хочу сюди!
 

Лия

44 роки, рак, познайомиться з хлопцем у віці 40-50 років

Замітки з міткою «кожаный движок»

на кожаном движке (часть 1)

Мои родители, земля им пухом, были страстно увлеченные наукой люди. Такие увлеченные, что не сильно заметили мое появление. 
Да и само время тогда такое было – увлеченное – еще волновали полеты в космос, поэты волновали все сильней, Высоцкий, оттепель давно сковало льдом – но все «дышало», пусть и втуне. 
И промозглой питерской зимой, в нашей квартире витал дух весны и интеллектуального инакомыслия.
Задорно поглощенные наукой, предки не слишком занимались моим воспитанием, и не особо переживали, что до четырех лет, я молчал как рыба. Только мычал, ревел или пукал.
– Пес нямой, – ласково говорила мама, заправляя в меня пересоленную кашу.
– Немтырь, безъязыкий, принемывает, немта, немталой, и…брюква! – весело добавлял папа от пишущей машинки, – трубка давно потухла, но увлеченный работой он исправно затягивался.
– Тихий, – ласково резюмировала мама.
Родители были филологи и работали над сборником обсценной лексики и горячо обсуждали непонятные мне слова и выражения, напрочь позабыв про магнитофон в моей коробушке. 
К четырем, я несмело заговорил, да так, что окружающие порой краснели до истерических слез, а родителям было страх как неловко. Вскоре они уехали в экспедицию, где и погибли в автокатастрофе.
Помню серый день, два кумачовых гроба, в их «праздничных» – белых вместилищах – страшно незнакомые люди, но все же это они – папа и мама. Толпа прячущих глаза молодых людей – друзей, коллег, гвоздики гвоздики гвоздики... Ненавижу гвоздики. 
Тогда я опять замолчал, на долгих два года. Как не билась со мною бабушка и врачи, ничего не выходило – я просто не хотел говорить. В садик не ходил – воспитывала бабка, в прошлом, сама учитель. Все понимал, – больше сверстников, бегло читал, но – молчал. 
– Витенька, ты говорил во сне, почему же ты молчишь? – часто плакала бабушка.
Худшие годы жизни.
Я тосковал, часто перебирал родительские бумаги, читал – вспоминались их споры, засыпал за столом с тихими слезами, положив голову на неудобную печатную машинку.


В шесть с половиной, стараниями бабки (заслуженного педагога) меня определили в специальный класс, – попросту УО, – к долбоебам. К первому сентября я заболел ангиной, и бабушка привела меня в школу только к середине месяца. 

Школа меня оглушила – у забора курили мужики в школьной форме, и стригли школоту гнусными глазами, как стегали плеткой. Все бабье, начиная с четвертого класса, было выебано и в бантики и в комсомольские значки.
На крыльцо втягивалась шумная толпа. Она скакала, кривлялась, орала и дралась как стадо макак. Кого-то гвоздили ранцем по голове, кому-то срывали скальп за косы. 
В дверях образовалась пробка, которую жестокими пинками без разбору – девочка ли, учитель начальных, сокрушил разящий табаком старшеклассник с карточкой «всесоюзный розыск». 
Бабушка как стреляный педагогикой воробей повременила быть убитой, и мы обождали в сторонке.
Старуха глядела на деток, тихо улыбалась своим школьным воспоминаниям, а я окаменел – это нормальные?! Тогда с кем светит грызть кирпичи букварей мне? С фашистами? Я совсем забздел.


Класс УО размещался подальше от людских глаз – в тихом аппендиксе, по соседству с библиотекой и кабинетом рисования. 
Казалось, за дверью хуярит скотобойня – визги и рев стояли, будто под двуручными пилами, театрально пагибало стадо свиней и один слон.
Бабка приоткрыла дверь, и у темечка сверкнул нож. Она захлопнула дверь и сказала: – Учительница отошла.
Отошла! Я понял, – за страшной дверью скопытился педагог. Вернее его вусмерть скопытили первоклашки. Мне вспомнились страшные похороны, затряслись ноги.
– Пиздец. – сказал я вдруг.
– Да, внучек. – согласилась бабушка, подбирая с пола смертоносный циркуль. – Чего?! 
Она так и всплеснула ридикюлем и чертежным струментом: – Заговорил! Заговорил!
Трогательную сцену прервала целая и невредимая училка. Оправляла юбку, она светила ободряющей улыбкой гробовщика.
– Как тебя зовут? – спросила она, и погладила меня по голове разящей табаком ручищей, намозоленной, то ли указкой, то ли той самой пилой. 

Я ее умилял – был я рус, причесан на пробор, глаза большие и голубые – хороший мальчик, с острым девчачьим подбородком и пухлыми губами – с виду отличник и книгочей. 
Где червоточина, в чем гнусь в этом херувиме? – гадала она, сверля меня испытующим взглядом лупастых глаз.
– Он немой. – неуверенно сказала растерянная бабушка, еще не веря в чудо.
– Аа… – промычала тетка, понимая, что я по адресу, несмотря на сусальный портрет, – Так как его зовут?
– Ожегов, Даль… – неожиданно сказал я испуганно. – Обсценно… 
Бабушка схватилась за сердце в нехорошем предчувствии, а училка сказал:
– Ссутся у нас все. Я буду звать тебя Миша. Миш у нас нет, а Даль – странно, и дети не запомнят.
– Это Котлов Витя. – промямлила бабка.
Училка втолкнула меня в класс, захлопнула дверь и вышла проводить старуху и заодно перекурить. 


Я очень хорошо помню наш последний с папой и мамой Новый год, гостей в нашем доме, застолье, хрип Высоцкого, задушевная гитара, споры, танцы, стихи и опять Высоцкий. 
Тут же – Первомай, пивная бочка, клифты и орущая гармошка, сразу ножик, минуя споры, битые кружки и зубы под ногами.
Вот девочка крутится на месте как юла, к ней раз за разом норовит подступиться хохочущий мальчик – получал по лицу, садится на пол, встает, и повторяет попытку.
Из носу кровь и сопли, но он счастлив аттракционом, – упорный мальчик, наверное будущий космонавт, трижды герой, или сборщик шариковых ручек – ударник.
Двое с аппетитом хуярили промокашки и плевали в трубочку, метя друг в друга. Они были меткие, эти двое, – лица обоих живописно заштрихованы целлюлозой, один вылитый Кутузов. 
Кто-то ковырял сопли, кто-то скакал веселым козлом по партам и подоконникам на одной ножке, норовя её лишиться – а нога-то у прыгуна, и так одна-одинешенька – последняя. И кажется понятно, как проебали первую. 
Кто-то играл в слона, где-то выжигали – тщедушный долбоеб жег вязанку линеек, а одна девочка кажется молилась. Чуть позже я узнаю – ее глаза с рождения застряли у переносья, а из-за анемии зябли руки, и она их расцепляла лишь для захавать перловки с канпотом. 


Тут, застенчивым слоном подкрался здоровенный как свин мальчик в очках на резинке, со стеклами от телескопа, и угрожающе хрипя слюнявым хайлом, то ли спросил, то ли предостерег:
– Тхы кхто? Гхы. 
Мне послышалось: «Хандэ хох!»
– Хуй в пальто. Варенай Мадамкин. – со страху представился я литературным псевдонимом (папа любил меня так величать, когда я ссался).
Видимо, стресс запустил некие механизмы мозга – в голове так и мельтешили слова. Папа и мама могли часами дискутировать по поводу своего научного труда, а когда уставали, то отдыхали играя, – перекладывали «манда» на вологодский и рязанский говор, – получалось ласковое «монда» или зазывное, акающее «мандаа».
Или решали, имеет ли ёмкое «манда», право на множественное число, как сакраментально сакральное «пизда». Они были увлеченные люди, а у меня очень хорошая память.
– А я, Виталикхр. – страшно прохрипел заплывшим салом горлом урод, жадно глядя на меня из-под очков.
Попробуйте-ка взглянуть из-под очков, не вздернув их на лоб – голова не отламывается? Зато хорошо видно потолок.
Вот и Виталик, казалось, разглядывает потолок, на самом же деле, он пристально изучал меня, и то и дело облизывался. Варан ебучий.
– Гавайх дружикрх. – прохаркал он, окончательно увлажнив меня слюной, – видимо мариновал для размягчения плоти. 
– Опиздоумел, козлоебина. Хууй. – процедил я, стараясь не выказать испуга. 
Ранимый людоед вдруг заплакал и съебался – залез под раковину, выдавив из «домика» троицу одинаковых пацанов в девчячьих фартуках. Они подошли ко мне и обступили.