказать, будто когда-то кто-то для меня был всем? Вот так глупость! Самая горькая для меня.
Малина: Да. Но тебе надо действовать, тебе что-то придётся предпринять, ты будешь вынуждена уничтожить "сборную личность".
Я: Да ведь я-то буду уничтожена.
Малина: Да. И это тоже правильно.
Я: Как легко говорить так об этом- чтоб всё вышло гладко. Но сколь тяжко жить с этим.
Малина: Об этом не говорят, молча живут с ним.


У моего отца на этот раз бывает лицо моей матери, я уж не знаю точно, когда он -мой отец, а когда- моя мать, и вот начинаю подозревать, что знаю: он -ни он, и ни она, он- нечто третье, и вот , будучи среди всяких людей, жду-пожду я ,в крайнем возбуждении, своей решающей встречи с ним. Он верховодит неким предприятием или правительством, устраивает театр, у него дочерние фирмы и компании, он отдаёт настоятельные указания, говорит по многим телефонам- и поэтому я пока не могу быть услышанной, даже сама собой, за исключением мига, когда он раскуривает сигару. Я говорю: "Мой отец, на этот раз ты станешь говорить со мною и будешь отвечать на мои вопросы!" Мой отец привчно отмахивается, знает он мои приходы и вопрошания, он снова говорит по телефону. Я подступаю к своей матери, на ней брюки моего отца, и я говорю ей: "Уж сегодня-то побеседую я с тобой, и ты ответишь мне!" Но мать моя, у когорой отцовский лоб, такие же недоумённо поднятые брови и две поперечные морщины над усталыми, натруженными глазами, шепчет мне ,мол ,"позже" и "нет времени". Вот, на моём отце- её юбки, и я говорю в третий раз: "Я полагаю, что всё-таки знаю, кто ты, и уже этим вечером, ещё до прихода ночи, скажу это лично тебе". Но мужчина безмятежно сидит за столом и всем своим видом провожает меня прочь, однако, в двери, которую отворяют мне, я оборачиваюсь- и медленно возвращаюсь в покой. Я шагаю, собрав все силы в кулак, и остаюсь у широкого стола в судейском зале, в то время,как мужчина с крестом на шее начинает кромсать свой шницель. Я пока что молчу, разве что видом своим выказываю отвращейние, когда сидящий суёт вилку в компот и сангвинически прихохатывает мне, не на публику, которая вот да и заполнит помещение, он пьёт ротвейн, у него под рукой снова лежит сигара, я же пока ничего не говорю, но всё же ему неясно,что означает для него моё молчание- и вот, он получает своё. Я беру первую тяжёлую пепельницу из мрамора, взвешиваю её в руке, подбрасываю, мужчина всё ещё спокойно ест, я целюсь- и попадаю в тарелку. Мужчина роняет вилку, шницель летит на пол, едок пока держит нож, но в это время я берусь за второй снаряд, сидящий никак не отвечает, я целюсь точно в судок с компотом, едок салфеткой утирает с лица потоки варева. Я уже знаю, что не испытываю никаких чувств к нему и то, что я смогла бы убить его. Я бросаю третий предмет, целилась- и прицелилась точь в точь: пепельцица пролетает по столу, так, что с него сметает всё, хлеб, бокал с вином, осколки тарелки и сигару. Мой отец салфеткой прячет от меня своё лицо, ему больше нечего сказать мне.
И?
И?
Я сама дочиста утираю ему лицо, не из сострадания, но для того ,чтоб лучше видеть его. Молвлю: "Я буду жить!"
И?
Люди растеряны, они не увидели представления. Я и мой отец одни под небом, и мы настолько взаимно удалены, что эхо разносится:
- И?
Сначала мой отец снимает с себя одежды моей матери, он настолько далёк от меня, что я не знаю, в каком костюме он остаётся, он их их так быстро меняет, на нём- забрызганный кровью фартук скотобойца, из некоей бойни в утренних сумерках, на нем- красный плащ палача, мой отец нисходит ступенями, он в черном, с серебром, костюме, он прохаживается вдоль колючей проволоки с электирческим током, перед помостом, забирается на сторожевую вышку, на нем- костюмы из реквизита, для репетиций, он при оружии, при расслрельных-в-затылок-пистолетах, костюмы носить бы только в самую завалящую ночь, забрызганные кровью, для устрашения.
И?
Мой отец не своим голосом издалека вопрошает:
- И?
А я продолжаю своё, июо мы всё удаляемся, мы всё дальше, дальше:
- Я знаю, кто ты.
- Я всё поняла.


Я: Он не отец мой. Он мой убийца.
Малина: Да, знаю это.
Я не отвечаю.
Малина: Отчего ты всё повторяешь "мой отец"?
Я: Я и вправду так говорила? Да как я только могла? Я не хотела, просто это срывается, когда пересказываешь то, что увидел, а я-то в точности пересказала тебе, что мне показалось. Я и ему желала сказать то, что долго таила... что здесь не живут, здесь тебя помалу убивают. Кроме того, я понимаю, зачем он ступил в мою жизнь. Один должен был сделать это. Он оказался им.
Малина: Итак, ты впредь не будешь приговаривать "война и мир".
Я: Никогда больше.
Всегда война.
Здесь всегда насилие.
Здесь всегда борьба.
Здесь вечная война.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose

Ингеборг Бахманн "Малина", роман (отрывок 46)

Это у Чёрного моря, а я знаю, что Дунай впадает в Чёрное море. Знаю, что впаду как он*. Я весь его берег исходила, от истока до устья, но у дельты вижу полуутопленное жирное тело, я же не могу решиться и до середины потока пробраться вброд, поскольку река здесь слишком глубока, широка, изобилует водоворотами. Мой отец торчит в воде перед устьем, он- огромный крокодил с усталыми выпуклыми глазами, которые меня не пропустят мимо. Уже больше нет никаких крокодилов в Ниле, последних извели на Дунае. Мой отец изредка приоткрывает глаза, он старается выглядеть непричастным, словно ничего он не ждёт, но естественно он ждёт меня, он понял, что я хочу вернуться домой, что дом для меня- спасение. Крокодил изредка томно открывает большую пасть, из неё висят клочья, клочья мяса некоей другой дамы в ней, он растерзал её, и мне приходят на ум имена всех дам, которых он растерзал, течёт старая кровь по воде, но и свежая кровь- тоже; я не знаю, насколько голоден сегодня мой отец. Подле него внезапно замечаю лежащего малого крокодила: отец нашёл подходящего себе крокодильчика. Малыш сверкает глазами , он ленив, он подплывает ко мне и с наигранной приязнью пытается поцеловать меня в левую щеку. Пока это не произошло, я успеваю закричать: "Ты крокодил! Возвращайся к своему крокодилу, вам надлежит быть вместе, вы же крокодилы!" Ведь я мигом опознала Мелани, которая притворно-невинно опустила глазки и уже не блещет на меня своим человеческим взором. Мой отец отзывается: "Только повтори!" Но я не повторяю только что сказанное, хоть и должна это сделать, ведь он велел мне. У меня только выбор: быть растерзанной им или уйти в поток, туда, где он самый глубокий. У самого Чёрного моря я пропадаю в пасти моего отца. Но в Чёрное море впадают три кровавые дорожки из меня, мои последние.


Мой отец заходит в комнату, он свистит и поёт, вот он стоит в пижамных штанах, я ненавижу его, не могу смотреть на него, я начинаю рыться в своём чемодане. "Пожалуйста ,одень что-нибудь, -говорю я.- Надень что-нибудь другое!" Ведь он носит пижаму, что подарила я ему на день рождения, с умыслом расхаживает в ней, а но хочу стянуть с него её, а вскользь бросаю: "Ах ,такой ты!"  Я начинаю танцевать, я кружу вальс одна-одинёшенька, а мой отец несколько растерянно взирает на меня, а на кровати лежит его малый крокодил, в бархате да шелках, а он начинает писать своё завещание насчёт бархата и шёлка, он выписывает его размашистой дугой да и молвит: "Ты ничего не получишь, слышишь, ты же танцуешь!" Я в самом деле танцую, дидам-дадам, танцую по всем покоям и вот да и вскружусь на ковёр, он-то не вытянет его из под моих ног, это ковёр из "Войны и мира". Мой отец зовёт мою Лину: "Да уберите вы прочь этот ковёр!"  Но у Лины отгул, а я смеюсь, танцую и внезапно кличу: "Иван!" Это наша музыка, уж настал вальс для Ивана, всегда и снова для Ивана, это спасение, ведь мой отец не слышал имени Иванова, он никогда не видал меня танцующей, он больше не знает, что б ему сделать, ковёр из под моих ног не вытащить, меня не удержать в быстрых па в этом стремительном танце, я зову Ивана, но он не должен прийти, не должен остановить меня, ибо голосом, который никогда ещё не обладала, звёздным голосом, сидерическим голосом порождаю я иья Ивана и его всеприсутствие.
Мой отец вне себя, он негодующе кричит: "Эта помешанная должна наконец прекратить или исчезнуть, она немедля исчезнет, иначе проснётся мой малый крокодил!" Танцуя, приближаюсь я к крокодилу, вытаскиваю у него свои украденную рубашку из Сибири, и свои письма в венгрию, забираю у него то, что мне принадлежит, из его вялой, опасной пасти, и ключ желаю я отобрать, и вот даи засмеюсь, вытащив его из крокодильих зубов, не переставая кружиться, но мой отец отнимает ключ у меня, но мой отец даёт мне ключ. Он даёт мне впридачу ко всему прочему и ключ, единственный! Мой голос пропадает, я больше не могу звать: "Иван, да помоги де мне, лн желает убить меня!" Из тех, что покрупнее зубов крокидила свисает ещё одно письмо от меня, не венгерское письмо,  я с отвращением читаю имя адресата, да и начало текста могу прочесть: "Мой любимый отец, ты разбил моё сердце". Крак-крак разбил дам-дидам моё разбил мой отец крак-крак р-р-р-рак да-дидам Иван, я желаю Ивана, я думаю об Иване, я люблю Ивана, мой любимый отец. Мой отец молвит :"Тащите прочь эту бабу!"

________Примечание переводчика:____________________________________
* в тексте оригинала "она", die Donau, Дунай в немецком -женского рода;

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose

Малина


ФОТОГРАФІЯ СПРАВЖНЯ!
Можна замовити протягом року (але висилати буду тільки весною і осінню).
Продам малину. Морозостійкий високоурожайний сорт, плоди крупні. Детальніше можна дізнатися ТУТ.
Якщо хочете безпечно купувати, купуйте через Аукро.
Пропозиція дійсна 21 день з моменту публікації.
Ви любите малину?

75%, 6 голосів

25%, 2 голоси
Авторизуйтеся, щоб проголосувати.

Ингеборг Бахманн "Малина", роман (отрывок 49)

Глава третья

О последних вещах

Крайний страх овладевает мною в момент прихода нашего почтальона. Малина знает, что кроме дорожных рабочих я особенно чувствительна к почтарю, по нескольким причинам. Хоть мне и стыдно за своё отношение к дорожным рабочим, хоть свидание с ними всегда оканчивается взаимными приветствиями или, же я ограничиваюсь прощальными взглядами из авто на группу загорелых , потеющих на солнце голых по пояс мужчин, которые разбрасывают щебень, разливают битум или поглощают свои тормозки. В любом случае, я никогда ещё не отваживалась никого, да и Малину, который находит мою всё более необъяснимую фобию захватывающей, - тоже, попросить помочь мне завести беседу с рабочими.


Моё расположение к почтальонам, однако, свободно от достойных порицания нечистых воспоминаний. По прошествии многих лет я так и увидела лиц почтарей, ведь я поспешно расписываюсь в притолоке на клочках бумаги, которые они мне подают, часто ещё- старомодными служебными чернильными ручками, которые они носят с собой. А ещё я сердечно благодарю их за срочные письма и телеграммы, которые они мне вручают, не скуплюсь на чаевые. Но я не способна возблагодарить их за письма, которые они мне не приносят. Несмотря на это, моя душевность, моя сверхуступчивость проявляются у двери и по отношению к потерянной или же доставленной по ошибке почты. Во всяком случае, я очень рано постигла очарование получения писем и отправки посылок. И почтовые ящики в подъезде, выстроенные в ряд, спроектированные современнейшими дизайнерами для небоскрёбов, которых в нашей Вене ещё нет, коробки ,которые в столь не к лицу мраморной Ниобе начала века и простороному парадному холлу, не позволяют мне равнодушного отношения к людям, которые наполняют мой ящик похоронками, открытками, проспектами бюро путешествий, зовушими в Стамбул, на Канарские острова и в Марокко. Даже написанные мною послания я вручаю господину Седлачеку или молодому герру Фухсу, чтоб самой не бегать в почтамт на Разумофскигассе, а извещения о переводах и счета, которые роняют мое сердце или окрыляют его, приходять столь рано, что я, босоногая, в спальном халате, всегда нерасторопна с расписками. Напротив, вечерние телеграммы, когда их ещё до восьми часов вечера приносит посыльной, застигают меня в состоянии расслабленности или перестройки. Когда я подхожу к двери с глазом ,покрасневшим от лечебных капель, в полотенце ,наброшенном поверх головы из-за свежевымытых волос, которые ведь ещё не просохли, страшась, что Иван, может быть, пришёл слишком рано, то является всего лишь старый или новый приятель с некоей вечерней телеграммой. Как я благодарна этим мужчинам, которые подобно загнанным зверям повсюду разносят драгоценные дружеские или невыносимые Иововы послания колеся на велосипедах или треща с Сенного рынка на мотоциклах, взбегая по ступеням, кряхтя с ношами, вечно неуверенные, то ли адресат отсутствует, то ли заработают они на адресате всего один или четыре шиллинга несмотря на то, сколь дорога ему весточка, ни словом сказать.


Наконец, сегодня вышел обмен репликами, да не с господином Седлачеком, не с молодым Фухсом, но с неким письмоношей, которого я не припомню, он и на подмене между Рождеством и Новым годом не работал, а потому не имеет оснований для приязни ко мне. Сегодняшний почтальон сказал: "Да вы уж точно получаете только хорошую корреспонденцию, а я-то надрываюсь". Я возразила: "Да, надрываетесь, но мы вначале прочтём, убедимся, вправду ли вы хорошую почту принесли, к сожалению, мне приходится иногда получать неприятности по почте". Этот письмоноша если не философ, то наверняка пройдоха, ведь он с удовольствием припечатал два уродливых конверта ещё четырьмя, с чёрными каёмками. Возможно, надеялся он что весть о смерти порадует меня. Я чувствую, что в этом что-то есть, а насмешка почтальона, возможно, разоблачила меня, есть же братья по разуму лишь среди людей, который и не знаешь, среди случайных письмонош, как этот. Я не желала бы снова увидеть его. Я спрошу господина Седлачека, с чего бы это тут всё ещё работает почтальон-сменщик, который едва ли знаком с нашими домами, который и меня-то не знает, а позволяет себе замечания. В одном конверте лежит предостережение, в другом- чья-то записка, мол, встречайте завтра в 8 ч. 20 мин. на Южном вокзале, почерк показался мне незнакомым, подпись оказалась неразборчивой. Мне надо спросить Малину.
Почтальоны изредка видят как мы бледнеем и краснеем, и именно поэтому их не приглашают зайти, присесть, выпить кофе. Они причастны к вещам, которые страшны, которые они же бестрашно разносят по улицам, и оттого выпроваживают почтарей от двери, с чаевыми или без оных. Судьба их совершенно незаслужена. Вот какое обращение я позволяю им: дураковатое, высокомерное, совершенное безучастное. Ни разу при получении Ивановых открыток не пригласила я господина Седлачека на бутылку шампанского. Вообще-то у нас с Малиной бутылки нампанского не растут, но для господина Седлачека я должна одну приготовить, ведь он видел ,как я бледнела, и краснела, он о чём-то догадывается, он должен что-то узнать.

 

Наконец, сегодня вышел обмен репликами, не с господином Седлачеком, не с молодым Фухсом, но с неким письмоношей, которого я не припомню, он и на подмене между Рождеством и Новым годом не работал, а потому не имеет оснований для приязни ко мне. Сегодняшний почтальон сказал: "Да вы уж точно получаете только хорошую корреспонденцию, а я-то надрываюсь". Я возразила: "Да, надрываетесь, но мы вначале прочтём, убедимся, вправду ли вы хорошую почту принесли, к сожалению, мне приходится иногда получать неприятности по почте". Этот письмоноша если не философ, то наверняка пройдоха, ведь он с удовольствием припечатал два уродливых конверта ещё четырьмя, с чёрными каёмками. Возможно, надеялся он что весть о смерти порадует меня. Я чувствую, что в этом что-то есть, а насмешка почтальона, возможно, разоблачила меня, есть же братья по разуму лишь среди людей, который и не знаешь, среди случайных письмонош, как этот. Я не желала бы снова увидеть его. Я спрошу господина Седлачека, с чего бы это тут всё ещё работает почтальон-сменщик, который едва ли знаком с нашими домами, который и меня-то не знает, а позволяет себе замечания. В одном конверте лежит предостережение, в другом- чья-то записка, мол, встречайте завтра в 8 ч. 20 мин. на Южном вокзале, почерк показался мне незнакомым, подпись оказалась неразборчивой. Мне надо спросить Малину.
Почтальоны изредка видят как мы бледнеем и краснеем, и именно поэтому их не приглашают зайти, присесть, выпить кофе. Они причастны к вещам, которые страшны, которые они же бестрашно разносят по улицам, и оттого выпроваживают почтарей от двери, с чаевыми или без оных. Судьба их совершенно незаслужена. Вот какое обращение я позволяю им: дураковатое, высокомерное, совершенное безучастное. Ни разу при получении Ивановых открыток не пригласила я господина Седлачека на бутылку шампанского. Вообще-то у нас с Малиной бутылки нампанского не растут, но для господина Седлачека я должна одну приготовить, ведь он видел ,как я бледнела, и краснела, он о чём-то догадывается, он должен что-то узнать.

 

То, что бывают почтальоны по призванию, что разноска почты лишь по недоразумею может считаться или выглядеть любимым ремеслом, на собственном примере доказал известный письмоноша Краневицер из Клагенфурта, над которым был устроен судебный процес и которого, перед обществом и правосудием опороченного, за растрату и служебную нерадивость приговорили к нескольким годам заключения. Репортажи из зала суда во время слушания дела Краневицера я внимательно читала, так же, как и подобные им, о самых нашумевших убийцах того времени, а мужчина, тогда лишь удивившему меня, ныне я симпатизирую от всей души. С некоего известного дня, не осознав сам причины случившейся перемены, Отто Краневицев перестал разносить почту и принялся неделями, месяцами кряду складировать её в лишь им одним населённой трёхкомнатной старой квартиры, до потолка, он было продал почти всю мебель чтоб освободить место для прирастающей "почтовой горы". Письма и пакеты он не вскрывал. Ценные бумаги и чеки он не обналичивал, никакие жертвуемые матушками сыновьям банкноты, ни прочие не присваивались им. Просто вдруг он, восприимчивый, душевный, большой мужчина не смог разносить почту во вверенной ему округе и именно поэтому мелкий служащий Краневицев вынужден был с позором и скандалом оставить Австрийскую почту, которой полезны лишь выносливые, подвижные и терпеливые письмоноши. Во всяком цеху хоть один отчаявшийся, оказавшийся не в ладу с собой ремесленник да найдётся. Именно разноска корреспонденции вызывает некий латентный страх, некие сейсмические колебания предшествующие землетрясениям, которыми обычно наделяют высокие и высшие профессии, только не почту, которой во всяком "мышления- воли-бытии", дабы не накликать ведомственный кризис, вибрации, которые всё же позволительны почти всем людям, которые, будучи лучше оплачиваемыми и занимающими учёные места, смеют размышлять о Божьем участии, проникаться "онтос он" и "алетейей" или же, по-моему- проблемой возникновения Земли и Универсума! При всём при том некоему Отто Краневицеру вменили лишь низость да нерадивость. Никто и не заметил, что стал вдруг он размышлять, дивиться, а именно с этого начинаются философствование и вочеловечивание, а что касается обвинения в нерадивости, то в некомпетентности его не упрекнёшь, ведь никто кроме него, на протяжении тридцати лет разносившего корреспонденцию в Клагенфурте, не смог бы квалифицированнее его распознать проблему почты, наипроклятейшую суть её.
Ему были полностью вверены наши улицы, ему было ясно, который конверт, газета, пакет верно оформлены и оплачены. Да и тонкие, и тончайшие различия в надписях на конвертах, "Его превосх." или просто фамилия без "госп." и "фрау" при том, "проф. др.др.", говорили ему о тенденциях, конфликте поколений, общественных бедствиях больше, чем наши социологи да психиатры ещё измыслят за многие годы. Фальшь или лицемерие отправителя видел он как на ладони, само собой разумеется, отличал он, кроме всего прочего, семейное письмо от делового, вполне дружеские послания от иных, более интимных свойств- и этот-то замечательный письмоноша, волокший кроме сумки ещё риски своего ремесла, за всех сослуживцев, словно общий крест, должно быть, в своей квартире, перед растущей "почтовой горой" будучи обуян ужасом, сносил несказанные муки сознания, что прочим людям, для которых письмо есть просто письмо ,а газета- всего лишь газета, вовсе невдомёк.
Кто как не я, попытавшаяся было собрать и упорядочить собстственную корреспонденцию за несколько лет (чем пока всё ещё занята, хоть копаюсь только в личной почте, которая вовсе не позволяет усмотреть взаимосвязи на порядок выше), стала постигать, что почтовый кризис, хоть и состоялся он в некоем небольшом городе, пусть и продлился он всего несколько недель, положил начало некоему дозволенному, общественному, всемирному, как его часто легкомысленно анонсируют, кризису, дал ему моральное право, и что мышление, которое становится всё более редким, должно быть позволено не только привилегированным слоям и их сомнительным герольдам, но и некоему Отто Краневицеру.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлыheart rose

Ингеборг Бахманн "Малина", роман (отрывок 36)

Среди ночи хнычет телефон, он будит меня криками чаек, затем вклинивается шипение сопла мотора "боинга". Звонок из Америки, и я с облегчением отзываюсь :"Алло". Темно ,вокруг меня что-то хрустит, я на некоем озере,на нём лёд подтаивает, а оно было глубоко промёрзшим- и вот я повисла на телефонном шнуре в воде, на этом кабеле только, он один связывает меня. Алло! Я уже знаю, кто мне звонит. Озеро, наверное, скоро совсем оттает, а я уже здесь на острове, который делеко от его берега, он отрезан, и никакого корабля нет. Мне бы крикнуть в трубку: "Элеонора!"- хочу позвать свою сестру, но на том конце провода быть лишь моему отцу, я так сильно мёрзну и жду с телефоном, окунаясь, выныривая, но связь есть, я хорошо слышу Америку, будучи в воде можно звонить по телефону поверх неё. Я говорю быстро, булькая, глотая воду: "Когда ты придёшь? я же здесь, ты ведь знаешь, как страшно, больше нет никакой связи, я отрезана, одна, нет, корабля не будет!" и пока я жду ответа, вижу, как помрачнел солнечный остров, как поникли олеандровые заросли, вулкан обрядился в ледяные хрустали, и он тоже замёрз, старый климат весь вышел. Мой отец смеётся по телефону, он смеётся как в театре, должно быть, там научился этому пугающему смеху: "ХА-ХА-ХА". Постоянно: "ХА-ХА-ХА".
 - Сегодня ведь так никто больше уже не смеётся, -говорю я,-  прекрати.
Мой отец, однако, не перестаёт глупо смеяться.
- Могу перезвонить тебе?- спрашиваю, дабы разом оборвать театр.
- ХА-ХА. ХА-ХА.
Мой отец ушёл в театр. Бог- некое представление.


Мой отец случайно ещё раз пришёл домой. Моя мать держит в руке три цветка, они мне к жизни, не красные, не голубые, не белые, а всё же определённо мне, и она бросает один перед отцом, прежде, чем я приблизилась к ней. Знаю, что она права, она должна так делать, но я также знаю, что она поступает сознательно: цветы позора, это цветы позора. но всё же я желаю попросить у неё иных цветов, и я вижу, как отец одержим страхом моей смерти, он вырывает, чтоб гневаться и на мою мать, остальные цветы из её руки, он ступает на них, он топчет их , все три, так и сяк, как раньше, бывало, топал в гневе, будто давит трёх клопов, такой ему кажется моя жизнь. Я больше не могу смотреть на своего отца, я повисаю на матери, кричу ей: "Да, это они, это они, это были цветы позора".  Но затем ,однако, замечаю я, что мать продолжает молчать и не отзывается мне, ведь с самого начала нашей встречи мой голос никак не звучит, кричу, а никто не слышит меня, нечего слышать, лишь мой рот распростёрт, да и только, он (отец- прим. перев.) и голос мой отнял, ни вымолвить не могу ни слова из тех, что желаю прокричать ему, и в таком напряжении, с таким пересохшим, открытым ртом, это подступает снова, я схожу с ума, плюю в лицо своему отцу, только больше нет у меня слюны во рту, отцовского лица не достигает даже малейшее дуновение из моего рта. Мой отец неподвижен. Он недвижим. Моя мать заметает растоптанные цветы, малость беспорядка, прочь, немо, чтоб в доме было чисто. Где в этот час, где моя сестра? Я во всём доме не видала своей сестры.


Отец забрал у меня ключ, он выбрасывает мои платья из окна на улицу, которые я ,однако, отношу в "Красный крест", после того, как стряхитваю с них пыль, а затем мне ещё раз надо заглянуть домой, я вижу входящих ко мне приятелей-едоков, а один бьёт тарелку, и бокал, но пару бокалов мой отец приберёг в сторонке- и когда я, дрожа, вхожу и приближаюсь к нему, он бросате первый бокал в меня, а второй -передо мною на пол, он бровает и бросает бокалы , он целится столь точно, что лишь некоторые осколки попадают в меня, но уже сочатся мелкими струйками крови лоб, с уха стекает, , попадает на подбородок, платье замарано кровью, ведь пара острых сколков пробила ткань, с моих катений каплет тише, но я хочу чего-то, я должна сказать ему это. Он молвит: "Только останься, оставайся только, и присмотрись!" Я уж больше ничего не понимаю, но знаю, что повод для страха есть, а то, что перепугана- не самое худшее, ведь мой отец верховодит, он приказывает убрать мои книжные полки, да, он говорит "уехать" , а я хочу заслонить книги собой, но тут уже, ухмыляясь, становятся мужчины, я бросаюсь на пол перед ними и говорю: "Только книги мои оставь в покое, только эти книги, делай со  мной, что желаешь, вот хоть выброси меня из окна, да попробуй же сделать это, как тогда!" Но мой отец поступает так, как будто он уже ничего не ведает о попытке, тогдашней, и он начинает вынимать с полок по пять-шесть книг, как охапки кирпичей, он бросает их так, что на голову валятся, в старый шкаф. Братцы промороженными цепкими пальцами чистят полки, всё с грохотом валится вниз, посмертная маска Клейста недолго порхает передо мною, и Гёльдерлинов портрет, "dich, Erde, lieb ich, trauers du doch mit mir!" прижимаю к себе, братцы пинают Лукреция и Горация, но один из этих , не зная, берёт в руки, принимается ладком скаладировать книги, в угол, мой отец толкает мужчину в рёбра (где я уже видела этого мужчину? он на Беатриксгассе испортил мне один том), он мирно говорит мне: "Что тебе взбрело, ты с ней заодно, а?" . И тут же отец моргает мне, и я знаю, что у него на уме, ведь мужчина смущённо усмеххается и говорит, что не прочь, и угождает мне, делает вид, что хотел бы снова привести в порядок мои книги, но я ,преисполненная гневом, вырываю у него из рук французскую книгу, которую дал мне Малина, и я говорю "Вы меня не получите!", а отцу говорю я :"Ты ведь нами (двумя дочерьми?- прим.перев.)всегда спекулировал!" Отец же орёт: "Что ,на этот раз не хочешь?! Спекулировал- и буду, буду!" 
Мужчины покидают дом, каждый получил чаевые, они машут своими большими носовыми платками, кричат: "Книг-хайль!" , а соседям и всем зевакам, что внимают жадно, говорят они: "Мы руководили всей работой!"  Вот и упали мои "Holzwege"  с  "Ecce homo", а я сижу на корточках ,оглушённая, истекающая кровью среди книг, да это и должно было произойти, ведь я гладила их что ни вечер перед сном, а Малина дарил мне лучшие тома, этого отец мне не прощает, и непрочитанными они все остались, да это и должно было случиться, и отныне не знать мне, где стоит Кюрнбергер, а где- Лафкадио Хирн***. Я ложусь среди книг, я снова глажу их, одну за другой, вначале избранных только две, затем их становится пятнадцать, после уже за сотню, и в пижаме бегу я к первой этажерке: "Доброй ночи, господа мои, доброй ночи, герр Вольтер, доброй ночи, граф, желаю приятно почивать, моя незнакомая поэтесса, красных снов, господин Пиранделло, моё почтение, герр Пруст! Дорогой Фукидид!"  Впервые господа желают мне доброй ночи, я пытаюсь уберечь их, держу подальше от плоти чтоб не запятнать кровью. - Доброй ночи! желает мне Джозеф К. (наверное, Дж.Конрад- прим. перев.)

Мой отец желает оставить мою мать, он возвращается на попутном экипаже назад, в Америку и сидит тут как кучер, щёлкает плёткой, рядом с ним сидит меленькая Мелани, которая ходила со мной в школу, выросшая. Моя мать не желает, чтоб мы сдружились, но Мелани не перестает прижиматься ко мне, своими большими и высокими грудями, которые нравятся моему отцу а меня заставляют испуганно отстраняться, она ломается, смеётся, у неё каштановые косы, затем она снова блондинка с длинными распущенными волосами, она вызывающе насмехается надо мной чтоб я поддалась ей, а моя мать всё движется к экипажу, без слов. Я позволяю Мелани расцеловать меня, но только одну щеку подставляю ей, я помогяю свой матери взойти в коляску, и уж подозреваю, что мы все приглашены: одеты в новые платья, даже мой отец переменил костюм и побрился после долгой поездки и мы присутствуем в бальном зале из "Войны и мира" (романа Л.Толстого, очевидно- прим.перев.)

____Примечания переводчика:____________
* "Ecce homo" -автобиографический труд Ф.Ницше, "Holzwege"- сборник поздних работ М.Хайдеггера, см. по сслыолке
http://www.eunnet.net/metod_materials/being/works/holzwege.html ;
** Фердинанд Кюрнбергер- австрийский новеллист и критик, см. по ссылке
http://ru.wikipedia.org/wiki/%D0%9A%D1%8E%D1%80%D0%BD%D0%B1%D0%B5%D1%80%D0%B3%D0%B5%D1%80,_%D0%A4%D0%B5%D1%80%D0%B4%D0%B8%D0%BD%D0%B0%D0%BD%D0%B4;
*** Лафкадио Хирн известен также под именем Коидзуми Якумо, грек, принявший японское гражданство, писатель и фольклорист , см. по ссылке
http://en.wikipedia.org/wiki/Lafcadio_Hearn

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose