хочу сюди!
 

Наталія

44 роки, близнюки, познайомиться з хлопцем у віці 44-52 років

Замітки з міткою «ингеборг»

Тайна принцессы фон Кагран

                                                    Тайна принцессы фон Кагран

Жила когда-то принцесса фон Кагран или фон Шагре из рода, который в более поздние времена прозывался Кагран. Её современник, св. Геогр, который убил Липового Червя и тем избавил местных жителей от опасностей, чем способствовал основанию града Клагенфурта, творил дела свои в Мерхенфельддорфе (равнинном селе на реке Марх) по ту сторону дунайского потока, о чём свидетельствует церковный сказ, здесь же, у раздольного заливного луга.

Принцесса была очень молода и красива, и был у неё воронок, на котором она опережала конных всадников. Свита уговаривала ,умоляла Принцессу не слишком удаляться одной, поскольку край тот придунайский был весьма неспокоен, границу его никто не осмеливался стеречь: позже хлынули через неё реты, маркоманы, норики, тезы, даки, иллирийцы, паннонцы. Тогда ещё не было никоких Цис- и Транслейтании: продолжалось великое переселение народов. Однажды нагрянули в край Принцессы венгерские гусары из пу`сты (степи), из раздольной,  в неизведанное к востоку простирающейся Венгрии. Они вторглись на своих диких азийских лошадках, резвых, как воронок Принцессы, сея повсюду страх.

Принцесса утратила власть и удел, она попадала из плена в неволю, ведь она и не билась за своё, и не желала идти в жены ни к старому королю гуннов, ни к старику-кагану аваров. Её стерегли как добычу стражники- множество красные и голубых всадников. Будучи настоящей принцессой, она скорее наложила б на себя руки, лишь бы не достаться старому королю, и вот как-то поздним вечером терзалась-мучилась она, та, которую захватчики готовились вывести вон из крепости дабы отдать в жёны то ли гуннскому, то ль аварскому хану. О побеге раздумывала Принцесса, надеялась, что стражники задремлют в сгущающихся сумерках, но надежда её всё иссякала. Воронка оставили Принцессе, а она не ведала, как только из табора выбраться да в свой край голубых холмов возвратиться ей. Без сна лежала она в своём шатре.

Тёмной  ночью почудился ей голос, не говор и не напев, баюкающий шёпот, обращённый именно к ней не из стана, звук неведомого Принцессе наречья, которая не смогла разобрать ни единого слова. Заворожённая, встала принцесса, распахнула полог шатра, всмотрелась в бескрайнее тёмное небо Азии- и с первая увиденная ею звезда мигнула пленнице, именно ей. Голос. одолевавший Принцессу, наказал ей загадать себе нечто -и она, зажмурившись, увидела укутанного в долгий чёрный плащ незнакомца не из чиста красных и голубых всадников. Он скрывал в ночи лик свой- и ,хоть Принцесса не смогла разглядеть его, поняла она, что именно этот незнакомец взывает к ней внушая иссякшую было надежду на вызволение.  Под узду воронка взял незнакомец, а Принцесса спросила его: "Кто ты? Как звать тебя, мой спаситель? Чем мне благодарить тебя?" Тот, приложив палец к устам своим, наказал молчать Принцессе, дал знак ей следовать за ним, запахнул её полой чёрного своего плаща- и повёл её, чернее чёрноты ночи, и воронка её, который легко ступал копытами и не всхрапывал, прочь из табора и дальше в степь. Принцессе всё чудился завораживающий её напев, которому силилась вторить она. Только Принцесса собралась было попросить незнакомца сопровождать её весь, как тот молча передал вольной пленнице поводья и дал знак ей пустится на коне вскачь.  Тут и пропало сердце Принцессы, которая так и не рассмотрела лица незнакомца, сокрываемого им лица, но послушалась она наказа, а и не могла ведь ослушаться. Она оседлала коня, онемевшая, глянула сверху на незнакомца, желая молвить ему что-либо на своём, и на его языке на прощание. Она сказала это глазами. А тот же оборотился да и пропал в ночи.

Воронок пустился вскачь, к Большой реке, чуя влажный дух, помчался он. Принесса всплакнула врпервые в жизни- и долго ещё находили народные старатели одинокие речные жемчужины в этой местности , которые подносили они затем первому властителю своему в Корону Св.Стефана, дарили купно с стариннейшими благородными каменьями, которые к нашему веку вышли все.

Обретя волю во степи вольной, ехала Принцесса день за днём, пока не достигла она местности, где Поток терялся в несчётном хаосе застойных рукавов. Очутилась она посреди сплошной ,поросшей сгорбленными карликовыми ивами топи. Вода ещё не пибыла- а деревца уже гнулись да шумели листвой под крепчающим ветром Равнины, от которого и выросли они такими убогими. Кротко шатались они как трава- и Принцесса потерялась, растерявшись: всё тут пошло волнами- ивы и трава. Равнина жила, а никакая живая душа не могла прижиться на ней. Сонные потоки Дуная подмывали будто нерушимые берега, торили себе пути, терялись в лабиринтах рукавов, чей ток резал расшатанные острова, крепчал и раздавался то накатами, то исподволь. Насторожившись меж вскипающими стемнинами, рокотом и хлестом, поняла Принцесса, что вода подмывает песчаные плёсы и  глотает ломти берега со всей порослью ивняка.  Острова то исчезали, то вздымались из хляби, будто в день первый Творения всяк миг меняя свои очертания, и таковою была жизнь Равнины до Большой Воды, когда под восстающими волнами судилось бесследно пропасть ивам и островам. На небе застыло грозовое пятно- и нисколько не виднелись вдали голубые холмы края Принцессы. Не знала она, где очутилась, ничего не ведала она о Тебенских высотах (Татрах), отрогах Карпат, которые тогда пока все пребывали безымянными, не нашла она речки Марх, впадающей теперь здесь в Дунай, а ещё меньше догадывалась она, что когда-то здесь посреди потока протянется граница меж двумя названными странами. Ибо не было тогда ни стран, ни границ к ним впридачу.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose

Ингеборг Бахманн "Малина", роман (отрывок 2)

Моё отношение к Малине многие годы слагалось из досадных полувстреч, глубинного непонимания и некоторых моих фантастических домыслов.  При том должна добавить, что эта пропасть оказалась куда шире тех, что меж мною и прочими. Я, в самом деле,  с начала оказалась  п о д  ним и рано призналась себе, что ему суждено было подчинить меня, что место Малины было занято им предже, чем он появился в моей внешней жизни. То ли он приберегал себя до поры, то ли я береглась от слишком раннеё нашей встречи. Всё началось с пустяка на остановке трамваев Е2 и Н2 у Городского парка. Там оказался Малина с газетой в руке, а я, притворяясь будто не замечаю его, украдкой посматривала на него поверх своей газеты и не могла понять: то ли он всерьёз углубился в чтение, то ли уже заметил, что я фиксирую, гипнотизирую его, принуждаю к ответному взгляду. Это я принуждаю Малину! Мне подумалось, что если первым подойдёт Е2, то всё будет хорошо , если б только ,Бога ради, не шмыгнул неприятный Н2 или даже редкий G2 - и тогда ,действительно, первым подъехал Е2, но когда я вскочила на подножку второго вагона, Малина исчез с пятачка- он не сел в первый вагон, и во втором тоже его не оказалось. Он мог разве только опрометью добежать к своей остановке за тот миг, когда исчез из моего вида- испариться он, конечно, не мог. Поскольку я не нашла объяснения странному случаю, то принялась мысленно толковать наши жесты и сценарии поведения - это заняло целый день. Но это осталось далеко в прошлом, а теперь нет времени говорить о нашей первой полувстрече. Годы спустя эта истроия с нами повторилась в одном из актовых залов, это сталось в Мюнхене. Малина очутился рядом со мною, затем пару раз шагнул вперёд навстречу потоку студентов, поискал себе места, пошёл назад- и я слушала, вначале возбудившись, томясь от бесилия, полуторачасовой доклад "Искусство в эпоху техники", искала взглядом в той обречённой внимать массе Малину. Поскольку я не собиралась останавливаться ни на  искусстве, ни на технике, ни на эпохе, которыми не занималась ни поодиночке, ни в связи, позже тем же вечером мне стало ясно ,что желаю Малину ,а всё, что хочу знать, придёт от него. В конце я вместе со всеми разразилась бурными аплодисментами; несколько мюнхенцев сопроводили меня из зала: один держал меня под руку, некий умно обо мне рассказывал, трое обращались ко мне с речами, а я всё оборачивалась назад ища Малину выше на лестнице, а тот всё выходил из зала, но- медленно, то есть, мне пришлось поспешить- и я сотворила невозможное: я толкнула его, будто меня "уронили" на него- и я вправду упала на него. То есть, ему не оставалось ничего другого, как только заметить меня, но я не уверена, что Малина увидел меня, а всё же в тот раз я впервые услышала его голос, спокойный, корректный, на одной ноте: "...прощение(я?)..."
Я ничего не поняла, -так ко мне никто ещё не обращался: то ли он попросил меня о прощении, то ли простил меня; слёзы столь быстро навернулись, что я уже не могла смотреть прямо и, наклонившись, достала носовой платок из папки и шёпотом попросила поддержать меня. Когда я снова осмотрелась, Малина исчез в толпе.
Я не искала его в Вене, мне придумалось, что Малина -иностранец , поэтому, ни на что не надеясь, я регулярно ходила на остановку у Городского парка поскольку тогда ещё не обзавелась автомобилем. Однажды утром я кое-что узнала о нём из газеты, именно  не о нём: в некрологе упоминалась Мария Малина, её похоронная церемония впечатляла, её размах был по обычаям венцев под стать киноактрисе. Среди гостей я нашла брата Малины, высокоодарённого, молодого, известного писателя, который прежде был неизвестен ,но благодаря журналистам вдруг обрёл "одноразовую" славу. Ведь Марию Малину сопровождали в последний долгий путь на Центральное кладбище министры и домовладельцы, критики и специально нанятые гимназисты- она в этот день не нуждалась в брате, который написал одну книгу, о которой никто не слыхал, в брате, который был "вообще никем". Три слова "молодой", "высокоодарённый" и "известный" были необходимы ему в дополнение к траурному платью на той церемонии.


Об этом, третьем неаппетитном волнении благодаря газете, которое испытала я тоже ради Малины, мы с ним не говорили, как будто оно никак с ним не связано, касается его ещё меньше, чем меня. За то прошедшее(пропавшее) время, когда мы так и не познакомились, не поговирили о жизни, он был прозван мною "Эвгениусом", ибо "Принц Эвген, достойный рыцарь..." - первая песня, которую я выучила- и среди мужский имён очень нравилось мне именно это, как и среди названий городов "Белград", чья экзотика и значимость вначале стали для меня окаянными, а затем выяснилось, что Малина родом не оттуда, но- из югославского приграничья, как и я, но всё же изредка, так повелось с первых наших дней, мы перебрасываемся словенскими или вендскими фразами: "Йвз ин ты. Ин ты ие йаз".  А впрочем, нам незачем вспоминать первые дни: последующие всё краше- и мне остаётся только смеяться над временем, когда я гневалась на Малину, поскольку он уступил было мне его, которое я промотала на другое и других,  довольно, времени, когда я изгнала его из Белграда, воображала его то аферистом, то обывателем, то шпионом, а под настроение извлекала его из действительности, помещала в сказку, прозывала его Флоризелем, Дроссельбартом(Дроздобородом), но охотнее всего- св.Георгом(Георгием), который убил Дракона, отчего возник город Клагенфурт из болота, где нечего не было прежде, чем из него не явился мой первый город, а после многих часов вынужденной игры я ,обескураженная ,возвращалась к мысли, что Малина живёт всё-таки в Вене, а я в этом городе, где столько возможностей встретиться, всё-таки постоянно разминаюсь с ним. Я некстати начинала заговаривать со многими о нём. Неприятная память о том осталась, хотя она мне уже не болит, но я ведь должна была поступать так - и с улыбкой сносила комичные историйки о Малине и фрау Йордан из чужих уст. Ныне(сегодня) я знаю, что у Малины с фрау Йордан ничего "такого" не было, что ни разу Мартин Раннер не встречался с ней тайно на Кобенцле: ведь она же его сестра- итак, Малину нельзя заподозрить в связях с другими женщинами. Но последнее не значит то, что с Малиной дамы знакомятся через меня: он же знает многих, и дам тоже, но с тех пор ,как мы стали жить вместе, это не имеет абсолютно никакого значения, никогда ничего подобного я не думала, поскольку мои подозрения и замешательства тонут, столкувшись с Малиной, в его недоумении (изумлении, удивлении- прим.перев.) Также и молодая фрау Йордан- не та дама, о которой долго ходил слух: та вымолвила раз славный афоризм "я провожу внешнюю политику" ,как ассистентка своего мужа на коленях моя пол, растерялась- и всем стала понятно её презрение к собственному супругу. Всё было иначе, но это другая история, да и к тому же всё у них стало на свои места. Из персонажей слухов вышли правдивые фигуры, вольные и великие, как для меня сегодня Малина, который уже больше не достояние слухов, но ,освобождённый, сидит подле меня или идёт рядом со мною по городу. Для остальный исправлений время ещё не подошло, им быть позже. Они не для сегодня.


Пытать прошлое дальше мне незачем: как сложилось между нами, так и вышло. Кто же мы теперь друг для дружки, Малина и я, столь непохожие, столь разные? И дело не в поле, породе, крепости его натуры и лабильности моей. В любом случае, Малина никогда не вёл моей конвульсивной жизни, никогда он не тратил своё время на пустяки, не звонил всем подряд, не принимал на себя лишнего, не встревал куда не надо, тем более- не простаивал у зеркала до получаса кряду чтоб рассмотреться, чтоб затем нестись куда-то сломя голову, всегда опаздывать, бормотать извинения, медлить с вопросами и ответами. Думаю, что сегодня мы ещё меньше заняты друг дружкой: один(одна), терпит, дивится (изумляется, недоумевает) другой(другим), но моё удивление- жадное (а вообще, удивляется ли Малина? мне верится всё слабее), а неспокоит меня вот что:  его не дразнит моё присутствие, хотя он его принимает, если угодно, а неугодно- не замечает, будто сказать нечего. Так их ходим мы по квартире не встречаясь, не замечая друг дружку, не сыша за чередой обыденных дел. Мне тогда кажется, что его покой - от моего Малине знакомого и неважного Я, будто он меня выделил как некий отброс, лишнее человеческое существо, будто я, ненужный придаток, создана из его ребра, но также -и неизбежная тёмная история, которая его историю сопровождает, желает завершить её, светлую, которая розниться фактурой и не граничит с моей. Оттого-то мне приходится кое-что выяснять в своём отношении к нему, а прежде всего я себя могу и должна "выяснять от него". Он не нуждается в объяснении, нет, он- нет. Я убираю в прихожей, я хочу быть поближе к двери ибо он скоро придёт, ключ провернётся в замке, я отступлю на пару шагов чтоб он не налетел на меня, он притворит дверь- и мы молвим одновременно и живо "доброго вечера". А пока мы курсируем вдоль коридора, я всё-же кое-что скажу:
- Я должна рассказать. Я расскажу. Ничто больше в моей памяти этому не помешает.
- Да, - отзывается не глядя Малина. Я иду в гостинную, он проходит коридором дальше потому, что последняя комната -его.
- Я должна, я буду,- громко повторяю я про себя: ведь когда Малина не спрашивает и не желает знать ничего больше, то это правильно. Я могу успокоиться.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы

Ингеборг Бахманн "Тридцатый год", рассказ (отрывок 15)

Этот год сломал ему кости. Он лежал на койке в клинике с парой искусно зашитых сине-красных шрамов и не считал дней до срока, когда ему обещано было снять гипсовый панцирь: под ним, обнадёживали пациента, всё заживёт. Неизвестный водитель, больной это узнал, умер. Он мельком подумал об усопшем и уставился в потолок. Он подумал о водителе как о погибшем у себя на родине, представил себе его ,такое ясное, сосредоточенное лицо, молодые и цепкие руки на руле, как наяву увидел его бешено мчащимся в гущу мрака- и там охваченного пламенем.
Наступил май. Цветы в палате, свежие и душистые, ежедневно меняли. В полдень ролеты на окнах не вздёргивали- и нектаром пахло в палате.
Силой воображения рассмотрев лицо покойника, убедился, что водитель погиб молодым. Раненый же, хоть и чувствовал себя стариком, был в действительности молод, а сутулился и опускал голову: собственные мысли и планы тревожили его. В юности он хотел было себе ранней смерти, не желал дотягивать до собственного тридцатилетия, а теперь вот жаждал жизни.
Прежде в голове его топорщились знаки препинания, а теперь сгустились первые предложения- посредством их он ступил в миръ. Прежде он считал себя способным всё домыслить до пределов, и даже замечал за собой шаги первопроходца в неизведанное- теперь оказалось, что они все вели в сторону. Долго не знал он, чему верить, и разве не стыдно вообще верить во что-то? Теперь он опёрся на собственный авторитет, обрёл доверие к себе.
Незадолго до выписки из клиники он посмотрелся в зеркало чтоб причесаться- увидел себя мало изменившимся, но немного осунувшегося на кисейной подушке, а в глубине растрёпанной своей шевелюры- нечто серебристое. Присмотревшись, он нащупал седой волос!
Сердце учащённо забилось.
Он безумно и отстранённо рассматривал свои волосы.
На следующий день, боясь обнаружить уже несколько седых волос, он снова рассмотрел свою шевелюру- но там белел по-прежнему лишь один. Наконец, пациент сказал себе: "Я ведь жив и желаю жизни. Седой волос, этот светлый свидетель моей боли и начала зрелости, как он мог напугать меня? Он отрастёт немного, а затем выпадет- и в памяти останется послевкусие страха! Мне ли бояться жизни, что ведёт к старости, жизни- процесса, который дал мне тело?
Я ведь жив!"
Он скоро выздоровеет.
Ему скоро тридцать. День настанет- но никто не ударит в гонг чтобы взбодрить юбиляра.
Нет, не настанет- он уже минул, первым в веренице дней ушедшего года. Года, который минул в муках.
Он живо думает о службе, стремится устроиться, поскорее миновать врата жизни- прочь от несчастливого, дряхлого, выморочного.
Говорю тебе: "Встань, иди! Твои кости целы".

перевод с немецкого Терджимана Кырымлы

Ингеборг Бахманн "Тридцатый год", рассказ (отрывок 15)

Он вовсе не надеялся. Он вовсе не раздумывал. Связаться с будущим местом и работой ещё вдосталь времени. Он согласен со всеми условиями и не ставит своих. Он быстро, без проволочек заклеил конверт- всё готово. Упаковал пожитки: пару книг, пепельницу, немного барахла; кликнул хозяина- вместе с ним осмотрели инвентарь. Он оставил жильё, где не ощущал уюта. Ещё ведь достаточно времени до "первого числа ..." , а посему отправился он в ещё одну, церемонную поездку, медленную и роскошную, по итальянским провинциям. В Генуе он вновь ощутил себя довольным как после тюремного срока, будто съездил на фронт в скором, а домой вернулся пешком. Он послал багаж вперёд, а сам направился мимо зеленеющих рисовых чеков на север. А к вечеру вторых суток на ногах решился было на то, чего не давно не делал: вышел к автостраде и стал голосовать попутку на Милан. Темнело. Никто не останавливался, пока он, уже разуверившись, не махнул издалека легковушке. А она-то бесшумно притормозила и остановилась.
В салоне оказался сам-водитель. Попутчик, хоть и грязный, вымокший от пота, не постеснявшись, разместился на переднем сидении. Он долго молчал, искоса поглядывая на водителя: "должно быть, мой ровесник?" Лицо водителя ему понравилось, и руки, покоившиеся на кормиле -тоже. Взгляд остановился на спидометре: стрелка быстро ползла вверх от 100 к 120-ти, а там -и все 140. Он не осмеливался попросить ехать потише, сказать, что боится скорости. Он ведь не торопился вернуться в размеренную жизнь.
Молодой водитель внезапно бросил: "Я обычно никого не беру с собой...", а пото`м, как бы извиняясь, добавил: "Должен до полуночи успеть в центр".
Турист снова взглянул на водителя- тот упрямо смотрел вперёд, где свет фар разматывал чёрный клубок: деревья, столбы, стены, кусты. Он снова успокоился-  и странно захотелось ему побеседовать, а водитель снова одарил его мимолётным взглядом. Да, глаза, должно быть, голубые- так ему думалось. Для начала спросить бы мужчину, был ли этот год для него тяжёлым, и что произошло, на чём из случившимся с визами ему, любопытствующему, сосредоточиться? Он про себя начал разговор с водителем, как будто они- двое учеников за низкой партой перед уроком, несомы сквозь ночь, а всё вокруг кажется им большим и чуждым. Впереди показался грузовик- они обогнали его, но по навстречу им ,в лоб, вылетел второй. Они пролетели несколько метров и впечатались в стену.
Очнувшись, он успел заметить, что покоится на возвышении- и сразу потерял сознание. Он изредка ощущал лёгкое покачивание, догадываясь мгновениями, что с ним происходит. Шли приготовления: двое врачей снаряжались у операционного стола, женщина-хирург приблизилась к пациенту- тот ощутил щекотку, очень приятную. Он вдруг сообразил: то, что происходит с ним- важно, серьёзно, что может он и не проснуться после наркоза. Он тужился говорить, едва ворочая языком, обрадовался паре слов ,выдавленных из гортани: попросил лист бумаги и карандаш. Сестра прикрепила лист к подставке. Медленно одолеваемый наркозом, он предусмотрительно нацарапал: "Дорогие родители...", перечеркнул и начал так: "Любимая..."- и, напряжённо задумавшись, замешкался. Вернул сестре своё неначатое послание, скомкав его: дал ей понять, что в завещании нет смысла. Если ему не суждено проснуться, то будь что будет. Он просто лежал- веки его наливались сном, тело чудесно слабело- пациент ожидал. Сознание покидало его.

окончание следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы

Ингеборг Бахманн "Тридцатый год", рассказ (отрывок 10)

Он попрощался с Минором: экономно отозвался его скупому рукопожатию -и направился в своё старое кафе. Официант всполошился, узнал его, любезного грустного человечка. На этот раз посетителю не пришлось распространяться, ни жать руку, напрягаться: его фразы остались при себе- хватило улыбки. Они взаимно глупо улыбнулись, двое мужчин, которые много повидали: времена, людей, счастья, несчастья- и всё, что угодно старику, он изобразил на своём лице когда официант меж тем заметил, что припас лично для него читанные раз и понравившиеся дорогому гостю газеты.
Он вынужден был ухватиться за пачку газет: это старикам приличествует, это он всегда охотно обязан. Наконец-то здесь он немного раз и безоговорочно обязан.
Он принялся за бесцельное чтение: заголовки, местная хроника, культурная, смесь, спортивные новости. Даты ничего не значили: он мог бы почитать и выпуски пятилетней давности, он вычитывал только стиль, неизвестные ему шрифты, оплошности, синтаксис. Он как никто знал, что неправильно вынесено в шапку или подвал полосы, что здесь в газетном деле считается хорошим или дурным. Ему удалось выковырнуть только несколько незнакомых неологизмов.
Внезапно перед ним возник его ровесник, поздоровался: пришлось узнать, хоть и некстати, никак не удавалось припомнить, кто это... хотя, естественно- Минор, который стал рядом, а ему приходится торопливо и радостно пригласить Минора присесть за свой стол, Минора робкого заучку от мира искусств, который однажды было желал основать нечто вроде нового направления, которое уж открыл. Минора, который посему знал, в какой обстановке жить, как следует рисовать ,писать, думать и сочетать. Окончательно, решительно знал. Некогда пробующего, ищущего Минора перекормленного опытом предшествующего ему поколения, теперь- отрыгивающего и пережёвывающего проглоченное. Система Минора. Непогрешимость Минора. Минора в качестве арбитра вкусов. Минорово непрощающее, odi profanum vulgus; Минора, утратившего дар речи и красующегося двумя тысячами иноязычных павлиньих перьев. Минора которому уж невмоготу чтение романов; Минора, для которого у стихотворения нет будущего; Минора ратующего за оскопление музыки и отлучение гобелена от живописи. Минора кипучего, жестокосердного, неправильно понятого ,ссылающегося на авторитет Гильона Апулийского (ок. 1100 г. н.э.)... Минора, из всех живописцев Эрхарда Шёна считающего самым восхитительным. Минора путь указующего. Минора, возмущённо молчащего коль некто придерживающихся иных взглядов перечит ему. Минора в качестве прозябающего в нищете стажёра, в качестве коллекционера тёмных текстов, первопроходца. Минора, ревниво подозревающего, что его не узнаю`т и обходят ,гневно брызжущего жёлчью, карающего за взгляды на всякую красивую даму, за каждое воскресенье, за дарение и благосклонность. Минора-мученика. Минор, разумеется, презирает его, Минор, старый друг, который стоит на взводе и замечает, что пора уйти. Минор, живущий по внутренним часам ,которые заводит его сильный дух дабы те тикали его справедливостью...
Так, в сшибках, минул день -и визитёр погоревал над ними в мире, где он для всеми людьми уж был причислен к духам. Для духа он не слишком уснащён. Это ,впрочем, выяснилось на следующий день.
Он встретил Минора опять, ведь в мире каждый первый минор. Но этого Минора он вовсе не припомнил. Он оказался Знаешь-ещё-вот-что-Минором. От него ничего не понадобилось, ни малейшего намёка, ибо Минор помнил тем паче всё. Минор вспомнил, как он ,Миноров Однокашник, впервые напился, как он сверх меры развякался, как его пришлось уносить, а Минор его тогда доставил домой. Минор помнил ещё тот день, когда он, Миноров Друг совершил большущую глупость. Минор, который его жизненные оплошности держит в кулаке, доверительно хранит его память о его провалах и привычках. Минор-рубаха парень и рубака; Минор, который с ним ,тогда восемнадцатилетним, служил; Минор ,всякий раз как наяву по памяти видящий "вермахт"; Минор, ведущий тошнотворную беседу так, что и он вынужден подпрягаться в том же духе. Минор, которой его раз отметелил: Минор-посильнее - его-послабее. Минор, который называет вещи своими именами: "что-же-из-куколки-блондинки-вышло?", "жениться-ещё-не-хватает!" Минор, который подмазывает, который всё разведывает, которому икс под маркой игрека не впаришь, который берёт баб когда те даются, и- начальство, которое может и его, Минора ..., которому ведомо братство и бабство. Минор, для которого всё- политика и вся политика- продажная; Минор- вошь в меху; Минор, согласно которому прошлая война пока не проиграна, а следующая- подавно, для которого итальянцы- воровской сброд, а французы- изнежены, а русские- унтерменши, и который знает, кто такие по сути англичане, и каков в сущности миръ: гешефт, базар, анекдот, свинство. Минор: "Но я же тебе давно знаю- не дурачь меня, меня ты не проведёшь!"
Как выводят Миноров? Какой смысл ей, Гидре-Минору, рубить голову, коль вместо неё отрастает десяток новых?
Даже если он чего не вспомнит, у Минора есть право преподнести это забытое в рамочке, так что знай себе, что тебя ждёт в будущем: миноры будут тебе являться на всех углах и на каждом шагу.
Прочь, или я убью! Держать дистанцию!

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы

Ингеборг Бахманн "Тридцатый год", рассказ (отрывок 8)

Когда коротал он свой тридцатый год и пришла зима, когда сомкнулись ледяные тиски ноября и декабря, а его сердце замёрзло, спал он в кручине. Он бегал во сне, убегал назад в ожидание, бежал оставаясь и путешествуя, ходил по безлюдным городским улочкам- и уж не смел коснуться ни одной дверной ручки, не ждал приветствий, поскольку не желал ни с кем говорить и быть замеченным. Он хотел бы как луковица, как червь зарыться в землю где тепло. Перезимовать со своими мыслями и чувствами. Помолчать заскорузлым ртом. Он желал, чтоб все его связи, обиды, обещания обесценились, забылись всеми- и чтоб он оказался всеми забыт.
Но только он умостился в свивальнике тишины, как ему стало не по себе. Промозглый ветер взял его на испуг на углу ,налетел поверх цветочного прилавка с астрами ("штербеблюмен"- цветы смерти, прим.перев.) и зимней зеленью. И, неожиданно, в ладони оказались ландыши, которые он не чаял купить- он, желавший пройтись налегке! Колокольчики безудержно и беззвучно затрепетали- и он пошёл туда, где ждала его погибель. Пошёл полон ожидания и ,как никогда прежде, ожидая расплаты за все прожитые годы.
Только теперь к нему, жалевшему и расходовавшему себя, испытавшему всё возможное, пришла невероятная любовь. С позывами смерти и культовыми терзаниями, которые что ни день выглядели иначе.
С этого часа, ещё не познакомившись с адресатом цветов, он уже не был властен над собою, но- беженцем, про`клятым, а плоть его влекла душу за собой в ад. Он тащился восемь дней после первого бунта и попытки спастись, ещё целых восемь дней, в пекло. Симпатия, склонность, привязанность не имели значения. Та была не дамой, выглядевшей так или этак, её имени он не мог вымолвить, у неё просто не было имени, как у самого счастья, от которого он нёсся петляя без оглядки. Он оказался вне себя: не ощущал вкуса еды, думал только о любви как о реванше за всё, что на земле невыносимо. Любовь была невыносима. Она ничего не ждала, ничего не требовала и ничего не дарила. Она не позволила себе передышки, не сочеталась с кругом обыденных чувств, но ступила поверх границ- и низложила все чувства.
Он рос не чёрствым, не без кризисов, а теперь впервые оказался пуст и безучастен, только ,замерев в покое, наблюдал, как волна то и дело подымает его чтобы швырнуть о скалы и, уронив, снова тащит назад.
Он любил. Он был свободен от всего, от всех привязанностей, мыслей, ограблен в этой катастрофе, в которой не было ничего хорошего, дурного, правого, неправого, и он был уверен, что нет пути назад или вон, нет ничего, что зовётся доро`гой. В то время ,как иные где ещё занимались своей работой, озабочены делом, он только любил. Это требовало большей отдачи, чем просто работать и жить. Мгновения пламенели; время как чёрный факел неслось вдаль, а он с каждой секундой оживал существуя ради одного- и лишь одна стихия владела им.
Он упаковал свой кофр: инстинктивно ощутил, что и одного урока любви довольно. Он из последних сил попытался было бежать съехав.  Он начёркал три письма. В первом попросил прощения за собственную слабость, второе отписал своей возлюбленной, в третьем извинился присовокупив свой адрес: "Пиши мне, прошу, в Неаполь, Бриндизи, в Афины, Константинополь..."
Однако, далеко он не уехал. Вышло так, что с отъездом все его дела разладились: денег осталось в обрез, он истратил было последние на съём квартиры, уплатил вперёд чтоб оставить её за собой, сберечь место. Он бродяжничал в порту Бриндизи, распродал свои пожитки оставив два костюма, искал чёрной работы. Но он не годился в грузчики, и не был готов к опасностям, которые влекло за собой безденежье. Он ,не зная как быть, проспал две ночи на скамейках, начал побаиваться полицейских, страшился грязи, безысходности, дна. Да, он опустится на дно. Тогда отписал он четвёртое послание: "У меня остались уж два костюма, неглаженые, две мои трубки и зажигалка, которую ты мне подарила. В ней нет бензина. Если ты не желаешь видеться со мной до лета, не можешь расстаться с Н. до лета..."
Да, прежде лета!

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы

Ингеборг Бахманн "Тридцатый год", рассказ (отрывок 7)

Когда сельская кирха неколебима ;когда тот, кто рыл другому яму, сам в неё свалился; когда сказанное исполняется ,а лунные фазы ход солнца вершатся по расписанию- одним словом, когда расчёты будущего абсолютно верны и всё, что во Всём должно летать, летит, тогда остаётся ему потрясти головой и подумать ,в какое время живёт.
Он, как и все, не слишком подкован: сведущ только в узком кругу, да все знают только малую часть того, что деется.
Ему ,кстати, ведомо, что есть роботы, которые не ошибаются, а ещё- светофор, который однажды было запутался: загорелся красным вместо жёлтого. Возможно, ошибаются звёзды и кометы, когда сбиваются в стада, от усталости и рассеянности, а ещё оттого, что сбиты с лотку старыми мадригалами в их честь.
Он не позволил себе быть наверху, но его право вернуться туда, поскольку верх -тоже низ, а значит, круговорот продолжается. Никому не сдержать его. Мысли не сдержать, и запущенный станок- тоже. Всё равно, летать налево или направо: всё летит, и Земля- тоже, а полёт в полёте - тем лучше: лететь и вращаться, знать то, сколь быстро летишь и ничто не остановит тебя, ничто в усеянном небе над тобой...........................
Но в тебе самом, не знающем покоя и не слишком разлетавшемся, но тоже безостановочно- внутри ведь тоже нет покоя, но- липкая, застоявшаяся каша проклятых вопросов, которым не летать, и- стартовые площадки, на которых ты рулишь легко и напропалую- там мораль выделана всей историей, а в ней-то, морали, нет ответа, почему ты другую мораль ищешь и счёты твои не сходятся
Где некто роет яму и сам в неё падает, где ты влипаешь ,извиваешься- и вязнешь глубже, и тебе нет ходу
Когда тебе там ничего не светит (а что, поможет тебе знание скорости света?), ибо тебе ничего не светит во всём свете, и тебе, и всей жизни, и не-жизни, и смерти
Ибо тут только пытка, ибо ты в фальшивом наречии не находишь правого слова -и миръ неразрешим
Ты решаешь лишь уравнение, которое тоже есть миръ
Миръ- тоже уравнение, которое решается и тогда золото равно золоту, а говно говну
Но ничто не равно в тебе и ничему не равен миръ в тебе
Когда ты это осилишь, то сможешь выйти из своей привычной сгорбленности над добром и злом - и не впредь не будешь копошиться в каше проклятых вопросов, если выкажешь мужество к прогрессу
Не только от газовых светильников к электричеству, от дирижабля к ракете (второстепенные подвижки)
Если оставишь людей, старых, а к новым оборотишься
Тогда, коль миръ по-прежнему не сомкнётся на мужчине и женщине, так как было: "между правдой и ложью", а "правда" и "ложь" уже
Когда всё это пойдёт к чёрту
Когда уравнение, которое тебе дорого, ты составишь заново- и отыщешь решение
Когда станешь лётчиком и , не замечая того, станешь выписывать петли; когда новость, историю расскажешь, не всевозможные истории скопом- о себе, и ещё об одном, и о некоем третьем
Тогда, коль станешь святым, больше не израненным, изболевшимся, взыскующим правды и мести
Когда разуверишься в сказки и перестанешь бояться темноты
Когда тебе больше не придётся дерзать - и терять или выигрывать, но станешь делать
Делать- руками помастеровитее, думать в порядке- ибо сам упорядочишься, войдёшь в уравнение, взойдёшь к светлому порядку
Тогда, коль ты уж не мнишь , что лучше обретаться "в рамках данного", что богатые больше не должны быть богатыми, а бедные бедными , невинные судимы, а виновные оправданы
Когда ты перестанешь утешать и стремиться к добру, перестанешь ждать утешения и помощи
Когда сочувствие и жалость уйдут к чертям, а чёрт уйдёт к чёрту, тогда!
Тогда миръ будет постигнут, он откроет тебе свою тайну вращения: там, где она пока целомудренна, где она пока не любима и не обесчещана, где святые пока не отыскали её, а насильник не оставил пятна крови
Когда новый статус скреплён
Когда последствия никоим духом уже не вмешаются
Когда наконец наконец придёт
Тогда
Тогда Тогда ещё раз подпрыгни и оборви старый постыдный порядок. Тогда будь иным- и с тем миръ переменится, с тем переменятся ориентиры, наконец! Тогда иди в миръ!

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы

Ингеборг Бахманн "Тридцатый год", рассказ (отрывок 6)

Зимой он с Лени ходил в горы, на Ракс, в выходные, да, он точно помнит. Ещё бы, помнит. Он замёрзли, продрогли, перепугались, столько раз прижимались друг к дружке в ту ночную бурю. Множество слишком жалких покрывал они сначала взаимно уступали, а затем в полусне тянули на себя. Накануне он познакомился с Минором и доверился ему. Он побежал к Минору потому, что не знал ,что делать и как быть, вообще не знал, как начать, и врача знакомого у него не было: он ,да и Лени тоже, ещё не знали женщин. Лени был столь юна, он был тоже юн: их неведение растрогало сведущего или разыгрывавшего из себя знатока Минора. Тот предложил таблетки, которые посоветовал Лени принять накануне вечером в кемпинге для лыжников. С Минором он всё обсудил и , хотя чувствовал себя жалким, "знаток" ему позавидовал. (Девственница, которая не попалась мне в этом городе? Начистоту, дружище!) Он напился за компанию- и с миноровым перегаром вдохнул его жизненных взглядов. (Вовремя порвать. Вариант один. Выпутаться из аферы. Думать о будущем. Камень на шею.) Но снежной ночью ужасался он самому себе, Минору, Лени, которую не хотел трогать: с той поры, как узнал, что ей предстоит, больше не желал он этого костлявого тщедушного тельца, не хотелось ему трогать эту безвкусную скороспелку, и потому он поднялся ночью и ещё раз спустился в гостевую, присел за свободный стол и пожалел себя пока не оказался в компании, пока две блондинки-лыжницы не подсели к нему, пока они не захмелели- о он пошёл за ними наверх, следом, как приговорённый, на тот же этаж, где, в другой комнате, Лени лежала и плакала или плакала во сне. Когда он оказался в комнате с двумя девушками и расслышал свой смех, всё показалось ему простым  и лёгким. Всё ему далось и уда`лось: это было так просто, правда, ему пока недоставало верной установки, но дело наживное- итак, отныне и навсегда. Он ощутил себя со-знателем некоей тайны лёгкости ,дешевизны и допустимых злодеяний. Ещё до того, как он впервые поцеловал блондинку, Лени была им брошена. Прежде, чем он, уже не противясь ,отверг стыд- и запустил руку в волосы другой, со страхом было покончено. Но позже пришла расплата: он так и не смог укрыться от резких словечек и дикого лепета, которые полонили его. Дороги назад не было- и он, не сомкнув глаз, расплатился ими за всё, что ему прежде и после дарено было увидеть ночами когда горел свет. Утром Лени исчезла. Когда он вернулся в Вену, то заперся на пару дней у себя, к ней не пошёл, никогда уж не наведался к ней, и не слышал о ней больше. Только год спустя оказался он в Третьем округе, зашёл в тот дом, но Лени там больше не жила. Он не решился справиться насчёт нового её адреса- а то зачастил бы сюда, с мольбами, коль жила б на прежнем месте. Иногда в кошмарах он видел её, распухшую утопленницу, плывущую вниз по Дунаю или- прогуливающуюся с детской коляской в парке (в такие дни он обходил парк стороной) , или без ребёнка- как ей с дитём управиться? продавщицей за прилавком, обращающуюся к нему не глядя, мол, чего изволите? А также представлял себе её в счастливом браке с коммивияжёром, в провинции. Но он так её и не увидел. И он зарыл это в себе настолько глубоко, что лишь изредка видел наяву картину ночного снегопада, бурю, от которой они убежали к окошкам кемпинга занесённым метелью, к свету, который горел над тремя сплетёнными телами- и к хихиканью, ведьмовскому хихиканью, к шевелюрам блондинок.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы

Ингеборг Бахманн "Тридцатый год", рассказ (отрывок 5)

Однажды, ещё даже не двадцати лет от роду, в Венской Государственной библиотеке он было всё обмыслил- и тогда узнал ,что живёт ведь. Он улёгся на книги как хмельной и думал, а зелёные лампочки в читалке горели, а лёгкие тапки посетителей пошаркивали, слышалось лёгкое покашливание, шелест страниц- тоже лёгкий: читатели словно боялись разбудить духов, которые угнездились в переплётах. Он  м ы с л и л- если кто-то понимает, что это значит! Он точно помнит тот миг, когда настиг было свою проблему познания, удобно упаковав все её члены в собственной голове. И покуда  д у м а л   и   м ы с л и л, взлетал он будто на качелях, выше и ближе к потолку, и голова не кружилась- и ,чудесно ускоряясь, почуял он, что вот-вот налетит на потолок. Неведомое дотоле счастье осенило его, ибо в тот миг решалось, постигнет ли он нечто высшее. довлеющее над всем и вся. Он проломится со следующей мыслью!.. Это произошло. Он ещё раз взлетел- и ударился головой: явилась сдерживающая боль, он замедлил поток мыслей, растерялся- и спрыгнул с качелей. Он разогнался было так, что побывал там, куда ещё никто не забирался. Вверху, на макушке, щёлкнуло что-то, щёлкнуло угрожающе- и тут же умолкло. Он подумал, что спятил: сгрёб ногтями свою книгу. Он покорно уронил голову и зажмурился, бессилен в полном сознании.
Он побывал у Предела (Конца).
Он был ближе к Пределу, чем если бы при женщине находился и если бы в его мозгу случилось короткое замыкание- он надеялся на скорую гибель собственной Персоны, он чувствовал себя ступающим в Империю Брака. Но вот ведь что погибло в этом просторном старом зале при свете зелёных ламп: слишком высоко взобравшееся создание, летун, который в закатно синеющем коридоре нащупывал свой путь по лучу, а если быть точным- человек уже не в качестве противостоящего субъекта, а возможного со-знателя Творения. Он был уничтожен как возможный со-знатель- и отныне не заберётся так высоко, но будет тормошить логику, на которой подвешен миръ.
Он ощутил себя поглупевшим, неспособным- и с того часа наука внушала ему ужас, ибо он уже взлетел было, так высоко- и с тем был уничтожен. Он мог только то да сё подучивать, как ремесленник, содержать свой умственный инструмент в порядке- гибкости, но это его не интересовало. Он бы охотно вышел за предел, взглянул бы поверх барьеров- и оглянулся бы, оценил  себя, миръ, язык, связи и правила. Он бы охотно вернулся с другим, умалчиваемым, языком, который под стать узнанной тайне.
Ну да было -и кончилось ничем. Он жив, он живёт- это ощутил он тогда впервые. Но с тем он узнал, что жив в клетке, что ему следует в ней устроиться и ,почти срываясь от гнева, освоит это фальшивое наречие чтоб совсем не потеряться в ней. Он вынужден будет дочёрпывать ложкой свою похлёбку , а в последний ,достойный ли, жалкий, день свой почтительно или дерзко взовёт к Богу, который "сюда не явился, а туда не пустил". Да, осталось ему, ничуть не богу, только мудрить с этим миромъ здесь, с этим языком. Нельзя быть Богом в этой химере. (die Wahn- также илллюзия, мечта, заблуждение- прим.перев.), нельзя быть в ней, можно только с ней иметь дело, поскольку эта химера есть и нет ей никакого конца!

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы

Ингеборг Бахманн "Тридцатый год", рассказ (отрывок 4)

Он всё труднее просыпался по утрам. Он смаргивал редкие лучики, переворачивался на другой бок, зарывал голову в подушку. Он молил сна. Гряди, осень-красна. В этом октябре последним розам...
Есть где-то остров, о котором ему рассказывали, в Эгейском море: на нём только цветы, и ещё каменные львы растут- тоже цветики, у нас они редко и ненадолго распускаются, а там- дважды в год, крупные и яркие. Они корнями пронзают скупую землю, обветренные каменные утёсы. Скудость они претворяют в бедность красы.
Он часто спал и поздно пополудни, а затем любовно ждал вечера. Он всё избавлялся сном от недовольства и набирался сил. Иногда время ему казалось уже ничего не стоящим, уже бесполезным. Ему ничего не хотелось предпринять чтоб обрести довольство, чтоб расшевелить желания и честолюбие, чтоб остаться в жизни.
Этот уходящий год выдался скупым на свет. И солнечные дни были мрачны.
Он теперь наведывался на пятачок, в "гетто" или в кафе извозчиков на Травестере и там пил врастяжку, день изо дня в урочный час, своё кампари. Он довольствовался мелочами, смаковал их. Самоумаление он принимал как должное. В телефонную трубку он часто бросал: "Мои любимы, сегодня, к сожалению, не смогу. Возможно, на следующей неделе"... Через неделю он отключил телефон. И отписывать свои обязательства и объяснение он прекратил. Столько ненужных часов провёл он с другими, а теперь, вовсе не нуждаясь во времени, он его сгибал часы к себе, обонял их.  Он научился наслаждаться временем: его вкус оказался чист и здоров. Он возжелал совсем уйти в себя, ограничиться. Этого никто не заметил, или никто из окружающих не захотел поверить в это. В их представлениях юбиляр оставался расторопным малым, пострелом, который везде поспел- и он в городе изредка встречался со своим туманным образом, и приветствовал его как старого знакомого, как призрак: отшатываясь. Это -не он, ныне он стал иным. Он хорошо переносил своё одиночество, не жалел ни о чём, снёс воздушные замки желаний, покончил с упованиями- и ото дня ко дню становился всё проще. Он стал унижено подумывать о мире.  Он искал урока, желал службы.
Посадить дерево. Произвести ребёнка.
Довольно скромно? Довольно просто?
Когда он оглядывался было: участок земли, женщина... а он знает людей, которые сотворили это во всей скромности... , далее: он смог бы по утрам в восемь из дому хаживать на работу, смог бы занять место, исполнить роль в общем роду, ежемесячно оплачивать мебель в рассрочку, государственный детский сад. Он смог бы, он этому обучился, ежемесячно с благодарностью взирать на дензнаки ,а затем расходовать их, устраивать уютные уикенды себе и своим. Он завертелся бы не в одиночку, так и прожил бы.
Это ему бы хорошо удалось. Особенно посадить дерево. Он бы рассматривал его ,во все времена года, прибавляющего по кольцу к стволу, позволял бы своим детям лазать по веткам. Хотя он не ест яблок, всё равно, пусть будет яблоня. И завести сына- это ему по нраву, хотя, когда видит чужих детей, их пол ему безразличен. У сына тоже были б свои дети, сыновья.
Но урожаи далёкие, там ,в саду, которые соберут другие в то время, когда его жизнь кончится! Это ужас! А вот- вся земля полнится деревьями и детками: кособокими ,неухоженными деревьями и голодающими детьми- и никакой им помощи извне, никто не тянет их в достойную жизнь. Окультурь дичок, прими этих детей, сделай это если можешь, и сбереги от порубки хоть одно дерево, а тогда говори!
Надежда: уповаю на то, что ничто не выйдет так, как на то надеюсь.
Надеюсь, что когда прибудет мне, окажусь и с деревом, и с ребёнком, то -до времени, когда иссякнут все мои желания и возможности. И тогда я с обоими обойдусь справно, и смогу расстаться с ними в смертный час.
Но я ведь живу! Живу! И оттого нечего трястись.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы