хочу сюди!
 

Альона

36 років, телець, познайомиться з хлопцем у віці 30-40 років

Замітки з міткою «атеизм и религия»

Совесть c интеллектом не связана...(Д.Гранин)

Даниил ГРАНИН: «Остервенение и русский Бог» -

Взято из публикации Дмитрия Быкова -

http://www.novayagazeta.ru/society/62229.html

Автор романов «Зубр» и «Мой лейтенант» — о блокаде и переписывании истории, о долголетии и любви, о совести и интеллекте

12.02.2014


Гранин принял в своем кабинете Дмитрия Муратова, петербургского собкора «Новой» Нину Петлянову и меня. Писателя сейчас, особенно после годовщины снятия Блокады и поездки в Бундестаг, буквально рвут на части, но он нашел время для разговора — не только потому, что читает «Новую» и пишет в нее, а потому, что хочет вслух сформулировать некоторые вещи. И проще, видимо, сформулировать их в разговоре с теми, кто заведомо не будет придыхать и поддакивать.


Очень интересное интервью известного российского писателя,  я выбрала лишь несколько фрагментов.

*    *   *


На фронте, как вы знаете, атеистов не было.

И эта вера мне симпатичнее, по-человечески понятнее, чем публичные покаяния или публичные мольбы.


*    *   *

— Когда появился сам термин «блокада»?

— Только после ее снятия. До 1944 года говорили — «окружение». У Инбер в «Пулковском меридиане» единственный раз упоминаются «блокадные зимы» — в главе, написанной уже после прорыва. У Берггольц в «Ленинградском дневнике» — насколько я помню, нигде. Город-крепость, осада — да. И это, конечно, более мобилизующее обозначение.


*    *   *


Прошлое не может возразить

— Почему сейчас — даже по открытию Олимпиады это видно — воцарился такой культ прошлого? Есть еще некие размытые версии светлого будущего, но картины настоящего вовсе нет...

— Это как раз просто: прошлым легче всего манипулировать, оно не может возразить. Будущее, казалось бы, еще доступнее — но чтобы его рисовать, надо иметь какую-никакую концепцию, картинку в голове. А настоящее — факты, они упрямы, и ими принято вообще пренебрегать: все российские власти перерисовывали прошлое и соблазняли будущим. Настоящее считалось кратковременным промежутком, который надо просто прожить. Отсюда пренебрежение к элементарному, к человеческой жизни в частности. Этот советский романтизм и в нас сидел: я пошел записываться в ополчение, хотя была у меня бронь, был танковый завод, я долго доказывал, что только что окончил институт и еще ничего не произвожу... Война казалась быстротечной, непредставимо было — как это без нас?

И я понимаю людей, которые переписывают это прошлое, раскрашивают его всячески: ныне мы остались с очень страшной картиной мира. Это-то и есть самое ужасное: перед нами выжженная земля и трухлявые на ней пни. А почему это так? Потому что в российской истории, увы, совершенно некого любить. Я могу понять людей, любящих Черчилля, — именно по-человечески. В его личности есть пространство человеческого, которое как раз и позволяет как-то себя с ним, реальным, соотнести. Или де Голль, которого я тоже могу полюбить. Но совершенно не представляю, как можно любить Сталина.

— А многие представляют.

— Это другое. Они его не любят. Поговорить о величии, пожалеть о мощи — это да; но это не любовь к Сталину-человеку. Он ее исключает, отталкивает.

— А Петр? А Ленин?

— Я написал о Петре книгу, но это не значит, что я его понял. Для меня он бесконечно обаятельная фигура — в том числе потому, что он еще и великий естествоиспытатель. Но любить Петра? Петра-человека я и представить не могу. Что до Ленина — в нем слишком много отталкивающих черт, и прежде всего безумная мстительность. Ведь почему он с такой силой вытаптывал в России любые ростки демократии? Кто мешал, в конце концов, после революции вместо прежней империи построить хоть сколько-то демократическое государство? Но Ленин люто ненавидел демократию, поскольку в Европе жил униженным, полунищим изгнанником: он любой ценой хотел избежать европейских принципов здесь. Я где-то могу даже понять, представить, какими глазами он смотрел на тот же британский парламент... Но как можно этого страшно озлобленного человека любить — не постигаю.

— Некоторые любят Путина.

— Он тоже отталкивает любовь, он слишком недоверчив, в чем-то и жестокий, с убеждениями, конечно, со своей картиной мира... Я его давно знаю, он всегда был таким — не особенно человечным, это принцип. Правда, в последнем разговоре он, может быть, оттаял... и то не убежден.

— А о чем вы говорили с ним?

— Я — о том, что мне известно и доступно: о судьбах библиотек. Все-таки это для многих последние очаги культуры, они должны превращаться в современные центры, это долгая работа — вот о них.

*    *   *

— Вы сильно изменились с возрастом?

— Значительно, да. Я стал слабее... и лучше. Это трудно понять, но попробую сформулировать. Слабее в том смысле, что я меньше могу сопротивляться жизни. В молодости я был злее, упрямее, старался сопротивляться тому, что жизнь из меня делает... Сейчас не сопротивляюсь. И, разумеется, меньше боюсь. И лучше понимаю, что главной ценностью в жизни была и остается любовь, прежде всего любовь семьи... Я покойную жену довольно много огорчал, и жили мы сложно. А вспоминается наша жизнь как самое большое счастье. Пока тебя любят — все переносимо, мудрей этой мудрости никто никогда не выдумает.


*    *   *

Остальное, кому интересно, можно почитать в Новой Газете по ссылке вверху публикации.