хочу сюда!
 

Юлия

46 лет, овен, познакомится с парнем в возрасте 42-50 лет

Заметки с меткой «изотоп»

Ингеборг Бахманн "Малина", роман (отрывок 54)

Заноза в памяти: я спотыкаюсь, бьюсь о всякое воспоминание. На руинах тогда вовсе не было никакой наждежды взаимно выговориться, пожелать хорошего, это началось позже, в то время, которое зовут началом восстановления. От каждого второго слова не дождёшься, вот как было. И это тоже было предательством. Я даже почти так себе внушила: вот стоит только затворить все двери и окна, как исчезнут груды мусора, а после мы оживём, и захочется жить ещё. Но с меня довольно уже одного того обстоятельства, что я годами хотела выговориться о житье и будущем, а никто не желал выслушать меня.Не думалось никогда мне, что вначале всё должно быть смято, раскрадено, продано и трижды перепродано оптом и в розницу. Что в Рессельпарке зароится большой чёрный рынок, что люди станут гулять всяко на Карлспляце, невзирая на опасности. Что придёт день - и сгинут отвратительные чёрные рынки. Но я в этом и теперь не убеждена. Потому и возник всеобщий чёрный базар, и когда я теперь покупаю сигареты или яйца, знаю, что они оттуда. Рынок вообще чёрен, настолько, насколько он тогда ещё не был, ибо ему недоставало гутоты всеобщности. Позже, когда все прилавки наполнились и всё лежало на них грудами- консервы, связки, пачки,- я перестала покупать. Стоило мне только войти, в универмаг, например, в "Гернгросс", как меня тошнило, тогда ещё Кристина было советовала мне не ходить в дорогие магазинчики, Лине нравился "Херцмански", не "Гернгросс", и я послушала её, но мне это не пошло впрок, с тех пор мне претят их вывески. Тысячи стопок, тысячи упаковок консервов, колбас, туфель и пуговиц, это баснословное нагромождение товаров- всё это казалось мне сплошною тьмой. В огромном количестве всё слишком угрожаещё, множество должно оставаться абстракцией, пусть пребудет учебной формулой, чем-то расчётным, да обретёт оно матеематическую безупречность, лишь в математике допустима красота миллиардов, , но миллиард яблок есть нечто удручающее, "тонна кофе"- это уже звучит безмерно нагло, "миллиард людей" невообразимо развратен, жалок, отвратителен, застрявшее на некое чёрном рынке, с его ежедневной потребностью в миллиардах хлебов, картофелин, и рисовых пайках. И когда еда появилась в достатке, я долго ещё не могла привыкнуть к нему, и теперь могу есть только с кем-то, или одна, но только когда ломоть хлеба рядом лежит, или яблоко, или лишний лепесток колбасы.


Малина: Если ты не перестанешь говорить об этом, вряд ли сегодня вечером удастся поужинать. Я мог бы с тобой съездить на Кобенцль, вставай, собирайся, иначе припозднимся.
Я: Прошу тебя, не надо. Я не желаю видеть город у своих ног, нам вообще этого не надо: "весь город у твоих ног". Пройдёмся-ка немного. К "Старому Хеллеру".


Уже тогда, в Париже, после первого моего бегства из Вены, началось это: левая ступня заболела- и я ходила с трудом. Ещё постанывала: "Ах, Боже, о, Боже". Такое творилось с телесами, будто они выговаривали это известное слово во время опасных, непрерывных моих походов по городу, а ведь до того я лишь на философских семинарах увлакательно познакомилась было с Богом, как с Бытием, Ничем, Сутью, Экзистенцией, Брахмой.


В Париже чаще всего у меня не было денег, но всегда, когда они выходили, приходилось мне решаться на необычные поступки, и ныне, впрочем, -тоже, которые я даются нелегко мне, точнее, я должна сообразить, что бы мне такое отколоть, это случается, когда я ненадолго понимаю, как я живу, причём, не одна, в мире, и что я есть частица некоего круто прирастающего, легко убывающего населения, и подобно миру, переполненному некоим нуждающимся населением, постоянно голодающим, всегда испытывающим нужду, всяческие испытания, и коль среди него я, с пустым карманом и мыслью в голове, иду против течения, то знаю я, что делать.
Тогда поблизости Рю Монж, по пути к Пляс де ла Контрскарп покупала я в маленьком бистро две бутылки красного вина, которых хватало на всю ночь, но затем- ещё булылку белого. Я думала, а почему бы не выбрать что-то впридачу, наканец, нельзя постоянно обрекать себя на ротвейн. Мужчины спали или притворялись сонными, а я- подкралась к ним, и выставила свои бутылки на мостовую, рядышком со спящими, чтоб не упустили. Мужчины должны были понять, что вино теперь по праву их. На следующую ночь, когда я всё было повторила, один клошар проснулся и сказал что-то о Боге, "... que Dieu vous..."*, а затем я услышала по-английски нечто вроде "...bless you"*. Естественно, я тогда не поняла, за что. Я согласна с тем, что благословлённые вот так иногда заговаривают с благославлёнными, а затем живук-поживают где-то, как и я живу себе, осенённая всевозможными благославлениями.
Что же до парижских клошаров, то я не знаю, звался ти тот, который тогда проснулся, Марселем, лишь имя это осталось в памяти, слово-заноза, наряду с другими, как то "Рю Монж", два или три названия отелей, и номер комнаты, 26. Но о Марселе знаю я, что он уже не жилец, и что его постигла необычная смерть...
Малина обрывает мой рассказ, он бережёт меня, но я верю, что заботливость его обрекает меня на молчание. Малина, вот кто не позволяет мне рассказывать.


Я: Ты веришь, что в моей жизни больше ничего не изменится?
Малина: О чём по-настоящему думаешь ты? О Марселе или всё-же всегда только об одном, или обо всём, что возложено на крест твой?
Я: Да что опять о кресте? С каких пор ты стал требователен к манере повествования, да и ко всем прочим манерам?
Малина: Доселе ты всегда была довольно понятна, пусть и рассказывала несвязно.
Я: Дай мне сегодняшнюю газету. Ты испортил мне всю мою историю, ты ещё раскаешься, что не узнал о необычно чудесной кончине Марселя, ведь кроме меня о ней ныне больше никто не расскажет. Да, остальные как-то где-то ещё живы или каким-то образом умерли. Забыт Марсель напрочь.


Малина подал мне газету, которую он иногда прихватывает с собой из музея. Я листаю первые страницы, заглядываю в гороскоп. "С большей, нежели обычно, смелостью вы сможете сегодня совладать с новыми затруднениями. Будьте осторожны за рулём. Отсыпайтесь". В Малинином гороскопе значится нечто о сердечных привязанностях, которые бурно проявятся, но они его, пожалуй, вряд ли интересуют. Кроме того, он должен позаботиться о бронхах. Никогда не думала, что у Малины могут быть бронхи.


Я: Как у тебя с бронхами? У тебя вообще они есть?
Малина: Почему нет? С чего бы? У каждого человека есть бронхи. С каких пор ты озабочена моим здравием?
Я: Я же просто спрашиваю. Итак, как сегодня, бурный денёк выдался?
Малина: Где? Во всяком случае, не в "Арсенале". Я составлял акты.
Я: Ни бури, ни молний?  Наверное, если ты хорошенько припомнишь, суматохи сегодня было несколько больше обычного?
Малина: Почему ты смотришь на меня так недоверчиво? Ты мне не веришь? Да просто смешно, как ты пристально рассматривашь меня, что ты видишь?  Тут нет никакого паука, ни тарантула, пятно ты сама пару дней назад посадила, когда заваривала кофе. Что видишь ты?


Вижу, что на столе чего-то недостаёт. Чего же? Здесь очень часто нечто лежало. Здесь почто всегда оставалась полупустая пачка сигарет забытая Иваном, он беспечно оставлял её, чтоб при надобности у меня по-быстрому прикуривать. Вижу, что уже давно здесь нет забытой им упаковки.
 
_______Примечание переводчика:________________
* "чтоб вас Бог..."(фр.) и "благослови вас Бог"(англ.)

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose

Ингеборг Бахманн "Малина", роман (отрывок 53)

Малина: Как ты жила тогда?
Я: Около трёх утра лица не было, постепенно я доходила, меня сломал режим, я тогда изнемогала, выбилась из очень важного ритма, да так и не восстановилась с той поры. Я всегда пила "последний" кофе, ну ещё, "самый распоследний", часто руки дрожали, когда я печатала на машинке, а позже испортился мой почерк.
Малина: И вот, наверное, я теперь единственный, кто его разбирает.
Я: Вторая половина ночи с первой не имеет ничего общего: это две совершенно разные ночи, сведённые в одну, первую ты ещё способен шутя представить себе, она возбуждает, пальцы быстро стучат по клавишам, всяк пока в движении, две стройные миниатюрные евразийки проворнее и экстравагантнее господина Питтерманна, который двигался лишь неуклюже и шумно. Важно движение, ведь иначе ночью остаётся только пить да орать, с устатку дня минувшего или от страха перед наступающим днём,ещё обьятия возможны, и танцы до упаду. Первую ночь окрашивает остаток дня. Только во вторую половину ночь ты соображаешь ,что уже не день, всё утихло, там и сям всяк старается замереть, растянуться, чтоб тихонько ,уютно устроиться, хотя мы всё приходили на смену выспавшимися. Около пяти утра ужасно, все сгибаются, тяжко, я ходила мыть руки, терла ладони старым, грязным полотенцем, здание на Зайденгассе неютом своим похоже на публичный эшафот. Мне слышались шаги, но это стучали телетайпы, рокотали снова, я бежала назад, в нашу просторную комнату, в которой уже заметен был чад, особенно табачный. Так начинался рассвет. Расходясь в семь утра, мы едва ли прощались, вместе с молодым Питтерманном я садилась в служебное авто, молча мы смотрели в окна салона. Дамы разносили свежее молоко и свежие булки, мужчины шагали целеустремлённо, папка в руке, поднятый воротник пальто, утреннее-рассветное облачко пара изо рта, молодой человек ,как обычно, выходил поблизости Райзнерштрассе, а я -на Беатриксгассе. Шагала вверх, к двери квартиры, опасалась встреч с баронессой, которая в это время покидала дом, шла в городскую управу, ведь она не одобряла мои странные приходы в этот час. Затем я долго не могла уснуть, полёживала одетой, посмеивалясь, на кровати, около полудня я сбрасывала с себя одежду и затем по-настоящему засыпала, но это был нехороший сон, ведь дневные шумы досаждали мне. Бюллетень циркулировал как полагается, новости- в газете, я их никогда не читала. Два года я обходилась без них.
Малина: Значит, ты не жила. Как пыталась ты жить тогда, на что надеялась?
Я: Высокочтимый Малина, да ведь оставалась пара часов в день, и ещё один выходной в неделю для мельчайший надобностей. Но я не знаю, как проводят первую часть своей жизни, должно быть ,как первую часть ночи, с праздными часами, они мне тяжко даются, тогда я поняла это- и берегла остатки своего времени.


Меня пугал большой чёрный автомобиль, он навевал мысли о таинственных поездках, о шпионаже, о нежелательных передрягах, тогда ходили по Вене слухи о тайной тюрьме, будто люди и бумаги, завернутые в ковры, пропадают, будто каджому, вовсе ни к чему непричастному, грозит подобная участь. Откуда мне было знать. Каждый работающий, сам не ведая того,- проституирующий, где я это уже слышала? почему я над этим посмеялась? Таково было начало всеобщей проституции.


Малина: Ты мне это уже рассказывала иначе. После Университета ты нашла себе работу, у тебя были деньги, но их не хватало- и поэтому ты позже устроилась на ночную службу, которая была прибыльнее дневной.
Я: Я ничего не рассказывала, ничего не раскажу, не могу рассказывать, это как заноза в моей памяти. Скажи мне лучше, что ты сегодня делал в своём "Арсенале"?
Малина: Ничего особенного. Рутина, а затем пришли киношники, им надо было снять битву с турками. Курт Свобода ищет статистов, у него проект. Кроме того, мы обговорили другой фильм, они хотят пустить немцев в Зал славы.
Я: Я бы охотно просмотрела на съёмки обоих фильмов. Или поучаствовала бы в массовке. Может ,это отгонит мои прежние мысли?
Малина: Это просто утомительно, длится часами, днями, люди спотыкаются о кабели, все толпятся, и в общем-то ничего не происходит. У меня рабочее воскресенье. Я просто скажу- и тебя примут.
Я: Тогда мы бы вместе пообедали, но я пока не готова. Пожалуйста, позволь мне позвонить по телефону, это недолго. Один момент, да?

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose

Ингеборг Бахманн "Малина", роман (отрывок 52)

Каждый день мы с Малиной фантазируем, иногда- весьма оживлённо, над тем, что страшное может стрястись в Вене грядущей ночью. Да сто`ит только поездить по городу, почитать газету- и, если только принять на веру пару сообщений, то твоё окрепшее воображение уже рисует картины дальних странствий,(в тексте оригинала "die Hochtouren"- прим. перев.)(выражение не моё, и не Малины, но Малина с наслаждением прибегает к нему, как к основному названию поездки, например, в Германию , ведь подобные выражения в ходу лишь в тех, деятельных, скорых на подъём странах). Да, я-то по-прежнему не выношу долгого газетного воздержания, хотя всё реже читаю свежие издания, а то ,бывает, загляну в кладовую, где рядом с нашими чемоданами лежит пакет со старой прессой, выберу себе что-нибудь- и поражённо уставлюсь на дату: 3 июля 1958 года. Что за совпадение?! именно в тот день мы безмерно упились новостями, комментариями к ним, "оновостились" землетрясениями, катастрофами в воздухе, внутриполитическими скандалами, внешнеполитическими промахами. Когда я сегодня посматриваю в издание, помеченное 3-м июля 1958 года, то стараюсь уверовать в дату, да и в день- тоже, хотя о нём- ничего в деловом дневнике, никаких сокращённых пометок, вроде "15 ч.Р! 17 ч. позвонить, вечером "Гёссер", доклад К."- всё это значится за 4-м июля, да не за 3-м, чей лист остался пуст. Некий, вероятно, ничем не примечательный день, скорее всего, без мигреней, без приступов страха, без невыносимых воспоминаний, пусть- с некоторыми, о разрозненных событиях минувшего, да , пожалуй, день, когда Лина устроила летнюю генеральную уборку, а я, выпроваженная из дому, посиживала было в разных кафе читая газету за 3 июля, которую сегодня снова просматриваю. Значит, тот день выдался, во-первых, загадочным, он- пустой или ограбленный, им я постарела, день, которому я не смогла дать отпор- и позволила чему-то статься.
А ещё я мне попадается под руку иллюстрированный еженедельник, датированный 3-м июля, а на полках Малины- июльский номер журнала о культуре и политике, и я принимаюсь беспорядочно читать их, ибо желаю разгадать тот, минувший день. "Куда со всеми деньгами?"- самый непонятный заголовок, Малина бы ни за что не растолковал мне его. Где те деньги, с какими деньгами, куда? Хорошее начало, подобный заголовок способен сковать меня дрожью, скорчить судорогами. "Как инсценируют государственную империю?" Написано с беспристрастным знанием дела, с сухим, небрежно-саркастическим выражением... Чтиво для того, кто желает политизироваться, оставаться в курсе дела... Нам это надо, Малина? Я достаю шариковую ручку и начинаю выводить вопросительный знак. Я весьма, хорошо, очень хорошо, безукоризненно информированна. Ручка вначале пачкает, затем кажется пустой, наконец, снова тонко пишет. Пустые "ящички" я зачёркиваю крестиками. "Ваш муж 1).никогда, 1). редко, по случаю, 3). только по случаю свадьбы или в дни рождения подносит подарки?" Я должна быть очень внимательной, всё зависит от того, думаю ли я об Иване или о Малине- и я чёркаю за обоих, об Иване, например, "никогда", о Малине- "неожиданно", но это неточно. "Вы наряжаетесь так, чтобы нравиться другим или ЕМУ?" "Вы посещаете парикмахерскую 1). раз в неделю, 2). раз в месяц, 3). когда крайне необходимо?" Что за необходимость? Какая "государственная империя"? Мои волосы зависят от неё? Или они в крайней нужде? Ведь я не знаю, обрезать их или оставить. Иван хочет, чтоб я их отращивала. Малина находит, что их следует срезать. Считаю, вздыхая, кресты. В итоге Иван набирает 26 баллов. Малина- тоже 26, хотя за него я должно быть зачёркивала совсем другие квадратики. Пересчитываю. Результаты остаются прежними. "Мне 17 лет и я чувствую, что не способна любить. Пару дней интересуюсь одним мужчиной, а затем, снова -совсем другим. Я нерешительна? Моему нынешнему другу 19 лет, а он сомневается во мне, хотя хочет на мне жениться". "Синяя Молния в Красной Молнии: 107 убитых, 80 пострадавших".
Да ведь уже столько лет минуло, а всё вот да и снова как на ладони: автокатастрофы, покушения, обьявления альпинистов, штормовые предупреждения. Никому ныне невдомёк, зачем это всё должно было быть когда-то объявлено. Спреем "Пантин", который тогда рекламировался, я пользуюсь только вот несколько последних лет, о нём не нужна мне тогдашняя, за 3-е июля, информация, да и сегодняшняя- тоже.
Вечером говорю я Малине: "Спрей- вот и всё, что осталось и чем, вероятно, всё исчерпалось, ведь я теперь не знаю, куда со всеми деньгами и как инсценируют "государственный рейх", во всяком случае, на это понадобится уйма денег. Они-то своего добились: когда баллончик спрея опустеет, на этот раз новый я уже не куплю. У тебя 26 баллов, на большее не надейся, больше я просто не могу дать тебе. Делай что хочешь. Помнишь, как "Синяя Молния" столкнулась с "Красной"?
-Благодарствую! Я всегда подозревал, что ты причастна к катастрофам, ты ничем не лучше меня. Но, возможно, роковую роль сыграла невероятная оплошность.


Когда Малина ни слова не понял, я раскачиваюсь на кресле- и он находит это милым, а после того, как он  приносит что-нибудь выпить, я завожу рассказ: 
- Да это невероятное надувательство, я однажды работала было в службе новостей, я в упор рассматривала обман, создание бюллетеней, случайных собраний выдержек из зарубежных источников. В одиннадцать часов меня увозил большой чёрный автомобиль, водитель которого делал короткий крюк по Третьему округу, а недалеко от Райзнерштрассе к нам подсаживался молодой человек, известный Питтерманн, мы катили по Зайденгассе, на котором всё конторы были закрыты и темны. Да и в ночных редакциях газет, они располагаются в тех же помещениях, редко кто показывался. Чёрной лестницей, потому, что парадная была затворена, провожал нас ночной портье в самую дальнюю комнату, а на каком этаже, я не припоминаю, не припомню... Мы просиживали ночи вчетвером, варили кофе, иногда нам удавалось в полночь доставать мороженое, портье знал, где взять. Мужчины вычитывали, что наплевали иностранцы, резали тексты, клеили-  и так слагали бюллетени. Собственно, мы не шептали, но громко говорить ночами, когда все спят, это почти невозможно, иногда, правда, мужчины пересмеивались, но я тихо пила свой кофе и курила, они бросали наобум лазаря избранные ими новости на мой столик с пишущей машинкой- и я пербеливала их. Тогда я бывало не в силах смеяться за компанию, только знай представляла себе, как следующим утором люди проснутся с новостями. Мужчины всегда завершали ленту одним коротким абзацем о боксёрском поединке или о бейсбольном матче там, по ту сторону Атлантики.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart
rose

Ингеборг Бахманн "Малина", роман (отрывок 51)

Однажды утром когда я устало слоняюсь и растерянно подаю завтрак, Малина ,например, способен заннтересоваться ребёнком, который живёт напротив нас на заднем дворе и уже год выкрикивает только два слова: "Алло, алло! олла, олла!" Я уже однажды было хотела подняться к ним, вмешаться, поговорить с матерью этого ребёнка, ибо она ,это заметно, не слова не говорит ему, и есть в этом нечто, отчего мне страшно за будущее, ведь всё-таки обременительно изо дня в день слышать это "алло-олла" хуже, чем Линыны упражнения с пылесосом, с водопроводным краном, с тарелками. Да и Малина должен прислушаться к моим словам, он не считает нужным немедленно вызвать врача или детского опекуна, он прислушивается к этому ребёнку как к возникшеу по соседству существу иного рода, которое, впрочем, ничем не особенное, разве вот не употребляет сотни, а то и тысячи слов. Я полагаю, что перемены и нюансы Малину абсолютно не трогают, ибо он нигде не видит доброго и плохого, а уж лучшего- и подавно. Он воспринимает мир таким, каким он есть, устроен- и ладно. И всё же я иногда пугаюсь его великому ,необьятному знанию людей, мол, никто и нигде не способен перемениться по собственному почину, мол, выше себя не прыгнешь. Я казню себя тем, что он прислушивается к детским крикам, ведь Малина будто бы вдобавок к слышимому им понимает несказанное, да и многажды повторяемое -тоже. Да и частенько я додумываю виденное и слышанное, а Малина навостряет мою восприимчивость, хоть его-то внешний вид и голос я вовсе не способна представить себе в точности. Я догадываюсь, что людей он вовсе не видит насквозь, не срывает с них маски, ведь это было бы слишком обыденно и банально, да и людей недостойно. Малина просматривает их, а это нечто совсем иное, люди не умаляются, от того они становятся большие, непривычнее, а мой, который он высмеивает, способ видения. возможно, подавно низшего порядка по сравнению с его даром, которым он всё виписывает, вычерчивает, наполняет и завершает.Оттого с Малиной я больше не нуждаюсь в разговорах с Малиной о трёх убийцах, а ещё меньше мне хочется говорить с ним о четвёртом, о котором мне нечего рассказать, ведь я по-своему всё воспринимаю, а изображаю вовсе кое-как. Малина не желает от меня никаких изображений и впечатлений того ужина, что я провела с убийцами. Он бы пошёл ва-банк, не удовлетворился бы впечатлением или смутным беспокойством, он привёл бы мне настиящего убийцу- и заставил бы меня набраться опыта методом открытой конфронтации.
Когда я повешу нос, Иван скажет мне :"Да ведь тебя в жизни ничто не обязывает!"
И он будет прав, ведь кто ждёт что-либо от меня, кто нуждается во мне? Но Малина должен бы помочь мне устроить основание собственного житья здешнего, ведь у меня не осталось стариков-родителей, которых я должна поддерживать, никаких у меня нет детей, которые постоянно в чём-то нуждаются, как Ивановы дети, в тепле, зимней одежде, микстуре от кашля, тренировочной обуви. Однако, закон сохраниния энергии неприменим ко мне. Я есть совершенная и безоговорочная растрата, экстатическая, неспособная разумно пользоваться миром, в общественном маскараде поучаствовать могу, но и оказаться вне его- тоже, как некто затерявшийся или забывший сотворить себе маску, из-за собственной беспечности потерявший свой костюм и оттого в один прекрасный день утративший протекцию. Когда я стою у теперь запомнившейся мне двери в Вене, а меня не впускают, то в последний момент замечаю, что ошиблась, возможно, адресом, а то и датой ,и временем визита- и я ухожу обратно, еду назад на Унгаргассе, слишком быстро уставшая, слишком отчаявшаяся.


Малина спрашивает: "Ты никогда не думала, сколько мучений причиняешь другим?" Я благодарно киваю. О да, другие люди меня даже наделили свойствами, их мучения эти не пугают, они снадбили меня историями, кроме того, некоторыми деньгами, чтоб я могла сновать одетой, остаток проедать, чтобы я держалась на ногах и ничего не случилось пока моя история длится. Слишком быстро устав, могу я посиживать в кафе "Музеум" да полистывать газеты и журналы. Тогда снова восстаёт моя надежда, я настраиваюсь, растекаюсь мыслями, ведь уже дважды в неделю происходят прямые полёты в Канаду, с "Квантас" удобно отправиться в Австралию, охота на крупную дичь дешевеет, кофе "Доро" с солнечных цетральноамериканских плоскогорий с его неповторимым ароматом нам непременно следует покупать теперь уже в Вене, "Кению" -в ассортименте, "Розовый Хенкель" позволяет флирт с неким новым миром, для лифтов "Хитачи" никакой дом не высок, "Мужские книги", которые и женщин вдохновляют, вышли из печати. Дабы Вам Мир Ваш не показался слишком тесным, есть "Престиж", дыхание да`ли и моря. Все говорят о краткосрочных кредитах. "У нас надёжнее"- поясняет Ипотечный банк. "В этих туфлях вы далеко пойдёте"- "Тарракос". "Чтоб вам не пришлось заново покрывать лаком ставни, мы их лакируем дважды", Калькулятор "РУФ" никогда не одинок! А затем -Антильские острова, бон вояж. Несмотря на это, "Бош- Эксквизит"- лучший в мире ополаскиватель для стирки. Момент истины наступает ,когда покупатели задают вопросы нашему специалисту, когда транспортная техника, калькуляторы, кредитные услуги, упаковочные машины, сроки доставки оказываются в центре дебатов, "Вивиоптал" для Ни-о-чём-не-хочу-вспоминателя. Купи`те утром- ... и День принадлежит Вам! Итак, мне необходим только "Вивиоптал".


Желала я победить одним приёмом, да не нужна я оказалась, сказано тут мне, что побеждена я Иваном и этими "gyerekek", с которыми мне всё же наверное в кино не дозволено пойти, а уж в "Городском" идёт "Микки-Маус" Уолта Диснея. Кому как не им разрешено было победить. Но, возможно, не один Иван, но ещё что-то впридачу победило меня, это должно быть нечто большее, оно требует от нас некоего определения. А ещё я иногда задумываюсь, что б я должна сделать для Ивана, да что б не сделала, Иван не желает, чтоб я выпала из окна, чтоб я ради него прыгнула в Дунай, чтоб бросилась под авто, у него так мало времени и никаких обязательств.  Он также не желает, чтоб я вместо фрау Агнеш убирала обе его комнаты, стирала и утюжила его бельё, ему бы только заскочить опрометью, получить три куска льда в свой стакан виски и спросить, как дела, он позволит мне расспросы, а как у него дела, а в "Высокой Страже" (бюро путешествий, место службы Ивана- прим.перев.) На Каринтском кольце всё по-прежнему, много работы, но ничего особенного. Для партии в шахматы слишком мало времени, я больше не совершенствую свою игру, ибо мы столь редко играем. Я не знаю, с какой поры мы стали реже играть, да мы вообще больше не играем, группы предложений для шахматной игры рассыпались, некоторые иные группы также несут потери. Да ведь так не должно быть, чтоб предложения, которые мы столь долго обретали, нас теперь долго покидали. Но возникает некая новая группа:


Мне жаль, у меня нет времени
Если ты и вправду в такой запарке
Только сегодня у меня особенно мало времени
Само собой разумеется, если уж у тебя нет времени
Если позже у меня появится время
Вот тогда мы сможем, когда у тебя однажды будет время
Именно в это время, когда снова начинается
Тебе бы поберечь время
Если я только вовремя
Но ты, милое время, ты не смеешь так поздно
У меня ещё никогда не было так мало времени, жаль
Если у тебя попозже будет побольше времени, возможно
Значит, позже у меня будет больше времени!

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose

Ингеборг Бахманн "Малина", роман (отрывок 50)

После процесса над Краневицером неожиданно многое во мне переменилось. Придётся мне объяснить это Малине, да вот уже объясняю.

Я: С той поры ведомо мне почтовое таинство. Сегодня уж осилила я его, представила себе. После процесса над Краневицером я сожгла свою почту за многие годы, затем привыкла писать другие послания, чаще всего поздней ночью до пяти утра. Эти, все не отосланные мною письма, тяготят. За эти четыре или пять лет я написала ,пожалуй, десять тысяч посланий, ради себя, в них всё значится. А ещё многие конверты я не вскрываю, пытаюсь проникнуться тайнством писем, возенстись на пик воспоминаний о Краневицере, постичь запретное: что значит прочесть письмо. По-прежнему у меня бывают рецидивы, когда я внезапно всё же одно письмо разворачиваю, читаю, а затем даже оставляю его чтоб ты, например, прочёл его в то время, как я на кухне. Так небрежно я отношусь к письмам. Это,значит, вовсе не кризис почты и письменности, до которого я ещё не доросла. Я снова впадаю в искушение, бросаюсь назад, вскрываю пакетики, особено с рождественскими поздравлениями- бесстыдно хватаюсь за шейный платок, восковую свечу, посеребренную шётку для волос моей сестры, некий новый календарь от Александера. Вот такой непоследовательной я остаюсь, хоть история с Краневицером могла бы возвысить меня.
Малина: Почему для тебя настолько важно почтовое таинство?
Я: Не из-за Отто Краневицера. Из-за себя самой. Из-за тебя. А в венском университете я поклялась на жезле. То была моя единственная клятва. Ни одному человеку, никакому церковному пастырю или политику никогда не способна поклясться. Уже в детстве, когда я была беззащитной, то постоянно болела, меня сильно лихорадило, а всё никак не могли меня наставить на путь истинный, клясться не принудили. Всем людям, поклявшимся один-единственный раз в жизни, горше. Множество клятв проще предать, а одну- невозможно.


Малина знает меня, и мои метания от одной вещи к другой ему привычны, знает он, что мне против собственной воли суждено испытать многое, чего в нашей повседневной, ограниченной веомзжности не дано, что я таким образом и таинство письма ,наконец, желаю выследить и что постигну я его.


Письмоноши Вены нынешней ночью должны быть подвергнуты пыткам, надо узнать, они ли взрастили таинство письма. Впрочем, некоторых из них придётся подвергнуть осмотру на предмет варикоза, плоскостопия и других физических изъянов. Возможно, придётся прибегнуть к помощи армии чтоб разносить почту в то время, как письмоноши, ошельмованные, отвергнутые, мучимые, истязаемые или же сломленные инъекциями сыворотки правды, больше не выйдут на маршруты. Я обдумываю пламенную свою речь, письмо, да, послание министру почты, в зашиту своего и прочих почтальонов. Письмо, которое ,возможно, будет перехвачено солдатами и сожжено, языки пламени ,наверное, выжгут или очернят слова - и тогда я стану бегать по служебным коридорам с горстью обугленной бумаги чтоб передать её министру почты.

 Я: Понимаешь, мои пламенные письма, воззвания, требования, весь огонь, что я слагаю на бумагу своей сгоревшей рукою- за всё боюсь, что всё обратится обугленным ворохом бумаги. Да вся бумага на свете в конце концов сгорает или размывается водою, ведь вслед за огнём насылают они воду.
Малина: Предки о том, кто глуп, говорили что он бессердечен. Они полагали, что разум исходит из сердца. Тебе не надо прилагать сердце ко всему так, чтоб полыхали и речи твои, и письма.
Я: Сколь же много таких, с головами- и только с ними? а именно- бессердечных. Говорю тебе, что на самом деле произойдёт: завтра все силы, и армию тоже задействуют, будут направлены на то, чтоб Вену спустить в Дунай. Они желают Вены на Дунае. Вода им угодна, а огонь -нет. Ещё один город, сквозь который течёт вода. Вот будет гадость. Прошу, позвони немедленно начальнику отдела Матрайеру, позвони министру!

Да Вене уже немного времени осталось, она скользит, дома` спят, люди всё раньше гасят свет, уже никто не бодрствует, весь квартал охвачен апатией, никто больше не собирается в компании, город следует вниз, пока ещё длятся в ночи одинокие размышления, вспыхивают спонтанные монологи. А изредка- мои с Малиной последние диалоги.

Я одна дома, Малина заставялет долго ждать себя, я сижу с "Шахматами для начинающих" у доски и разыгрываю партию. Малина на это раз не скажет, что я у грани поражения, ведь в итоге я проигрываю и выигрываю одновременно. Малина же приходит домой- и сразу смотрит в окно, эта партия не интересует его.
Малина молвит то, что я ждала:
"Вена горит!"

Я всегда желала себе младшего брата, скорее- младшего мужа, Малина должен понять это, в конце концов, по сестре у всех есть, но не каждого имеется брат. Уже в детстве я выглядывала своего братца, не один, а два куска сахару клала у окна, ведь так ему полагается- два куска. Сестра же у меня была. Любой старший муж ужасает меня, пусть он старше меня всего на день- я бы не снесла такого, лучше б покончила с собой, чем доверилась ему. Лицо само по себе ещё ничего не говорит, мне надо знать дату. Я должна быть уверенной, что он на пять дней моложе меня- иначе отчаяние постигнет меня, может повториться старое, на меня обрушится ругань, ведь нечто подобное со мною раз случилось, и я должна понемногу удаляться от ада, в котором, похоже на то, побывала. Но я не помню себя.

Я: Должна добровольно покориться: да ты же несколько моложе меня, а встретила я тебя поздновато. Раньше или позже -это не так важно, как разница в возрасте. (А об Иване говорить не желаю вовсе, чтоб Малина ничего не узнал, ведь даже если Иван и старше меня, всё равно, я считаю ,что он не старше.)Кроме того, ты ненамного младше меня, и это наделяет тебя чудовищной силой, прошу, не прибегай к ней, я буду покорна когда нужно. Так следует, не по рассудку. Ведь отвращение или симпатия предшествуют ему, я больше ничего не могу изменить, мне страшно.
Малина: Наверное, я старше тебя.
Я: Вовсе нет, я знаю. Ты пришёл за мною, ты не мог оказаться здесь прежде меня, да и вообще, вначале ты был вымышлен мною.

Не питая особого доверия к последним дням июня, я часто твёрдо убеждаюсь, что особы ,родившиеся летом, мне весьма приятны. Малина не склонен к подобным наблюдениям, но тем не менее я зачем-то спрашивала у него насчёт астрологии, в которой он вовсе не разбирается. Фрау Зента Новак, которая очень популярна в богемных кругах, но также консультирует дельцов и политиков, однажны в круге и квадрате вычертила мои аспекты и всевозможные нюансы, она показала мне мой гороскоп, который показался мне необычайно занимательным, она сказала что карта очень напряжённая, это читается сразу, тут гороскоп двоих, которые пребывают в одной персоне и ,если я не ошиблась в дате, мне предстоит долгое расставание с "двойником". Я учтиво спросила: "Рвать, резать, не так ли?" "Нет, он далёкий двойник,- заметила фрау Новак.- Коль жить ему, то пусть живёт, пусть будет как есть. Женское и мужское, разум и интуиция, продуктивность и саморазрушение- всё совместимо в замечательных сочетаниях". Должно быть, я перепутала даты- и вот, сразу понравилась ей, такая естественная женщина, ей по нраву естественные люди.

Малина одинаково серьёзно относится ко всему, и предрассудки, и псевдонауки он не находит смехотворными, равно им- науки, которые, как выясняется, что ни столетие прирастали предрассудками и псевдонаучностью- и от скольких же достижений надо избавиться, чтоб обеспечить дальнейший прогресс. То ,что Малина обращается к людями и к вещам без лишних сожалений, характеризует его с лучшей стороны- и оттого принадлежит он к тем немногим особам, у которых нет ни друзей, ни врагов. Ко мне он относится, бывает, настороженно, бывает, внимательно, он позволяет мне делать то, что желаю, он говорит, что люди раскрываются только тогда, когда их не принуждают, когда от них ничего не требуют и не позволяют им того же в отношениии себя, без этого всего видать натуру. Эта взвешенность, это хладнокровие, которые присутствуют в нём, ещё не раз доведуе меня до отчаяния, ведь я отзывчиво реагирую на все ситуации, не жалею чувств и оплакиваю разочарования, которые Малина не принимает близко к сердцу.
Есть люди, которые полагают, будто мы с Малиной расписаны в браке.
То, что эта возможность есть, что мы можем расписаться, что нечто подобное о нас думают, никак не влияет на наш выбор. Долгое время нам и в голову не приходило, что мы подобно всем станем повсюду зваться мужем и женой. Такая возможность оказалась для нас сущей находкой, но мы никак не используем её. Мы было вдоволь посмеялись.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart
rose

Ингеборг Бахманн "Малина", роман (отрывок 49)

Глава третья

О последних вещах

Крайний страх овладевает мною в момент прихода нашего почтальона. Малина знает, что кроме дорожных рабочих я особенно чувствительна к почтарю, по нескольким причинам. Хоть мне и стыдно за своё отношение к дорожным рабочим, хоть свидание с ними всегда оканчивается взаимными приветствиями или, же я ограничиваюсь прощальными взглядами из авто на группу загорелых , потеющих на солнце голых по пояс мужчин, которые разбрасывают щебень, разливают битум или поглощают свои тормозки. В любом случае, я никогда ещё не отваживалась никого, да и Малину, который находит мою всё более необъяснимую фобию захватывающей, - тоже, попросить помочь мне завести беседу с рабочими.


Моё расположение к почтальонам, однако, свободно от достойных порицания нечистых воспоминаний. По прошествии многих лет я так и увидела лиц почтарей, ведь я поспешно расписываюсь в притолоке на клочках бумаги, которые они мне подают, часто ещё- старомодными служебными чернильными ручками, которые они носят с собой. А ещё я сердечно благодарю их за срочные письма и телеграммы, которые они мне вручают, не скуплюсь на чаевые. Но я не способна возблагодарить их за письма, которые они мне не приносят. Несмотря на это, моя душевность, моя сверхуступчивость проявляются у двери и по отношению к потерянной или же доставленной по ошибке почты. Во всяком случае, я очень рано постигла очарование получения писем и отправки посылок. И почтовые ящики в подъезде, выстроенные в ряд, спроектированные современнейшими дизайнерами для небоскрёбов, которых в нашей Вене ещё нет, коробки ,которые в столь не к лицу мраморной Ниобе начала века и простороному парадному холлу, не позволяют мне равнодушного отношения к людям, которые наполняют мой ящик похоронками, открытками, проспектами бюро путешествий, зовушими в Стамбул, на Канарские острова и в Марокко. Даже написанные мною послания я вручаю господину Седлачеку или молодому герру Фухсу, чтоб самой не бегать в почтамт на Разумофскигассе, а извещения о переводах и счета, которые роняют мое сердце или окрыляют его, приходять столь рано, что я, босоногая, в спальном халате, всегда нерасторопна с расписками. Напротив, вечерние телеграммы, когда их ещё до восьми часов вечера приносит посыльной, застигают меня в состоянии расслабленности или перестройки. Когда я подхожу к двери с глазом ,покрасневшим от лечебных капель, в полотенце ,наброшенном поверх головы из-за свежевымытых волос, которые ведь ещё не просохли, страшась, что Иван, может быть, пришёл слишком рано, то является всего лишь старый или новый приятель с некоей вечерней телеграммой. Как я благодарна этим мужчинам, которые подобно загнанным зверям повсюду разносят драгоценные дружеские или невыносимые Иововы послания колеся на велосипедах или треща с Сенного рынка на мотоциклах, взбегая по ступеням, кряхтя с ношами, вечно неуверенные, то ли адресат отсутствует, то ли заработают они на адресате всего один или четыре шиллинга несмотря на то, сколь дорога ему весточка, ни словом сказать.


Наконец, сегодня вышел обмен репликами, да не с господином Седлачеком, не с молодым Фухсом, но с неким письмоношей, которого я не припомню, он и на подмене между Рождеством и Новым годом не работал, а потому не имеет оснований для приязни ко мне. Сегодняшний почтальон сказал: "Да вы уж точно получаете только хорошую корреспонденцию, а я-то надрываюсь". Я возразила: "Да, надрываетесь, но мы вначале прочтём, убедимся, вправду ли вы хорошую почту принесли, к сожалению, мне приходится иногда получать неприятности по почте". Этот письмоноша если не философ, то наверняка пройдоха, ведь он с удовольствием припечатал два уродливых конверта ещё четырьмя, с чёрными каёмками. Возможно, надеялся он что весть о смерти порадует меня. Я чувствую, что в этом что-то есть, а насмешка почтальона, возможно, разоблачила меня, есть же братья по разуму лишь среди людей, который и не знаешь, среди случайных письмонош, как этот. Я не желала бы снова увидеть его. Я спрошу господина Седлачека, с чего бы это тут всё ещё работает почтальон-сменщик, который едва ли знаком с нашими домами, который и меня-то не знает, а позволяет себе замечания. В одном конверте лежит предостережение, в другом- чья-то записка, мол, встречайте завтра в 8 ч. 20 мин. на Южном вокзале, почерк показался мне незнакомым, подпись оказалась неразборчивой. Мне надо спросить Малину.
Почтальоны изредка видят как мы бледнеем и краснеем, и именно поэтому их не приглашают зайти, присесть, выпить кофе. Они причастны к вещам, которые страшны, которые они же бестрашно разносят по улицам, и оттого выпроваживают почтарей от двери, с чаевыми или без оных. Судьба их совершенно незаслужена. Вот какое обращение я позволяю им: дураковатое, высокомерное, совершенное безучастное. Ни разу при получении Ивановых открыток не пригласила я господина Седлачека на бутылку шампанского. Вообще-то у нас с Малиной бутылки нампанского не растут, но для господина Седлачека я должна одну приготовить, ведь он видел ,как я бледнела, и краснела, он о чём-то догадывается, он должен что-то узнать.

 

Наконец, сегодня вышел обмен репликами, не с господином Седлачеком, не с молодым Фухсом, но с неким письмоношей, которого я не припомню, он и на подмене между Рождеством и Новым годом не работал, а потому не имеет оснований для приязни ко мне. Сегодняшний почтальон сказал: "Да вы уж точно получаете только хорошую корреспонденцию, а я-то надрываюсь". Я возразила: "Да, надрываетесь, но мы вначале прочтём, убедимся, вправду ли вы хорошую почту принесли, к сожалению, мне приходится иногда получать неприятности по почте". Этот письмоноша если не философ, то наверняка пройдоха, ведь он с удовольствием припечатал два уродливых конверта ещё четырьмя, с чёрными каёмками. Возможно, надеялся он что весть о смерти порадует меня. Я чувствую, что в этом что-то есть, а насмешка почтальона, возможно, разоблачила меня, есть же братья по разуму лишь среди людей, который и не знаешь, среди случайных письмонош, как этот. Я не желала бы снова увидеть его. Я спрошу господина Седлачека, с чего бы это тут всё ещё работает почтальон-сменщик, который едва ли знаком с нашими домами, который и меня-то не знает, а позволяет себе замечания. В одном конверте лежит предостережение, в другом- чья-то записка, мол, встречайте завтра в 8 ч. 20 мин. на Южном вокзале, почерк показался мне незнакомым, подпись оказалась неразборчивой. Мне надо спросить Малину.
Почтальоны изредка видят как мы бледнеем и краснеем, и именно поэтому их не приглашают зайти, присесть, выпить кофе. Они причастны к вещам, которые страшны, которые они же бестрашно разносят по улицам, и оттого выпроваживают почтарей от двери, с чаевыми или без оных. Судьба их совершенно незаслужена. Вот какое обращение я позволяю им: дураковатое, высокомерное, совершенное безучастное. Ни разу при получении Ивановых открыток не пригласила я господина Седлачека на бутылку шампанского. Вообще-то у нас с Малиной бутылки нампанского не растут, но для господина Седлачека я должна одну приготовить, ведь он видел ,как я бледнела, и краснела, он о чём-то догадывается, он должен что-то узнать.

 

То, что бывают почтальоны по призванию, что разноска почты лишь по недоразумею может считаться или выглядеть любимым ремеслом, на собственном примере доказал известный письмоноша Краневицер из Клагенфурта, над которым был устроен судебный процес и которого, перед обществом и правосудием опороченного, за растрату и служебную нерадивость приговорили к нескольким годам заключения. Репортажи из зала суда во время слушания дела Краневицера я внимательно читала, так же, как и подобные им, о самых нашумевших убийцах того времени, а мужчина, тогда лишь удивившему меня, ныне я симпатизирую от всей души. С некоего известного дня, не осознав сам причины случившейся перемены, Отто Краневицев перестал разносить почту и принялся неделями, месяцами кряду складировать её в лишь им одним населённой трёхкомнатной старой квартиры, до потолка, он было продал почти всю мебель чтоб освободить место для прирастающей "почтовой горы". Письма и пакеты он не вскрывал. Ценные бумаги и чеки он не обналичивал, никакие жертвуемые матушками сыновьям банкноты, ни прочие не присваивались им. Просто вдруг он, восприимчивый, душевный, большой мужчина не смог разносить почту во вверенной ему округе и именно поэтому мелкий служащий Краневицев вынужден был с позором и скандалом оставить Австрийскую почту, которой полезны лишь выносливые, подвижные и терпеливые письмоноши. Во всяком цеху хоть один отчаявшийся, оказавшийся не в ладу с собой ремесленник да найдётся. Именно разноска корреспонденции вызывает некий латентный страх, некие сейсмические колебания предшествующие землетрясениям, которыми обычно наделяют высокие и высшие профессии, только не почту, которой во всяком "мышления- воли-бытии", дабы не накликать ведомственный кризис, вибрации, которые всё же позволительны почти всем людям, которые, будучи лучше оплачиваемыми и занимающими учёные места, смеют размышлять о Божьем участии, проникаться "онтос он" и "алетейей" или же, по-моему- проблемой возникновения Земли и Универсума! При всём при том некоему Отто Краневицеру вменили лишь низость да нерадивость. Никто и не заметил, что стал вдруг он размышлять, дивиться, а именно с этого начинаются философствование и вочеловечивание, а что касается обвинения в нерадивости, то в некомпетентности его не упрекнёшь, ведь никто кроме него, на протяжении тридцати лет разносившего корреспонденцию в Клагенфурте, не смог бы квалифицированнее его распознать проблему почты, наипроклятейшую суть её.
Ему были полностью вверены наши улицы, ему было ясно, который конверт, газета, пакет верно оформлены и оплачены. Да и тонкие, и тончайшие различия в надписях на конвертах, "Его превосх." или просто фамилия без "госп." и "фрау" при том, "проф. др.др.", говорили ему о тенденциях, конфликте поколений, общественных бедствиях больше, чем наши социологи да психиатры ещё измыслят за многие годы. Фальшь или лицемерие отправителя видел он как на ладони, само собой разумеется, отличал он, кроме всего прочего, семейное письмо от делового, вполне дружеские послания от иных, более интимных свойств- и этот-то замечательный письмоноша, волокший кроме сумки ещё риски своего ремесла, за всех сослуживцев, словно общий крест, должно быть, в своей квартире, перед растущей "почтовой горой" будучи обуян ужасом, сносил несказанные муки сознания, что прочим людям, для которых письмо есть просто письмо ,а газета- всего лишь газета, вовсе невдомёк.
Кто как не я, попытавшаяся было собрать и упорядочить собстственную корреспонденцию за несколько лет (чем пока всё ещё занята, хоть копаюсь только в личной почте, которая вовсе не позволяет усмотреть взаимосвязи на порядок выше), стала постигать, что почтовый кризис, хоть и состоялся он в некоем небольшом городе, пусть и продлился он всего несколько недель, положил начало некоему дозволенному, общественному, всемирному, как его часто легкомысленно анонсируют, кризису, дал ему моральное право, и что мышление, которое становится всё более редким, должно быть позволено не только привилегированным слоям и их сомнительным герольдам, но и некоему Отто Краневицеру.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлыheart rose

Ингеборг Бахманн "Что истинно..."

Was wahr ist...

Was wahr ist, streut nicht Sand in deine Augen,
was wahr ist, bitten Schlaf und Tod dir ab
als eingefleischt, von jedem Schmerz beraten,
was wahr ist, rueckt den Stein von deinem Grab.

Was wahr ist, so entsunken, so verwaschen
in Keim und Blatt, im faulen Zungenbett
ein Jahr und noch ein Jahr und alle Jahre —
was wahr ist, schafft nicht Zeit, es macht sie wett.

Was wahr ist, zieht der Erde einen Scheitel,
kaemmt Traum und Kranz und die Bestellung aus,
es schwillt sein Kamm und voll gerauften Fruechten
schlaegt es in dich und trinkt dich gaenzlich aus.

Was wahr ist, unterbleibt nicht bis zum Raubzug,
bei dem es dir vielleicht ums Ganze geht.
Du bist sein Raub beim Aufbruch deiner Wunden;
nichts uberfallt dich, was dich nicht verraet.

Es kommt der Mond mit den vergaellten Kruegen.
So trink dein Mass?. Es sinkt die bittre Nacht.
Der Abschaum flockt den Tauben ins Gefieder,
wird nicht ein Zweig in Sicherheit gebracht.

Du haftest in der Welt, beschwert von Ketten,
doch treibt, was wahr ist, Spruenge in die Wand.
Du wachst und siehst im Dunkeln nach dem Rechten,
dem unbekannten Ausgang zugewandt.

Ingeborg Bachmann


Истина

Не три глаза! Пусть истина незрима —
Держи ответ, коль перед ней предстал.
Она восстанет из огня и дыма
И в пыль сотрет гранитный пьедестал.

Так постепенно прорастает семя,
в палящий зной сухой асфальт пробив.
Она придёт и оправдает время,
Собой твои утраты искупив.

Ей нипочем пустая позолота,
Венки из лести, мишура хвальбы.
Она пройдет сквозь крепкие ворота,
Переиначит ход твоей судьбы.

И, словно рана, изведёт, изгложет,
Иссушит, изопьёт тебя до дна.
И все твои сомненья уничтожит,
Одним своим значением сильна.

Неверный свет реклам. Холодный город.
На площадях широких — ни души.
В дыму и гари задохнулся голубь.
Остановись, подумай! Не спеши!

Не сосчитать багровых кровоточин.
Они давно горят в твоей груди.
Пусть этот мир обманчив и порочен,
Постигни правду, истину найди!

Перевод Ирины Грицковой

 
Что истинно

Что истинно, то глаз не застит пылью,
того не унесут ни сон, ни смерть,
то не уйдет и, пробуждаясь с болью,
разверзнет над тобой земную твердь.

Что истинно, то, плотью став и кровью,
устам умершим смолкнуть не даёт
и в песне год за годом, род за родом
не знает времени, но временем живёт.

Что истинно, грядет, подобно плугу,
взрыхляя землю, сея и любя,
и зреющие в ней плоды и злаки,
тобой питаясь, чествуют тебя.

Что истинно, не терпит грубой силы —
Отдай! Ах так! Ну что ж, твоя взяла.
Не раскрывай же раненую душу:
кто верный друг, тот бьёт из-за угла.

Взошла луна с кувшином чёрной желчи.
Испей своё. На мир упала ночь.
Идёт гроза. У птиц трепещут перья.
Дрожит листва, стремясь умчаться прочь.

Пока ты здесь, ты скована печалью,
Но то, что истинно, то даст тебе найти
дорогу к свету, новые надежды
неведомому богу посвятив.

Перевод Евгения Колесова


В чем суть 

Суть в том лишь, что тебя не ослепляет,
суть в том лишь, что простят и смерть, и ночь,
твоим сочтя, что болью закаляет,
суть в том лишь, что надгробье сбросит прочь.

Суть в том лишь, что травой взрастёт, пробьётся
былинкою сквозь горы слов пустых,
и через год ли, век ли — отзовётся:
суть в том лишь, что со временем на «ты».

Суть в том лишь, что, возделывая пашню,
все соберёт — мечту, судьбу, венец —
и с гордостью тебе предложит жатву —
швырнёт, опустошив тебя вконец.

Суть только в том, что выстоит в сраженьи,
в котором сам, возможно, ты падёшь,
разбередив полученные раны;
не то тебя сразит, чего ты ждёшь.

Взойдёт луна, наполнит ядом кубки.
Своё испей. Идет лихая ночь.
О птичьи перья клочья пены рвутся,
и никому уже нельзя помочь.

Ты в этом мире, скованный цепями,
но то, в чем суть, толкает в стену лбом.
Растёшь и ищешь проблеск там, над нами,
к неведомому выходу лицом.

Перевод Елизаветы Соколовой


Что истинно...

Что истинно, то Глаз тебе не колет,
не тронет Дрёма, не отымет Смерть.
Что истинно, то воплощаясь Болью,
с твоей Могилы сносит Камня Твердь.

Что истинно, исчезнув, прорастает
Побегом жалким в мокром Ложе Рта,
чтоб Год за Годом, тихо и упрямо
на спор с Веками Вечность тасовать.

Что истинно, Пробором пашет Зе`млю:
гребёт Венец, Мечту, Судьбу и Дар,
и Урожаем Мысленного Плена
испив тебя, одарит твой Амбар.

Что истинно, не повод для Наскока,
в котором всё поставлено на Кон.
Ты, болен, сам себя казнишь жестоко:
кто не предал, не ведает Препон.

Несёт Луна с Отравою Кувшины.
Испей своё. Ночь Горечи грядёт.
Ошлёпки Пены-Крыльям голубиным,
и твой Насест от Ветра не спасёт.

В Колодках ты, сей Мир- твоя Темница,
но Истина не знает Власти Стен.
Так выпрямись, увидишь, не приснится:
во Тьме упрятан Выход Перемен.

перевод Терджимана Кырымлы  heart rose

Ингеборг Бахманн "Малина", роман (отрывок 48)

Малина: Ты чуть не задохнулась. Да и накурила ты, я приукрыл было тебя, проветривал здесь. Сколь много из всего виденного ты поняла?
Я: Почти всё. Однажды я потеряла нить: моя мать совсем спутала картину. Почему мой отец- ещё и мать моя?
Малина: Да, почему...? Когда некто для кого-нибудь является всем, тогда он совмещает в себе многие личности.
Я: Ты хочешь этим сказать, будто когда-то кто-то для меня был всем? Вот так глупость! Самая горькая для меня.
Малина: Да. Но тебе надо действовать, тебе что-то придётся предпринять, ты будешь вынуждена уничтожить "сборную личность".
Я: Да ведь я-то буду уничтожена.
Малина: Да. И это тоже правильно.
Я: Как легко говорить так об этом- чтоб всё вышло гладко. Но сколь тяжко жить с этим.
Малина: Об этом не говорят, молча живут с ним.


У моего отца на этот раз бывает лицо моей матери, я уж не знаю точно, когда он -мой отец, а когда- моя мать, и вот начинаю подозревать, что знаю: он -ни он, и ни она, он- нечто третье, и вот , будучи среди всяких людей, жду-пожду я ,в крайнем возбуждении, своей решающей встречи с ним. Он верховодит неким предприятием или правительством, устраивает театр, у него дочерние фирмы и компании, он отдаёт настоятельные указания, говорит по многим телефонам- и поэтому я пока не могу быть услышанной, даже сама собой, за исключением мига, когда он раскуривает сигару. Я говорю: "Мой отец, на этот раз ты станешь говорить со мною и будешь отвечать на мои вопросы!" Мой отец привчно отмахивается, знает он мои приходы и вопрошания, он снова говорит по телефону. Я подступаю к своей матери, на ней брюки моего отца, и я говорю ей: "Уж сегодня-то побеседую я с тобой, и ты ответишь мне!" Но мать моя, у когорой отцовский лоб, такие же недоумённо поднятые брови и две поперечные морщины над усталыми, натруженными глазами, шепчет мне ,мол ,"позже" и "нет времени". Вот, на моём отце- её юбки, и я говорю в третий раз: "Я полагаю, что всё-таки знаю, кто ты, и уже этим вечером, ещё до прихода ночи, скажу это лично тебе". Но мужчина безмятежно сидит за столом и всем своим видом провожает меня прочь, однако, в двери, которую отворяют мне, я оборачиваюсь- и медленно возвращаюсь в покой. Я шагаю, собрав все силы в кулак, и остаюсь у широкого стола в судейском зале, в то время,как мужчина с крестом на шее начинает кромсать свой шницель. Я пока что молчу, разве что видом своим выказываю отвращейние, когда сидящий суёт вилку в компот и сангвинически прихохатывает мне, не на публику, которая вот да и заполнит помещение, он пьёт ротвейн, у него под рукой снова лежит сигара, я же пока ничего не говорю, но всё же ему неясно,что означает для него моё молчание- и вот, он получает своё. Я беру первую тяжёлую пепельницу из мрамора, взвешиваю её в руке, подбрасываю, мужчина всё ещё спокойно ест, я целюсь- и попадаю в тарелку. Мужчина роняет вилку, шницель летит на пол, едок пока держит нож, но в это время я берусь за второй снаряд, сидящий никак не отвечает, я целюсь точно в судок с компотом, едок салфеткой утирает с лица потоки варева. Я уже знаю, что не испытываю никаких чувств к нему и то, что я смогла бы убить его. Я бросаю третий предмет, целилась- и прицелилась точь в точь: пепельцица пролетает по столу, так, что с него сметает всё, хлеб, бокал с вином, осколки тарелки и сигару. Мой отец салфеткой прячет от меня своё лицо, ему больше нечего сказать мне.
И?
И?
Я сама дочиста утираю ему лицо, не из сострадания, но для того ,чтоб лучше видеть его. Молвлю: "Я буду жить!"
И?
Люди растеряны, они не увидели представления. Я и мой отец одни под небом, и мы настолько взаимно удалены, что эхо разносится:
- И?
Сначала мой отец снимает с себя одежды моей матери, он настолько далёк от меня, что я не знаю, в каком костюме он остаётся, он их их так быстро меняет, на нём- забрызганный кровью фартук скотобойца, из некоей бойни в утренних сумерках, на нем- красный плащ палача, мой отец нисходит ступенями, он в черном, с серебром, костюме, он прохаживается вдоль колючей проволоки с электирческим током, перед помостом, забирается на сторожевую вышку, на нем- костюмы из реквизита, для репетиций, он при оружии, при расслрельных-в-затылок-пистолетах, костюмы носить бы только в самую завалящую ночь, забрызганные кровью, для устрашения.
И?
Мой отец не своим голосом издалека вопрошает:
- И?
А я продолжаю своё, июо мы всё удаляемся, мы всё дальше, дальше:
- Я знаю, кто ты.
- Я всё поняла.


Я: Он не отец мой. Он мой убийца.
Малина: Да, знаю это.
Я не отвечаю.
Малина: Отчего ты всё повторяешь "мой отец"?
Я: Я и вправду так говорила? Да как я только могла? Я не хотела, просто это срывается, когда пересказываешь то, что увидел, а я-то в точности пересказала тебе, что мне показалось. Я и ему желала сказать то, что долго таила... что здесь не живут, здесь тебя помалу убивают. Кроме того, я понимаю, зачем он ступил в мою жизнь. Один должен был сделать это. Он оказался им.
Малина: Итак, ты впредь не будешь приговаривать "война и мир".
Я: Никогда больше.
Всегда война.
Здесь всегда насилие.
Здесь всегда борьба.
Здесь вечная война.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose

Ингеборг Бахманн "Малина", роман (отрывок 47)

Мой ребёнок, которому четыре-пять годков, пришёл ко мне, я тут же узнаю` его, ведь он похож на меня. Мы смотрим в зеркало и сравниваем нас. Мой малыш тихонько молчит мне, что мой отец женится, на этой Массивной, которая очень красива, но и назойлива. Оттого он больше не желает оставаться с моим отцом. Мы в некоей большой квартире у чужих, я слышу, как отец говорит с людьми в одной комнате, это удачная оказия, и я решаюсь, совсем внезапно, взять ребёнка к себе, хотя он со мной наверняка не останется, ведь моя жизнь настолько неупорядочена, да и нет больше у меня квартиры, ведь я вначале должна уйти из общества бездомных, рассчитаться со службой спасения и с детективами, а у меня нет денег, но я крепко прижала к себе ребёнка и обещаю ему всё сделать. Малыш с виду всё понял, мы уверяем друг дружку, что должны жить вместе, я знаю, что отныне стану бороться за ребёнка, да у отца моего на него нет никаких прав, уж беру я ребёнка за ручку и вот бы да пошла с ним к моему отцу, но меж нами несколько комнат. У моего ребёнка нет никакого имени, я чувствую, что этот безымянный- как нерождённый, я должна ему тотчас дать имя, шепча, я предлагаю ему: "Анимус". ребёнок не желает никакого имени, это понятно. В каждой комнате разыгрываются отвратительнейшие сцены, я всегда держу своего ребёнка за руку и вижу его, ибо в комнате с роялем нахожу своего отца, он лежит под инструментом с некоей молодой дамой, она должна быть этой Masseuse (Массивной, фр. -прим.перев.), мой отей расстегнул её блузу и стаскивает бюстгальтер, а я боюсь ,что ребёнок всё-таки увидел сцену. Мы проталкиваемся сквозь толпу гостей, которые все пьют шампанское, в соседнюю комнату, мой отец должно быть совсем пьян, а иначе как же он мог забыть о ребёнке. В другой комнате, где мы ищем убежища, лежит некая дама, тоже на полу, она всем грозит револьвером, я соображаю, что здесь происходит опасный розыгрыш, револьверный праздник, я пробую из мельчайших деталей составить представление о намерениях дамы, она целится в потолок, затем ,в отвор двери,- в моего отца, не знаю, то ли в шутку, то ли всерьёз, должно быть, дама -и есть эта самая Масёз, ибо она вот да и внезапно грубо спрашивает, что я здесь потеряла и "кто этот меленький бастард, который у меня на пути?"  Насмерть перепуганная, не знаю я, то ли позволить им вырвать у меня ребёнка, то ли прочь отослать мне его, я хочу ему крикнуть: "Беги, беги! беги прочь отсюда!" Ибо дама уже не играет револьвером, она желает смести нас со своего пути, это 26 января*-и я тяну ребёнка к себе, чтоб мы умерли вместе, дама на миг задумывается, затем она точно целится- и убивает ребёнка. Она больше ни за что не попадёт в меня. Мой отец выдал ей только один патрон. В то время, когда я валюсь на ребёнка, звенят новогодние куранты- и все чокаются бокалами с шампанским, ещё гости открывают множество бутылок с игристым, пена течёт по мне, с той новогодней ночи, а я не похоронила своего ребёнка в присутствии моего отца.

Я жила в эпоху потрясений- соседям только остаётся распрашивать, возможно ли подобное. Я упала в могилку и ушибла голову, вывихнула руки- до следующего падения всё должно зажить, а мне остаётся это время перетерпеть в склепе, я уж боюсь следующего падения, но знаю, пророчество на то имеется, что должна я трижды упасть прежде, чем смогу снова подняться.

Мой отец бросил меня в тюрьму, чем я вовсе не удивлена этим, знаю ведь его добрые связи. Вначале надеюсь, что со мной будут обращаться хорошо и по-крайней мере мне будет позволено писать. Кроме того, здесь у меня есть время, а насчёт распорядка я не беспокоюсь. Могу здесь завершить книгу, которую задумала загодя до пути в тюрьму, в этом полицейсков автомобиле на кружащемся голубом свету я увидала несколько начальных предложений, между деревьями висящих , плавающих в отступающей воде, многими автомобильными фарамы отпечатанных на перегревшемся асфальте. Я взяла на заметку все, а другие пока остались на уме, те, которые с прежнего времени. Мне предстоит долгий путь, хорошо бы выяснить, в какую камеру я попала, то тут-то оказывается, что льгот у меня никаких. Между инстанциями вышло глубокое недоразумение. Мой отец вмешался, по его умыслу пропала часть моего дела, всё больше мойх оправдательных бумаг пропадает- и наконец оказывается, что писать мне недозволено. Я-то получаю свою желанную одиночную камеру, и жестянку с водой сюда суют, и пусть грязно да темно в камере, я всё же барабаню в дверь, ради бумаги, ведь мне что-нибудь надо писать. Мне обеспечен щадящий режим, мне не в тягость тут оставаться, ведь меня скоро отпустят, только я настойчиво обращаюсь к людям там проходящим, которые не понимают меня, они полагают, что я протестую и недовольна арестом, в то время, как я вовсе не возмущена неволей, мне бы только пару листов бумаги и карандаш для письма. Стражник рывком распахивает дверь и молвит мне: "У вас ничего не выйдет, вам не следует писать вашему отцу!" Он захлопывает дверь перед моим носом, хоть я уже кричу: "Не стану писать своему отцу, обещаю, не ему!" Мой отец вот да и убедит правосудие, что я опасна, ведь я снова желаю писать ему. Но это неправда, мне бы только досконально записать предложение. Я уничтожена и в довершение всего опрокидываю жестянку с водой: пусть лучше умру от жажды, всё равно, напраслина на мне, и пока я всё сильнее ощущаю жажду, ликующие предложения окружают меня, их всё прибывает. Некоторые лишь видны, иные только слышны как на Глориаштрассе после первой инъекции морфия. Сидя на корточках в углу, без воды, знаю я, что мои предложения не бросят меня, и что у меня есть право на них. Мой отец смотрит в глазок, видны только его хмурые глаза, он желает чтоб я окинула вглядом свои предложения, а он забрал бы их себе, но крайне страдая от жажды, испытав последние галлюцинации, знаю я что видит он меня умирающей без слов , слова в предложении спрятала я надёжно, слова, которые навсегда сокрыты, недоступны моему отцу, так крепко сдерживаю я своё дыхание. Пусть вывалится весь мой язык- он и тогда не прочтёт на нём ни слова. Пусть обыщут меня, ведь я без сознания, мне увлажнят мне рот, язык, чтоб проступили они на нём, чтоб обозначились- но тогда лишь найдут при мне три камня, и не узнают, откуда появились они и что значат. Они суть три твёрдых, светящихся камня, которые сброшены мне с высшей инстанции, на которую и у моего отца нет никакого влияния, и только одна я знаю, что за послания пришли с ними. Первый, красноватый камень, в котором всюду блистают молодые зарницы, который упал в камеру с неба, молвит :"Жить удивляясь".  Второй, голубой камень, в котром дрожат все оттенки синевы, молвит: "Писать в удивлении". А вот уж держу в руке я третий, белый, сияющий камень, чьё падение никто, и мой отец- тоже, не смог сдержать, но в камере сгущается тьма- и третье послание не звучит. Камня больше не видать. Я прочту последнее послание после своего освобождения.

У моего отца теперь второе лицо- моей матери, огромное, застиранное, старое лицо, на котром всё же красуются его, крокодильи глаза, рот же напоминает уста некоей старой дамы, и я уже не знаю, то ли он- она, то ли она- он, но мне надо обратиться к своему отцу, наверное, в последний раз: "Сир!" Сперва он ничего мне не отвечает, затем хватается за телефон, затем выговаривает некоему, в промежутках мовит он, что я зажилась, что у меня вообще уже нет никакого права жить, а я говорю, всё ещё мучительно и через силу: "Да мне всё равно, мне давно безразлично, что ты думаешь". Снова народ здесь, профессор Кун и доцент Морокутти встревают между мной и моим отцом. Герр Кун выражает свою преданность, а я резко говорю ему: "Пожалуйста, могли бы вы оставить мне десять минут наедине с моим отцом?" И все мои друзья собрались тут, венское население замерло в ожидании, но стоят они тихо на краю улицы, а некоторые группы немцев нетерпеливо вертят головами , по их мнению, мы тут слишком долго разбираемся. Я решительно говорю: "Надо же позволить мне один-единственный раз десять минут поговорить со своей матерью о чём-то важном". Мой отец удивлённо смотрит на меня, он пока ничего не понял. Иногда мой голос пропадает:" Я польщена- лучше не жить". Иногда мой голос всем слышен: "Я жива, я буду жить, я принимаю право на свою жизнь".
Мой отец подписывает печатный лист, который ,верно, опровергает только что сказанное мною, ведь некоторые из присутствующих начинают ввдодить меня в курс дела. С тяжким, довольным сопением он присаживается поесть, я же знаю, что снова не подучу никакого пропитания, и я вижу его в безвылазно увязшим в самодовольстве, вижу тарелку супа с фрикадельками, затем ему подают тарелку с панированным шницелем, и судок с яблочным компотом, я выхожу из себя, я собираю большие стеклянные пепельницы изо всех бюро, и пресс-папье сгребаю я, те, что передо мною лежат, ведь пришла я сюда безоружной, выбираю один тяжёлый предмет- и швыряю его точно в суповую тарелку, моя мать растерянно утирается салфеткой, я беру второй тяжёлый снаряд и мечу его в тарелку со шницелем, тарелка разлетается в куски, а шицель летит в лицо моему отцу, он подскакивает, он теснит людей прочь, тех, что всятряли было между нами, и, прежде, чем я успеваю бросить третий снаряд, мой отец подходит ко мне. Теперь он готов выслушать меня. Я совершенно спокойна, я больше не волнуюсь, и я говорю ему: "Я только хотела показать, что могу то, на что ты способен. Ты должен знать это, и только всего". Хоть я ничего не бросила в судок, с лица моего отца стекает липкий компот. На этот раз моему отцу больше нечего сказать мне.

Я проснулась. Идёт дождь. Малина стоит у отворённого окна.

_____________Примечание переводчика:_____________
* Искажённое "января", "26 Jaenner" от " der Jammer" -плач, вопль, стенания, бедствие....

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose

Ингеборг Бахманн "Малина", роман (отрывок 46)

Это у Чёрного моря, а я знаю, что Дунай впадает в Чёрное море. Знаю, что впаду как он*. Я весь его берег исходила, от истока до устья, но у дельты вижу полуутопленное жирное тело, я же не могу решиться и до середины потока пробраться вброд, поскольку река здесь слишком глубока, широка, изобилует водоворотами. Мой отец торчит в воде перед устьем, он- огромный крокодил с усталыми выпуклыми глазами, которые меня не пропустят мимо. Уже больше нет никаких крокодилов в Ниле, последних извели на Дунае. Мой отец изредка приоткрывает глаза, он старается выглядеть непричастным, словно ничего он не ждёт, но естественно он ждёт меня, он понял, что я хочу вернуться домой, что дом для меня- спасение. Крокодил изредка томно открывает большую пасть, из неё висят клочья, клочья мяса некоей другой дамы в ней, он растерзал её, и мне приходят на ум имена всех дам, которых он растерзал, течёт старая кровь по воде, но и свежая кровь- тоже; я не знаю, насколько голоден сегодня мой отец. Подле него внезапно замечаю лежащего малого крокодила: отец нашёл подходящего себе крокодильчика. Малыш сверкает глазами , он ленив, он подплывает ко мне и с наигранной приязнью пытается поцеловать меня в левую щеку. Пока это не произошло, я успеваю закричать: "Ты крокодил! Возвращайся к своему крокодилу, вам надлежит быть вместе, вы же крокодилы!" Ведь я мигом опознала Мелани, которая притворно-невинно опустила глазки и уже не блещет на меня своим человеческим взором. Мой отец отзывается: "Только повтори!" Но я не повторяю только что сказанное, хоть и должна это сделать, ведь он велел мне. У меня только выбор: быть растерзанной им или уйти в поток, туда, где он самый глубокий. У самого Чёрного моря я пропадаю в пасти моего отца. Но в Чёрное море впадают три кровавые дорожки из меня, мои последние.


Мой отец заходит в комнату, он свистит и поёт, вот он стоит в пижамных штанах, я ненавижу его, не могу смотреть на него, я начинаю рыться в своём чемодане. "Пожалуйста ,одень что-нибудь, -говорю я.- Надень что-нибудь другое!" Ведь он носит пижаму, что подарила я ему на день рождения, с умыслом расхаживает в ней, а но хочу стянуть с него её, а вскользь бросаю: "Ах ,такой ты!"  Я начинаю танцевать, я кружу вальс одна-одинёшенька, а мой отец несколько растерянно взирает на меня, а на кровати лежит его малый крокодил, в бархате да шелках, а он начинает писать своё завещание насчёт бархата и шёлка, он выписывает его размашистой дугой да и молвит: "Ты ничего не получишь, слышишь, ты же танцуешь!" Я в самом деле танцую, дидам-дадам, танцую по всем покоям и вот да и вскружусь на ковёр, он-то не вытянет его из под моих ног, это ковёр из "Войны и мира". Мой отец зовёт мою Лину: "Да уберите вы прочь этот ковёр!"  Но у Лины отгул, а я смеюсь, танцую и внезапно кличу: "Иван!" Это наша музыка, уж настал вальс для Ивана, всегда и снова для Ивана, это спасение, ведь мой отец не слышал имени Иванова, он никогда не видал меня танцующей, он больше не знает, что б ему сделать, ковёр из под моих ног не вытащить, меня не удержать в быстрых па в этом стремительном танце, я зову Ивана, но он не должен прийти, не должен остановить меня, ибо голосом, который никогда ещё не обладала, звёздным голосом, сидерическим голосом порождаю я иья Ивана и его всеприсутствие.
Мой отец вне себя, он негодующе кричит: "Эта помешанная должна наконец прекратить или исчезнуть, она немедля исчезнет, иначе проснётся мой малый крокодил!" Танцуя, приближаюсь я к крокодилу, вытаскиваю у него свои украденную рубашку из Сибири, и свои письма в венгрию, забираю у него то, что мне принадлежит, из его вялой, опасной пасти, и ключ желаю я отобрать, и вот даи засмеюсь, вытащив его из крокодильих зубов, не переставая кружиться, но мой отец отнимает ключ у меня, но мой отец даёт мне ключ. Он даёт мне впридачу ко всему прочему и ключ, единственный! Мой голос пропадает, я больше не могу звать: "Иван, да помоги де мне, лн желает убить меня!" Из тех, что покрупнее зубов крокидила свисает ещё одно письмо от меня, не венгерское письмо,  я с отвращением читаю имя адресата, да и начало текста могу прочесть: "Мой любимый отец, ты разбил моё сердце". Крак-крак разбил дам-дидам моё разбил мой отец крак-крак р-р-р-рак да-дидам Иван, я желаю Ивана, я думаю об Иване, я люблю Ивана, мой любимый отец. Мой отец молвит :"Тащите прочь эту бабу!"

________Примечание переводчика:____________________________________
* в тексте оригинала "она", die Donau, Дунай в немецком -женского рода;

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose