хочу сюди!
 

Ліда

50 років, водолій, познайомиться з хлопцем у віці 46-56 років

Замітки з міткою «рильке»

Из "Часослова" Рильке, "Тебя писать нельзя нам своемочно..."

Wir duerfen dich nicht eigenmaechtig malen,
du Daemmrende, aus der der Morgen stieg.
Wir holen aus den alten Farbenschalen
die gleiche Striche und die Gleiche Strahlen,
mit denen dich der Heilige werschwieg.

Wir bauen Bilder vor dir auf die Wande;
so dass schon tausend Mauer um dich stehn.
Denn dich verhuellen unsre fromme Haende,
sooft dich unsre Herzen offen sehn.

Rainer Maria Rilke

Тебя писать нельзя нам своевольно,
Ты- Лоно Дня, Заря! И, возлюбя,
тз тех же чаш ,где краски богомольно
мешал святой, лучи сияют больно:
берём их- в них он умолчал Тебя.

Перед тобой мы громоздим иконы,
как в сотни стен- один иконостас.
И если сердцем видим, умилённы,-
в ладони лик Твой прячем в тот же час.

перевод А. Прокопьева

Тебя писать нельзя нам своемочно:
ты сумрачен, Зари самой почин.
Мы достаём из Чашек Кистью тощей
Штрихи, Лучи- как встарь, такие точно,
в которых Благо молча заключим.

Мы воздвигаем пред тобой Иконы,
ты окружённый Тысячею Стен.
Тебя скрывают честные Ладони
как только Глаз пронзает вещный Плен.

перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose

Р.М.Рильке "Смех пана Мраза", рассказ

     К истории пана Вацлава Мраза прилагается нижеследующее:
     Чем герр Мраз до сорокалетия свого занят был, передать невозможно. Но это не имеет значения. В любом случае, жил он не одним расточительством, поскольку в вышеназванном возрасте приобрёл у некоего погрязшего в долгах графа Бубна-Бубна за`мок и товарный склад Веслин с полным инвентарём.
     Пристарковатые девы, что в белых детских платьях дежурили у ворот за`мка и готовы поведать о случившемся двадцать лет назад как о вчерашнем, они знают, что пан Мраз, как только ему, сидевшему в экипаже, протянули большой букет роз из поповского сада, тотчас сплюнул.
     На следующий день прошёлся новый хозяин по всем покоям прадавнего за`мка. Он нигде не останавливался. Только ненадолго задержался у чопорного, торжественного ампирного стула- и рассмеялся ему в лицо. Этот маленький кривоногий столичек, этот пижонистый камин с прислонёнными к нему кочергами и множество тёмных картин- всё это, казалось,весьма повеселило господина Мраза, пока он вместо неслышимого уж прежнего владельца мчался мимо них.
     В бледном, серебристо-сером интерьере салона одолела его истома. Изголодавшиеся зеркала, что давно заждались какого-нибудь гостя, почало отражать рыжую голову господина Мраза как некое спелое великанское яблоко и невозмутимо продолжили было свою игру, пока пан Вацлав не затворил за собой двери да наказал чтоб этот проход с его смехотворной мебелью и лишними покоями был заперт на веки вечные.
     И это произошло.
     Герр Мраз использовал жильё прежнего управляющего, где сгрудились тяжёлые стулья и гладкие, просторные столы. Там поставили ихнюю дубовую супружескую кровать. Недолго пан Мраз ширился в одиночку на просторных простынях: однажды вечером он подвинулся вправо и уделил место для состоящей в браке Алоизии Мраз, урождённой Ханус.
     Так вышло: экономки плутуют, оттого хорошо иметь дельную, рачительную домохозяйку. Алоизия Ханус обладала всем необходимым чтоб стать таковой. К тому же каждому замку полагается по наследнику, а в инвентаре они не присутствуют. Итак, Алоизию следовало приставить к делу. И вот, думал себе пан Вацлав, что с Алоизией всё у него устроится как нельзя лучше: та была руса, по-селянски широка и здорова. А герр Мраз именно того и желал.
    Но...но плохо добрая Алоизия вняла своему долгу. Ещё и разродилась сущим заморышем ,мелочью, выпадающей из взора пана Мраза как из сита: даже удивительно было, что заморыш жив ещё, помер бы сам, всего делов-то. А домохозяйкой та осталась таки, коль на то пошло`.
     Пан Мраз не забыл двойного разочарования. Он раздавался вширь на вместительных стульях и подымался только если визит. Но не часто. А если гость, хозяин баловался винцом и рёк с своей мрачной меланхолической манере о политике как о чём-то весьма печальном. Он не завершал ни единого предложения и бесился когда гость ему подсказывал концовку. При случае вскакивал он и кричал: "Вацлав!"
     Немного погодя входил стройный молодой человек.
     "Подь сюда, согнись-поклонись господину,- ревел герр Мраз". А затем гостю :"Простите вы, это и есть мой сын. Да, мне добавить нечего. Поверите ли, что ему восемнадцать лет? Пожалуйте: восемнадцать годов. Натурально. Не поражайтесь. Вы скажете, что ему не более пятнадцати. Посмотрите на этого беднягу, прошу вас. Вацлав, тебе восемнадцать. Тебе не стыдно?"
     А затем он отсылал прочь сына. "Он заботит меня, -бурчал он,- он слишком мелок. А если я сегодня крепко закрою глаза..."
     На то сказал ему гость: "Так чего вы желаете, дорогой пан Мраз- если грядущее вас вправду непокоит, мой Боже... Вы ещё молоды... попробуйте ещё раз... женитесь..."
     "Что-о?!- взорал герр Мраз- и чужак попрощался со всех ног".
     Однако, не долее чем через две недели втиснулся пан Мраз в свой чёрный костюм и поехал в Скрбен.
     Древнейшие аристократы Скрбенски тихо изголодались в своём последнем родовом гнезде. Оттуда герр Мраз привёз младшую, графиню Зиту. Остальные завидовали ей оттого ,что Мраз очень богат. Свадьбу сыграли тут же и без всех напрягов.
     Дома сразу приметил пан Мраз, сколь нежна и бледна Зита. Вначале он боялся ломать "эту-то графиню". Затем же подумал он: "Если есть справедливость на свете, эта должна мне подарить настоящего богатыря". И стал он ждать.
     Но нет на свете справедливости, воистину.
     Фрау Зита осталась будто ребёнком. Только глаза её приобрели вид очень удивлённых. Она вечно бродила там-сям в парке, во дворе или в доме. Вечно её приходилось искать. Однажды она вовсе не пришла к трапезе. "Так мне хорошо, словно у меня нет вовсе никакой жены...- бранился герр Мраз. В то время волосы его быстро поседели и ходить стало ему тяжко.  Однажды он долго пополудни самолично искал было фрау Зиту. Один слуга указал ему на всегда запертый замковый проход. В бесшумный фетровых туфлях прокрался герр Мраз сквозь пахучую темноту запретной комнаты с её пижонистым камином и чопорными стульями, угрюмый- не до смеху ему было.
     Наконец, стал он в ореоле серебристо-серого салона, где находилось множество зеркал- и ахнул. Несмотря на сгущающийся сумрак, заметил он их: фрау Зиту и собственного сына, хилого Вацлава. Они, очень далёко друг от дружки, неподвижно восседали на светлых, шёлковых стульях и переглядывались. Они молчали. Можно было заметить: им не говорилось что-то. Они ждали. Замечательно. "И...?- подумал пан Мраз, раз и снова, всё- с новыми концовками вопроса.- И... ?- пока терпение его не вышло". "Угодно ли,- взревел он и переместился к двери назад,- угодно ли покинуть вас дабы не беспокоить, господа?" Тогда поднялся, дрожа, его сые и взглянул на дверь. Но пан Мраз наказал ему остаться.
     С той поры дни вечерние для него растянулись, что-ли. Всегда если недовольство крайне мучило его, крался пан Мраз в своих бесшумных фетровых туфлях уснувшими покоями в маленький "стеклянный" салон. Случалось ему тех не застать на месте. Тогда он требовал их.
     "Мою жену и молодого господина,- кричал он слуге".
     А затем должны были те обое садиться друг против дружки в кресла как тогда. "Не мешайте им, быть по-моему, -громыхал герр Вацлав и удобно укладывался в большое графское кресло. Иногда казалось, что спит он, по-крайней мере, дышал он так. Но, несмотря на свой вид, он, слегка прикрыв глаза, присматривался. Он понемногу освоился с сумраком. Он видел уж много лучше, чем в первый раз.
     Он замечал, как взгляды этих двоих молили друг друга, устало и беспощадно, снова и снова встречаясь в зеркалах. Вне его внимания не осталось то, как они опасались скрестить взгляды, рухнуть в две бездонные пропасти. И то, что они постоянно балансировали на краях пропастей. Что они играли с опасностью. Однажды встретились они -и закружились две головы, и тогда обое согласно зажмурились, совсем как пара, прыгающая с башни...
     Тогда рассмеялся пан Мраз, рассмеялся уж. Впервые за долгое время. Это был добрый знак: хозяин, видать, очень состарился.

перевод с немецкого Терджимана Кыпрымлы

Р.М.Рильке "Дальние виды. Очерк Флоренции Кватроченто"

     Они забыли друг дружку. Тропа, что долго петляла в высоких зарослях шиповнка по околице, вдруг протянула их прямо воле, свету и преподнесла двух молодых людей Флоренции: возьми их. И Мраморный Град принял дар. Он взял юношу, и взял девушку, да с тем и разлучил их.
     Ибо это была иная Флоренция, та что порознь похитила их. Город Беато Анджелико был родиной Симонетты, и она проходила его насквозь, отчуждённая страхом. вся в белом вверх к Санта Мария дель Фьоре. Молодой человек в пурпурном платье строго по мерке подражал отвесным мещанским замкам и рос вместе и их быстро строящимися башнями. Его облик развивался, зрел и завершался словно под невидимым резцом. Он глядел на Арно вдоль и замер прислушиваясь. Затем молвил он сурово: "А ещё шумит".
      Симонетта свернула со своего таинственного церковного пути, прослышав оклик, смутилась и увидела Джулиано не тем, прежним, ведь повзрослел он.
      Нетерпелив, он протянул руку, стремительно, будто желал послать стрелу из невидимого лука: "Ты это ли не видишь?"
      Девушка ужаснулась. Она посылала свои взгляды вовне, беспомощно, быстро и наугад.
      Ища, осматривала она купола и фронтоны до самых позднезлатых гор Фиезоле, настророжённая, бледнела и снова переводила взор на ближнее. Её ресницы трепетали что крылья.
      Джулиано, опомнившись, понял, насколь жестоко затравил её бедные очи. А от раскаяния стал он молод, помолодел насколько возможно. А возлюбленная, прочувствовав это, выросла, удалилась, едва ли не по-матерински возвысилась над ним.
     Она потянула, не срывая, к себе цветок шиповника- и в белых лепестках-чашечках прочла тихую просьбу: "Уважь меня вестью. Я ни о чём не слыхала", но молвила так: "О чём ты? Укажи мне дым, который ты увидел. Помоги мне отыскать его и научи, что значит он".
     Юноша нерешительно поведал: "Занялся большой огонь во Флоренции. Монах ходил, чёрный, по всем улицам и учил: во всём, что любите вы, горит искушение. Я научу вас спастись от сияния".
     Донёсся шум Арно. Юноша засмотрелся на закат: на сплошную его роскошью и мотовство. Будто пристыженный, продолжил он медленно и робко:"Они снесли монаху любимое: кинжал, милую книгу, венецианские картины, золото, каменья, ожерелья..., многие дамы- бархат и пурпур, собственные волосы, и всё это жестокими своими руками предали огню". Юношеский голос осерчал и угас со словами: "... а за огнём- чад, пепел и бедность".
    Склонив чело, побрёл юноша дальше. Он не взял на себя признаться, что спрятал драгоценности в поленнице десять дён назад. Робко шагнул он к левому краю тропы. Точно так же к левому- Симонетта. Путь стал пуст. Солнце -над все этим. Меж парой будто поток образовался. Они слышали его шум.
     Тишь.
     Затем окликнули они друг дружку. Каждый- из собственного страху.
     -Джулиано.
     Тишь.
     -Симонетта.
     Тишь. Поток- всё шире.
     -Не бойся,- донеслось справа, издалека.
     Тишь. Затем- крик слева:
     -О чём думаешь?
     -Значит, люди уж бедны?
     -Да.
     А справа: "А Бог?"...
     Нечто крикнуло из юноши вовне: "Бог- тоже".
     Он остановился, шатался, искал опоры, а затем их юные тела встретились, замерли, срослись посреди пути словно о д и н  человек. Их глаза оставались закрыты. Пока они были слишком слабы чтоб где-либо быть вместе опричь этой ,общей, узкой ночи.
     Затем подумала Симонетта: "Где ты, любимый?"
     И глухо спросил себя Джулиано: "Как мне прозвать красу твою?"
     Они опечалились ,ибо каждый не мог отыскать образа другого.
     Затем согласно устремили они взгляды ...высоко, будто ища неба.
     Но тогда же отыскали друг дружку -и, узнав, улыбнулись. Будто молвили друг дружке: "Сколь глубок(-а) ты".
     Тогда не стало меж ними ни пути, ни потока.
     Дали всё стремились и стремились в темень, и осталось ровно столько мира, сколь им надобилось чтоб себя оширмить и ощутить себя одинокими. 

     После, когда девушку понемногу одолела истома, сказала она: "Эй, сегодня я хотела бы тебя к кому-нибудь свести. Но у меня больше нет матери".
     Тогда уж явились звёзды, а воздух дрожал в унисон колокольцам С.Никколо`.
     Тогда попросил он: "Веди меня к Богу".
     Она повела его в Порта С.Никколо` словно путеводный луч сквозь тенистый сумрак улиц. Взявшись за руки, будто шествуя во главе долгой, праздничной процессии, взошли они ступенями к церковке. Внутри они , преклонив колени, надолго остались среди всех и порознь.
    И тогда Бог был очень богат.

перевод с немецкого Терджимана Кырымлы

Р.М.Рильке "Старики", рассказ

     Герр Петер Ни`колас вслед за семьдесят пятым своим годом запамятовал тьму народу, и грустное, и доброе выветрилось из памяти старика, и счёт потерял он неделям, и месяцам ,и годам. Лишь о днях осталось у него слабое представление. Поскольку наблюдал он своими слабыми, всё слабеющими глазам всякий восход как выцветший пурпур и всякое утро как vieux rose (старая роза- фр.,прим. перев.) блистающее, перемены суток он всё-таки улавливал. В общем, они ему докучали, и старик воспринимал их как лишнюю, глупую докуку. Достоинства весны и лета также для него пропали. В конце концов, его почти всегда знобило. Оттого ему было безразлично, благодаря чему тепло: то ли от камина, то ли от солнца. Только вот что последнее- гораздо дешевле, это он знал. Поэтому что ни день ковылял он в городской парк и садился на долгую скамью под липой между Пепи и Христофом, стариками из дома призрения.
     Его дневные соседи-посидельцы были, пожалуй, постарше. Сев, герр Петер Николас кряхтели и кивал. Налево-направо кивал он как заведённый. Затем герр Петер Николас укоренял палку в песке и клал ладони на её кривой конец.
     А пото`м он мостил свой округлый, гладкий подбородок на тыл ладони и мигал Пепи налево. Он рассматривал, насколько ему это удавалось, его рыжую, будто вялую голову свисавшую с его обрюзгшей шеи, а широкая его седая борода, сдавалось Петеру, линяла, поскольку корешки поросли выглядели грязно-жёлтыми. Пепи сидел наклонившись вперёд, уткнув локти в колени, и плевал время от времени мимо рук в песок, где уже собралось болотце. Он при жизни пил немеряно ,а теперь, казалось, был обречён возвращать жидкостную ссуду земле с процентами в рассрочку.
     Не заметив перемен в Пепи, развернул герр Петер голову вполоборота вправо. Христоф только что всосал понюшку табаку и уж сощёлкивал заботливыми готическими пальцами улики сего предприятия с потёртого платья. Он был невероятно дряхл, и теперь герр Петер, пока будучи в состоянии удивляться, частенько подумывал, как эти жесты ещё удавались тощему Христофу, как тот ещё себе чего-нибудь не сломал за минувшую жизнь. Он мило воображал себе Христофа в образе сухого деревца подвязанного за шею и лодыжки к стойкой, здоровой подпорке. Христоф тоже хорош: слегка рыгнул то ли в знак довольствия, то ли по причине несварения. При этом он беспрерывно молол беззубыми челюстями, а его узкие губы ходили ходуном. Будто его худой желудок не сносил ни минуты праздности -и Христоф по возможности постоянно что-то жевал.
     Герр Петер Николас развернул свой подбородок прямо и уставился слезящимися глазами в зелень. Ему теперь докучали детки в летних одёжках, котрые подобно солнечным зайчикам непрерывно скакали перед зелёными кустами туда-сюда. Он приспустил веки. Он не спал. Он слышал тихое жевание тощего Христофа, шорох его колючей бороды, и громкие плевки Пепи, который то и дело поругивался грязновато когда к нему приближался ребёнок или пёс. Он чуял шорох гравия с дальних дорожек, и шаги прохожих, и двенадцать ударов ближних курантов. Он не считал их, но знал, что уже полдень, когда бьёт столько, что и не сосчитать. Одновременно с последним звоном раздавался вкрадчивый голосок прямо в ухо старика: "Дед... полдень".
     И герр Петер Николас подбирал свою палку и легонько затем возлагал свою ладонь на русую голову девочки-десятилетки. Малышка всякий раз извлекала ладонь, будто увядший лист, из волос целуя её. Тогда дедушка ещё по разу кивал налево и направо. И слева, и справа ему машинально кивали в ответ. А затем Пепи и Христоф наблюдали, как герр Петер Николас с маленькой русой девочкой пропадали за ближними кустами.
    Иногда выходило так, что на месте господина Петера Николаса оставалась лежать пара жалких, беспомощных цветов, забытых деткой. Тогда, бывало, робко тянулся тощий Христоф за ними своими готическими пальцами и затем поднимал их с ложа как необычайную редкость и драгоценность... Рыжий Пепи оттого презрительно сплёвывал, а сосед его стыдился.
    В дом призрения Пепи возвращался ,однако, пораньше и , будто ненароком, ставил на подоконник бутылку с водой. Затем усаживался он смирно в наитемнейшем углу комнаты и ждал, пока Христоф не опустит в неё пару жалких цветов.

перевод с немецкого Терджимана Кырымлы

Р.М.Рильке "Могильщик", рассказ (отрывок 3)

     И оказалась Гита в домике, она лежала на кровати, ещё в сознании, прислушивалась.
     -Они ушли прочь,- сказал чужак и наклонился над нею. Она уже не могла видеть, но она легонько огладила его осунувшееся лицо ,только чтобы убедиться: это он. Ей казалось, что они прожили вместе, чужак и она, годы напролёт.
     И ,неожиданно, она сказал: "Время не причина тому, не правда?"
     -Нет,- отозвался он.- Гита, не в нём дело". А он знал, о чём она. Так умерла Гита.
     А он похоронил её в конце срединной аллеи, в чистом, сияющем гравии. А луна взошла- и казалось, что он роет серебро. "Ты любовь,- молвил он и молча постоял немного". И сразу же, словно опасался тишины и безделья, принялся за работу. Семь гробов стояли пока непогребённые: их принесли за минувшую неделю. Без долгих процессий, хотя в одном из них, особенно просторном дубовом, покоился прах Джанбаттисты Виньолы по прозвищу Подеста`.
     Всё переменилось. С заслугами и приличиями не считались. Вместо одного усопшего с множеством живущих приходил уж  о д и н  живой, привозил на своей тележке три-четыре гроба. Рыжий Пиппо освоил новое ремесло. А чужак замерил оставшийся кладбищенский простор. Вышло примерно на пятнадцать погребений. И он принялся за своё дело. И только стук его заступа слышался в ночном околотке. Пока из города не донеслась весть о новый смертях. Ведь уже никто не таился, никакой тайны не осталось. Если кого хватала хворь или просто страх заболеть, кричалось, оралось, причиталось до самой кончины. Матери боялись собственных детей, никто не знался с соседями и родичами, как в жутких сумерках. Одинокие ,усомнившись, вскакивали с логов и выбрасывали пьяных шлюх, если тех шатало, из окон прочь в страхе заразиться.
     Но чужак копал себе спокойно. Он чуял: пока он тут господин, в этих четырёх углах, пока он рядит тут и строит, и ,по крайней мере здесь, на крайний случай цветами и кустами осмыслит он безумную насмешку заразы, утихомирит ,землёй облагородит окружающую какофонию, покуда он судит тут, а день настанет- и его, усталого, сменит тут иной. И две могилы были уж готовы. Но затем нахлынуло это: смех, голоса- и скрип телеги. Та была переполнена трупами. А рыжий Пиппо собрал дружков, которые ему пособляли.  И они стаскивали верхнего мертвеца ,который, сдавалось сопротивлялись им, и швыряли их за кладбищенскую ограду. А за ним- ещё одного. Чужак крепился. Пока ему под ноги не рухнул труп молодой девушки, нагой и окровавленный, со спутанными волосами. Тогда могильщик разразился проклятьем в ночь. И хотел было продолжить своё дело. Но подвыпившие бурши не послушались наказа. Рыжий Пиппо всё мигал за изгородью своим плоским лбом да швырял на погост труп за трупом. Так окружили трупы спокойного труженика. Трупы, трупы, трупы. Тяжелее, всё тяжелее ходил заступ. Руки мертвецов будто цеплялись за выступы ям. Тогда замер чужак. Его лоб оросил пот. В его груди что-то сжалось. Тогда подошёл он к ограде и ,когда круглая, медная голова Пиппо показалась наружу, чужак широко замахнулся на неё заступом ,почувствовал, что попал и ещё посмотрел, мокрый ли ,чёрный ли железный край лопаты. Он далеко зашвырнул своё орудие и склонил голову. И так, медленно ушёл он прочь из своего сада, в ночь- побеждённым. Слишком рано пришедший, слишком рано.

перевод с немецкого Терджимана Кырымлы

Р.М.Рильке "Могильщик", рассказ (отрывок 2)

    Уж зацвёл сад в околице, раскинулся по всему периметру изгороди, вытянутся вверх - и воздал за вложенный труд. И стали выпадать праздные светлые вечера на скамеечке при жилище могильщика, когда вольно было посидеть да поглазеть -что за тихие и возвышенные вечера. Тогда Гита расспрашивала, а чужак отвечал, а между беседой они долго помалкивали- и тогда природа говорила им. "Сегодня я расскажу тебе об одном мужчине, о том, как умерла его жена,- однажды после долгого молчания начал чужак, и его сцепленные вместе руки задрожали.- Осенью это сталось. Он знал, что та умрёт: врачи сказали это, врачи, которым свойственно ошибаться, но жена молвила то же раньше их, а она не ошибалась".
     -Она  ж е л а л а  умереть?- спросила Гита умолкнувшего чужака.
     -Она желала, Гита. Она желала чего-то иного, не жизни. Слишком тяготило её окружение- она желала одиночества. Девушкой она не была одинокой как ты ,Гита ,а когда вышла замуж, то узнала, что прежде была одинокой, но желала быть одинокой, не зная того.
     -Был её муж нехорош?
     -Он был хорош, Гита, поскольку любил её, а она любила его. Люди столь ужасающе далеки  взаимно, а влюблённые часто дальше всех. Они дарят взаимно своим, собой- и оттого между ними растут преграды: ни разглядеть друг дружку, ни сблизиться им. Но я хочу рассказать тебе об умирающей даме. Итак, она умерла. Это сталось утром, у мужчина, который не сомкнул глаз, сидел при ней и видел ,как та умирала. Она вдруг вытянулась и приподняла голову, а жизнь её ,казалось, подступила к лицу да там и замерла что сотня цветов, в каждом изгибе и уголке. А смерть явилась и оборвала одним махом сырую глиняную кочку, которая затем расплылась и медленно отвердела. Её глаза замерли нараспашку, а веки всё отворялись что раковины погибших моллюсков. А мужчина, не в силах стерпеть вида распахнутых невидящих глаз, принёс из осеннего сада пару чёрствых розовых бутонов, нагрузил ими веки. Тогда очи сомкнулись было, а он сидя рядом, долго всматривался в мёртвое лицо. И чем дольше дивился он, тем явственнее замечал лёгкий прибой жизни к кромке застывшего лица. Он угрюмо припомнил ,как ,взглянув в это лицо в лучшую годину жизни жены, заметил  э т у  жизнь, и он тогда понял, что не хозяин ей. Смерть не лишила преставившуюся  э т о й  жизни, она сорвала многие иные, а  э т у оставила волноваться в окоёме милого лица. Она то приливала к тихим устам ,то удалялась прочь, прибывала бесшумна и собиралась где-то повыше замершего сердца.
     И тогда мужчина, который беззаветно любил эту женщину, так же и она- его, несказанно, невыразимо возжелал овладеть жизнью, избежавшей смерти. Разве не он один унаследовал её цветы, и книги, и нежные одежды, которым только ему одному суждено было благоухать телом преставившейся? Но мужчина не знал, как остановить тепло ,столь неумолимо истекающее с холодных ланит. как его собрать, чем пособить? Он тронул ладонь мёртвой, пустую и распахнутую, лежавшую что половинка плода, упавшего оземь: та будто искупалась было в ночной росе чтоб затем ,на утреннем ветру, скоро охладеть и высохнуть. Вдруг нечто шевельнулось в облике мёртвой. Мужчина напряжённо всмотрелся. Тишина царствовала, но внезапно дрогнул бутон на левом веке. И мужчина заметил, что и "правый" бутон набух и всё прибывает. Лик принадлежал смерти, но розы отворялись как глаза, которые прозревают в иную жизнь. а когда настал вечер, вечер этого безмолвного дня, тогда отнёс мужчина в дрожащих руках две крупные, красные розы к окну. В них, что от собственной тяжести колыхались, нёс он избыток жизни любимой , избыток ,который и он не принял... Чужак уронил голову в ладони и замер на скамейке молча. Когда он отошёл, его спросила Гита:
     -А что было после?
     -Затем он ушёл прочь, ушёл, а что ещё ему оставалось? Но он не поверил в смерть, он принял только то, что людям суждено оставаться порознь, и живущим, и умершим. И в том была беда умершей, а не в постигшей её смерти.
     -Да, и я верю, тебе нечем было помочь ей,- грустно молвила Гита.- У меня был белый крольчонок, совсем домашний, он так привязался ко мне. А затем он заболел, судороги сводили ему горло, ему было больно как человеку. И он смотрел на меня маленькими глазёнками, надеялся, что я помогу. А потом он, уже не глядя на меня, умер на моих коленях, одинокий, будто за сто миль отсюда.
     -Нельзя приручать животных, Гита, правда. Взвалив на себя долг, обещаешься- и не в силах сдержать обет. Грядущие отречения- наш удел в этом пути. И ничего иного нам не остаётся- лишь неизбывный долг. И  э т о  значит любиться, быть обязанным друг дружке, ничего помимо этого, Гита, ничего  б о л ь ш е .
     -Знаю,- проронила Гита,- но и этого много.
     А затем пошли они вместе, взявшись за руки, по кладбищу и не думали, вовсе не гадали, что может наступить перемена.
     Но она явилась. Один августовский день, тяжкий, застойный, безветренный, принёс в город лихорадку. Чужак поджидал Гиту у кладбищенских ворот, бледный, открытый.
     -Мне снился злой сон, Гита,- крикнул он ей.- Возвращайся домой и не приходи сюда прежде чем дам тебе знать. Пожалуй, отныне у меня будет много работы. Будь здорова.
     Она же бросилась к нему на грудь и плакала. А он позволил ей выплакаться досуха, и долго смотрел ей вслед, уходящей. Он не ошибся: настала страда. Что ни день прибывали на погост две-три процессии. Многие мещане следовали в ряд, то были богатые и церемонные погребения, не обделённые ни речами, ни песнопениями. Но чужак знал невысказанное никем: чума проникла в город. Дни наставали всё жарче и безоблачнее, небо сулило смерть, а ночи минали не даря прохлады. Отвращение и страх прилипли к мастеровым ладоням, к влюблённым сердцам, трепали их в клочья. и тишь воцарилась в усадьбах как бывало по большим праздникам или в глухие полуночи. И вдруг затрезвонили колокола, все, без устали: сдавалось, будто дикие звери уцепились в канаты, тянули их клыками -так заливались ,бедные, на последнем издыхании.
     В те чёрные дни могильщик один-одинёшенек работал в околице. Его руки окрепли от непосильных трудов, чужак же посветлел от ускорившегося оборота крови в своих жилах.
     Однажды утром перед ним, прокинувшимся от недолгого сна, стояла Гита: "Ты болен?"
     -Нет, нет. И он ,не сразу, вник в сказанное, торопливо и бессвязно, ею.
     Она сообщила, что народ Сан-Рокко- на пути к погосту: те -против неё, поскольку "послушай, они говорят, что ты чуму накликал, в пустому углу насыпал холмов, говорят они, чем навлёк на погост новых покойников. Беги, беги!"- умоляла Гита и пала на колени пред ним как подкошенная. А на пути уже виднелась, всё ближе, беснующаяся толпа. А в глухом ропоте оравы вихрились угрожающие возгласы. А Гита вскочила -и снова рухнула на колени и хотела увести чужака с собой.
     Тот же, словно окаменевший, не двигаясь с места, умолял её скрыться в своём домике и переждать. Она послушалась. Она присела на корточки за дверью, а сердце её трепетало, а руки и голова, все члены дрожали безудержно.
     Рухнул камень, ещё один: слыхать было, как они шлёпались в живую изгородь. Гита уж не стерпела. Она распахнула дверь- и метнулась прочь, понеслась прямо навстречу третьему камню, который размозжил ей лоб. Чужак поднял её, упавшую, снёс её прочь, в свой маленький, тёмный домик. а народ визжал, всё смыкаясь с приземистой зелёной изгородью, не способной сдержать беснующихся. Но тогда-то случилось непредвиденное, страшное. Лысый коротышка, писарь Теофило вдруг повис на соседе, кузнеце с улицы Виколо Сантиссима Тринита`. Недомерок извивался, а глаза его странно вращались. И сразу же вслед за ним, в третье ряду зашатался подросток, а за ним закричала женщина, беременная - и почали все тузить друг дружку, обезумев от страха. Коваль ,крупный ,мощный мужчина, дрожа, мотал рукой, на которой повис было писарь, зря пытаясь сбросить коротышку, тряс себе и тряс.

окончание следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы

Р.М.Рильке "Могильщик", рассказ (отрывок 1)

     В Сан-Рокко умер старый могильшик. Его, бывало, ежедневно требовали. Но на этот раз за три с лишним недели никто в городе не умер- и всё обошлось. никто не волновался: ждали. Наконец, однажды майским вечером явился чужак, желающий занять должность. Гита, дочь Подеста` увидала его первой. Тот покинул было комнату её отца (как вошёл туда, Гита не заметила) и направился прямо к ней, будто желал встретиться в тёмном коридоре.
     -Ты его дочь?- спросил он тихим голосом по-нездешнему расставляя ударения в каждом слове.
     Гита кивнула и прошлась рядом с незнакомцем к глубокому окну, через которое в дом проникали свет и тишина улицы, что уже упокоилась вечером.
     У окна они внимательно всмотрелись друг в дружку. Гиту весьма удивил облик пришельца, и тот вынужден был рассматривать её в ответ те же минуты. Он был высок и строен, одет в походное платье неместного покроя.
     Блондин, он носил шевелюру словно корону. Вообще, в нём присутствовало нечто от дворянства: он мог быть магистром или лекарем, а почему-то был могильщиком. А взгляд её невольно искал его руки. Чужак протянул ей обе, как дитя.
     -Эта работа вовсе не трудна,- молвил он, а Гита, разглядывая ладони, внимала его улыбке будто солнечному лучу, согревавшему её.
     Затем они вместе прошлись к воротам дома. На улице уже стемнело.
     -Далеко?- спросил чужак и посмотрел на ряды домов, спускавшиеся вниз, до самого конца улицы.
     -Нет, не слишком, но я проведу тебя, поскольку ты не знаешь дороги, чужак.
     -Ты знаешь?- серьёзно спросил мужчина.
     -Да, и хорошо. Я ещё маленькой уже запомнила её: она ведёт к матушке, которая рано покинула нас. Матушка покоится там, за оградой- я хочу показать тебе, где.
     И они пошли молча, а шаги их звучали в тиши  з а о д н о . Внезапно молвил мужчина в чёрном:
     -Сколько лет тебе, Гита?
     -Шестнадцать,- сказала детка и немного вытянулась вверх,- шестнадцать, а с каждым днём понемножку больше.
     Чужак улыбнулся.
     -Ну,- спросила она, также улыбаясь,- а тебе сколько?
     -Я старше, старше тебя, Гита, вдвое старше, и с каждым днём намного, намного старше.
     Они остановились у кладбищенских ворот.
     -Вот дом, где тебе жить, он у мертвецкой,- сквозь ограду девушка указала на хижину, заросшую плющём, в противоположном конце погоста.
     -Ну-ну, быть тому, -кивнул чужак и окинул медленным взором из свой новый удел, из края в край. -Наверное, он был стариком, тот старый могильщик?- спросил он.
     -Да, глубоким стариком. Он жил тут со своей женой, древней старухой. Она сразу после смерти мужа ушла прочь, я не знаю, куда.
     Чужак сказал только "ага", он ,казалось, думал о чём-то постороннем. И, неожиданно, он обратился к Гите: "Ты можешь идти, детка: уже поздно. Не боишься одна?"
     -Нет, я всегда одна. А ты не боишься тут вот?
     Чужак покачал головой, взял руку девушки, стиснул её легко и уверенно: -Я тоже всегда один,- молвил он тихо, а затем ,затаив дыхание, шепнул,- Чу... И они вдвоём услыхали соловья, который в терновом углу вот и залился трелью,- и они замерли, охваченные волнующими переливами, ошеломлённые песенной душевной тоскою.
     На следующее утро новый могильщик Сан-Рокко приступил к службе. Он показал себя докой: перекопал весь погост и сотворил большой сад из него. Старые погребения расстались с задумчивой печалью, они скрылись за пышным цветом и колыханием побегов. А по пути к воротам, где прежде простирался целинный, неухоженный дёрн, мужчина разбил аккуратные клумбы, похожие на те, что были высажены им по иную сторону ограды, да так, что околица погоста слилась с занятым погребениями местом. Народ, что заходил из города на кладбище, не мог сразу сыскать милые могилы и ,бывало, старушка-мать выплакивала над обычным холмиком слёзы, которые причитались усопшему сыну под светлыми анемонами.
     А мещане Сан-Рокко отныне уж не столь тяготились смертью. Если кто и, бывало, умирал (кончина постигала по приемуществу стариков этой замечательной весной) ,то путь усопших на погост был долог и беззаботен, а на месте упокоения их ждал укромный, устроенный покой. Цветы столь живо буйствовали повсюду, что казалось, зев Земли отворялся ради одних цветочных, тысячекратно цветущих речей.
     Гита наблюдала за этими переменами ,она почти всегда пребывала с чужаком. Она присутствовала при погребениях, спрашивала, а ответу чужака оттенял могильный ритм, старательно отстукиваемый заступом. "Далеко,с севера, -отозвался пришелец на один вопрос". "С одного острова,- и он нагнулся чтоб собрать сорняки,- с моря. С иного моря. Того, что с вашим (чую ночами его дыхание, хоть до него два дня пути отсюда) едва ли сравнится. Наше море -серое и мрачное, от него прибрежные насельцы печальны и тихи. Весной оно дарит их нескончаемыми бурями, которые сдерживают рост всего так, что май минает незаметно, а зимой пленяет всё окрест морозом, всё живое на островах".
     -Многие живут на островах?
     -Немногие.
     -И женщины?
     -И они.
     -И дети?
     -Да, и дети тоже.
     -И мёртвые?
     -И множество мертвецов, поскольку многих ,многих выносит море и кладёт в ночи на берег, а кто их находит, тот не пугается, но кивает, только кивает, как старому знакомому. У нас был старик, который рассказывал о каком-то островке, куда серое море нанесло столько мертвецов, что живым не осталось места. Они, живые, жили будто в осаде трупов. Может быть, это просто выдумка, и, вероятно, старик, который её рассказывал, просто помешался. Я верю, что жизнь сильнее смерти".
     Гита немного помолчала. Затем она сказала: "А всё же мать умерла".
     Чужак прекратил работу и опёрся о заступ: "Да, я тоже знал женщину, которая умерла. Но она желала того".
     -Да,- честно прибавила Гита,- могу себе представить, что смерть бывает желанной.
    -Большинство людей хочет её, а оттого умирают с ними заодно и те немногие, которые хотят жить: они уходят за компанию, их никто не спрашивает. Я много походил по свету, Гита, со многими людьми говаривал. И не сыскал ни одного, которому не хотелось бы умереть. По правде сказать, мало кто осмелился даже намекнуть на обратное, страх их крепил: да, люди выговаривают не всё. Внутри- их воля,  неразговорчивая воля, и она падает, валится ради смерти как спелый плод с дерева.
     Так наступило лето. И каждый новый рассвет с птичьими перепевами встречала Гита на кладбище с пришлым северянином. Домой кликали её, осуждали девушку, пробовали и силой, и лишениями вернуть её- всё оказалось зря. Гита досталась чужаку будто в наследство. Однажды позвал её Подеста`, а он был крутым мужчиной, зычногласым. "Ваше дитя одиноко, мессер Виньола,- ответствовал чужак на все к нему воззвания, отвечал спокойно, слегка кланяясь. -Я не могу воспретить ей быть рядом с матушкой. Я ничего не дарю ей, ни обещаю, ни единым словом к себе не кличу".  Молвив это достойно и уверенно, он ушёл ,высказав всё, поскольку к произнесённому ему нечего было прибавить.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы

Р.М.Рильке "Владимир, облачный художник", рассказ

     Вот они: снова на самом дне, ненужные, отщепенцы, обманутые и обманувшиеся во всех отношениях. Всяк держится за себя и презирает тех ,кто повыше и пониже.
     В таком-то настроении высказывается Барон: "Не сто`ит впредь заходить в это кафе: ни газет, ни обхождения, ничего".
     Двое других в точности того же мнения.
     И так длятся посиделки да за мраморным столиком, который не ведает, чего троица от него хочет. Покоя желается им, только покоя. Поэт продуцирует его сколь ясно, столь же и звукоподражательно: "Чушь, -произносит он по прошествии получаса".
     И снова все согласны.
     Ждётся Бог знает чего.
     Художник заболтал ногой. Он глубокомысленно созерцает её, недолго. Затем, вникнув в суть "маятника" ,заводит:
                          "О, тупость, тупость,
                           да ты- моя забава..."
      Время давно вышло, пора отсюда. Одни за другим уходят они, воротники торчком. Погода в тон им. Хоть вой, хоть реви.
      Чем заняться? Остаётся одно: собраться меж пятью и шестью у Владимира Любовски, посумерничать. Вперёд же: Паркштрассе, 17. Ателье.

     *
     К Владимиру Любовски приходят только ради его работ. Он именно выкуривает, выдувает свои картины, все. Ателье, всё, полнится фантастическим чадом. Счастье твое, коли сквозь Пра-туман отыщешь кратчайший путь к дряхлому дивану, на котором обитает Владимир, день за днём.
     И сегодня как вчера. Он не встаёт, невозмутимо дожидается двоих "обманутых". Те садятся справа и слева от хозяина, каждый- на свой манер и по нраву. Они где-то разыскали зелёный шартрёз и сигареты. Само собой разумеется, они потребляют то и это с минами людей ,постоянно жертвующих собой. Сигареты даже прекрасны: Боже мой, чем же ещё  подсластить жизни несчастные.
     Поэт откидывается назад: "Разве не халтура- жизнь, для мазилок, а?"
     Владимир Любовски молчит.
     Те ,двое, выжидают в охотку. Так хорошо в благоухающей темноте. Сиди себе спокойно, а всё же один да и заговорил:
     "Как вам это удаётся, Любовски: у вас вовсе не пахнет скипидаром?"
     Барон уточняет: "Напротив. У вас где-то цветы?"
     Тишь. Владимир пребывает далеко за своими облаками.
     Но троица терпелива. У них и время, и шартрёз.
     Они знают это: ждать- и он явится.
     И вот, приходит:
     Пых. Пых. Пых, затем- милые, медленные слова, что светом странствуют и вещи издали удивляют. Облака воспаряют столь высоко. Точно домашнее вознесение.
     Например:
     Пых. "Это значит, что люди ищут Бога вдали. Они ищут Его в Свете, который чем выше, тем резче". Пых. "А Бог ждёт где-то ещё... ждёт... в самой сути-гуще Всего. Глубоко. Где суть корни. Где тепло и темно..." Пых.
     А Поэт неожиданно заходил туда-сюда.
     Трое думают о Боге, что угнездился за фасадами вещей... невесть где...
     "Страшиться...?" Пых. "Почто?" Пых.
     "Человек же всегда над Ним. Словно плод, которому некто подставил, держит красную чашу. А коль плод поспеет, он падёт..."
     Вот, Художник разорвал клуб дыма, так- неосторожным жестом: "Ге-р-р-р-р Бог, -молвит он и находит на диване бледного человечка со странно округлившимися глазами". Глаза с вечным трауром за всем глянцем,...столь по-женски радостные. И совсем холодные руки.
     И Художник замирает в нерешительности. Он больше, право, не знает, чего желалось ему.
     Хорошо, что Барон вмешивается: "Вы должны изобразить это, Любовски..." Ч т о ?...Барону неведомо в точности. И всё же он повторяет: "Правда, Любовски". Последнее звучит несколько покровительственно против воли Барона.
     Владимир уже совершил было долгий путь от ужаса через тьму удивления. Наконец ему даётся улыбка, он грезит: "О да, завтра". Пых.
     Для троицы не осталось в ателье простору. Друг дружку толкает. Уходят, все: "До свидания, Любовски".
     За углом трясут с ненужной резкостью друг другу руки. Спешат расстаться.
     Удаляются взаимно.
     Маленькое, уютное кафе. Ни души внутри, только гудящие лампы. Тут Поэту засочинялось: строки легли на оборот старого конверта. И всё торопливее почерк, и всё мельче: строка за строкой, многонько.
     Там, на шестом этаже, в ателье Художника- приготовления к завтрему. Напевая, хозяин, сдул пыль с мольбертов, старую пыль. Явился новый холст наружу, светлый что чело. Хоть венчай его.
     Только Барон в пути. "Половина одиннадцатого, Олимпийский театр, боковой вход!- наказал доверительно он кучеру и пошёл себе дальше". Ведь ещё полно времени для отдыха и туалета. Кому сдался он, тот Владимир Любовски?

     *

     Владимир притворил дверь и ждёт, пока совсем стемнеет. Затем сидит он, щуплый, на краешке дивана выпростав ледяные ладони. На него находит легко и тихо, без натуги и пафоса... единственное, что он пока не выставлял напоказ, что ему одному принадлежит. Его одинокая суть.

перевод с немецкого Терджимана Кырымлы

Р.М.Рильке "Дом", рассказ (отрывок 2)

     Она сидит и смеётся. Складки вдоль её ног то сбегают вниз, то пропадают... это игра света?... "Дом,- тужится Эрхард,- ...наверное, это старый дом?" Она смеётся молвя :"Да, старый... А почему вы не садитесь, сюда?" И подвигает низенький стул, тоже в меху, поближе к себе. Эрхард снимает, задумавшись, шляпу, кладят её, присаживается... "Вы чужой?" "Да,- возражает Эрхард,- я... так сказать... просто мне дом..." И снова теряется. Он чует: в этой комнате всё ему льстит, подушки жмутся к его тылу, а к ладоням льнёт мех, лижет ласково их по-кошачьи.
     Внезапно откидывается дама назад, заломив руки, кладёт их себе под затылок будто подушку и спрашивает переменив тон: "Как давно мы с вами тут видались?"
     Эрхард обескуражен. "Где-е-е...- мнётся он".
     "Ну, в Берлине-то ,у Кролля..."
     Эрхард совершенно спокоен. "Нет, -говорит он. -Вы, пожалуй, обознались. Я Эрхард Штильфрид, график". И он намеревается уйти. Та, будто не слыша его, бросает в лицо смеясь: "В Мюнхене случилось это..."
     Эрхард снова пытается встать. Но смех кружит ему голову.
     "В Мюнхене! А ты притворяешься, что забыл. На октябрьском лугу..."
     "Нет, -сопротивляется Эрхард, всё неувереннее.- Вы ,пожалуй, ошибаетесь... я..." И в тот же миг он припоминает девушку,...полгода назад... в Мюнхене, да... да, в Мюнхене, ночь... единственная за эти два года ночь... Он тогда, пожалуй, немного перепил, а та девушка... и в тот же миг он осознаёт всё. Конечно, та девушка была ...так ему показалось... худа, костлява, несколько бледна... а  э т а ? Он силится рассмотреть эту. Она избегает взгляда. Она охватывает Эрхарда, играет с ним, позволяет ему упасть себе на колени, овевает его своей шевелюрой, слепит его... При том говорит она бисерными, краткими, равно круглыми словечками, зовёт его на "ты"и ещё одним липким имечком, которое он, Эрхард, ненавидит. И ему становится совершенно ясно: ...нет, та девушка- не эта, верно же. А та, что он только раз, в той мюнхенской ночи повидал было, снова видится ему: бледная, тонкая. И, решительно, он встаёт. Но тут же осеняет его: ну откуда  э т а  знает, что было? И сразу же он успокаивает себя: эта  н и ч е г о  не знает, она только пытается разведать. И молвит он: "Кроме того, я спешу на поезд. Я еду именно..." Он произносит это почти грубо: ему ясно, что будет с ним, а тоска одолевает его, и- счастье. Что за приключение, как глупо! ...думает он (и берёт свою шляпу), ...но это всего лишь эпизод, нечто напрочь нежелательное.
     "Вы- график?- вопрошает она иным, уже третьим тоном и становится рядом". Он кивает. "О, подождите немножко,- любезно просит она. -Значит, вы знаете толк в вещах. Я покажу вам один отрез... можно ли его перекрасить против рисунка... угодно ли вам мне посоветовать?" Эрхард снова кладёт свою шляпу.
     "Охотно, -деловито откликается он.- У меня ещё остаётся немного времени".
     И она пропадает за ковровой дверью, а занавесь легонько смыкается следом. Эрхард смотрит на "луковицу". Пока пять, ещё два часа. Сколько ещё, собственно... а впрочем, всё равно: в десять буду в Данциге, затем- местным поездом... только в одиннадцатом буду дома... он улыбается.
     Она зовёт, изнедалека. Снова, как прежде, слабым ,манящим смешливым голосом. Непроизвольно Эрхард повинуется. Она прикорнула на коленях пред великанским отворённым гардеробом и тянет оттуда нечто: "Я не могу достать вещь, - по-детски искренне молвит она". Эрхард опускается на колени рядом с нею. Он чует зающую силу ,что источают её руки.  Платья, что там наверху повисли, чадят как куст жасмина. Он трудится вытащить отрез, а женские руки, те только трогают предмет, они замечательно слабы. Лоб Эрхарда щекочут края платьев ...или рука? И, неожиданно, нечто рушится на него, будто платье... и поцелуи, множество... и дрожь........................
     Неожиданно, словно маятник великих часов. Слабые руки толкают его прочь. А маятник ходит...туда... сюда, туда... сюда. Эрхард прислоняется тылом к платьям, которые колышутся на вешалках- они жестки и холодны. Безумный страх одолевает его. Мне надо прочь... думает он и слышит: маятник- громче. И сдаётся ему, что уходит он, убегает... а в действительности -застыл пред гардеробом, уставился на дверь. Там- красноголовый мужчина, которого Эрхард уже где-то видел.  Г д е  ж е ? ... Ого, мужчина ,похоже, говорит? Он кривит так рот. Нет, он ошибается. Он мертвецки нем (Эрхард готов поклясться), мертвецки нем. И сразу же он, Штильмарк, осознаёт: теперь до`лжно умереть, естественно. Дальнейшее не имеет значения. Тут- всего лишь промежуточная станция, одна...
     Крик, ясный, ужасающий, мешает ему. Ага...думает Эрхард, уж тот убил её. Кого? обдумать нет времени. Ведь великан колышется,...  Дверь, стена, всё- сплошной бычьеголовый мужчина.
     Снова страх, секунду, только одну секунду... затем мужчина съёживается, обретает свои пропорции, что необычно успокаивает. Всё равно, тот толкает супостата... падение, глубоко, глубоко и- звёзды, миллионы звёзд...
     Но снова, издалека, доносятся мысли, ах! даже разговор с кем-то: "Это нечто абсолютно нежелательное, пара часов... я мог бы с равным успехом поспать..."
     И снова -падение, ужасное.
     И больше никаких мыслей.

перевод с немецкого Терджимана Кырымлы

Р.М.Рильке "Дом", рассказ (отрывок 1)

     Крупная ситцевая фабрика купно с шелкографией Вёрманна и Шнайдера в Данциге открыла в Эрхарде Штильфриде талант замечательного графика. Он, ещё молодой человек едва за тридцать, со временем стал незаменимым в фирме. Его замечательный талант требовал постоянной подпитки как эстетическими образами так и техническими сведениями. Эрхарду назначили годичную стажировку в художественно-ремесленной школе и ,затем, ещё год обстоятельной практики по специальности на крупных фабриках Парижа, Вены и Берлина. С этим предложением фирма обратилась к Эрхарду вскоре после его женитьбы. Разумеется, о том чтобы отправиться в командировку вместе с женой ,не стоило и думать, поэтому решение далось Эрхарду тяжело. Но, собственно, его благополучие зависело от него, да и жена посоветовала мужу принять предложение. Она ждала первенца - и после удачных родов муж отбыл.
     И вот, он уже в обратном пути. Он в третьем классе удобного поезда уже миновал Берлин. Своеобразное довольство. Приятная дрожь переполняет его до кончиков пальцев. Радостное предвкушение не покидает его сердце. Попутчики присматриваются к нему- Эрхард утыкается в какую-то газету, размышляет себе. Как это минуло? Два года -и не поверишь. Ну да, оба- в трудах, которые скрадывали бег времени. А сколько всего сделано им: то-то начальство удивится. Он ведь недавно уведомил шефов о своих успехах, но самые выдающиеся достижения представит им самолично. Модель нового красильного пресса, например. Чудно-то! Именно ему, Эрхарду, принадлежит идея. Бедняга, помучился было с расчётами, что куда и как. А теперь, за опытным образцом запатентуем изобретение- и пойдёт дело. А тот, кто уже изобрёл пресс... да где же это было? В Париже, правильно! "В Париже" снова странно звучит для него, Эрхарда. Жена недавно черкнула было: "Ты уже повидал мир..." Мир? ...Собственно, повсюду он только с в о ё  искал ,словно шарил в тёмной комнате в поисках определённой вещи. Он так и не познал мир. Ну ладно, пусть так. Позже можно будет поездить по свету ради удовольствия, когда дитя подрастёт. Да, ребёнок! Как он может выглядеть... что за личико? Эрхард видел его только новорождённым. А у столь малых деток лица не разобрать. То ль он в него пошёл... то ли в неё? ...а затем он подумал было о жене. Испытал прилив тепла, не бурлящего, просто тепла. Она тогда была несколько бледна, но это- после родов. А скоро они заживут получше. Можно будет позволить себе жаркое дважды в неделю... может быть, и рояль устроить... не сразу... ну, к Рождеству. Вот остановился состав. Народ забегал туда-сюда. Крик "выходите! высаживайтесь!" Двери распахиваются, холод несётся в купэ. Носильщики в форменных холщовых куртках явились. Он ещё медлит. Затем слышит чью-то реплику: "Ну да посидим ужо!" Он пугается. "Простите?" "А-а?- кто-то сердито отозвался,- прицепка тут, посмотрим, когда отправимся..." Тогда он покидает вагон. Он ищет станционного смитрителя, продирается без оглядки сквозь толпу- к служащему. "Мне надо ехать дальше, немедля!- кричит вне себя". "Но, господа хорошие,- равнодушно молвит ему и всем смотритель,- я не могу иначе. Ваш состав опаздал на двадцать минут. Данцигский уже ушёл. Я не переставляю рельсы". "Но ещё будет оказия?..." Служащий обращается к Эрхарду: "Успокойтесь. Уже два. В пять в Данциг отправляется скорый. Итак, в пять часов. Куда вы едете?" Смотритель уже говорит с другим. Эрхард с сумкой стои`т на медленно пустеющем перроне. Внезапно его осеняет: а где же мы? Он читает большие буквы, прямо перед собой: МИЛЬТАУ. Мильтау, да отсюда пара часов поездом до Данцига, а значит,примерно пять- экипажем. Решено, взять экипаж. Он справляется у служащего. Тот, раздражённо :"Тогда идите в город, а здесь- нет". "Город далеко?" "Нет". После пары шагов Эрхарду становится смешно: во что этот экипаж обойдётся... и на что так спешить? Действительно пять часов -препятствие? Он улыбается. Не следует мне волноваться, думает он, мелочь-то какая, я уже почти на месте,... в прихожей,... скажем так.
     Он заходит в ресторацию. Он заказывает коньяку. Он согревается. Затем сидит он ,будто забыв, что делать собирался. Наконец, осеняет его: думать, натурально, как прежде. И он пытается: его жена, его мальчик, которому почти два с половиной года. В таком возрасте разве дети говорят? Но нет, с думаньем не выходит. Тут не то что в поезде, где всё движется. З д е с ь  з а с т ы л о всё как в тумане, в этой ресторации, в пыли. И мысли замерли, за компанию. Но ведь ему столько раз приходитлось дожидаться разных составов. Разных? Ох, нет, совсем других! И чем он тогда коротал время? Ну, не такие долгие стоянки... ходил, бывало, в город. Вот ещё оказия. Он выпил ещё коньяку и вышел вон.
     Вначале- дорога в угольной золе, чёрная, грязная. Вдоль старого дощатого забора, прямо, не сворачивая. Затем- мост через нечто отвратительное, канаву с отбросами. Он рассмотрел внизу ржавое, помятое ведро в иле. И, внезапо- фабрика. Трубы, высокие стены из жести. Словно великанская банка сардин, нечто бессмысленное! И, наконец- нечто вроде города: дом справа, лужища... дом слева... а затем- улица. Лавка с туфлями, зубными щётками, карманными часами-луковицами. Ненадолго он задержался. Затем пошагал до самой площади. Он заметил новый дом на углу. До самого тротуала- громадная зеркальная витрина с цветами внутри. Снаружи -вывеска "Коффэ и Кондитерская". Может, кофейку испить, подумал было Эрхард и направился ко входу. И эта дверь -зеркальная, а сверху значится "ENTREE`" ("ВХОД", фр.- прим.перев.) по-столичному... Но Эрхард прошёл мимо.  Не сто`ит, подумал он ,перекусить- так в простеньком кафе! Я ведь уже почти дома. Это -всего лишь промежуточная станция, нечто абсолютно нежелательное... И снова вперёд. Ему навстречу донёсся голос, густой, животный, как рампа "расцветающая" в особых варьете: сначала- точка, затем- бурлит в зале, отврятительная, отталкивающая, густо сияющая... Голос зычный: "Нет... я точно знаю. И я поймаю её след! Но когда я его найду... убью его..." Эрхард взглянул на голосящего. Здорвяк, грузный, тот шёл с одним маленьким, костлявеньким, мимо него, Штильфрида. Здоровяк красномордый, грозный, а рот его имел форму слова "у б и т ь "... "Что за мужчина!- подумал Эрхард". Пожалуй, его следует бояться! ...Затем пошёл он своей дорогой. Жалкая брусчатка. Что за площадь, унылая, несчастная, пустая! Дома казались ему столь далёкими- и нависали над ним. А на той стороне... Среди тех домов, похожих на личики глупых, тугоухих, дефективных деток- некий иной дом. С ампирно-утончённым фасадом, с двумя вазами на крыше, справа и слева, по краям покатого фронтона.
     Эрхард подошёл ближе. Всё же, дом оказался невелик, даже маловат, несмотря на свои выкрашенные полуколонны с гирляндами цвета сепии. Два окна на втором этаже и одно, овальное- на первом, у входной двери, к которой вели три ступени. Но дверь и лесница казались непроходимыми. словно дом был декорацией, а... И снова задумался Эрхард: "Где этот дом я уже видел?..."  Ну да, так обычно думается тебе: где я уже ...? Эрхард приблизился к фасаду ещё. Внезапно заметил он, что дёрнул за шнурок звонка. Что за глупость? И хотел было ретироваться, да тут зашуршало у входа- и он устыдился просто убежать.
     "Желаете?- это была дама, довольно молодая, с неуверенным взглядом".
     "Я...- замялся Эрхард,- ах, простите... я..."
     "Пожалуйте. Холодно ведь,- молвила дама, и- вовсе не удивлённо".
     На улице было вовсе не холодно, в феврале-то, но Эрхарду показалось прохладно- и он потянулся следом за хозяйкой. Сени были сырыми и душными. Входя, Эрхард задел шаль, в которую куталась дама- и ощутил слабость. Она, хозяйка стояла уже так близко. "Сюда наверх,- сказала она и зашагала узкой, скрипучей лесенкой". Комната. Сумерки в красных сполохах: может быть, это- от занавесок из красного тюля. Или догорает где-то тайная лампада?
     "Присаживайтесь, - сказала дама". Она куталась в мягкой шали и поглаживала шкуру, что лежала на диване. Её руки- нагие, её платье- свободно, движения прихотливы. А голос её- как платье. Эрхард присматривается к ней. Внезапно он приходит в себя. "Простите, - говорит он в своей учтивой манере,- я вторгся сюда..." Она смеётся и зарывается в шкуру, которая заглатывает её. "Я...- тянет Эрхард, всё робея,- я вижу, дом... он очень выделяющийся, этот дом!"

окончание следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы