хочу сюди!
 

Татьяна

57 років, телець, познайомиться з хлопцем у віці 55-58 років

Замітки з міткою «рот»

Йозеф Рот ,Отель "Савой", роман (глава 2.15)

15.

Мы живём вдвоём в моей комнате, Звонимир и я. Он спит на софе.
Я не предложил ему свою кровать потому, что к ней было привык ,а затем долгое время был лишён мягкой постели. В доме моих родителей в Леопольдштадте (т.е. в Вене- прим.перев.) часто не хватало еды, но всегда была мягкая постель. Звонимир же всю свою жизнь ночевал на жёстких скамьях, "на честнОм дубовом", как он в шутку выражается, он не выносит никаих тёплых перин и видит плохие сны на мягком.
У него здоровая конституция, он поздно ложится и подымается с утренним ветерком. Крестьянская кровушка бурлит в его членах, у него нет часов, а время всегда он знает точно, предчувствует дождь и солнце, чует дальние пожары, и кажется ему, и будто видится.
Однажды во сне привиделось ему, будто батюшку его хоронили- Звонимир прокинулся и плакал, а я не знал, чем утешить ревущего здоровяка. В другой раз привиделась ему кончина своей коровы- он рассказал о том мне, казалось, равнодушно. Мы днями постоянно на ногах. Звонимир расспрашивает у рабочих Нойнера о делах, о забастовочных вождях (букв."фюрерах"%(( -прим.перев.), он даёт детям денег и ругается с жёнами рабочих, наказывает им увести мужей из зала ожидания. Я дивлюсь расторопности Звонимира. Он не владеет местным языком, пользуется минами лица и жестами рук скорее, чем ртом, но все понимают его точно, ведь он говорит именно по-народному и матерится на своём наречии. Ведь крепкое выражение понимает тут каждый.
Вечером мы идём во поле, там Звонимир присаживается на камень, утыкается лицом в ладони и всхлипывает как мальчик.
- Чего ты плачешь, Звонимир?
- Я о корове.
- Но ты же весь день знал, что она околела. Почему плачешь теперь?
- Днём у меня не было на то времени.
Это говрит Звинимир совершенно всерьёз, он плачет дорую четверть часа, затем подымается. Он внезапно громко смеётся потому, что замечает: камень-ракушечник, на котором только что сидел, устроен как низкое пугало для птиц.  Ракушки ведь вовсе не пугала!! Хотел бы я увидеть воробья, пугающегося одетого ракушечника!
- Звонимир, -прошу я,- уедем отсюда прочь! Езжай домой- твой отец пока жив, но он, пожалуй, помрёт, если ты не вернёшься домой- и... тогда тебе прибавится чёрных снов. И я тоже желаю домой.
- Ещё немного побудем тут, - отзывается Звонимир, и я знаю, что он не переменит своего решения.
Он рад отелем "Савой". Впервые живёт Звонимир в большой гостинице. Он вовсе не удивляется Игнацем, старым лифтовым мальчиком. Я рассказываю Звонимиру, что в иных отелях "катящие стулья" обслуживают нежные, молочнощёкие мальчики. Звонимир полагает, что всё-таки разумнее предоставить такую американскую штуку старому, опытному господину. Впрочем, ему обое непривычны: и "стул", и Игнац. Он охотнее ходит лестницею пешком.
Я обращаю внимание Звонимира на часы, мол, идут они вразнобой.
Звонимир говорит, что это неприятно. Надо исправить. Я показываю ему восьмой этаж и чадящую помывочную, рассказываю о Санчине и об осле на похоронах. Санчина ему вовсе не жаль, насчёт осла он смеётся, ночью, будучи раздетым.
Я знакомлю его с Абелем Глянцем, и с Гиршем Фишем.
Звонимир покупает у Фиша три номера- и желает ещё, и обещает тому треть выигрыша. Мы с Абелем Глянцем идём в еврейский проулок. Абель делает хорошие гешефты, спаршивает, есть ли у нас немецкие марки. У Звонимира есть дойчмарки.
- За двенадцать и четверть,- говорит Глянц.
- Кто покупает?- с неожиданным знанием дела спрашивает его Звонимир.
- Каннер!
- Ведите нас к Каннеру!- наказывает Абелю Звонимир.
- Что вам взбрело в голову?! Будто Каннер подойдёт к вам?! - испуганно кричит Глянц.
- Тогда я не дам марок! - режет Звонимир.
Глянц желает заработать -и бежит за Каннером.
Мы ждём. Заводчик приходит через полчаса и приглашает нас вечером в бар.
Вечером являемся мы в бар, Звонимир- в русской гимнастёрке, в подкованных сапогах.
Звонимир щиплет фрау Джетти Купфер в плечо- она взвизгивает: такого гостя ей давненько не приходилось обслуживать. Звонимир смешивает шнапсы, хлопает по плечу Игнаца так, что старый лифтбой ёжится, падает на колени. Звонимир смеётся над девушками, спрашивает гостей, как их звать- выкликает фабриканта Нойнера по фамилии, без "герра" и спрашивает Глянца:
- Где запропастился этот проклЯтый Каннер?
Господа вытягивают лица, но сохраняют спокойствие; и Нойнер не волнуется, не обращает внимания на реплики, хотя он год было отслужил в прусской гвардии и при шрамах.
Ансельм Швадрон и Зигмунд Функ тихохонько беседуют, а когда опоздавший Каннер язляется, то его ничьё "халло!", заслуженное и ожидаемое им, не звучит в его честь. Он оглядывается, находит Звонимира,- да и Глянц машет ему- подходит к нам и величественно вопрошает: "Герр Пансин?"
- К вашим услугам, мистер Каннер!- грозно кричит ему Звонимир так, что фабрикант пятится на полшага.
-Двенадцать и три четверти!- снова кричит Звонимир.
- Не так громко, -шепчет Глянц.
Но Звонимир вытаскивает так, что все за нашим столом это видят, свои деньги из бумажника- и датские кроны у него есть- Бог знает, откуда.
Каннер вытаскивает свои деньги и проворно считает их, чтоб побыстрее провернуть сделку, и считает именно по двенадцать и три четверти.
- Моя комиссия?- вопрошает Глянц.
- Шнапсом! -отвечает ему Звонимир и заказывает пять шнапсов для Глянца. Абель Глянц со страху пьёт до упора.
То был чудесный вечер. Звонимир испортил малину всем постоянным посетителям.  Игнац был зол. Его пивные жёлтые глаза искрились. Звонимир же делал вид, что лифтбой- лучший его приятель, кликал его по имени: "молейший Игнац!"- и тот подходил маягонько, старый котяра.
Фабрикант Нойнер нисколько не прикипал к Тоньке; голые девушки вкрадчиво подошли к нашему столу и трогали Звонимира за руку. Тот кормил их выпечкой, ломаным печеньем, и позволял им дегустировать различные шнапсы.
Девушки красовали во всей своей белой наготе, лебёдки.
Поздно пришёл Александерль Бёлёг. Он был убит и ,одновременно, задумчив, желал поведать кому-нибудь печаль свою- и Звонимир помог ему.
Звонимир выпил много, однако, но будто ни в одном глазу: посмеивался в охотку над Александерлем.
- У вас токие сапоги!- говорил он Бёлёгу.- Позвольте им показать свою остроту. Где вы волочили их, ваше новейшее оружие? Командирские, с французскими каблучками! Ваш галстук красивше платка моей бабушки, это столь же верно, как и то, что я сын Никиты, что зовусь я Звонимиром и ни разу не переспал с вашей невестой.
Александерль делал вид, что ничего не слышит. Скорбь грызла его. Он был печален.
- Не желал бы вам брата в таком вот облачении,- сказал мне Звонимир.
- Двоюродных не выбирают.
- Ничо, не робей, Александерль! -заорал Звонимир и ватал. Он был велик, что стена стоял он в тёмно-красном баре.
Но следующее утро проснулся Звонимир рано и разбудил меня. Он был одет. Он сбросил моё одеяло на пол и заставил меня встать и выйти с ним на прогулку.
Жаворонки пели замечательно.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose

Йозеф Рот ,Отель "Савой", роман (глава 2.14)

ВТОРАЯ ГЛАВА
14.

И вот стою я третий день на вокзале и жду найма. Я мог бы пойти на фабрику, если бы именно теперь не бастовали рабочие. Вот бы удивился Филипп Нойнер, заметив среди своих рабочих барного завсегдатая. Мне такая метаморфоза нипочём- долгие годы чёрного труда за моей спиной.
Нужны только обученные рабочие, а я неквалифицирован. Могу склонять "Калегуолполос" и ещё кое-что. Ещё и стрелять умею: я добрый стрелок. За полевую работу дают только ночлег и еду, а мне нужны деньги.
На вокзале можно заработать денег. Иногда сюда приезжает иностранец. Он ищет себе надёжного "человека со знанием языка" чтоб не попасть впросак общаясь с местными хитрованами. И носильщики тут весьма востребованы- здесь таких немного. Вот и больше не знаю, чем ещё мог бы заняться я. С вокзала не так далеко в мир. Здесь можно посмотреть на разбегающиеся рельсовые пути. Люди прибывают и едут дальше. Может, встречу друга или фронтового товарища?
И вправду, подходит один, а именно- Звонимир Пансин, хорват, из моей части. И он возвращается из России, и -не на своих двоих, а поездом,- значит, дела у него идут хорошо и что он мне пособит.
Мы сердечно здороваемся, пара боевых друзей.
Звонимир- прирождённый революционер. В его военнных бумагах значится "p.v.", -"политически неблагонадёжный" (" politisch verdaechtig"), отчего он так и не был произведён в капралы, хотя давно было удостоился большой медали за отвагу. Он оказался в первом наградной листе нашей части- Звонимир не пожелал себе медали, что и сказал в лицо ротному капитану, а затем страдал- медаль-таки вручили.
Ну, ротный гордился своей частью, добрым и честным был он парнем, а оттого не желал, чтоб командир полка прослышал о бунтаре.
Поэтому он устроил всё так, что Звонимир получил медаль.
Я вспоминаю дни- полк на привале- мы со Звонимиром лежим на лугу и посматриваем на кантину: солдаты заходят и выходят, группами стоят поблизости.
"Они уже и этим довольны, -молвит Звонимир,- ни за что не станут они покупать в приличной лавке презервативы, в такой пахучей, где продавщицы надушены как бляди".
"Да, -отзываюсь я".
А мы говоритм о том, что война эта продлится во веки вечные- и мы больше не вернёмся домой. У Звонимира остались только отец и двое младших братьев.
Их тоже погубят, сказал Звонимир. Через десять лет ничего не вырастет в садах всего мира, - только не в Америке.
Он любил Америку. Когда окоп хорош был, говорил он "америка"! Когда укрепление строилось ладным, - "америка"! Одного справного лейтенанта прозывал он "америкой". А поскольку стрелял я хорошо, цели мои звал он "америкой".
А всё назойливое, непрекращающееся звал он "юбт". "Юбт" значило команду; во время строевых упражнений слышалось его "юбт". "Наклоны юбт!", "Прыжки юбт!"- то есть, бесконечные.
Когда нам ежедневно выдавали сухие овощи, Звонимир приговаривал "Сено жесть, юбт!" Когда барабанная дробь неделями не стихала, -"барабанят юбт!"; а поскольку меня он считал навсегда добрым малым, говаривал он "Габриэль юбт!"
Мы сидели в зале ожидания третьего класса, в топоте и гаме пьяных, и тихо разговаривали, и не разбирали ни единого слова, ведь мы внимали сердцами, не ушами.
В этом зале ко мне кто-то уже было громко обращался, но я не понял. Столь громок был рёв пьяных.
То были бастующие рабочие Нойнера, которые здесь пропивали свои пособия. В городе действовал сухой закон, а на вокзале алкоголь в кофейниках был доступен. Роботницы сидели тут, молодые девушки, уже сильно охмелевшие, но ничто не могло свести на нет их свежесть: напрасно с их здоровьем бился шнапс. Молодые парни начали драку из-за девушки, схватились за ножи. Но резались не насмерть. Народ был бодр- и только, не зол; кто-то пошутил над бузотёрами- и те угомонились.
Впрочем, здесь было опасно засиживаться: можно было получить по голове или в грудь, или могли тут твою шляпу сорвать с головы да выбросить, или сбросить тебя на пол ради сидячего места.
Мы со Звонимиром сидели в конце зала прислонившись спинами к стене так, что обозревали всю толпу и могли издали увидеть каждого приближающегося к нам. Но никто не досаждал нам: в нашем окружении все были доброжелательны. Иногда нас просили огня: раз я уронил коробок спичек на пол- и молодой парень подал нам его.
- Желаешь поехать дальше, Звонимир?- спросил я и рассказал ему, как мне живётся.
Звонимир не желал ехать дальше. Он хотел остаться тут, ему нравилась забастовка.
-Желаю тут делать революцию,- сказал Звонимир так просто, как "желаю тут написать письмо".
- ...Ты мне поможешь, -добавил он.
- Не умею, -откликнулся я и объяснил Звонимиру, что тут у меня никого нет, и никаким общественным чутьём не обладаю.
- Я эгоист. Настоящий эгоист.
- Учёное слово, -посмеялся Звонимир.- Все учёные слова позорны. Простой речью ты не способен выразить этакую гнусность.
Мне нечего было на это сказать.
Я стою один. Моё сердце бьётся для меня. Меня не волнуют бастующие рабочие. Меня ничто не связывает с толпой, и- ни с одним из этих. Я холодный тип. На войне я не был компанейским парнем. Мы все лежали в одном говне и ждали одинаковой смерти. Но я-то думал лишь о собственной жизни, и о собственной смерти. Я перешагивал трупы- и иногда мне было горько оттого, что я при этом не ощущал боли.
На этот раз насмешка Звонимира лишила меня покоя - надо наонец поразмыслить мне над собственной холодностью и над своим одиночеством.
- Каждый из нас жив обществом...- говорит Звонимир. В каком обществе живу я?...
Я живу в обществе постояльцев отеля "Савой".
Александерль Бёлёг подвернулся мне- и он отныне живёт "в близком соседстве" со мною. Что у меня общего с Александерлем Бёлёгом?
Да не с Бёлёгом, но -с умершим Санчиным, который пропах было паром помывочной, и со Стасей, со многими постояльцами с шестого, седьмого и восьмого этажей, которые боятся инспекций Калегуропулоса, чьи чемоданы запломбированы и заперты в этом отеле "Савой", пожизненно.
И я не вижу никаких признаков собственной близости с Каннером, и с Нойнером, и с Ансельмом Швадроном, с фрау Джетти Купфер, и со своим дядей Фёбусом Бёлёгом, и с его сыном Александером Бёлёгом.
Разумеется, я живу в обществе, и его горести- мои горести, и его бедность -моя бедность.
И вот стою я на вокзале, и жду денег- и нет для меня никакой работы. А я пока ещё на оплатил постой в гостинице, и нет у меня даже одного чемодана в залог Игнацу.
Это большое счастье, моя встреча со Звонимиром, счастливый случай, который бывает только в книгах.
Звонимир пока при деньгах и бодр духом. Он желает поселиться со мной.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose

Йозеф Рот ,Отель "Савой", роман (глава 1.13)

13.

Александер Бёлёг был светским пройдохой. Он знал, как стряпают делишки. Он был пустоголовым. Но- сыном Фёбуса Бёлёга.
Он явился точно во время, в ином своём элегантном костюме. Он битый час балагурил обо всём и ничего о нашем гешефте. Он заставил меня ждать. У Александерля было время.
- В Париже живал я у мадам Бирбаум, это моя немка. Немки в Париже- лучшие домохозяйки. У мадам Бирбаум две дочери: старшей за четырнадцать, но даже если бы ей было тринадцать- никто бы не поверил. Ну вот... однажды приходит кузен мадам Бирбаум... а я как раз был в отлучке с Жанной... но она заставила меня ждать. Короче, через два дня возвращаюсь... ключи при мне... ночь, крадусь на цыпочках чтоб никого не разбудить, как говорится, не зажигаю огня, только снимаю сюртук и стягиваю сапоги- и прямиком к кровати, и хватаю... что, думаете вы?... именно груди малышки Хелены.
Она спит у меня, ведь кузен в гостях , или мадам Бирбаум это нарочно подстроила... короче, что было пото`м, можете сами себе представить.
Могу представить.
Александерль заводит новую историю.
Этот двадцатилетний молокосос-мужчина пережил историй без счёту: одна кончается- другая следом тянется. Внезапно Стася заходит в "пятичасовый" зал, ищет кого-то, а тут лишь мы. Александерль вскидывается, подбегает кней, целует ручки, ведёт её к нашему столику.
- Мы уже соседи, -заводит Александерль.
- Ах, я не знала,- молвит Стася.
- Да, мой дорогой двоюродный столь любезен, уступил мне свой номер.
- Да мы вовсе не договаривались, -внезапно говорю я, сам не знаю, почему.- Мы даже и не заговаривали об этом.
- Вас не устраивает сумма?
- Нет, -отрезаю я.- Я вообще не уезжаю, несмотря на что вы можете снять комнату- Игнац так сказал.
- Вот как?... ну, тогда всё отлично... и мы втроём- очень близкие соседи,- молвит Александерль.
Мы говорим обо всякой всячине... Игнац является- три комнаты свободны, две забронированы на завтра, но одна точно останется незанятой, комната 606 на пятом этаже, да и просторная же. Никому она неугодна из-за стрёмного номера, особенно- дамам. Но как квартирка на стороне- почему нет?
Я покидаю Стасю с Александерлем.
Вечером в лифте я рассказываю Игнацу, что Александер снимет номер 606.
Иду в свою комнату как на новообретённую родину.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose

Йозеф Рот ,Отель "Савой", роман (глава 1.12)

12.

Мы раскланялись в 11 утра- и у меня осталось ещё довольно времени: весь летний послеполудень, вечер, ночь.
Впрочем, мне бы хотелось побольше времени на размышления: неделю, две недели или один месяц. Да я бы желал себе именно такой город для долгой летней побывки - то был восхитительный город со множеством чудесных людей- таких не встретишь нигде на белом свете.
Здесь этот отель "Савой", роскошная гостиница с портье в ливрее, с золотыми гербами, она сулит лифт, чистюль-горничных в накрахмаленных чепцах.
Здесь Игнац, старый лифтовой мальчик с насмешливыми глазами цвета пива - и что он мне сделает, если я рассчитаюсь, а он так и не запломбирует ни одного моего чемодана?
Здесь Калегуропулос, разумеется, самый отвратительный, с которым я пока не знаком, которого никто не знает.
Только ради корысти этого Калегуропулоса стоили бы здесь остаться- тайны всегда манили меня: если мне пожить здесь подольше, то я бы выследил этого неуловимого.
Разумеется, лучше мне остаться.
Здесь живёт Абель Глянц, особенный суфлёр, здесь можно заработать денег на Каннере: в еврейском квартале деньги лежат в уличном говне- недурственно разбогатеть тут, на Востоке Европы. Можно в одной рубашке поселиться в отеле "Савой"- и оставить его в качестве владельца двадцати кофров.
И остаться Габриэлем Даном.
Но разве меня не танет на запад? Разве я провёл долгие годы в плену? По-прежнему видятся мне жёлтые бараки как грязные отбросы на белой равнине, смакую я последнюю затяжку из где-то подобранного окурка, годы скитаний, горечь просёлков... страшно замёрзшие гребни пахоты, которые ранили мои ступни.
Что мне Стася? На белом свете есть много девушек, шатенок с большими карими, умными глазами и с чёрными ресницами, с миниатюрными ступнями в серых чулках; мне можно где угодно встретить свою одинокую как я половинку, сносить горести вместе. Вольна ли Стася остаться в варьете, сойтись с парижским Александером? Кати, Габриэль! Годится мне ещё раз, на прощанье, пошастать городом, подивиться на гротескную архитектуру здешних горбатых крыш и ребристых дымовых труб, на разбитые и заклеенные газетами окна, на бедные подворья, скотобойню на куличках, фабричные трубы на горизонте, посмотреть на бурые с белыми крышами бараки рабочих с геранями на подоконниках.
Здешний краи таит в себе печальную прелесть увядающей дамы; осень берёт своё повсюду, хотя каштаны пока густо-зелены. К осени надо бы очутиться где подальше, в Вене, видеть её покрытые золотым листопадом бульвары, дома как дворцы, стройные и вычищенные к приёму дорогих гостей улицы.
Веет ветер со фабричной стороны, воняет угольной копотью; чёрный чад оседает на дома- остальное похоже на вокзал: надо уезжать. Слыхать гудок паровоза- люди катят в белый свет.
Мне пришёл на ум Блюмфельд- где он, собственно, застрял? Давно он должен был явиться- фабрикантам неймётся; в "Савое" всё наготове- где задерживается Блюмфельд?
Гирш Фиш трепетно ждёт его. Возможно, у Фиша есть оказия вырваться из вечной нищеты, он же говаривал с батюшкой Блюмфельда, который Блюменфельдом звался, Йехиэлем Блюменфельдом.
Я припоминаю счастливый номер, который выдал мне Гирш Фиш, цифры 5, 8 и 3 надёжны, выигрыш мне обеспечен. А что, если я сорву куш? Тогда смогу я задержаться в этом интересном городе, ещё немножечко отдохнуть. Ни матери, ни женщины, ни дитя. Никто не ждёт меня. Никто не тоскует по мне.
Но я - другое дело, тоскую, по Стасе, к примеру. Я бы щхщтно пожил с нею год, или два,или пять, охотно съездил бы с нею в Париж, если бы выиграл терно* накануне самого-пресамого государственного запрета лотерей -я бы не нуждался в продаже своей комнаты Александерлю и не стал бы просить милостыни у своего дяди Фёбуса.
Новый тираж- в пятницу, а затем неделю ждать результатов- я не могу заставить Александерля ждать столько.
Мне надо попрощаться со Стасей.
Я застал её одетой, готовой идти на преставление.
Она поднесла мне белую розу, попросила понюхать.
- Я получила розы... от Александерля Бёлёга.
Возможно, она ждала моей реплики "отошлите букет".
Возможно, я сказал бы это, если бы не зашёл распрошаться навсегда.
Поэтому я молвил лишь:
- Адександер Бёлёг займёт мой номер. Я уезжаю.
Стася замерла на второй ступеньке- мы как раз начали спускаться.
Возможно ,девушка попросила бы меня остаться, но я не взглянул на неё, не остановился, но упорно пошагал вниз, как бы из нетерпения.
- Итак, решено: вы уезжаете? - спросила Стася.- Куда?
- Этого точно не знаю!
- Жаль, что вам не угодно остаться...
- Невозможно остаться...
Тогда она замолчала- и мы молча пошагали в варьете.
- Придёте сегодня после представления на прощальное чаепитие?- спросила она.
Если бы Стася не спросила меня, но попросту бы пригласила, я бы ответил "да".
- Нет!
- Ну, тогда счастливого пути!
Прощание выхло прохладным, но ведь между нами ничего не было! Ни разу я не подарил ей цветы.
У цветочницы в отеле "Савой" нашлись хризантемы- я купил их и послал с Игнацем в комнату Стаси.
- Господин съёзжают?- спросил Игнац.
- Да!
- Именно потому, что для господина Александера Бёлёга нет комнаты?
- Нет ,не оттого! Принесите завтра мне счёт!
- Цветы для Стаси?- спросил Игнац когда я садился в лифт.
- Для фрёйляйн Стаси!
Я проспал всю ночь без снов... завтра или послезавтра уеду я... пароозны гудок распластался над городоы, донёсся и сюда... люди катят в белый свет... прощай**, отель "Савой"!

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose
* самый большой из всех возможных лотерейный выигрыш, джек-пот, когда только одним игроком угаданы все цифры;
** в текста оригинала-  байроническое"ade",- прим.  перев.

Йозеф Рот ,Отель "Савой", роман (глава 1.11)

11.

Я только хотел покинуть отель, как столкнулся с Александерлем Бёлёгом в светлой фетровой шляпе. Столь красивую шляпу не видал я за всю свою жизнь, просто сказка, шляпа несказанно нежного, светлого оттенка, посредине- ложбинка. Если бы я носил такую шляпу, то , здороваясь, пожалуй, не приподымал бы её, и я простил Александерлю его неучтивость: салютуя, он только коснулся кончиком пальца края её, как офицер, ждущий ответного приветствия кашевара.
Впридачу я подивился канареечным, в тон шляпе, штиблетам Александера- когда видишь такого мужчину, не приходится сомневаться в том, что он только что прямиком прибыл из Парижа, из самого-пресамого Парижа.
- Гутен морген! -зевая и улыбаясь, говорит Александерль.- Как дела Стаси, фрёйляйн Стаси?
- Не знаю!
- Не знаете? Ну вы и шутник! Вчера с дамой за гробом шествовали под ручку, как с кузиной... История с ослом потешная, -молвил Александерль и стаскивает с руки перчатку, и помахивает ею.
Я молчу.
- Послушайте, двоюродный, -говорит Александерль.- Я желаю снать отдельную квартиру... в отеле "Савой". Дома не ощущаю свободы. Иногда..."
О, я понимаю... Александерль кладёт руку мне на плечо и увлекает меня в отель. Мне это не по нраву, ведь я суеверен- и я неохотно возвращаюсь в только что покинутую мною гостиницу.
У меня нет никаких оснований не следовать за Александерлем, и мне любопытно, какой же номер получит мой двоюродный. Я размышляю, комнаты справа и слева от стасиной заняты.
Остаётся лишь один номер, в котором жили Санчины: его вдова уже собралась и уедет к родным в село.
Одно мгновение я злорадствую, что Александерлю из Парижа придётся пожить в помывочном чаде Санчина- пусть хоть пару часов, хоть две ночи или неделю.
- Желаю сделать вам предложение,- молвит Александерль.- Я снимаю вам частную комнату или плачу вам содержание за два месяца, или- если вы пожелаете покинуть наш город- подъёмные , на путь до Вены, Берлина, Парижа даже, - а вы уступаете мне свой номер. Годится?
Выход был близок, тем не менее, меня огорошило предложение моего родича. Уж у меня было всё, что я желал себе,- билет и карманные деньги, и мне больше не надо было рассчитывать на благотворительность Фёбуса Бёлёга, и я был свободен.
Столь скоро разрешаемо всякое затруднение. Мои желания блаженно устремились к реальности. Ещё вчера продал бы я полдуши за подъёмные, а сегодня Александерль предлагает мне свободу и деньги.
И всё же, показалось мне, что Александерль припозднился. Мне бы открыто возликовать, а я скорчил задумчивую мину.
Адександерль кроме всего прочего заказал шнапс. Но чем больше пил я, тем становился печальнее- и думы мои об отъезде и свободе улетучивались.
- Вы что-то желаете, милый двоюродный? - спросил меня Александерль- и чтоб выразить собственное равнодушие, начал рассказывать о революции в Берлине, которую случайно ему довелось было застать.
- Знаете ли, эти бандиты десять дней шастали повсюду, никто не мог поручиться за собственную жизнь. Я сутками просиживал в отеле, внизу они было приготовили укреплённый подвал; пара дипломатов там проживала. Я уж подумывал: "прощай житушка моя"; в войне уцелел- а тут революция подвернулась. Счастье, что тогда при мне была Валли, мы дружили парочкой, молодые люди, а её звали Валли-утешительницей, ведь она утешала в нужде нас, как об этом в Библии говорится.
- Нет такого в Библии.
- Да всё равно,... эти мощи стоило бы вам увидеть, мой дорогой двоюродный... а распущенные волосы достигали "попо`"... то были бурные времена. И на что? Скажите мне, на что годны они такие, бурные времена?
Александерль сел растопырив ноги чтоб не помять стрелки на брюках, он поддёрнул штанины вверх и пристукивал каблуками по полу.
- Я не вижу иной комнаты для себя, вот как,- молвил Александерль,- если вы не уступите мне.
Или так:
- Не желаю настаивать. Подумайте, дорогой мой братец, до завтра... возможно?...
Разумеется, я желаю взвесить условия сделки. Уж выпил я шнапсу- и внезапное предложение озадачило меня пуще прежнего. Я пожелал подумать.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы
heart rose

Йозеф Рот ,Отель "Савой", роман (глава 1.10)

10.

Санчина похоронили в три пополудни, на дальнем краю православного кладбища.
Если кому здесь зимой придётся искать родных могил, тому понадобятся лопата и скребок чтоб трудно расчисщать себе дорогу в снегу. Все бедняки, погребаемые за общественный кошт, покоятся на дальнем краю погоста, и только ради трёх поколений родичей живые протопчут сюда тропки.
Но тогда могилу Санчина уже не сыщешь.
Абеля Глянца, бедного суфлёра ни за что не похоронят столь далеко.
Могила Санчина холодна и глиниста- я заглядываю в неё- а прах покойного вот да и оттдадут на поживу червям.
Санчин три дня пролежал в гробу на носилках в варьете, ведь отель- не покойницкая, он для живых и здоровых. Ноша покоилась за сценой в гардеробной каморке, а вдова сидела подле гроба , а бедный дьячок молился там же. Директор варьете уделил им свечей.
Танцовщицы вынуждены были проходить мимо покойника на сцену; фанфары гремели как обычно; и осёл Август выходил на подмостки, но Санчин не шевелился.
Никто из гостей не ведал, что за этими кулисами покоится труп. Полиция могла бы запретить, но офицер, которому выделена была бессрочная контрамарка, да и его родственники заполняли четверть зала, позволил оставить гроб.
Из варьете траурная прощессия вместе с директором направилась на окраину города, где располагались скотобойни- в этом городе мертвецы отправлялись в один свой последний путь со скотом. Коллеги покойного, я и Стася, и фрау Санчин следовали к могиле.
У ворот погоста мы повстречали Ксавера Злотогора, магнетизёра, он бранился с распорядителем кладбища. Злотогор незаметно провёл было осла к могиле.
- Так он похоронен не будет! - кричит распорядитель.
- Именно таким образом мы его и похороним,- отвечает ему Злотогор.
Вышла недолгая заминка: православный поп никак не решался начать службу, но Злотогор что-то нашептал ему- и тот согласился оставить животное у могилы.
Осёл с траурными ленточками на поникших ушах замер стоя. У самого края вырытой ямы стоял он, а все проходили мимо и никто не решался отвлечь животное подальше.
С Ксавером Злотогором и ослом я пошагал прочь по широкой, посыпанной гравием дорожке мимо знатных надгробий. Здесь покоятся мертвецы всех вероисповеданий, не очень-то раздельно, лишь иудейское кладбище отделено двойным забором. Просящие милостыню евреи весь день стоят у ограды и вдоль аллей, как люди-кипарисы. Они живут подаяниями с больших достатков и бросают всякому жертвователю свои благославления.
Я должен был выразить свою признательность Ксаверу Злотогору, который отважно боролся за ослиное присутствие. Я вовсе не был знаком с магнетизёром, он встречался мне не каждый день, а лишь по воскресеьям или при особых обстоятельствах, он очень часто "единолично" разъезжал по местечкам и большим городам и давал представления.
Он живёт в отеле "Савой", на четвёртом этаже. Он может себе позволить это.
Ксавер Злотогор повидал белый свет, Западную Европу знает он, и Индию. Там у факиров он, как сам рассказывает, обучился своему искусству. Ему может и сорок лет, но это вовсе незаметно, столь молоды его внешность и походка.
Иногда казалось мне, что мы оба устали, а его колени слегка подкашиваются от долгой ходьбы. Но глади-ка: подобно четырнадцатилетнему подростку Ксавер прыгает, да как высоко! через камень. В этот миг его лицо приняло мальчишеский вид, оливково-зелёное лицо еврейского подростка с плутоватыми глазами. Минуту спустя его подбородок тяжело отвис, он едва не упёрся в грудь.
Ксавер Злотогор шествует столь быстрыми перебежками, что мне он стал несимпатичен, да, я даже подумал, что все его история с ослом была пошлой комедией на публику, и показалось мне, что этот Ксавер Злотогор не всегда так звался, что его- имя внезапно всплыло из глубин моей памяти- Саломоном Гольденбергом был в своём родном галицийском местечке. Замечательно, что его эскапада с ослом на кладбище заставила меня забыть, что Ксавер- магнетизёр, гнусный колдун, мужчина, который за деньги приобрёл своё индийское факирство и с тайнами некоего чужого мира знаком лишь в меру своих колдовских штучек. А Бог позволяет жить ему и не карает за ушлось.
- Герр Злотогор, -говорю я, -к сожалению, вынужден оставить вас. У меня важный разговор.
- С господином Фёбусом Бёлёгом?- бросает Злотогор.
Будучи ошеломлён, я хотел было спросить его: "Откуда вы знаете?", но сдержался и сказал "нет", а сразу затем -"гутен абенд", хотя тогда ещё вовсе не смеркалось и солнце в полном соку не собиралось на покой.
Я поспешно зашагал в сторону, да вовсе не в город, не оборачиваясь, хотя слышал, как Злотогор что-то кричит мне вслед.
Крепко пахли копёнки свежескошенной травы; из свинушников неслось хрюканье; пристройки нелепо громоздились на задних дворах, а белые жестяные крыши домов горели как расплавленный свинец. Мне хотелось побыть до вечера одному. Я думал о многом: всё, и важное, второстепенное вертелось в моей голове; мысли являлись как странные птицы- и улетали прочь.
Поздно вечером пошёл я домой; поля и дороги покоились в потёмках; и кузнечики стрекотали. Жёлтые огни горели в усадьбах; звенели колокола.
Отель "Савой" показался мне пустым. Санчина больше не было здесь. Только два раза побывал я в его комнате. Но мне казалось, что потерял я милого и доброго знакомого. Что знал я о нём? Клоуном был он в театре, а дома- печальным, грубым беднягой; он пропах паром и грязью помывочной, годами вдыхал он дух чужого грязного белья- если не в "Савое", то в других гостиницах. Во всех городах мира есть "савои", поменьше или побольше этого, и везде только на верхних этажах их проживают санчины чтоб вдыхать грязный пар чужого белья.
Отель "Савой" уже был плотно заселён: изо всех 864-х комнат не осталось ни одной незанятой; лишь одного человека недоставало здесь, единственого Владимира Санчина.
Я уселся внизу, в "пятичасовом" зале. Доктор улыбался мне, словно хотел сказать: "Разве не видишь теперь, что я был прав, когда пророчил смерть Санчина?" Он улыбался так, словно представлял медицинскую науку и праздновал теперь свой триумф. Я выпил немного водки и присмотрелся к Игнацу: Смерть ли он? или простой лифтовой мальчик? Что глодал он своими кошачьими "пивными" глазками?
Я почуял, что начинаю ненавидеть отель "Савой", где одни живут, а другие умирают, где Игнац опечатывает чемоданы, а девушки вынуждены догола раздеваться для фабрикантов и маклеров недвижимости. Игнац был и живым законом, и Смертью, и лифтбоем этого здания. Не надо мне задерживаться здесь из-за Стаси, думал я.
На три дня мне ещё хватит наличных, ведь заработал я благодаря помощи Абеля Глянца. Затем меня, вконец изголодавшегося, погребут точно как бедного Санчина, на дальней околице кладбища, в червивой глиняной могиле. Уже ползают черви со змеями по гробу клоуна, а через три, восемь или десять дней, доски сгниют, а с ними- и чёрный старый, кем-то подаренный костюм, уже казавшийся довольно ветхим.
Здесь стоит, буравя меня своими жёлтыми глазами, Игнац, и ездит он на лифте вверх-вниз, и вёз он когда-то Санчина в последний раз.
В эту ночь я едва достиг своей комнаты. Я ненавидел тумбочку, абажур лампы, кнопку звонка, я пихнул кресло так, что оно громко полетело кубарем по полу; я бы охотно сорвал насмешливо висевшее на двери извещеньице Калегуропулоса; и я с опаской улёгся в кровать, и проспал до утра не погасив лампы.
Санчин явился мне во сне: вижу, как он поднимается из своей глиняной могилы и бреется- я протягиваю ему миску с водой, а он "мылит" себе лицо глиной.
- Это мы могём!- говорит он.- Не смотрите на меня!
И я таращусь на его гроб в углу ямы.
И хлопает Санчин в ладоши- затем раздаются громкие овации, весь отель "Савой" аплодирует, Каннер и Нойнер, и Зигмунд Финк, и фрау Джетти Купфер.
В первом ряду стои`т мой дядя Фёбус Бёлёг и шепчет мне: "Далёконько же ты зашёл! Ты сто`ишь не больше своего отца! Дешёвка ты!"

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose

Йозеф Рот ,Отель "Савой", роман (глава 1.9)

9.

Санчин внезапно заболел.
"Внезапно", говорят все ,а не знают, что Санчин десять лет кряду беспрестанно умирал. День за днём. В симбирском лагере год назад вот так один вдруг умер. Щуплый еврей. Он упал однажды пополудни, когда подчищал кашу из своего котелка- и умер. Он лежал на животе, протянул ноги и руки и был мёртв. Тогда кто-то сказал: "Эфраим Кроянкер внезапно скончался".
- Номер 748-й внезапно заболел,- говорят горничные.
На трёх верхних этажах отеля вообще никаких имён не существует. Всех кличут номерами комнат.
Номер 748-й -это Санчин. Полураздетый, лежит он в кровати и курит, и не желает никакого доктора.
- Это наследственная хворь,- молвит он.- Лёгкие слабы. Наверное, у меня они ещё были здоровые, ведь когда я родился, то оказался здоровым парнем и вопил так ,что акушерке пришлось заткнть ватой уши. Но со зла, а может быть, оттого, что места не нашлось в комнатке, меня поклали на подоконник. Вот с той поры я и кашляю.
Одетый в одни брюки, лежит Санчин в кровати, босоногий. Я вижу, что ступни его грязны, а пальцы его ног в "петушиных глазах" ,они покороблены ревматизмом и грибком. Большие пальцы горбаты и кривы.
Он не желает никакого врача, а отец его, и дед тоже умерли без докторов.
Приходит Гирш Фиш и предлагает некий укрепляющий чай. надеется продать его "за достойную цену".
Когда он видит ,что покупателя не находится, обращается ко мне: "Наверное, вы желаете купить счастливый номер?"
- Давайте!- соглашаюсь я.
- Розыгрыш состоится в ближайшую пятницу, это верные цифры.
Они- 5, 8 и 3.
Вбегает, запыхавшись, Стася, она не дождалась Игнаца с лифтом. На её щеках румянец в слезах.
- Вы должны дать мне денег, герр Фиш, -говорит она.- Санчину нужен врач.
- Когда купи`те и чай , -откликается Фиш и украдкой смотрит на меня.
- Я оплачу услуги врача, -говорю я и покупаю чай.
- Успокойтесь ,господин Санчин, - говорю я по-русски.- Стася пошла за врачом.
- Почему мне не сказали?- возбуждается Санчин.
Я насилом тисну его к матрацу.
- Надо окно отворить, бабы, слышь ты?! Надо окурки выбросить и пепел убрать. Доктор, естественно, выбранит нас за курение. Таковы они все, доктора. А кроме того, я небрит. Подайте мне мой нож. Он лежит на комоде.
Но бритвенный нож не лежит на комоде. Фрау Санчин находит его среди швейных принадлежностей. Она им пользовалась вместо ножниц, обрезала пуговицы с брюк.
Я должен подать Санчину стакан воды; больной увлажняет себе лицо, достаёт зеркальце из кармана брюк, держит его в левой руке, кривит рот, высовывает язык направо так, что кожа натягивается -и бреется без мыла. Он порезался только раз, "потому, что вы сглазили"- и я пристыженно отвожу глаза в угол комнаты. Затем Санчин сигаретной бумагой заклеивает порез.
- Скоро придёт доктор.
Его я знаю. Он каджый день посиживает в "пятичасовом" зале отеля. Он был военным врачом. Он, видать по-прежнему в делах; у него строгая, по-военному чёткая походка отставного офицера и пухлый животик.
Он по-прежнему носит малые шпоры, хоть и одет в гражданское платье, носит длинные брюки со штрипками. Его прямая осанка, железный взгляд, его зычный голос блистают как на императорских манёврах.
Лишь Юг* можно спасти, -молвит доктор,- но, если вы туда не отправитесь, то Юг придёт к вам, ждите.
Чеканя шаг, доктор подходит к двери и звонит. Он звонит терпеливо, а тем временем говорит, на отпуская большого пальца с кнопки звонка; это длится несколько минут- и вот, слуга стучит в дверь.
Горничный принимает военную стойку перед доктором, который своим добрым командирским голосом приказывает ему: "Подайте мне винную карту!"
В комнате воцаряется минута молчания; глаза Санчина блуждают, выпытывая секрет, от врача ко мне и Стасе.
- Бутылку малаги и пять рюмок, за мой счёт, -командует доктор.
- Соль медицины вот в чём, -затем со значением молвит он Санчину,- три рюмочки вина ежедневно, понимаете меня?
Доктор наливает до половины все пять рюмок и по очереди протягивает их нам. При этом замечаю я, что доктор стар. Его костлявые руки покрыты сетками синих жилок и дрожат.
- За ваше здоровье, -обращается доктор к Санчину- и мы вместе чокаемся рюмками. Это весёлый чёрный капустник.
Я подаю старому доктору шляпу и палку, а Стася нас провожает в коридор.
- Больше двух рюмок он не переживёт, -говорит нам доктор. - Ну, ему говорить об этом не надо. Завещания от него не требуется.
Доктор, стуча тяжелой палкой в каменные плиты, в сопровождении звенящей музыки шпор уходит прочь. Он не желает никаких денег.
Этим вечером я сопровождаю Стасю в варьете.
Программа всё та же. Только вот в ней образовалась дыра, или это мне так кажется, ведь знаю, что Санчина недостаёт. Его осёл с огненно-рыжими мочками длинных, то встающих торчком, то опадающих ушей топчется по сцене. Он что-то ищет на досках, ему недостаёт Санчина, задорного Санчина, шаром катаюшегося по сцене тела Санчина, его хриплого, срывающегося голоса, его подбадривающих возгласов, его истой клоунской бравады. Осёл встаёт на задние копыта. танцует "жестяной" марш -и понуро уходит прочь.
Я встречаю Александера Бёлёга; он сидит в первом ряду и кушает бутерброд с зернистой икрой, держит его большим и средним палцами растопыренной мальчишеской ладошки. Когда настапает черёд танцевального номера и на сцену выходит Стася, Александер кривит уголот ротика, но это продолжается только миг, ибо Бёлёг цепляет свой монокль.
Затем мы со Стасей идём домой. Мы выбираем тихие улочки, смотрим в освещённые окна без занавесок, окна оскоменно бедных домишек, где малые еврейские детки едят хлеб с редькой утыкаясь в большие горшки.
- Вы заметили, сколь печален был Август?
- Кто такой Август?
- Осёл Санчина. Они уже шесть лет работают вместе.
- Уж "Савой" остался бедняге, вся сцена, -говорю я только потому, что боюсь молчания.
Стася ничего не говорит- она ждёт от меня каких-то иных слов, именно тогда, когда мы выходим на рыночную площадь; мы направляемся к отелю последним проулком- тут Стася несколько медлит, она бы охотно задержалась.
Мы больше не говорим ни слова, пока не садимся в лифт Игнаца. Тут нам становится стыдно от контролирующего взгляда лифтбоя- и мы перебрасываемся пустяковыми фразами.
В эту ночь Стася перетаскивает кровати фрау Санчин и её детей в свою комнату и просит меня остаться рядом с умирающим.
Санчин весел. Он многажды поблагодарил Стасю, взял её ладонь, и мою, сжал их вместе.
Та ночь была страшной.
Я припоминаю ночи в холодных, открытых заснеженных полях, сторожевые ночи, снежные ночи Подолии, в которых я мёрз; и те сумерки, сигнальнами ракетами озаряемые , когда тёмное небо было напугано красными, горящими ранами. Но ни одна из пережитых мною между жизнью и смертью ночей не была столь страшна.
Лихорадка Санчина крепчала не по часам. Стася приносила смоченные уксусом платки, мы клали из на лоб умирающего- это не помогало.
Санчин бредил. Ему представился свой бенефис. Клоун Августа, нежно, ласково, протягивал ему руку, манил зверя куском сахара как перед началом представления. Санчин подскакивал и кричал. Он хлопал в ладоши как в варьете на бис. Он тянул вперёд голову, шевелил ушами, по-собачьи навострял их и внимал аплодисментам.
- Хлопайте, -говорила Стася- и мы аплодировали.  Санчин кланялся.
Утром он лежал в холодном поту. Крупные капли на его лбу набухали как стеклянные желваки. Воняло уксусом, мочой, по`том.
Фрау Санчин тихонько хныкала, упёршись головой о дверной косяк. Мы позволили ей выплакаться.
Когда мы сос Стасей вышли прочь, то поздоровались с Игнацем, "гутен морген". Он, разумеется, стоял в коридоре как на своём привычном, единственном во всём мире посту.
- Санчин, пожалуй, помрёт? -спросил Игнац.
В этот миг почудилось мне, будто Смерть приняла облик этого старого лифтового и ждёт своей поживы.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose    
* т.е. юг распадающейся Австро-Венгерской империи, -прим. перев.

Йозеф Рот ,Отель "Савой", роман (глава 1.8)

8.

Мы сидим за столиком. Симпатия связывает всех нас: мы как большая семья. Фрау Джетти Купфер машет серебряным колокольцем- и голые дамы выходят на сцену. Становится тихо и темно, ёрзают стулья, все смотрят на подмостки. Девушки молоды и напудрены добела. Они плохо танцуют, вертятся под мелодию каждая как себе нравится. Среди всех- их десять- нравится мне худая малышка с насилу запудренными веснушками и перепуганными голубыми глазами.  Она хрупка на вид; жесты её угловаты от испуга; напрасно она пытается заслонить ладонями свои маленькие, острые груди- те дрожат как пара зверушек.
Затем фрау Джетти Купфер ещё раз машет своим серебряным колокольцем- танец прекращается; тапер громогласно барабанит по клавишам; свет загорается, а девушки ступают немного взад, словно это они только что раздели электричество. Они поворачиваются- и гусиным шагом удаляются за кулисы, а фрау Джетти кличет: "Тони!"
Приходит Тони, веснушчатая малышка; фрау Купфер покидает стойку, спускается вниз как из облака: она пышет крепкими духами и ликёром, и она представляет нам: "Фрёйляйн Тони, наша новенькая!"
- Молодцом!- кричит некий герр, оказывается, господин Каннер, анилиновый фабрикант, как мне объясняет Глянц.
- Тонька, -говорит фабрикант и щёлкает указательным и большим пальцами правой, а левой тянется вперёд и щупает бёдра Тоньки.
- Куда спрятались девушки?!- кричит Якоб Штраймер.- Вообще, что это за обслуживание? Тут сидят господа Нойнер и Ансельм Швадрон, а вы ведёте себя как ... не скажу, кто...
Игнац скользит по залу, разводя пятерых девушек, рассаживает их поодиночке. Фрау Купфер молвит: "Мы не рассчитывали на такое количество гостей".
Ансельм Швадрон и Филипп Нойнер согласно покидают наш столик , машут девушками- и прюнель* по особому заказу расслабляется.
Входит, приветствуемый всеобщим криком, новый гость. Девушки кажутся забытыми, они сидят на стульчиках как оставленные манекены.
Гость кричит: "Блюмфельд сегодня в Берлине!"
- В Берлине, -повторяют все.
- Когда он прибывает?- спрашивает анилиновый заводчик Каннер.
- Со дня на день, кто знает!- откликается новоприбывший.
- И именно сегодня рабочие решились бастовать,- говорит Филипп Нойнер, он немец, крупный, огненно-рыжий, уверенное лицо его по-детски округлое, а затылок гол.
- Соглашайтесь, Нойнер,- кличет Каннер.
- Двадцать процентов надбавки женатым?- вопрошает Нойнер. - Вы готовы на это?
- Я плачу премию за каждого новорожденного,- ликует Каннер,- а оттого у меня постоянный всплеск рождаемости. Желаю всем своим врагам столь плодовитой рабочей силы. Хлопцы сами ложатся в постели, я наставляю,но рабочий теряет голову из-за двух процентов зарплаты и рожает мне уйму детей.
- И вы её потеряли!- хладнокровно молвит Штраймер.
- Фабрикант- не маклер недвижимости! Заметьте это!- трещит Филипп Нойнер. Он когда-то год отслужил в гвардии.
- Дуэлянт,- бросает Глянц.
- Больше, чем фабрикант,- молвит Штример,- здесь не Пруссия.
- Игнац вваливается с телеграммой. Он наслаждается воцарившейся жадной тишиною компании, две, три секунды. Затем тихо, едва слышно говорит он: "Телеграмма от господина Блюмфильда. Он прибывает в четверг и заказывает номер тринадцатый".
- Тринадцатый?... Но Блюмфельд суеверен...- поясняет Каннер.
- У нас только 12-й А и четырнадцатый, - отзывается Игнац.
- Нарисуйте тринадцатый,- советует Якоб Штример.
- Ай, Колумб! Браво, Штраймер!- Штример поддакивает ему в знак примирения и протягивает руку.
- Я маклер, -молвит тот и суёт руку в карман брюк.
- Никакой драки, прошу,- взывает Каннер, - коль уж Блюмфельд прибывает!
Я иду на восьмой этаж; вне внезапно сдаётся, что Стася должна встретить меня. Но Гирш Фиш выходит с ночным горшком из своей комнаты:
- Блюмфельд приезжает! Верите ли?...
Я больше не слушаю его...

* прюнель- костюмная ткань чёрного цвета, т.е. присутствующие в отельном баре дельцы,- прим. перев.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose

Йозеф Рот ,Отель "Савой", роман (глава 1.7)

7.

Фёбус Бёлёг не забывает о подарке, поминая, зовёт его "голубым великолепием", "как по мерке вылитым" и посмеивается. Однажды столкнулся я у своего дяди с Глянцем, с Абелем Глянцем, неким мелким, неряшливо одетым, небритым человечком, который боязко ёжился, когда к нему обращались, он обладал способностью автоматически уменьшаться, таким вот загадочным рефлексом собственной природы. Его тощая шея с непрестанно перекатывающимся адамовым яблоком слагалась как гармонь и сникала в просторном стоячем воротничке. Лишь лоб его был велик, его череп сиял, его красные уши широко топорщились, словно всему миру отворялись навстречу как входные двери. Абелевы глазки взирали на меня с ненавистью. Возможно, Глянц, видел во мне соперника.
Абель Глянц уже несколько лет как зачастил чаёвничать в дом Фёбуса Бёлёга. Здесь он -постоянный гость здесь, которого влиятельные люди города сторонятся, а прогнать его им никогда не достаёт мужества.
- Выпейте чаю, -молвит ему Фёбус Бёлёг.
- Нет, спасибо!- ответствует Абель Глянц.- Я полон чаем как самовар. Это уже четвёртая чашка, который я должен принять, герр Бёлёг. Как отставил столовый прибор- так и запил. Не заботьтесь мной, герр Бёлёг!
Дядя не отступает.
- Такого хорошегочаю вы всю жизнь свою не пивали, Глянц.
- Но, что вы думаете, герр Бёлёг?! Я однаджы был зван к графине Базикофф, герр Бёлёг, не забывайте этого!- молвит Абель Грянц столь грозно, насколько способен.
- А я говорю вам, даже графиня Базикофф такого чаю не пивала, спросите моего сына, хоть кто-то да в Париже потребляет такой продукт?!
- Вот как, думаете?- молвит Абель Глянц и напоказ сомневается.
- Тогда отведаем, вкусим без сожаления, - добавляет он и двигает стул к самовару.
Абель Глянц был суфлёром в румынском театрике, но ощущал свой режиссёрский дар и не таил его в своей "раковине", когда вынуждённо наблюдал за человеческими "ошибками", а теперь рассказывает каждому свою историю. Однажды ему удалось на пробу поработать за режиссёра. Неделю спустя его отметили и направили в санитарную часть потому, что фельдфебелю показалось ,будто ремесло "суфлёр" как-то связано с медициной.
- Вот как случай людьми играет, - заключает Абель Глянц.
- А Глянц тоже обитает в "Савое", - молвил раз Фёбус Бёлёг, а мне показалось, будто дядя намекнул на моё сходство с суфлёром. Для дяди мы одинковы, оба были когда-то "искусниками", оба полупройдохи, хотя верно, что мы с трудом ищем себе подходящие солидные занятия. Дядя хотел стать коммерсантом, что лучше всего для "делания гешефтов".
- Вишь ты, Глянц занят вполне приличным гешефтом, -говорит дядя Бёлёг.
- Что за гешефт?
- С валютой, - молвит Фёбус Бёлёг,- опасно, да дело верное. Соль в лёгкости руки. Когда у тебя рука тяжела, не начинай. А если фартит, можно за пару дней выйти в миллионеры.
- Дядя, -спрашиваю я, - почему вы не меняете валюту?
- Боже храни, -кричит Фёбус, -с полицией я связываться не желаю! У кого вообще ничего нет, тот торгует валютой.
- Фёбус Бёлёг должен менять валюту? -спрашивает Абель Глянц возмутившись до глубины души и продолжает.
- С ней нелегко. Ставишь на кон всю свою жизнь, еврейская доля такова. Бегаешь весь день, суетишься. Желаете румынские леи? предложите ли швейцарские франки? Есть у вас леи? Желаете франки? Дело тёмное, гиблое. Ваш дядя говорит, что я делаю хорошие гешефты? Богач полагает, что каждый их делает.
- Кто сказал вам, что я богат? -интересуется Фёбус.
- Зачем кому-то говорить? В том нужны нет. Весь мир знает что подпись Бёлёга сто`ит денег.
- Мир лжёт!- кричит Бёлёг фальцетом. Он вопит так, словно весь мир уличает его в великом преступлении.
Александер входит, на нём новомодный костюм, на гладковыбритой голове- сетка. Он благоухает всем подряд: эликсором для полоскания рта, бриллиантином; он курит ароматизированную сигарету.
- Вовсе не стыдно быть богатым, отец, -молвит он.
- Не так ли?- весело кричит Глянц.- Ваш отец стыдится.
Фёбус Бёлёг снова подливает себе чаю.
- Вот каковы собственные дети,- хнычет он.
В этот миг Фёбус Бёлёг выглядит глубоким стариком. Лицо его пепельно-серое, морщины бороздят его веки, он сутулится- его словбно подменили.
- Все мы живём не будь здоров, -молвит он.- Трудимся и горбатимся всю жизнь, а потом нас хоронят.
Внезапно воцаряется глубокий покой. Да и смеркается уже.
- Надо зажечь свет!- говорит Бёлёг.
Это Глянцу намёк.
- Спешу откланяться. Премного благодарствую за отборнейший чай!
Фёбус Бёлёг подаёт мне руку и говорит: "И ты бы почащё заглядывал!"
глянц ведёт меня по незнакомым улочкам, мимо дворов, по пустырям, усыпанным отбросами и грязью, где хрюкают свиньи, вонючими пятаками роют себе заморить червячка. Роями зелёных мух облеплены кучи тёмно-коричневого человеческого кала на дворах. В городе вовсе нет канализации; вонь ширится изо всех домов, а глянц пропрочит внезаный ливень всяческой вони.
- Вот таковы гешеты наши.- молвит Глянц.- Бёлёг- богач с маленьким сердечком. Видите ли, герр Дан, у людей не бывает плохих сердец, но лишь большие и маленькие. То сердце не многое объёмлет, его хватает лишь на жену и дитя.
Мы заходим в маленький проулок. Тут стоят евреи, гуляют по проезжей, у них потешно свёрнутые зонты и с кривыми набалдашниками. Евреи то стоят спокойно, о чём-то задумываясь, то ходят туда-сюда, непрерывно. Тут один из них исчезает, другой же является из домовых ворот, испытующе глядит влево-вправо - и начинает слоняться. 
Будто немые тени ходят порознь и рядом люди, это собрание призраков, давние мертвецы блуждают тут. Уже тысячи лет бродит этот народ в узком проулке.
Сто`ит подойти к ним поближе- и можно заметить как они попарно задерживаются, миг единый бормочут- и росходятся, без приветствий и прощаний, чтоб через несколько минут спустя встретиться снова и обменяться полуфразами.
Показывается полецейский в скрипучих жёлтых самогах, с волочащейся саблей шагает он в точь срединой проулка мимо расступающихся евреев, которые приветствуют его, что-то выкрикивают ему, улыбаются. Ни приветствия, ни оклик не остановят его, ладный механизм, шагает он своим путём. Его шествие вовсе никого не страшит.
- Штраймер идёт, - шепчет кто-то рядом с Абелем Глянцем, а вот и сам Якоб Штраймер.
Случайно в это миг мужчина в голубом кителе зажигает газовый фонарь, будто чествует высокого гостя. Абель Глянц засуетился, евреи- тоже.
Якоб Штраймер замирает в конце переулка, царственнее полицейского ждёт он толпу, которая приближается к нему, словно челобитчики к восточному князю. Он в очках с золотой оправой, при холёных каштановых бакенбардах, в цилиндре.
Все и сразу заговорили, что Якобу Штраймеру нужны немецкие марки.
Абель Глянц заходит в лавку, где дама, так видно, ждёт клиента. Дама покидает свой пост, дверь хлопает, колокольчик заливается, мужчина выходит из лавки.
Глянц возвращается сияя: "У меня марки за одиннадцать и три восьмые. Желаете войти в долю? Штраймер платит двенадцать и три четверти.
Я пытаюсь расспросить. С неприятной уверенностью Глянц достаёт  бумажник из внутреннего кармана моего пиджака, вынимает все купюры, суёт мне их в ладонь, свёрнутые, и приглашает: "Идёмте".
- Десять тысяч, -говорит он, останавливаясь рядом с Якобом Штраймером.
- Этот господин?- спрашивает Штраймер.
- Да, герр Дан, - кивает Глянц.
- Савой.
- Поздравляю, герр Дан, - говорит мне Глянц.- Штраймер пригласил вас.
- Вот как?
- Разве вы не слышали? "Савой" сказал он... Идёмте! Если бы дядя Фёбус имел широкое сердце, вы пошли б в гору, заняли бы денег, купили бы дойчмарок... за пару часов заслужили бы сто тысяч. Но он вам ничего не даёт. Оттого заслужили вы всего пять тысяч.
- И это много.
- Нисколько. Много- это миллиард,- мечтательно мурлычет Глянц.- По нынешнему времени нисколько не много. После завтра придут большевики. Старые сказки претворятся в жизнь. Сегодня вы храните в сундуке сто тысяч, а завтра выходите на рынок, а они сто`ят пятьдесят тысяч. Такие чудеса творятся ныне. Теперь денги никогда не остаются деньгами! Что же вы хотите?
Мы приходим в "Савой"; Глянц отворяет низкую дверь в конце коридора, за нею стоит Игнац. Это бар в тёмно-красных тонахю Некая рыжеволосая дама возвышается над барной стойкой, а пара расфранчённых девушек растерянно посиживают за маленькими столиками и тонкими соломинками посасывают лимонад.
Глянц здоровается: "Гутен таг, фрау Купфер" ;и представляет меня:
- Герр Дан... фрау Джетти Купфер, альма матер.
- Это по-латыни, - бросает он фрау Купфер.
- Знаю, вы образованный мужчина,- молвит фрау Купфер,- но вам следует учиться дальше, герр Глянц.
- Уж гневается она на пою латынь,- Глянц стыдится.
Почти темно в комнате; в одном углу горит висячая лампа; чёрная ширма заслоняет сцену.
Я пью двойной шнапс и мягко опускаюсь в кожаное кресло. За барной стойкой господа кушают бутербродики с зернистой икрой. Тапер садится за инструмент.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose

Йозеф Рот ,Отель "Савой", роман (глава 1.6)

6.

Гремит по всему зданию как бранный клич: "Калегуропулос приезжает!" Он всегда являлся на закате. Творениьем сумерек был он, господином летучих мышей.
Снова на трёх верхних этажах скребли и мыли каменный пол. Слыхать хлопки клочьев пыли, падающих в переполненное ведро, шорохи жёсткой метлы и магкие перекаты промокающей каменные плиты коридора тряпки. Горничный с желтым флаконом кислоты натирает до блеска дверные ручки. Светильники мерцают, их подмигивания отражает металл кнопок и дверей лифта. Пар покруче обычного валит из помывочной и крадётся на седьмой этаж. По колеблющимся стремянкам взбираются к потолку мужчины в синих униформах и защитных перчатках, щупают проводку. На широких кушаках висят девушки с равзевающимися подолами, как живые знамёна, трут оконные стёкла ,да повыше.  С восьмого этажа все насельцы исчезли, двери номеров отворены, взору открыты жалкие пожитки постояльцев, поспешно смотанные узлы, ворохи газетных полос поверх недозволенного ущерба отельному имуществу.
Горничные с привилегированных этажей нарядились в роскошные полосатые монашеские чепцы, излучают как бы силу радостного возбуждения воскресного утра. Я удвилён тем, что ни один церковных колокол не звенит. Внизу кто-то собственноручно вытирает платком пыль с пальм, это сам директор, ему попадается на глаза кресло с потрескавшеюся кожаной обивкой и щербатыми деревянными поручнями. Мигом портье накрывает его ковриком.
Два бухгалтера стоят за высокими бюро, делают выписки из гроссбухов. Один листает картотеке. Шапка портье окантована золотой лентой. Из малой подсобки выходит слуга в новом зетёном фартуке, он сияет как клок весеннего луга.
В вестибюле, куря и попивая шнапсы, посиживают обхаживаемые расторопным кельнером толстые господа.
Я заказываю себе один шнапс и присаживаюсь на внешнем краю вестибюля, впритык к лестнице, котрой проследует Калегуропулос. Игнац проходил мимо, кивал, благожелательнее, чем обычно, с достоинством, лифтбою вовсе не свойственным. Он выглядел единственным сохранившим спокойствие в этом доме, его облачение нисколько не переменилось, его гладко выбритое добродушное лицо пастора со слегка отливающим голубизной подбородком сегодня было прежним.
Я прождал полчаса. Внезапно заметил я замешательство в портьерской ложе, директор схватил кассовую книгу, помахал ею, сигналя, и метнулся вверх по лестнице. Один толстый постоялец оставил полуиспитую рюмку шнапса и спросил своего соседа:  "В чём дело?" Тот , русский, невозмутимо ответил: "Калегуропулос на втором этаже".
Когда он зашёл?
В моей комнате на ночной тумбочке обнаружил я счёт с печатным замечанием:

"Нижайше просим многоуважаемых гостей платить наличными. Чеки принципиально не принимаются;
                                                          с глубочайшим почтением
                                                          Калегуропулос, хозяин гостиницы".

Директор явился спустя четверть часа, и с ходу попросил прощения, дескать, вышла оплошность: счета выписываются тем постояльцам, которые сами их просят. Директор извинялся, он был не на шутку напуган, его извинения не кончались, он словно было обрёк невиновного на смертную казнь, настолько переполняло его раскаяние. Он откланялся ещё раз, в последний, держась за дверную ручку, пристыженно пряча счёт в недрах свеого пиждака.
Позже ожил этаж как пчелиная сота, куда насельцы слетаются со сладкой добычей. Гирш Фиш пришёл, и семья Санчиных, и многие другие, которых я не знал, и Стася пришла. Она боялась было заходить в свою комнату.
- Чего вы боитесь?
- Там счёт, - говорит Стася,- а я же не могу оплатить его. Придётся снова Игнацу зайти со своим патентом.
Что за патент?
- Позже обьясню...- бросает Стася. Она очень взволнована, на ней лёгкая блуза- и я вижу её маленькие груди.
На тумбочке лежит счёт. Он довольно весом: если я оплачу его, мне придётся расстаться с большей частью своей наличности.
Стася быстро успокаивается. У зеркала она замечает букет: гвоздики и подсолнухи.
- Цветы от Александера Бёлёга, -молвит она.- Но я никогда не отсылала букеты. Что посоветуете?
Тогда пошлите его Игнацу.
Игнац является, лицо его выражает усердие, он низко кланяется мне.
- Ваш патент, Игнац,- говорит Стася.
Игнац достаёт из кармана брюк цепочку и хватает туалетный чемоданчик у зеркала.
- Третий, - молвит Игнац, и четырежды оборачивает цепочкой чемоданчик. При этом лифтбой выглядит весьма довольным: он словно оковывает Стасю, а не её багаж. Он скрепляет цепочку замочком, складывает счёт и прячет его в своём просторном бумажнике.
Игнац каждому, кто при багаже, одалживает денег. Он оплачивает счета постояльцам, которые закладывают ему свои чемоданы. Кофры остаются в комнатах своих владельцев, но под пломбами Игнаца, который сам придумал "патент" и каждое утро инспектирует свои заклады.
Cтася довльствуется парой платьев. Три чемодана она заложила. Я решаюсь один из них выкупить и думаю, что неплохо бы мне поскорее покинуть отель "Савой".
Он больше не нравится мне: ни помывочная ,которая оклеивает людей паром; ни мрачный самоловольный лифтбой; ни три этажа заключённых. Миру был подобен этот отель, он мощно лучился вовне, блистал роскошью семи этажей, но бедность жила по-божески близко; то, что было "верхом" оказалось внизу, похороненным в воздушных могилах, а могильщики протягивали к себе ещё пониже нити из уютных комнат, посиживали внизу в покое и праздности, будучи необременены подобными гробам покоями.
Я принадлежу к погребённым высоко. Разве не живу я на седьмом этаже? Здесь лишь восемь этажей? Не девять, не десять, не двадцать? Сколь повыше ещё можно падать? В небо, в конечное блаженство?
- Вы столь далеки от нашего,- говорит Стася.
- Простите, -извиняюсь я, её голос тронул меня.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart
rose