хочу сюди!
 

Ліда

50 років, водолій, познайомиться з хлопцем у віці 46-56 років

Замітки з міткою «йозеф»

Йозеф Рот ,Отель "Савой", роман (глава 1.1-2)

Первая глава

1.

В девять утра я пришёл в отель "Савой", где решился хорошо отдохнуть пару дней или неделю. В этом городе я надеялся повстречаться со своими родственниками: мои родители были русскими евреями. Я желал получить денежное воспомоществование чтоб продолжить свой путь на запад.
Я возвращался домой из трёхлетнего военного плена, пожил было в сибирсокм лагере- и странствовал по русским городам и деревням, в качестве рабочего, подёнщика, ночного сторожа, вокзального носильщика и подручного пекаря.
На мне была подаренная кем-то косоворотка*, короткие штаны, унаследованные мною от умершего товарища, и ещё гожие сапоги, чьё просихождение я было запамятовал.
Европейским, как все прочие гостиницы Востока, показался мне "Савой" с его восемью этажами, с его золотыми гербами и одним портье в ливрее. Отель сулил воду, мыло, горничную в белом переднике; приветливо поблёскивающие ночные безделушки что твои дорогие неожиданности в ларце благородного дерева; электрические лампы-цветики, сияющие в розовых и зелёных абажурах-бутонах; верещащий звонок, ждущий пальца; и кровати, тронь такую -заколышется, пухлую и всегда готовую принять усталые телеса.
Я радуюсь возможности отринуть старую жизнь, весь минувший год. Повидал я, вот они , перед глазами-... солдат, убийц, полуживых, восставших, кандальных, страников.
Помню утреннюю мглу, чую барабанную поступь марширующей ватаги, дрожь оконных стёкол верхнуго этажа; замечаю мужчину в белой исподней рубахе, трясущиеся руки солдат; лучи пробиваются на поляну, отражаясь в росе; я падаю в траву перед "воображаемым противником"- и дико жажду здесь и остаться, навсегда в бархатной траве, которая щекочет мне нос. Слышу тишину лазарета, белое больничное безмолвие. Подымаюсь одним летним утром, слушаю рулады жаворонка за здравие, смакую утреннее какао и умасленную булочку и дух йодоформа "первой диеты". Я живу в некоем белом мире из неба и снега, бараки покрывают землю как желтые помойки. Я смакую сладость последней затяжки из сигаретного окурка, читаю полосу объявлений родимой прадавней газеты: могу повторить для памяти названия близких мне улиц, познакомиться с мелочным торговцем, с неким портье, с блондинкой Агнеш, с которой можно было переспать. 
Я чую блаженный дождь в бессонной ночи, прытко в улыбке утреннего солнца тающие сосульки, мну мощные груди одной женщины, сама попалась под руки- вот и уложили её в мох, вижу белую роскошь её бёдер. Сплю без задних ног на сеновале, в овине. Я перешагиваю борозды пахоты и прислушиваюсь к жидкому треньканью балалайки.
Столько всего можно всосать- и не переменить свою комплекцию, походку и привычки. Выскользнуть из миллионов ловушек, ни разу не наесться досыта, играть всеми красками радуги, ибо всегда радуге быть из подобной вот цветовой гаммы.
В отеле "Савой" мог быть я радушно принят в одной рубашке, да и снять её равно как и владелец двадцати кофров- да так и остаться Габриэлем Даном. Наверное, предвкушение приятного сделало меня столь самодовольным, столь гордым и властным, что портье привествовал меня, меня, бедного странника в русской блузе, а бой подсуетился, хоть никакого багажа при мне не имелось.
Лифт понёс меня вверх, зеркала украшали его стены; лифтёр, пожилой мужчина, тянул железный трос кулаками; "ящик" потянулся выше, я парил- и казалось мне, что вот да и взлечу. Я наслаждался невесомостью, высчитывал про себя, сколько ступеней пришлось бы мне мучительно карабкаться, если бы не уселся в этом роскошном лифте, и выбрасывал прочь горечь, бедность, бесприютность, неприкаянность, голод, прошлое попрошайки- прочь и вниз,...глубоко, одкуда всё это меня, вздымающегося, никогда впредь не достало бы.
Моя комната- я получил одну из самых дешёвых- располагалась на седьмом этаже под нумером 703, который мне, чуткому к таким мелочам, пришёлся по суеверному нраву: нуль напомнил мне даму, окружённую фланирующими стариком и молодым господином. Кровать была укрыта желтым покрывалом, слава тебе, Господи- не серым, которое напомнило бы мне казарму. Я пару раз включил и выключил свет, распахнул дверцу ночной тумбочки; матрац спружилил под моей ладонью; водяная гладь блеснула мне из кувшина; окно выходило на светлый двор, где на ветру привольно колыхалось просыхающее бельё, кричали дети, привольно бродили куры.
Я умылся и медленно скользнул в кровать, я насладился каждой секундой. Я отворил окно: куры громко и страстно квохтали- о, сладостная колыбельная.
Я проспал без снов весь день.


2.

Закатное солнце румянило верхние окна здания напротив; бельё, куры и дети исчезли со двора.
С утра, когда я пришёл сюда, моросила, а затем дождь припустил- и вот мне показалось, что проспал я не день ,а все три. Куда только подевалась усталость; сердце окрепло- гора с него свалилась. Я жаждал повидать город, новую жизнь. Комната казалась мне родной, будто я немало пожил тут давно: знакомыми часы, кнопка звонка, электрический выключатель, зелёный абажур лампы, шифонер, таз для умывания. Всё интимно, как в доме, где ты провёл своё детство, всё внушает покой, дарит тепло, как на свидании после долгой разлуки.
Новостью оказалась лишь пришпиленная к двери записка:

"После десяти вечера просим покоя. Не отвечаем за пропавшие дорогие вещи. Камера хранения имеется.
                               Всегда к вашим услугам
                               Калегуропулос, хозяин отеля".

Иностранная, греческая фамилия мне показалась забавной, я с наслаждением просклонял её :Калегуропулос, Калегуропулу, Калегурополо........... легкое воспоминания о неприятных школьный уроках, об учителе греческого- он восстал из забытых лет в некоем дымчато-зелёном пиджачке,- я тут же сунул назад, в прошлое. Итак, решил я прогуляться городом, возможно, разыскать кого-нибудь из родаков, ести время на то останется, и насладиться, если сии вечер и город позволят мне то.
И вот, иду я коридором, спускаюсь лестницей- и тешусь видом квадратных плиток, красноватым опрятным камням, радуюсь эху моей уверенной поступи.
Медленно спускаюсь я лесницей, с нижних этажей доносятся голоса, а здесь наверху всё спокойно, все двери затворены, словно шагаешь монастырём мимо келий молящихся послушников. Шестой этаж в точности похож на седьмой- так недолго и обознаться: и там, и здесь у лестницы висят "контрольные" часы, только показывают они разное время. Те, что на седьмом- десять минут восьмого, здесь- семь, а на пятом- без десяти семь.
На лестнице ниже чётвёртого этажа лежит палас- шаги впредь не слышны. Номера комнат уже не нарисованы на дверях, но выписаны на фарфоровых овальных табличках. Проходит девушка со шёткой и корзиной для бумаг- здесь, кажется, о чистоте заботятся пуще. Тут живут богатые,- и Калегуропулос-хитрец нарочно отводит часы назад, ведь у богачей есть время.
Вот, две створки двери одного номера нараспашку.
Это большая комната с двумя окнами, двумя кроватями, двумя шифонерами, с одним зелёным плюшевым диваном и корзиной для бумаг, с облицованным бурым кафелем камином и стойкой для вещей. На двери не видать записки Калегуропулоса- можалуй, обитателям люкса дозволено шуметь после десяти, их берегут от воришек или же богачи знают о наличии камеры хранения.
их  все ценные вещи богачи уже сдали в камеру хранения, или же их персонально оповестил о том Калегуропулос?
Из одного номера вышла в боа курящая дама, она пудрилась на ходу- вот дама, сказал я себе и пошел следом за ней, всего несколько ступеней повыше незнакомки, довольно рассматривая её лакированные сапожки. Дама немного задержалась у портье- и мы с нею одновременно достигли парадной двери, портье поклонился- и мне показалось забавно то, что он будто принял меня за спутника богатой дамы.
Поскольку я не знал дороги в город, то решился следовать за незнакомкой.
Та свернула направо из узкой улочки тянувшейся от гостиницы- и тут открылась широкая рыночная площадь. Наверное, был базарный день. Сено и соломенная сечка там и сям покоились на мостовой или копны грузили на подводы, гремели засовы, звенели цепи, домохозяева тихонько ладили свои весы, вышагивали женщины в пёстрых платках предусмотрительно прижимающие к себе полные снедью горшки, держа в руках "пробники" с торчащими деревянными ложками. Скупые фонари роняли в сумерки серебристый свет на тротуар, где уже фланировали мужчины в мундирах и цивильные с тросточками, и валили чтоб расеяться невидимые облачки русского парфюма. Прибывали с железнодорожного вокзала подводы с шикарным багахом, с укутанными пассажирами. Мостовая здесь была худой, с наростами грунта, неожиданными выбоинами, которые были устелены гниющими дощечками, которые опасно потрескивали.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose


_________Примечания переводчика:_____________________________
Это первый перевод романа на русский. Текст оригинала см. Joseph Roth "Hotel Savoy", Verlag Philipp Reclam jun., Leipzig ,DDR, 1984 j.
* букв. "русская блуза";
** точнее, "лифтбой".

Йозеф Рот ,Отель "Савой", роман (глава 4.29-30)

29.

Прежде, чем я успел сообразить, показались солдаты. Они кричали точно так, как мы, зато- маршировали, широкими двойными шеренгами, с офицером впереди и с барабанщиком на фланге. Они были при винтовках с примкнутыми штыками наготове, они шагали сквозь дождь, растаптывая говно- и вся плотная солдатская масса печатала марш как машина.
Командный крик понукал послушную массу. Двойные разомкнулись- солдаты стояли здесь как жидкий лес, далеко друг от друга по всей рыночной площади.
Они окружали весь квартал, толпу в отеле- и затворили узкий проулок.
Звонимира я больше не видел.


30.

Я всю ночь прождал Звонимира.
Было много убитых. Наверное, Звонимир оказался среди них? Я написал его старому отцу, что сын умер в плену. Зачем должен я рассказывать старику, что смерть настигла его крепкого сына по дороге домой?
Многих возвращенцев постигла смерть в отеле "Савой". Она шесть лет преследовала за ними, на войне и в плену,- а кого смерть преследует, тот ей попадается.
На фоне сереющего рассвета высились полуобугленные останки отеля. Ночь была прохладна и ветрена, она кочегарила пожар. Утро подало серый, косой дождь- он гасил подугасшее пожарище.
С Абелем Глянцем иду я на вокзал. Следующий поезд должен отправиться вечером. Мы сидим в пустом зале.
- Знаете, что Игнац и был Калегуропулосом?.. А Гирш Фиш тоже сгорел в отеле.
- Жаль, -отзывается Абель Глянц,- хороший отель был.
Мы медленно катим с югославскими возвращенцами. Они поют. Абель Глянц затягивает своё: "Когда я прибуду к своему дяде в Нью-Йорк, то..................
Америка, думаю я, Звонимир говаривал так, постоянно- "Америка".

перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose

Йозеф Рот ,Отель "Савой", роман (глава 3.21)

21.

Пополудни того же дня секретарь Бонди пригласил меня на минутку ко столу Блюмфельда.
Блюмфельд нуждался ещё в одном, временном, секретаре. Надо было делить просителей на лишних и нужных и управляться будь здоров.
Бонди спросил меня, знаю ли я подходящего на должность кандидата.
Нет, я никого не знал, кроме Глянца.
Но тут-то Блюмфельд обезоруживающим жестом дал понять: Глянц не годится.
- Не желаете ли  в ы  занять место?- спросил меня Блюмфельд. Что за вопрос! Блюмфельду вообще не свойственна вопросительная интонация, он всё выговаривает напрямик, словно дублирует естественно разумеющееся.
- Посмотрим, постараемся!- отозвался я.
- Тогда, не угодно ли вам завтра в своей комнате... вы проживаете...?
- Семьсот третья.
- Прошу, завтра начинайте. Вы получите секретаря.
Я попрощался- и ощутил, как Блюмфельд смотрит мне вслед.
- Звонимир, -говорю, -я уже секретарь Блюмфельда.
- Америка.
В мои обязанности входило выслушивать людей, оценивать их и приносимые ими прожекты, и ежедневно представляьб Блюмфельду письменные отчёты.
Я оценивал внешний вид, положения, занятия, предложения каждого посетителя- и записывал всё. Я надиктовывал девушке-машинистке, очень старался.
Блюмфельд, казалось, был доволен моей работой, ибо он кивал мне при встречах пополудни, весьма благосклонно.
Так помногу я никогда ещё не работал- и я радовался. Это было занятие, которое устраивало меня, ведь я вникал во всё и отвечал сам за всё, представляемое мною. Я старался слишком не расписывать, только нужное. Однако, выгонял я иной раз по роману.
Я трудился с десяти утра до четырёх пополудни. Каджый день приходили пятеро-шестеро или больше просителей.
Я, пожалуй, знал, что угодно Блюмфельду от меня. Он желал контроля себя самого. Он не полагался во всём лишь на собственное мнение, и ещё он желал подтверждения собственным наблюдениям.
Генри Блюмфельд был благоразумным человеком.
Игрушечники звались Нахманном, Цобелем и Вольффом, они интимно значились втроём на одной визитной карточке.
Нахманн, Цобель и Вольфф обнаружили, что на этой окраине Европы игрушки пока неизвестны. Троица прибыла с деньгами, они подтвердили это, излагали проект свой очень основательно. Уже годы простаивает в этом городе прядильня покойного Майблюма. Её можно за "пустяк", говорит Вольфф, отремонтировать. Герр Нахманн останется здесь- они нуждаются не столько в деньгах Блюмфельда, сколько в его имени. Фирма должна назваться "Блюмфельд и компания" и обеспечивать местный , а также российский рынок.
Близнецы желают выпускать фейерверки, бумажных змеев, серпантин, конфетти и поросят.
Затем услышал я, что Блюмфельду идея с игрушками очень понравилась, я же увидел, как спустя два дня вкруг майблюмовой прядильни появились строительные леса, они росли и росли, пока вся полуразрушенная фабрика не обрядилась в доски как монумент в зимнюю пору.
Нахманн, Цобель и Вольфф остановильсь здесь надолго. Их, неразлучно шатающихся, видели на улицах и площадях города. Они втроём наведывались в бар- и заказывали к столу девушку. Они вели интимную семейную жизнь. 
Меня встречают теперь с большим почтением, нежели прежним- в отеле "Савой". Игнац опускает свои пивные глаза, когда встречает меня, в лифте или в баре. Портье низко кланяется мне. Близнецы также оказывают мне знаки внимания.
Габриэль, говорю я себе, ты явился в одной рубашке в отель "Савой", а покинешь его будучи владельцем более, чем двадцати кофров.
Заповедные двери распахиваются по моему желанию- люди чествуют меня. Чудеса, да и только. А я вот стою, готовый принять всё, что ко мне стекается. Люди предлагают мне себя, неприкрытые жизни их стелятся предо мною. Я не могу ни помочь, ни пожалеть их- они же довольны уже тем, что хоть мельком могут выплакаться мне в жилетку.
Худо им, людям- горе их высится великанской стеной предо мною. Они сиживают здесь в коконах собственных забот и перебирают лапками как мужи в паутине. Тому на хлеб не хватает- этот кусок свой жуёт пополам с горечью. Тот желает сытости, а этот- воли. Здесь влачит он бедность свою, а верит, что были б крылья- вознёсся бы он через минуту, месяц, год над низостью мирка своего.
Худо им, людям. Судьбы свои они готовят сами, а верят, что те от Бога. Они пленены рутиной традиции, их сердца болтаются на тысячах нитей, которые прядут их же руки. На всех их жизненных путях расставлены запретительные таблички их богов, полиции, королей, их положений. Туда не пойти- здесь не пристать. И, побарахтавшись, поблуждав так- и ,наконец, обессилев, помирают они в кроватях- и оставляют собственное отчаяние своим последышам.
Я сижу в преддверии их любимого бога Генри Блюмфельда и регистрирую клятвы да желания его людишек. Народ вначале обращается к Бонди, а я принимаю лишь тех, кто приходит ко мне с листочком от него. Две или три недели желает Блюмфельд пожить здесь- а по истечении трёх дней службы замечаю я, что должен бы он остаться тут по крайней мере на год.
Я знакомлюсь с низеньким Исидором Шабелем, который когда-то был румынским нотариусом, но по причине растраты лишился должности. Он уже шестой год проживает в отеле "Савой", во время войны жил здесь, с офицерами этапа. Ему шестьдесят лет от роду, у него жена и дети в Бухаресте- и им очень стыдно: они даже не знают, где старик обретается. Ну вот, верит он, что настало время поработать на собственную реабилитацию,- пятнадцать лет минуло с той поры несчатной его аферы- возвратиться на родину, посмотреть ,как жена и дети, живы ли они, вышел ли сын его в офицеры, несмотря на отеческое несчастие.
Он замечательный человек: желает, несмотря на все свои беды, узнать, каков чин сына.  Он живёт мелким стряпчим. Приходит иногда еврей к нему- и просит составить прошение властям, насчёт наследства, например, похлопотать.
Его чемоданы давно опечатаны Игнацем, обедает он жареной картошкой, но желает знать, вышел ли сын его в офицеры.
Год назад был он у Блюмфельда, безуспешно.
Он ,чтобы реабилитироваться, нуждается в большой сумме.  Он упирается, мол, прав. Он изводит себя самоедством. Сегодня ещё он просит робко, завтра станет ругаться- и год затем обретаться в безумии.
Я знаю Тадеуша Монтага, друга Звонимира, рисователя шаржей, то есть, карикатуриста. Он мой сосед, комната 715-я. Я уже пару недель здесь, а рядом со мною голодал Тадеуш Монтаг- и ни разу не вскрикнул. Люди немы- куда рыбам до них, прежде они ещё кричали от боли, а затем отвыкли.
Тадеуш Монтаг- доходяга: худой, бледный и как тень невидим. Его шаги по голым каменным плитам седьмого этажа не слышны. Конечно, это потому, что подмётки его просто швах, но ведь шелест ветхих тапок Гирша Фиша по этим же плитам слышен. Да, у Тадеуша Монтага пятки стали тенями, как у святого. Он приближается молча, словно немой стоит в притолоке- и сердце твоё разрывается от этой немоты.
Что ему, Тадеушу Монтагу, остаётся, если никаких денег он не зарабатывает. Он рисует карикатуру на планету Марс, или на Луну, или давно умерших греческих героев. На его картинах можно отыскать Агемемнона, как он изменяет Клитемнестре- в поле, с пухлой троянской девушкой. С холма через громадную оперную трубу взирает Клитемнестра на срам своего мужа.
Я припоминаю, что Тадеуш Монтан в своих рисунках гротескно изобразил всю историю, от фараонов до наших дней. Монтаг протягивает свои помешанные листки так просто, словно предлагает брючные пуговицы на выбор. Однажды нарисовал он шарж для мебельного мастера. Посредине -невероятных размерор рубанок, рядом- на высоком помосте мужчина с пенсне на носу, а из носу карандаш лезет в исполинский рубанок.
И даже такой шарж он сообразил.............................................
Приходят чудесные лгуны: мужчина со стеклянным глазом, который желает основать синема. Но прокат немецких фильмов в этом городе идёт туго,что известно Блюмфельду, оттого Генри оставляет затею без внимания.
В этом городе больше всего недостаёт кинематографа. Этот город сер и весьма дождлив, здесь бастуют рабочие. Свободного времени довольно. Полгорода просиживало бы в кино до полуночи.
Мужчина со стеклянным глазом зовётся Эрихом Кёлером, он мелкий рёжиссёр из Мюнхена. Родом он из Вены, так рассказывает, но меня не проведёт, меня, знающего Леопольдштадт. Эрих Кёлер родом, в чём нет сомнения, из Черновиц, а глаз он потерял не на войне. Его "мировая война" уж точно была покруче нашей.
Он необразованный малый, путает иностранные слова, дурной человек- он лжёт не от страсти ко лжи, но продаёт свою душу за жалкое вознаграждение.
- В Мюнхене я открыл камерную игру света, о чём был отзыв в прессе о официально-сборные отчёты. Это сталось в последний год войны, когда ещё не стряслась революция... Вы, пожалуй, лучше знаете, кто такой Эрих Кёлер.
А четверть часа спустя рассказывает он об интимной дружбе с российскими революционерами.
Эрих Кёлер- это величина.
Иной господин, юноша во французских штиблетах, эльзасец, сулит гомо`новское кино
(см. Леон Гомон, один из основоположноков мирового кинематографа, по ссылке http://www.calend.ru/person/3469/), он вправду занимался кинематографом. Блюмфельду вовсе не по душе устраивать удовольствия для земляков. Но французский юноша купил молочную лавку Френкеля, чей гешефт шел плохо, ещё он печатает плакаты и провозглашает "развлечение века".
Нет, не просто это, добыть денежки Блюмфельда.
Я был с Абелем Глянцем в баре, с нами сидела старая компания. Глянц рассказывал мне по секрету,- Глянц всё рассказывает по секрету- что нойнер получил деньги и что у Блюмфельдя вообще больше нет никаких деловых интересов в этой местности. За год в Америке он удесятерил своё состояние - на что ему слабая здешняя валюта?
Блюмфельд многих разочаровал. Народ не нарастит свои капиталы, гешефты останутся прежними, как если бы Блюмфельд вовсе не приезжал из Америки. Однако, я не понимаю, зачем фабриканты общаются с ним, и их жёны тоже, и дочери их.
Между тем, многое меняется в обществе "пятичасового" зала.
Во-первых, Калегуропулос заказывает музыку: крепкая капелла из пяти исполнителей, она играет вальсы как марши- темперамент так и прёт. Пять русских евреев что ни вечер представляют оперетты. А первый скрипач на радость дамам кудряв.
Никогда не видывали дамы такого.
Фабрикант Нойнер уже с женой и дочерями; Каннер, он вдовец, приходит с двумя дочерями; Зигмунд Функ- с молодой женой; а ещё приходит Фёбус Бёлёг, мой дядя, со своей дочерью.
Фёбус Бёлёг приветствует меня наисердечнейшим образом.
Мне бы посетить его.
- У меня нет времени,- говорю я дяде.
- Ты больше не нуждаешься в деньгах, -откликается Фебус.
- Вы мне никогда ничего не давали...
- Ничего- на глупости,- курлычет моя дядя Фёбус.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose

Йозеф Рот ,Отель "Савой", роман (глава 4.28)

28.

Утро, как и все предыдущие, началось косым дождём. Перед отелем "Савой" стоит полицейский кордон. Полиция заперла оба конца узкого проулка.
Толпа с рыночной площади мечет камни в пустой проулок. Камни заполняют середину его. Хоть бери да мости заново.
Полийейский офицер со своими дико-жёлтыми перчатками стоит у входа. Он гонит нас со Звонимиром обратно.
Звонимир обманывет его. Мы крадёмся, прижимаясь к стене, чтоб избежать камней. Мы минуем полицейски кордон, продираемся сквозь толпу.
У Звонимира много друзей- они окликают его.
- Друзья,- речёт мужчина с баррикады, - ожидаются войска. Сегодня вечером они непременно прибудут.
Мы идём по городу- он тих, лавки закрыты. Нам попадается еврейская похоронная процессия- носильшики вприпыжку с гробом, а женщины ,крича, трусят следом.
Мы знаем, что больше никогда не вернёмся в отель "Савой".
Звонимир лукаво ухмыляется: "Мы не оплатили постой".
Мы минаем табачную лавку, на которой висит доска с выиграшами лтерейки. Я вспоминаю о тираже.
- Вчера был, -молвит Звонимир.
Лавка опасливо ограждена и всяко заперта, но номера висят рядом с зелёной дверцей- доска приколочена к стене. Я не вижу своих чисел,- наверное, их вчера написали мелом, а дождь их смыл.
Абеля Глянца встречаем мы в еврейском квартале. Он ,однако, не ночевал в отеле. Он делится новостями:
- Вилла Нойнера разнесена; Нойнер с семьёй уехал прочь на автомобиле.
- Уничтожить!- кричит Звонимир.
Мы возвращаемся в отель- толпа ещё на взводе.
- Вперёд!- кричит Звонимир.
Пара возвращенцев кричит то же.
Мужчина продирается через толпу вперёд. Останавливается. Вдруг вижу я, как он выбрасывает руку- грохот, кордон смешивается, толпа валит по проулку.
Полицейский офицер пронзительно вопит, приказывает. Раздаётся пара жалких выстрелов- двое рабочих падают, некоторые женщин ползут.
- Ур-ра!- кричат возвращенцы.
- Пропустите меня!- взывает Тадеуш Монтаг, рисовальщик. Он длинный и тощий, он выше всего на голову. Он кричит впервые в своей жизни.
Его пропускают, а за ним следуют другие. Многие насельцы отеля напирают толпе навстречу, к рыночной площади.
Директор отеля стоит на площади, незаметно он туда пробрался. Он сложил ладони рупором- и кричит ,запрокинув голову, восьмому этажу:
- Герр Калегуропулос!
Я слышу, как он кричит- и торю к нему дорогу. Столько всего происходит здесь, Но мне же интересен Калегуропулос.
- Где Калегуропулос?
- Он не желает спуститься!- кричит директор.- Не хочет, и всё!
В этот миг отворется люк на крыше- и является Игнац, старый лифтовой мальчик. То ли он так высоко загнал сегодня свой "стул"?
- Отель горит!- кричит Игнац.
- Спускайтесь же сюда, -зовёт его директор.
Тут вырывается из люка сноп пламени- голова Игнаца пропадает в нём.
- Нам надо спасать его, -говорит директор.
Жёлтый сноп огня скачет над крышей, как зверь.
Седьмой этаж весь занялся- в окнах видны языки пламени.
Шестой горит, пятый. Горит на всех этажах в то время, как толпа штурмует отель.
Я замечаю в сутолоке Звонимира- и зову его.
Тяжко бьют куранты, едва превозмогая многоголосый гам.
Звучит барабанная дробь, слышны грубый топот подкованных сапог и обрывки команд.

окончание следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose

Йозеф Рот ,Отель "Савой", роман (глава 3.23)

23.

Я понял Генри Блюмфельда.
Он тоскует по родие, как мы со Звонимиром.
Народ всё ещё прибывал из Берлина и из других городов. То шумливые люди, они кричат и берут криком, чтоб заглушить совесть. Они были ловчилами и пройдохами, и все явились сюда из фильма, и готовы были порассказать о белом свете, но они видали мир глазами навыкате, держали мир за хозяйственную подсобку Бога, и они желали достойно конкурировать с себе подобными равно как открывать свои большие гешефты.
Они проживали в трёх нижних этажах и доверяли Злотогору собственные мигрени.
Многие приезжали со своими жёнами и подругами- наконец Злотогору дел привалило.
Устраивали девишники и мальчишники, и танцевальные вечеринки; общество господ
ругалось в баре и пользовались голыми девочками фрау Джетти Купфер.
Выше них торчал повсюду Александерль во фраке да лаке, и Ксавер Злотогор в наглухо застёгнутом сюртуке, и корчил таинственную, шельмовскую юношескую мину.
Блюмфельд приходил с Бонди- тот говорил, но дамы взирали лишь на Генри Блюмфельда, а поскольку тот молчал, казалось, что те внимают его тишине. Словно обладали они способностью слышать, что он думал и таил.
Ко мне хаживали и люди с верхних этажей, и не было тому конца. Я видел, что никто из них добровольно не поселился в отеле"Савой". Каджого занесла и пригвоздила недоля. Каджому отель "Савой" был несчастьем- поселенцы просто не имели выбора. Всё-то невзгоды толкали их сюда, а несчастные верили, что "Савой" значит "недоля".
Этому не было края. И вдова Санчина вернулась. Она пожила уже у свёкра на селе, вынуждена была тяжко трудиться по дому. Она услыхала о прибытии Блюмфельда, и то, что он помогает всем людям.
Я не знаю, добилась ли чего-нибудь вдова Санчина.
Я не знаю, сколь многим Блюмфильд помог.
Офицер полиции внезапно вынырнул, тот самый, вся семья которого ежевечерне сиживает в варьете.
Он оказался тупым малым в аксельбантах и с саблей-волокушей, и ничего особенно в нём. Он унаследовал номер 80-й: все останавливающиеся здесь офицеры полиции непременно жили в комнате 80-й.
Уже неделю носил офицер новый мундир из синего сукна, и награду на груди. Я полагаю, он был наконец-таки произведён в обер-лейтенанты.
Он молодецки гарцевал, сабля довольно часто оказывалась между ног, а правой он помахивал кожаными, дичайше жёлтыми перчатками. Он являлся в бар- и пил за всеми столами, за счёт всех, и наконец приземлялся у Александерля.
Эти двое уважали друг друга весьма.
Офицер отличался носом картошкой и большими красными ушами на гладковыбритой черепушке. Волосы его росли со лба узким треугольником к самому носу- ему приходилось натягивать фуражку так, чтоб эта смехотворная поросль не замечалась.
Я не знаю, что за дела были у офицера полиции, знаю ,что он очень мало работал. Наш офицер поднимался в десять, он обедал в полдень, а затем читал газеты. То был тяжкая работа- он откладывал саблю всегда, когда читал газеты.
Он подавал себя, так сказать, приватно.
Вечером он лихо танцевал- он был завидным танцором. Он прыскался ландышевым одеколоном, от него пёрло как из цветочного павильона, а танцевал он в штанах на подтяжках, а штаны его крепились резиновыми шнурками к голенищам; Узкие красные лампасы штанов светились очень кроваво.  Его большие уши полыхали густым пурпуром, а носовым платочком он утирал жемчужины пота с носа.
Офицер полиции звался Яном Мроком. Он был весьма учтив и услужлив, и улыбался всегда.
Улыбка была спасением его- добрый, любезный ангел даровал её офицеру.
Когда я вот так рассмотрел его, его розовую кожу, его бесчувственный рот, тогда понял я, что с семи лет от роду он вовсе не изменился. Он выглядел ровно как школьничек. Двадцать лет, Война и беды не тронули его.
Однажды он пришёл в бар со Стасей.
Две недели минуло с той поры, как я повидал её в последний раз. Она смугла, свежа и улыбчива, её большие карие глаза те же.
- Вы разочарованы?
- Вы пренебрегли нашей дружбой!
Я не предаю дружбу. Этот упрёк возмутил и саму Стасю.
Две недели простёрлись меж ею и мною- они пустыннее, чем двести лет. Я ,дрожа, бывало ждал её пред варьете, которое давила тень соседней стены. Мы пили вместе чай- и некая теплота облекала было нас обоих. Она была моей первой любимой встречей в отеле "Савой", и нам обоим был несимпатичен Александерль.
Я видел сквозь замочную скважину, как она в одном купальном халате хаживала туда-сюда и учила французские слова. Она ведь желала в Париж.
Я бы охотно поехал с нею в париж. Я бы охотоно остался с нею, на год, или на два, три.
Большой ворох одиночества собрался во мне, шесть лет глубокого одиночества.
Я искал причин, отчего я столь далёк от Стаси- и не находил их вовсе. Я выдумывал упрёки- в чём бы мне её упрекнуть? Она приняла букет Александерля- и не вернула его. Глупо это, отсылать цветы. Возможно, я ревнив. Когда сравниваю себя с Александерлем Бёлёгом, однако, всё в пользу моих добродетелей.
Всё же, я ревнив.
Я не покоритель и никакой не поклонник. Если мне что-либо даётся, беру и благодарен за то. Но Стася не предложила себя мне. Она желала осады.
Я тогда ничего не понял- долго пробыл один, без дам-, отчего девушки такие тихони и столь терпеливы, и такие гордые. Стася же не знала, почему я не штурмовал её ликуя, а брал, смиренно и благодарно. Теперь понимаю, что такова природа женщин, слишком медлить, настолько, чтоб ложь их запаздывала, чтоб затем оказаться напрасной.
Я слишком заботился отелем "Савой" и людьми, чьи чужие судьбы слишком мало относятся к моей. Здесь стояла прекрасная дама и ждала доброго слова, а я не сподобился, как заскорузлый школяр.
Я был груб. Я вёл себя так, будто Стася виновна в моём долгом одиночестве, а ей-то было невдомёк. Я корил её за то, что она не провидица.
Теперь я знаю, что женщины догадыватся обо всём, что в нас творится, но всё-таки ждут слов.
Бог вложил нежность в души женщин.
Её присутствие возбуждало меня. Почему она не подошла ко мне? Почему она позволила сопровождать себя офицеру полиции? Почему она не спросила, почему я по-прежнему здесь? Почему не молвила она "слава Богу, что ты здесь!"?
Но ,наверное, ничего такого не говорят будучи бедной девушкой- бедному мужчине: ""слава Богу, что ты здесь!" Наверное, время вышло любить бедного Габриэля Дана, который никогда не владел ни единым кофром- и умолк для меня этот дом. Наверное, настало время, когда бедные девушки любят александеров бёлёгов.
Теперь знаю я, что кавалерство офицера было случайным, её вопрос- провокацией. Тогда же я был одинок, огорчён и вёл себя так, словно  Я -девушка, а СТАСЯ- мужчина.
Она стала ещё неприступнее и охладела, а я чувствовал, что мы взаимно всё удаляемся и становимся чужими.
- Я определённо уезжаю через десять дней.
- Когда вы прибудете в Париж, черкните мне карточку!
- Пожалуйста, охотно!
Стася могла бы молвить:
- Желаю поехать с вами в Париж!
Вместо этого она попросила у меня карточку.
- Я вышлю Вам Эйфелеву башню.
- Как Вам угодно!- сказала Стася, что касалось вовсе не карточки с видом, а нас вдвоём. Бедный ты, Габриэль Дан!
На следующее утро я увидел Стасю под руки с Александерлем идущих вверх лестницею. Они улыбнулись мне- я завтракал внизу. Тогда я знал, что Стася сделала большую глупость.
Я понимаю Стасю.
Женщины делают глупости не так, как мы- из оплошности или легкомыслия, но лишь когда они очень несчастливы.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose

Сторінки:
1
3
4
попередня
наступна