хочу сюда!
 

Катерина

45 лет, рак, познакомится с парнем в возрасте 35-50 лет

Заметки с меткой «малина»

Ингеборг Бахманн "Малина", роман (отрывок 50)

После процесса над Краневицером неожиданно многое во мне переменилось. Придётся мне объяснить это Малине, да вот уже объясняю.

Я: С той поры ведомо мне почтовое таинство. Сегодня уж осилила я его, представила себе. После процесса над Краневицером я сожгла свою почту за многие годы, затем привыкла писать другие послания, чаще всего поздней ночью до пяти утра. Эти, все не отосланные мною письма, тяготят. За эти четыре или пять лет я написала ,пожалуй, десять тысяч посланий, ради себя, в них всё значится. А ещё многие конверты я не вскрываю, пытаюсь проникнуться тайнством писем, возенстись на пик воспоминаний о Краневицере, постичь запретное: что значит прочесть письмо. По-прежнему у меня бывают рецидивы, когда я внезапно всё же одно письмо разворачиваю, читаю, а затем даже оставляю его чтоб ты, например, прочёл его в то время, как я на кухне. Так небрежно я отношусь к письмам. Это,значит, вовсе не кризис почты и письменности, до которого я ещё не доросла. Я снова впадаю в искушение, бросаюсь назад, вскрываю пакетики, особено с рождественскими поздравлениями- бесстыдно хватаюсь за шейный платок, восковую свечу, посеребренную шётку для волос моей сестры, некий новый календарь от Александера. Вот такой непоследовательной я остаюсь, хоть история с Краневицером могла бы возвысить меня.
Малина: Почему для тебя настолько важно почтовое таинство?
Я: Не из-за Отто Краневицера. Из-за себя самой. Из-за тебя. А в венском университете я поклялась на жезле. То была моя единственная клятва. Ни одному человеку, никакому церковному пастырю или политику никогда не способна поклясться. Уже в детстве, когда я была беззащитной, то постоянно болела, меня сильно лихорадило, а всё никак не могли меня наставить на путь истинный, клясться не принудили. Всем людям, поклявшимся один-единственный раз в жизни, горше. Множество клятв проще предать, а одну- невозможно.


Малина знает меня, и мои метания от одной вещи к другой ему привычны, знает он, что мне против собственной воли суждено испытать многое, чего в нашей повседневной, ограниченной веомзжности не дано, что я таким образом и таинство письма ,наконец, желаю выследить и что постигну я его.


Письмоноши Вены нынешней ночью должны быть подвергнуты пыткам, надо узнать, они ли взрастили таинство письма. Впрочем, некоторых из них придётся подвергнуть осмотру на предмет варикоза, плоскостопия и других физических изъянов. Возможно, придётся прибегнуть к помощи армии чтоб разносить почту в то время, как письмоноши, ошельмованные, отвергнутые, мучимые, истязаемые или же сломленные инъекциями сыворотки правды, больше не выйдут на маршруты. Я обдумываю пламенную свою речь, письмо, да, послание министру почты, в зашиту своего и прочих почтальонов. Письмо, которое ,возможно, будет перехвачено солдатами и сожжено, языки пламени ,наверное, выжгут или очернят слова - и тогда я стану бегать по служебным коридорам с горстью обугленной бумаги чтоб передать её министру почты.

 Я: Понимаешь, мои пламенные письма, воззвания, требования, весь огонь, что я слагаю на бумагу своей сгоревшей рукою- за всё боюсь, что всё обратится обугленным ворохом бумаги. Да вся бумага на свете в конце концов сгорает или размывается водою, ведь вслед за огнём насылают они воду.
Малина: Предки о том, кто глуп, говорили что он бессердечен. Они полагали, что разум исходит из сердца. Тебе не надо прилагать сердце ко всему так, чтоб полыхали и речи твои, и письма.
Я: Сколь же много таких, с головами- и только с ними? а именно- бессердечных. Говорю тебе, что на самом деле произойдёт: завтра все силы, и армию тоже задействуют, будут направлены на то, чтоб Вену спустить в Дунай. Они желают Вены на Дунае. Вода им угодна, а огонь -нет. Ещё один город, сквозь который течёт вода. Вот будет гадость. Прошу, позвони немедленно начальнику отдела Матрайеру, позвони министру!

Да Вене уже немного времени осталось, она скользит, дома` спят, люди всё раньше гасят свет, уже никто не бодрствует, весь квартал охвачен апатией, никто больше не собирается в компании, город следует вниз, пока ещё длятся в ночи одинокие размышления, вспыхивают спонтанные монологи. А изредка- мои с Малиной последние диалоги.

Я одна дома, Малина заставялет долго ждать себя, я сижу с "Шахматами для начинающих" у доски и разыгрываю партию. Малина на это раз не скажет, что я у грани поражения, ведь в итоге я проигрываю и выигрываю одновременно. Малина же приходит домой- и сразу смотрит в окно, эта партия не интересует его.
Малина молвит то, что я ждала:
"Вена горит!"

Я всегда желала себе младшего брата, скорее- младшего мужа, Малина должен понять это, в конце концов, по сестре у всех есть, но не каждого имеется брат. Уже в детстве я выглядывала своего братца, не один, а два куска сахару клала у окна, ведь так ему полагается- два куска. Сестра же у меня была. Любой старший муж ужасает меня, пусть он старше меня всего на день- я бы не снесла такого, лучше б покончила с собой, чем доверилась ему. Лицо само по себе ещё ничего не говорит, мне надо знать дату. Я должна быть уверенной, что он на пять дней моложе меня- иначе отчаяние постигнет меня, может повториться старое, на меня обрушится ругань, ведь нечто подобное со мною раз случилось, и я должна понемногу удаляться от ада, в котором, похоже на то, побывала. Но я не помню себя.

Я: Должна добровольно покориться: да ты же несколько моложе меня, а встретила я тебя поздновато. Раньше или позже -это не так важно, как разница в возрасте. (А об Иване говорить не желаю вовсе, чтоб Малина ничего не узнал, ведь даже если Иван и старше меня, всё равно, я считаю ,что он не старше.)Кроме того, ты ненамного младше меня, и это наделяет тебя чудовищной силой, прошу, не прибегай к ней, я буду покорна когда нужно. Так следует, не по рассудку. Ведь отвращение или симпатия предшествуют ему, я больше ничего не могу изменить, мне страшно.
Малина: Наверное, я старше тебя.
Я: Вовсе нет, я знаю. Ты пришёл за мною, ты не мог оказаться здесь прежде меня, да и вообще, вначале ты был вымышлен мною.

Не питая особого доверия к последним дням июня, я часто твёрдо убеждаюсь, что особы ,родившиеся летом, мне весьма приятны. Малина не склонен к подобным наблюдениям, но тем не менее я зачем-то спрашивала у него насчёт астрологии, в которой он вовсе не разбирается. Фрау Зента Новак, которая очень популярна в богемных кругах, но также консультирует дельцов и политиков, однажны в круге и квадрате вычертила мои аспекты и всевозможные нюансы, она показала мне мой гороскоп, который показался мне необычайно занимательным, она сказала что карта очень напряжённая, это читается сразу, тут гороскоп двоих, которые пребывают в одной персоне и ,если я не ошиблась в дате, мне предстоит долгое расставание с "двойником". Я учтиво спросила: "Рвать, резать, не так ли?" "Нет, он далёкий двойник,- заметила фрау Новак.- Коль жить ему, то пусть живёт, пусть будет как есть. Женское и мужское, разум и интуиция, продуктивность и саморазрушение- всё совместимо в замечательных сочетаниях". Должно быть, я перепутала даты- и вот, сразу понравилась ей, такая естественная женщина, ей по нраву естественные люди.

Малина одинаково серьёзно относится ко всему, и предрассудки, и псевдонауки он не находит смехотворными, равно им- науки, которые, как выясняется, что ни столетие прирастали предрассудками и псевдонаучностью- и от скольких же достижений надо избавиться, чтоб обеспечить дальнейший прогресс. То ,что Малина обращается к людями и к вещам без лишних сожалений, характеризует его с лучшей стороны- и оттого принадлежит он к тем немногим особам, у которых нет ни друзей, ни врагов. Ко мне он относится, бывает, настороженно, бывает, внимательно, он позволяет мне делать то, что желаю, он говорит, что люди раскрываются только тогда, когда их не принуждают, когда от них ничего не требуют и не позволяют им того же в отношениии себя, без этого всего видать натуру. Эта взвешенность, это хладнокровие, которые присутствуют в нём, ещё не раз доведуе меня до отчаяния, ведь я отзывчиво реагирую на все ситуации, не жалею чувств и оплакиваю разочарования, которые Малина не принимает близко к сердцу.
Есть люди, которые полагают, будто мы с Малиной расписаны в браке.
То, что эта возможность есть, что мы можем расписаться, что нечто подобное о нас думают, никак не влияет на наш выбор. Долгое время нам и в голову не приходило, что мы подобно всем станем повсюду зваться мужем и женой. Такая возможность оказалась для нас сущей находкой, но мы никак не используем её. Мы было вдоволь посмеялись.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart
rose

Ингеборг Бахманн "Малина", роман (отрывок 49)

Глава третья

О последних вещах

Крайний страх овладевает мною в момент прихода нашего почтальона. Малина знает, что кроме дорожных рабочих я особенно чувствительна к почтарю, по нескольким причинам. Хоть мне и стыдно за своё отношение к дорожным рабочим, хоть свидание с ними всегда оканчивается взаимными приветствиями или, же я ограничиваюсь прощальными взглядами из авто на группу загорелых , потеющих на солнце голых по пояс мужчин, которые разбрасывают щебень, разливают битум или поглощают свои тормозки. В любом случае, я никогда ещё не отваживалась никого, да и Малину, который находит мою всё более необъяснимую фобию захватывающей, - тоже, попросить помочь мне завести беседу с рабочими.


Моё расположение к почтальонам, однако, свободно от достойных порицания нечистых воспоминаний. По прошествии многих лет я так и увидела лиц почтарей, ведь я поспешно расписываюсь в притолоке на клочках бумаги, которые они мне подают, часто ещё- старомодными служебными чернильными ручками, которые они носят с собой. А ещё я сердечно благодарю их за срочные письма и телеграммы, которые они мне вручают, не скуплюсь на чаевые. Но я не способна возблагодарить их за письма, которые они мне не приносят. Несмотря на это, моя душевность, моя сверхуступчивость проявляются у двери и по отношению к потерянной или же доставленной по ошибке почты. Во всяком случае, я очень рано постигла очарование получения писем и отправки посылок. И почтовые ящики в подъезде, выстроенные в ряд, спроектированные современнейшими дизайнерами для небоскрёбов, которых в нашей Вене ещё нет, коробки ,которые в столь не к лицу мраморной Ниобе начала века и простороному парадному холлу, не позволяют мне равнодушного отношения к людям, которые наполняют мой ящик похоронками, открытками, проспектами бюро путешествий, зовушими в Стамбул, на Канарские острова и в Марокко. Даже написанные мною послания я вручаю господину Седлачеку или молодому герру Фухсу, чтоб самой не бегать в почтамт на Разумофскигассе, а извещения о переводах и счета, которые роняют мое сердце или окрыляют его, приходять столь рано, что я, босоногая, в спальном халате, всегда нерасторопна с расписками. Напротив, вечерние телеграммы, когда их ещё до восьми часов вечера приносит посыльной, застигают меня в состоянии расслабленности или перестройки. Когда я подхожу к двери с глазом ,покрасневшим от лечебных капель, в полотенце ,наброшенном поверх головы из-за свежевымытых волос, которые ведь ещё не просохли, страшась, что Иван, может быть, пришёл слишком рано, то является всего лишь старый или новый приятель с некоей вечерней телеграммой. Как я благодарна этим мужчинам, которые подобно загнанным зверям повсюду разносят драгоценные дружеские или невыносимые Иововы послания колеся на велосипедах или треща с Сенного рынка на мотоциклах, взбегая по ступеням, кряхтя с ношами, вечно неуверенные, то ли адресат отсутствует, то ли заработают они на адресате всего один или четыре шиллинга несмотря на то, сколь дорога ему весточка, ни словом сказать.


Наконец, сегодня вышел обмен репликами, да не с господином Седлачеком, не с молодым Фухсом, но с неким письмоношей, которого я не припомню, он и на подмене между Рождеством и Новым годом не работал, а потому не имеет оснований для приязни ко мне. Сегодняшний почтальон сказал: "Да вы уж точно получаете только хорошую корреспонденцию, а я-то надрываюсь". Я возразила: "Да, надрываетесь, но мы вначале прочтём, убедимся, вправду ли вы хорошую почту принесли, к сожалению, мне приходится иногда получать неприятности по почте". Этот письмоноша если не философ, то наверняка пройдоха, ведь он с удовольствием припечатал два уродливых конверта ещё четырьмя, с чёрными каёмками. Возможно, надеялся он что весть о смерти порадует меня. Я чувствую, что в этом что-то есть, а насмешка почтальона, возможно, разоблачила меня, есть же братья по разуму лишь среди людей, который и не знаешь, среди случайных письмонош, как этот. Я не желала бы снова увидеть его. Я спрошу господина Седлачека, с чего бы это тут всё ещё работает почтальон-сменщик, который едва ли знаком с нашими домами, который и меня-то не знает, а позволяет себе замечания. В одном конверте лежит предостережение, в другом- чья-то записка, мол, встречайте завтра в 8 ч. 20 мин. на Южном вокзале, почерк показался мне незнакомым, подпись оказалась неразборчивой. Мне надо спросить Малину.
Почтальоны изредка видят как мы бледнеем и краснеем, и именно поэтому их не приглашают зайти, присесть, выпить кофе. Они причастны к вещам, которые страшны, которые они же бестрашно разносят по улицам, и оттого выпроваживают почтарей от двери, с чаевыми или без оных. Судьба их совершенно незаслужена. Вот какое обращение я позволяю им: дураковатое, высокомерное, совершенное безучастное. Ни разу при получении Ивановых открыток не пригласила я господина Седлачека на бутылку шампанского. Вообще-то у нас с Малиной бутылки нампанского не растут, но для господина Седлачека я должна одну приготовить, ведь он видел ,как я бледнела, и краснела, он о чём-то догадывается, он должен что-то узнать.

 

Наконец, сегодня вышел обмен репликами, не с господином Седлачеком, не с молодым Фухсом, но с неким письмоношей, которого я не припомню, он и на подмене между Рождеством и Новым годом не работал, а потому не имеет оснований для приязни ко мне. Сегодняшний почтальон сказал: "Да вы уж точно получаете только хорошую корреспонденцию, а я-то надрываюсь". Я возразила: "Да, надрываетесь, но мы вначале прочтём, убедимся, вправду ли вы хорошую почту принесли, к сожалению, мне приходится иногда получать неприятности по почте". Этот письмоноша если не философ, то наверняка пройдоха, ведь он с удовольствием припечатал два уродливых конверта ещё четырьмя, с чёрными каёмками. Возможно, надеялся он что весть о смерти порадует меня. Я чувствую, что в этом что-то есть, а насмешка почтальона, возможно, разоблачила меня, есть же братья по разуму лишь среди людей, который и не знаешь, среди случайных письмонош, как этот. Я не желала бы снова увидеть его. Я спрошу господина Седлачека, с чего бы это тут всё ещё работает почтальон-сменщик, который едва ли знаком с нашими домами, который и меня-то не знает, а позволяет себе замечания. В одном конверте лежит предостережение, в другом- чья-то записка, мол, встречайте завтра в 8 ч. 20 мин. на Южном вокзале, почерк показался мне незнакомым, подпись оказалась неразборчивой. Мне надо спросить Малину.
Почтальоны изредка видят как мы бледнеем и краснеем, и именно поэтому их не приглашают зайти, присесть, выпить кофе. Они причастны к вещам, которые страшны, которые они же бестрашно разносят по улицам, и оттого выпроваживают почтарей от двери, с чаевыми или без оных. Судьба их совершенно незаслужена. Вот какое обращение я позволяю им: дураковатое, высокомерное, совершенное безучастное. Ни разу при получении Ивановых открыток не пригласила я господина Седлачека на бутылку шампанского. Вообще-то у нас с Малиной бутылки нампанского не растут, но для господина Седлачека я должна одну приготовить, ведь он видел ,как я бледнела, и краснела, он о чём-то догадывается, он должен что-то узнать.

 

То, что бывают почтальоны по призванию, что разноска почты лишь по недоразумею может считаться или выглядеть любимым ремеслом, на собственном примере доказал известный письмоноша Краневицер из Клагенфурта, над которым был устроен судебный процес и которого, перед обществом и правосудием опороченного, за растрату и служебную нерадивость приговорили к нескольким годам заключения. Репортажи из зала суда во время слушания дела Краневицера я внимательно читала, так же, как и подобные им, о самых нашумевших убийцах того времени, а мужчина, тогда лишь удивившему меня, ныне я симпатизирую от всей души. С некоего известного дня, не осознав сам причины случившейся перемены, Отто Краневицев перестал разносить почту и принялся неделями, месяцами кряду складировать её в лишь им одним населённой трёхкомнатной старой квартиры, до потолка, он было продал почти всю мебель чтоб освободить место для прирастающей "почтовой горы". Письма и пакеты он не вскрывал. Ценные бумаги и чеки он не обналичивал, никакие жертвуемые матушками сыновьям банкноты, ни прочие не присваивались им. Просто вдруг он, восприимчивый, душевный, большой мужчина не смог разносить почту во вверенной ему округе и именно поэтому мелкий служащий Краневицев вынужден был с позором и скандалом оставить Австрийскую почту, которой полезны лишь выносливые, подвижные и терпеливые письмоноши. Во всяком цеху хоть один отчаявшийся, оказавшийся не в ладу с собой ремесленник да найдётся. Именно разноска корреспонденции вызывает некий латентный страх, некие сейсмические колебания предшествующие землетрясениям, которыми обычно наделяют высокие и высшие профессии, только не почту, которой во всяком "мышления- воли-бытии", дабы не накликать ведомственный кризис, вибрации, которые всё же позволительны почти всем людям, которые, будучи лучше оплачиваемыми и занимающими учёные места, смеют размышлять о Божьем участии, проникаться "онтос он" и "алетейей" или же, по-моему- проблемой возникновения Земли и Универсума! При всём при том некоему Отто Краневицеру вменили лишь низость да нерадивость. Никто и не заметил, что стал вдруг он размышлять, дивиться, а именно с этого начинаются философствование и вочеловечивание, а что касается обвинения в нерадивости, то в некомпетентности его не упрекнёшь, ведь никто кроме него, на протяжении тридцати лет разносившего корреспонденцию в Клагенфурте, не смог бы квалифицированнее его распознать проблему почты, наипроклятейшую суть её.
Ему были полностью вверены наши улицы, ему было ясно, который конверт, газета, пакет верно оформлены и оплачены. Да и тонкие, и тончайшие различия в надписях на конвертах, "Его превосх." или просто фамилия без "госп." и "фрау" при том, "проф. др.др.", говорили ему о тенденциях, конфликте поколений, общественных бедствиях больше, чем наши социологи да психиатры ещё измыслят за многие годы. Фальшь или лицемерие отправителя видел он как на ладони, само собой разумеется, отличал он, кроме всего прочего, семейное письмо от делового, вполне дружеские послания от иных, более интимных свойств- и этот-то замечательный письмоноша, волокший кроме сумки ещё риски своего ремесла, за всех сослуживцев, словно общий крест, должно быть, в своей квартире, перед растущей "почтовой горой" будучи обуян ужасом, сносил несказанные муки сознания, что прочим людям, для которых письмо есть просто письмо ,а газета- всего лишь газета, вовсе невдомёк.
Кто как не я, попытавшаяся было собрать и упорядочить собстственную корреспонденцию за несколько лет (чем пока всё ещё занята, хоть копаюсь только в личной почте, которая вовсе не позволяет усмотреть взаимосвязи на порядок выше), стала постигать, что почтовый кризис, хоть и состоялся он в некоем небольшом городе, пусть и продлился он всего несколько недель, положил начало некоему дозволенному, общественному, всемирному, как его часто легкомысленно анонсируют, кризису, дал ему моральное право, и что мышление, которое становится всё более редким, должно быть позволено не только привилегированным слоям и их сомнительным герольдам, но и некоему Отто Краневицеру.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлыheart rose

Ингеборг Бахманн "Малина", роман (отрывок 48)

Малина: Ты чуть не задохнулась. Да и накурила ты, я приукрыл было тебя, проветривал здесь. Сколь много из всего виденного ты поняла?
Я: Почти всё. Однажды я потеряла нить: моя мать совсем спутала картину. Почему мой отец- ещё и мать моя?
Малина: Да, почему...? Когда некто для кого-нибудь является всем, тогда он совмещает в себе многие личности.
Я: Ты хочешь этим сказать, будто когда-то кто-то для меня был всем? Вот так глупость! Самая горькая для меня.
Малина: Да. Но тебе надо действовать, тебе что-то придётся предпринять, ты будешь вынуждена уничтожить "сборную личность".
Я: Да ведь я-то буду уничтожена.
Малина: Да. И это тоже правильно.
Я: Как легко говорить так об этом- чтоб всё вышло гладко. Но сколь тяжко жить с этим.
Малина: Об этом не говорят, молча живут с ним.


У моего отца на этот раз бывает лицо моей матери, я уж не знаю точно, когда он -мой отец, а когда- моя мать, и вот начинаю подозревать, что знаю: он -ни он, и ни она, он- нечто третье, и вот , будучи среди всяких людей, жду-пожду я ,в крайнем возбуждении, своей решающей встречи с ним. Он верховодит неким предприятием или правительством, устраивает театр, у него дочерние фирмы и компании, он отдаёт настоятельные указания, говорит по многим телефонам- и поэтому я пока не могу быть услышанной, даже сама собой, за исключением мига, когда он раскуривает сигару. Я говорю: "Мой отец, на этот раз ты станешь говорить со мною и будешь отвечать на мои вопросы!" Мой отец привчно отмахивается, знает он мои приходы и вопрошания, он снова говорит по телефону. Я подступаю к своей матери, на ней брюки моего отца, и я говорю ей: "Уж сегодня-то побеседую я с тобой, и ты ответишь мне!" Но мать моя, у когорой отцовский лоб, такие же недоумённо поднятые брови и две поперечные морщины над усталыми, натруженными глазами, шепчет мне ,мол ,"позже" и "нет времени". Вот, на моём отце- её юбки, и я говорю в третий раз: "Я полагаю, что всё-таки знаю, кто ты, и уже этим вечером, ещё до прихода ночи, скажу это лично тебе". Но мужчина безмятежно сидит за столом и всем своим видом провожает меня прочь, однако, в двери, которую отворяют мне, я оборачиваюсь- и медленно возвращаюсь в покой. Я шагаю, собрав все силы в кулак, и остаюсь у широкого стола в судейском зале, в то время,как мужчина с крестом на шее начинает кромсать свой шницель. Я пока что молчу, разве что видом своим выказываю отвращейние, когда сидящий суёт вилку в компот и сангвинически прихохатывает мне, не на публику, которая вот да и заполнит помещение, он пьёт ротвейн, у него под рукой снова лежит сигара, я же пока ничего не говорю, но всё же ему неясно,что означает для него моё молчание- и вот, он получает своё. Я беру первую тяжёлую пепельницу из мрамора, взвешиваю её в руке, подбрасываю, мужчина всё ещё спокойно ест, я целюсь- и попадаю в тарелку. Мужчина роняет вилку, шницель летит на пол, едок пока держит нож, но в это время я берусь за второй снаряд, сидящий никак не отвечает, я целюсь точно в судок с компотом, едок салфеткой утирает с лица потоки варева. Я уже знаю, что не испытываю никаких чувств к нему и то, что я смогла бы убить его. Я бросаю третий предмет, целилась- и прицелилась точь в точь: пепельцица пролетает по столу, так, что с него сметает всё, хлеб, бокал с вином, осколки тарелки и сигару. Мой отец салфеткой прячет от меня своё лицо, ему больше нечего сказать мне.
И?
И?
Я сама дочиста утираю ему лицо, не из сострадания, но для того ,чтоб лучше видеть его. Молвлю: "Я буду жить!"
И?
Люди растеряны, они не увидели представления. Я и мой отец одни под небом, и мы настолько взаимно удалены, что эхо разносится:
- И?
Сначала мой отец снимает с себя одежды моей матери, он настолько далёк от меня, что я не знаю, в каком костюме он остаётся, он их их так быстро меняет, на нём- забрызганный кровью фартук скотобойца, из некоей бойни в утренних сумерках, на нем- красный плащ палача, мой отец нисходит ступенями, он в черном, с серебром, костюме, он прохаживается вдоль колючей проволоки с электирческим током, перед помостом, забирается на сторожевую вышку, на нем- костюмы из реквизита, для репетиций, он при оружии, при расслрельных-в-затылок-пистолетах, костюмы носить бы только в самую завалящую ночь, забрызганные кровью, для устрашения.
И?
Мой отец не своим голосом издалека вопрошает:
- И?
А я продолжаю своё, июо мы всё удаляемся, мы всё дальше, дальше:
- Я знаю, кто ты.
- Я всё поняла.


Я: Он не отец мой. Он мой убийца.
Малина: Да, знаю это.
Я не отвечаю.
Малина: Отчего ты всё повторяешь "мой отец"?
Я: Я и вправду так говорила? Да как я только могла? Я не хотела, просто это срывается, когда пересказываешь то, что увидел, а я-то в точности пересказала тебе, что мне показалось. Я и ему желала сказать то, что долго таила... что здесь не живут, здесь тебя помалу убивают. Кроме того, я понимаю, зачем он ступил в мою жизнь. Один должен был сделать это. Он оказался им.
Малина: Итак, ты впредь не будешь приговаривать "война и мир".
Я: Никогда больше.
Всегда война.
Здесь всегда насилие.
Здесь всегда борьба.
Здесь вечная война.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose

Ингеборг Бахманн "Малина", роман (отрывок 47)

Мой ребёнок, которому четыре-пять годков, пришёл ко мне, я тут же узнаю` его, ведь он похож на меня. Мы смотрим в зеркало и сравниваем нас. Мой малыш тихонько молчит мне, что мой отец женится, на этой Массивной, которая очень красива, но и назойлива. Оттого он больше не желает оставаться с моим отцом. Мы в некоей большой квартире у чужих, я слышу, как отец говорит с людьми в одной комнате, это удачная оказия, и я решаюсь, совсем внезапно, взять ребёнка к себе, хотя он со мной наверняка не останется, ведь моя жизнь настолько неупорядочена, да и нет больше у меня квартиры, ведь я вначале должна уйти из общества бездомных, рассчитаться со службой спасения и с детективами, а у меня нет денег, но я крепко прижала к себе ребёнка и обещаю ему всё сделать. Малыш с виду всё понял, мы уверяем друг дружку, что должны жить вместе, я знаю, что отныне стану бороться за ребёнка, да у отца моего на него нет никаких прав, уж беру я ребёнка за ручку и вот бы да пошла с ним к моему отцу, но меж нами несколько комнат. У моего ребёнка нет никакого имени, я чувствую, что этот безымянный- как нерождённый, я должна ему тотчас дать имя, шепча, я предлагаю ему: "Анимус". ребёнок не желает никакого имени, это понятно. В каждой комнате разыгрываются отвратительнейшие сцены, я всегда держу своего ребёнка за руку и вижу его, ибо в комнате с роялем нахожу своего отца, он лежит под инструментом с некоей молодой дамой, она должна быть этой Masseuse (Массивной, фр. -прим.перев.), мой отей расстегнул её блузу и стаскивает бюстгальтер, а я боюсь ,что ребёнок всё-таки увидел сцену. Мы проталкиваемся сквозь толпу гостей, которые все пьют шампанское, в соседнюю комнату, мой отец должно быть совсем пьян, а иначе как же он мог забыть о ребёнке. В другой комнате, где мы ищем убежища, лежит некая дама, тоже на полу, она всем грозит револьвером, я соображаю, что здесь происходит опасный розыгрыш, револьверный праздник, я пробую из мельчайших деталей составить представление о намерениях дамы, она целится в потолок, затем ,в отвор двери,- в моего отца, не знаю, то ли в шутку, то ли всерьёз, должно быть, дама -и есть эта самая Масёз, ибо она вот да и внезапно грубо спрашивает, что я здесь потеряла и "кто этот меленький бастард, который у меня на пути?"  Насмерть перепуганная, не знаю я, то ли позволить им вырвать у меня ребёнка, то ли прочь отослать мне его, я хочу ему крикнуть: "Беги, беги! беги прочь отсюда!" Ибо дама уже не играет револьвером, она желает смести нас со своего пути, это 26 января*-и я тяну ребёнка к себе, чтоб мы умерли вместе, дама на миг задумывается, затем она точно целится- и убивает ребёнка. Она больше ни за что не попадёт в меня. Мой отец выдал ей только один патрон. В то время, когда я валюсь на ребёнка, звенят новогодние куранты- и все чокаются бокалами с шампанским, ещё гости открывают множество бутылок с игристым, пена течёт по мне, с той новогодней ночи, а я не похоронила своего ребёнка в присутствии моего отца.

Я жила в эпоху потрясений- соседям только остаётся распрашивать, возможно ли подобное. Я упала в могилку и ушибла голову, вывихнула руки- до следующего падения всё должно зажить, а мне остаётся это время перетерпеть в склепе, я уж боюсь следующего падения, но знаю, пророчество на то имеется, что должна я трижды упасть прежде, чем смогу снова подняться.

Мой отец бросил меня в тюрьму, чем я вовсе не удивлена этим, знаю ведь его добрые связи. Вначале надеюсь, что со мной будут обращаться хорошо и по-крайней мере мне будет позволено писать. Кроме того, здесь у меня есть время, а насчёт распорядка я не беспокоюсь. Могу здесь завершить книгу, которую задумала загодя до пути в тюрьму, в этом полицейсков автомобиле на кружащемся голубом свету я увидала несколько начальных предложений, между деревьями висящих , плавающих в отступающей воде, многими автомобильными фарамы отпечатанных на перегревшемся асфальте. Я взяла на заметку все, а другие пока остались на уме, те, которые с прежнего времени. Мне предстоит долгий путь, хорошо бы выяснить, в какую камеру я попала, то тут-то оказывается, что льгот у меня никаких. Между инстанциями вышло глубокое недоразумение. Мой отец вмешался, по его умыслу пропала часть моего дела, всё больше мойх оправдательных бумаг пропадает- и наконец оказывается, что писать мне недозволено. Я-то получаю свою желанную одиночную камеру, и жестянку с водой сюда суют, и пусть грязно да темно в камере, я всё же барабаню в дверь, ради бумаги, ведь мне что-нибудь надо писать. Мне обеспечен щадящий режим, мне не в тягость тут оставаться, ведь меня скоро отпустят, только я настойчиво обращаюсь к людям там проходящим, которые не понимают меня, они полагают, что я протестую и недовольна арестом, в то время, как я вовсе не возмущена неволей, мне бы только пару листов бумаги и карандаш для письма. Стражник рывком распахивает дверь и молвит мне: "У вас ничего не выйдет, вам не следует писать вашему отцу!" Он захлопывает дверь перед моим носом, хоть я уже кричу: "Не стану писать своему отцу, обещаю, не ему!" Мой отец вот да и убедит правосудие, что я опасна, ведь я снова желаю писать ему. Но это неправда, мне бы только досконально записать предложение. Я уничтожена и в довершение всего опрокидываю жестянку с водой: пусть лучше умру от жажды, всё равно, напраслина на мне, и пока я всё сильнее ощущаю жажду, ликующие предложения окружают меня, их всё прибывает. Некоторые лишь видны, иные только слышны как на Глориаштрассе после первой инъекции морфия. Сидя на корточках в углу, без воды, знаю я, что мои предложения не бросят меня, и что у меня есть право на них. Мой отец смотрит в глазок, видны только его хмурые глаза, он желает чтоб я окинула вглядом свои предложения, а он забрал бы их себе, но крайне страдая от жажды, испытав последние галлюцинации, знаю я что видит он меня умирающей без слов , слова в предложении спрятала я надёжно, слова, которые навсегда сокрыты, недоступны моему отцу, так крепко сдерживаю я своё дыхание. Пусть вывалится весь мой язык- он и тогда не прочтёт на нём ни слова. Пусть обыщут меня, ведь я без сознания, мне увлажнят мне рот, язык, чтоб проступили они на нём, чтоб обозначились- но тогда лишь найдут при мне три камня, и не узнают, откуда появились они и что значат. Они суть три твёрдых, светящихся камня, которые сброшены мне с высшей инстанции, на которую и у моего отца нет никакого влияния, и только одна я знаю, что за послания пришли с ними. Первый, красноватый камень, в котором всюду блистают молодые зарницы, который упал в камеру с неба, молвит :"Жить удивляясь".  Второй, голубой камень, в котром дрожат все оттенки синевы, молвит: "Писать в удивлении". А вот уж держу в руке я третий, белый, сияющий камень, чьё падение никто, и мой отец- тоже, не смог сдержать, но в камере сгущается тьма- и третье послание не звучит. Камня больше не видать. Я прочту последнее послание после своего освобождения.

У моего отца теперь второе лицо- моей матери, огромное, застиранное, старое лицо, на котром всё же красуются его, крокодильи глаза, рот же напоминает уста некоей старой дамы, и я уже не знаю, то ли он- она, то ли она- он, но мне надо обратиться к своему отцу, наверное, в последний раз: "Сир!" Сперва он ничего мне не отвечает, затем хватается за телефон, затем выговаривает некоему, в промежутках мовит он, что я зажилась, что у меня вообще уже нет никакого права жить, а я говорю, всё ещё мучительно и через силу: "Да мне всё равно, мне давно безразлично, что ты думаешь". Снова народ здесь, профессор Кун и доцент Морокутти встревают между мной и моим отцом. Герр Кун выражает свою преданность, а я резко говорю ему: "Пожалуйста, могли бы вы оставить мне десять минут наедине с моим отцом?" И все мои друзья собрались тут, венское население замерло в ожидании, но стоят они тихо на краю улицы, а некоторые группы немцев нетерпеливо вертят головами , по их мнению, мы тут слишком долго разбираемся. Я решительно говорю: "Надо же позволить мне один-единственный раз десять минут поговорить со своей матерью о чём-то важном". Мой отец удивлённо смотрит на меня, он пока ничего не понял. Иногда мой голос пропадает:" Я польщена- лучше не жить". Иногда мой голос всем слышен: "Я жива, я буду жить, я принимаю право на свою жизнь".
Мой отец подписывает печатный лист, который ,верно, опровергает только что сказанное мною, ведь некоторые из присутствующих начинают ввдодить меня в курс дела. С тяжким, довольным сопением он присаживается поесть, я же знаю, что снова не подучу никакого пропитания, и я вижу его в безвылазно увязшим в самодовольстве, вижу тарелку супа с фрикадельками, затем ему подают тарелку с панированным шницелем, и судок с яблочным компотом, я выхожу из себя, я собираю большие стеклянные пепельницы изо всех бюро, и пресс-папье сгребаю я, те, что передо мною лежат, ведь пришла я сюда безоружной, выбираю один тяжёлый предмет- и швыряю его точно в суповую тарелку, моя мать растерянно утирается салфеткой, я беру второй тяжёлый снаряд и мечу его в тарелку со шницелем, тарелка разлетается в куски, а шицель летит в лицо моему отцу, он подскакивает, он теснит людей прочь, тех, что всятряли было между нами, и, прежде, чем я успеваю бросить третий снаряд, мой отец подходит ко мне. Теперь он готов выслушать меня. Я совершенно спокойна, я больше не волнуюсь, и я говорю ему: "Я только хотела показать, что могу то, на что ты способен. Ты должен знать это, и только всего". Хоть я ничего не бросила в судок, с лица моего отца стекает липкий компот. На этот раз моему отцу больше нечего сказать мне.

Я проснулась. Идёт дождь. Малина стоит у отворённого окна.

_____________Примечание переводчика:_____________
* Искажённое "января", "26 Jaenner" от " der Jammer" -плач, вопль, стенания, бедствие....

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose

Ингеборг Бахманн "Малина", роман (отрывок 46)

Это у Чёрного моря, а я знаю, что Дунай впадает в Чёрное море. Знаю, что впаду как он*. Я весь его берег исходила, от истока до устья, но у дельты вижу полуутопленное жирное тело, я же не могу решиться и до середины потока пробраться вброд, поскольку река здесь слишком глубока, широка, изобилует водоворотами. Мой отец торчит в воде перед устьем, он- огромный крокодил с усталыми выпуклыми глазами, которые меня не пропустят мимо. Уже больше нет никаких крокодилов в Ниле, последних извели на Дунае. Мой отец изредка приоткрывает глаза, он старается выглядеть непричастным, словно ничего он не ждёт, но естественно он ждёт меня, он понял, что я хочу вернуться домой, что дом для меня- спасение. Крокодил изредка томно открывает большую пасть, из неё висят клочья, клочья мяса некоей другой дамы в ней, он растерзал её, и мне приходят на ум имена всех дам, которых он растерзал, течёт старая кровь по воде, но и свежая кровь- тоже; я не знаю, насколько голоден сегодня мой отец. Подле него внезапно замечаю лежащего малого крокодила: отец нашёл подходящего себе крокодильчика. Малыш сверкает глазами , он ленив, он подплывает ко мне и с наигранной приязнью пытается поцеловать меня в левую щеку. Пока это не произошло, я успеваю закричать: "Ты крокодил! Возвращайся к своему крокодилу, вам надлежит быть вместе, вы же крокодилы!" Ведь я мигом опознала Мелани, которая притворно-невинно опустила глазки и уже не блещет на меня своим человеческим взором. Мой отец отзывается: "Только повтори!" Но я не повторяю только что сказанное, хоть и должна это сделать, ведь он велел мне. У меня только выбор: быть растерзанной им или уйти в поток, туда, где он самый глубокий. У самого Чёрного моря я пропадаю в пасти моего отца. Но в Чёрное море впадают три кровавые дорожки из меня, мои последние.


Мой отец заходит в комнату, он свистит и поёт, вот он стоит в пижамных штанах, я ненавижу его, не могу смотреть на него, я начинаю рыться в своём чемодане. "Пожалуйста ,одень что-нибудь, -говорю я.- Надень что-нибудь другое!" Ведь он носит пижаму, что подарила я ему на день рождения, с умыслом расхаживает в ней, а но хочу стянуть с него её, а вскользь бросаю: "Ах ,такой ты!"  Я начинаю танцевать, я кружу вальс одна-одинёшенька, а мой отец несколько растерянно взирает на меня, а на кровати лежит его малый крокодил, в бархате да шелках, а он начинает писать своё завещание насчёт бархата и шёлка, он выписывает его размашистой дугой да и молвит: "Ты ничего не получишь, слышишь, ты же танцуешь!" Я в самом деле танцую, дидам-дадам, танцую по всем покоям и вот да и вскружусь на ковёр, он-то не вытянет его из под моих ног, это ковёр из "Войны и мира". Мой отец зовёт мою Лину: "Да уберите вы прочь этот ковёр!"  Но у Лины отгул, а я смеюсь, танцую и внезапно кличу: "Иван!" Это наша музыка, уж настал вальс для Ивана, всегда и снова для Ивана, это спасение, ведь мой отец не слышал имени Иванова, он никогда не видал меня танцующей, он больше не знает, что б ему сделать, ковёр из под моих ног не вытащить, меня не удержать в быстрых па в этом стремительном танце, я зову Ивана, но он не должен прийти, не должен остановить меня, ибо голосом, который никогда ещё не обладала, звёздным голосом, сидерическим голосом порождаю я иья Ивана и его всеприсутствие.
Мой отец вне себя, он негодующе кричит: "Эта помешанная должна наконец прекратить или исчезнуть, она немедля исчезнет, иначе проснётся мой малый крокодил!" Танцуя, приближаюсь я к крокодилу, вытаскиваю у него свои украденную рубашку из Сибири, и свои письма в венгрию, забираю у него то, что мне принадлежит, из его вялой, опасной пасти, и ключ желаю я отобрать, и вот даи засмеюсь, вытащив его из крокодильих зубов, не переставая кружиться, но мой отец отнимает ключ у меня, но мой отец даёт мне ключ. Он даёт мне впридачу ко всему прочему и ключ, единственный! Мой голос пропадает, я больше не могу звать: "Иван, да помоги де мне, лн желает убить меня!" Из тех, что покрупнее зубов крокидила свисает ещё одно письмо от меня, не венгерское письмо,  я с отвращением читаю имя адресата, да и начало текста могу прочесть: "Мой любимый отец, ты разбил моё сердце". Крак-крак разбил дам-дидам моё разбил мой отец крак-крак р-р-р-рак да-дидам Иван, я желаю Ивана, я думаю об Иване, я люблю Ивана, мой любимый отец. Мой отец молвит :"Тащите прочь эту бабу!"

________Примечание переводчика:____________________________________
* в тексте оригинала "она", die Donau, Дунай в немецком -женского рода;

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose

Ингеборг Бахманн "Малина", роман (отрывок 45)

Все мужчины исчезли из Вены, приходится мне расположиться на постой у некоей девушки, в комнате, которая не больше моей детской, да и моя большая кровать стоит тут. Внезапно я влюбляюсь в девушку,  обнимаю её в то время, как фрау Брайтнер, моя хозяйка с Унгаргассе, ледит рядом, толстая и грузная, она уже замечает, что мы обнимаемся, хоть мы и прикрыты моим толстым голубым покрывалом. Она нам не препятствует, но молвит, что девушка никогда не считала возможным для себя подобное, она же знает меня, и моего отца хорошо знавала, она только до сегодняшнего дня не ведала, что мой отец уехал в Америку. Фрау Брайтнер ворчит, мол считала меня "святой", она несколько раз повторяет "в некоем роде святой", а мне забот мало, я пробую разъяснить ей, что всё же понятно и  естественно: после великих невзгод с моим отцом я не могу иначе. Я внимательнее рассматриваю девушку, таких я пока ещё не встречала, она очень нежна и свежа, и рассказывает мне об одной прогулке по Вёртерзее, я вскидываюсь, ведь девушка молвит о Вёртерзее, но я не решаюсь обратиться к ней на "ты", ведь тогда она может догадаться, кто я такая. Об этом она не должна узнать. Музыка заиграла, мягкая и тихая, а мы попеременно пробуем напевать слова под неё, и баронесса пытается, она -моя хозяйка, Брайтнер, мы снова и снова фальшивим, я пою :"Всё недовольство выплесну наружу!", девушка подпевает: "Дружки, не видите ль, дружки?", а баронесса -вот что: " Всем смотрите, в семь в точь убегает ночь!"


По дороге к своему отцу я встречаю группу студентов, которые тоже к нему, путь я могу им указать, но не желаю одновременно с ними достичь двери. Я жду, прижавшаяся к стене, пока студенты гомонят. Отворяет Мелани, она в домашнем долгом платье, её груди снова слишком велики и всем на обозрение, она наскоро приветствует всех скопом и пробует припомнить их. которых видала на лекциях, и молвит сияя, что ныне она пока фрёйляйн  Мелани, но скоро больше ею не будет, ведь желает она стать фрау Мелани. Никогда, думаю я. Затем замечает она меня, я испортила ей выход, мы нехотя обмениваемся приветствиями, взаимно подаём ручки, но -лодочками, обходимся без пожатий. Она идёт вперёд в коридор, это уже новая квартира, и мне ясно, что Мелани на сносях. В квартире стоит моя Лина понурившись, на мой приход она не рассчитывала, ведь в этой квартире будет зваться она Ритой, чтоб больше ничего о прошлом не напоминало. Квартира огромна, планировака её выполнена по замыслу моего отца, я незнакома с его архитектурными идеями, их не осмыслить. Среди мебели узнаю свою голубую софу с Беатриксгассе, её убирает мой отец, говорю ему в большой комнате. Мой отец, которому предлагаю варианты сделки насчёт голубой софы и некоторых иных вещей, не прислушивается, он туда-сюда ходит с рулеткой, измеряет стены, окна и двери, ведь оно стова затевает нечто великое. Спрашиваю его, должна ли я теперь устно объяснить ему или позже и письменно, какого порядка желаю ,если ему угдно. Он ,оставаясь занятым и невозмутимым, только приговаривает: "Занят, я занят!"  Прежде, чем покинуть квартиру, я вижу наверху потешное украшение: множество мётрвых птицет напиханы в нише с красной подсветкой, и я вполголоса бормочу насчёт того, сколь это безвкусно, как всегда. Именно вкуса нам всегда недоставало. Его безразличие, его безвкусица суть это, оба слова сплетаются в одно для меня, а Лина, которая позволяет себя называть Ритой, провожает меня вон, я говорю: "Безвкусно, здесь напрочь отсутствует вкус, здесь равнодушно, и так всегда будет с моим отцом. Лина смущённо кивает, она украдкой подаёт мне руку, и вот да желала б я обрести смелость и должна громко хлопнуть дверью так, как мой отец всегда хлопает всеми дверьми, чтоб узнал он ,что значит  х л о п н у т ь  д в е р ь ю. Но дверь кротко захлопывается- и я уже не могу сорваться. У дома я прижимаюсь к стене, никогда не ходить бы мне в этот дом, ни к Мелани, мой отец уже оснастил его, мне нет ходу ни взад, ни вперёд, но поверх изгороди могу ещё пробраться там, где заросли не густы, насмерть боясь, я бегу к зелёному забору ,взбираюсь на него и ползу выше, это спасение, это может спасти меня, это- колючая проволока, это шипы под напряжением в 100 000 вольт, 100 000 ударов, электрических, получаю я, мой отец включил ток, во все мои ** сквозь мои волокна бешено мчатся вольты и вольты. Неистовством моего отца я сожжена и умерщвлена.


Окно отворяется: за ним раскинулся тёмный облачный край и озеро в нём, которое всё мельчает. Вкруг озера лежит погост, а могильщиков легко узнать, земля спорится под их заступами- и мигом восстают из неё с распущенными волосами умершие дочери, их лиц не разглядеть, локоны их по пояса каждой, десницы их воздеты горе`  и освещены белым, они размнают затёкшие ладони, недостаёт колец, нет безымянных пальцев на шуйцах. Мой отец стережёт озеро и его берега чтоб никто не вышел оттуда, чтоб никто ничего не увидал там, чтоб дамы над могилами были пьяны, чтоб напивались, мой отец молвит :
- Это представление "КОГДА МЁРТВЫЕ ПРОБУЖДАЮТСЯ".
Когда я просыпаюсь, знаю, что уже много-много лет ни одном театре не была. Представление? Не знаю никаких представлений, ничего не представляю собой, но, видно, некое представление было.

Малина: Ты всегда представляла себе слишком многе.
Я: Но тогда-то я не могла вообразить. Или станем говорить о воображении и воображаемом и не искать им соответствий в действительности?
Малина: Ближе к делу. Почему пропало твоё кольцо? Ты разве хоть когда-нибуди носила кольцо? Ты ведь их не носишь. Мне ты говорила, что это для тебя невозможно: кольцо на пальце, что-то на шее, на запястье- по-твоему, они- оковы.
Я: Вначале он подарил мне колечко- я хотела его упрятать в коробочку, но он что ни день спрашивал меня о нём, угодно ли оно мне, и всегда напоминал мне, чтоб я получила это кольцо от него, он годами беспрерывно говорил о нём, будто я только им и жива, а когда я не желала заговаривать о подарке, он спрашивал: "Ну и где ты держишь моё колечко, детка?" А я, детка, я отвечала: "Ради Бога, я же потеряла его, нет, нет, я совершенно уверена: оставила его в ванне, я вот да и заберу его оттуда и надену на палец или положе его рядом с собою, на малом комоде вблизи кровати, я могу уснуть только рядом с твоим кольцом". Он закатывал отвратительные представления вокруг этого кольца, ещё он всем подряд рассказывал, что подарил мне его- и люди от его россказней думали ,что он подарил мне жизнь или перемену фаз Луны, или дом с садом и воздухом для дыхания впридачу к кольцу, я уж больше не могла носить этот проклятый подарок, а когда кольцо уже не подходило к пальцу, хотелось не подарок швырнуть ему в лицо ещё и потому, что он ничего от чистого сердца не дарил мне, я настояла на кольце, у меня не было никаких украшений, я желала хоть одного- и наконец получила кольцо, о котором постоянно велись речи. Но ведь нельзя бросать колечко в лицо, и под ноги, это накличет нужду, однако, легче сказать, чем сделать, ведь когда кто-либо сидит или прохаживается, нельзя ему бросить под ноги вот такую мелочь и добиться чего желаешь. Поэтому вначале хотела его бросить в унитаз, но затем , но затем такой выход показался мне слишком простым, слишком практичными чересчур правильным, я желала собственной драмы, кроме того, я желала наделить кольцо неким значением, и поехала я на авто в Клоштернойбург, и там битый час простояла на мосту через Дунай под студёным ветром, затем вынула я футляр из кармана пальто, а из футляра- кольцо, ведь я до того дня уже не носила вго несколько недель, это было 19 сентября. Холодным послеполуднем, ещё засветло бросила я его в Дунай.
Малина: Это вовсе ничего не объясняет. В Дунае полно колец, что ни день с дунайских мостов между Клоштернойбургом и Фишамендом под холодными или горячими летними ветрами снятыми с пальцев и брошенных вниз.
Я: Я не сняла было своё кольцо с пальца.
Малина: Речь не о том, мне неугодна твоя история, ты постоянно темнишь передо мною.
Я: Самым странным было то, что я знала, всё время, что он с мыслями об убийстве ходит вокруг меня, я не знала только, каким образом он желал меня устранить. Всё было возможным. Но мысленно избрать себе мог он только один способ- и именно этот один угадать я не могла. Не знала я, сегодня ли он применит его ,и здесь.
Малина: Ты не знала, возможно, однако, поняла.
Я: Клянусь тебе, я ничего не поняла, ведь в таких случаях нельзя понимать, хочется прочь, бежишь. Что желаешь мне наговорить? я никогда не понимала!
Малина: Не клянись. Не забывай, что ты никогда не клянёшься.
Я: Конечно, я знала: он желал было застать меня на месте, где я оказалась бы меня наиболее беззащитной, вот тогда бы ему ничего не пришлось предпринимать, ему осталось бы только ждать, дожидаться, пока я сама, пока я себя сама...
Малина: Перестань плакать.
Я: Я же не плачу, это ты мне выговариваешь, доводишь меня до плача. То было совершенно иначе. Затем я осмотрелась- и в собственном окружении, и даже за далеко за ним заметила я, что все дожидаются, они не предпринимают никаких видимых шагов, ничего особенного, они суют другим в руки снотворное, бритвенный ножи, они заботятся о том, чтоб другие бездумно прогуливались по скалистым тропам, чтоб спьяну отворяли двери вагонов на ходу или просто чтобы ближние подхватывали болезни. Если достаточно долго ждать, то приходит крах. наступает долгий или краткий конец. Многие-то подобное переживают, но затем переживают постоянно. Я слишком натерпелась, больше ничего не знаю, ничего не добавляю, как могу знать я это, я знаю слишком мало, я ненавижу моего отца, ненавижу его, Бог только ведает, насколько сильно, не знаю я, очего так.
Малина: Кого ты к своим идолам добавила?
Я: Никого. Дальше ведь дело не зашло, я дальше не зашла, ничто не вышло наружу, я только постоянно слышу, тише или громче, некий голос у образов, он молвит: "кровавый срам". Этого ведь не изменить, знаю, что это значит.
Малина: Нет, нет, ты вовсе не знаешь этого. После того, как пережил, переживание препятствует познанию: тебе вовсе не ведомо, какой была твоя жизнь прежде, какой она есть ныне, ты просто подменяешь свою жизнь.
Я: У меня только моя жизнь.
Малина: Доверь её мне.

________Примечание переводчика:____________
* die Gleichgueltigkeit и die Geschmacklosigkeit соответственно;
** Игра слов: der Vater- отец, die Faser- волокно или нить (или фибр), rasen- бешено мчаться, die Raserei- неистовство.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose

Ингеборг Бахманн "Малина", роман (отрывок 44)

Моя мать и моя сестра прислали ко мне международного парламентария, они желают знать, готова ли я "после" такого инцидента продолжить отношения с собственным отцом. Я говорб посреднику: "Ни за что на свете!" Мужчина, должно быть старый мой приятель, несмотря на мой ответ удовлетворён, он констатирует, что жаль. Он находит мою исходную позицию слишком жёсткой. Затем ухожу я от моей матери с сестрой. которые молча и беспомощно стоят себе, прочь в соседнюю комнату, чтоб о том же переговорить наедине со своим отцом. Хоть и думаю я непреклонно, мои жесты непреклонны, всё моё тело непреклонно, а я не уйду с представления, исполню свой долг, снова буду спать, со стиснутыми зубами, с неподвижными членами. Но он должен знать, что впредь я полюблю другого- и это событие не вызовет никакого международного резонанса. Мой отец сильно подавлен, он подаёт знаки, что чувствует себя неважно - пусть хоть всё замрёт, а я больше не могу выговариваться, он погружается в болезнь, хотя вовсе ничем не болен, а потому не должен он помнить ни о Мелани ,ни обо мне. Тогда меня осеняет: вот почему всё случившееся стало возможным- он живёт уже с моей сестрой. Больше я ничего не могу сделать для Элеоноры, она присылает мне записку: "Молись за меня, молись за меня!"


Я сижу на кровати, меня бросает то в жар, то в холод, я хватаюсь за книгу, которую приготовила себе на полу на сон грядущий, "Разговор с Землёй", я забыла, на какой главе остановилась, наобум ищу в оглавлении, в приложении, предисловие для специалистов и словарь иностранных слов, силы и процессы подземных толчков, внутренняя динамика. Малина забирает у меня книгу и откладывает её прочь.


Малина: Отчего вклинилась твоя сестра, кто она?
Я: Элеонора? Не знаю, нет у меня сестры по имени Элеонора. Но ведь у нас, у каждого- по сестре, не правда ли?     Прости. Как я только могла! Но да ты желаешь знать нечто о моей настоящей сесте. В детстве мы,     естественно, всегда были вместе, затем- недолго в Вене, воскресными утрами хаживали мы на концерты в    музыкальное собрание, иногда мы с нею порознь договаривались с одними и теми же мужчинами, читать и она    тоже могла, однажды написала она три печальные страницы, что на неё вовсе не было похоже, впрочем, такое    бывает со всеми, я их не приняла всерьёз. Что натворила было моя сестра? Думаю, она вскоре после того вышла    замуж.
Малина: Тебе нельзя вот так говорить о своей сестре, тебя только напрягает, когда ты её выгораживаешь. А    Элеонора?
Я: Я должно быть приняла это близко к сердцу, но я тогда была ещё так молода.
Малина: Элеонору?
Я: Она много старше моей сестры, пожалуй, она жила в ином времени, даже- в другом столетии, образы её          представляю себе, но не припоминаю себя, себя не припоминаю... Прочла и она, однажды мне приснилось, что          она читает мне вслух, с выражением. Vivere ardendo e non sentire il malo*
Малина: Что из неё вышло?
Я: Она умерла на чужбине.


Мой отец уневолил мою сестру, беспросветно, он желает от меня моего кольца для неё, ведь моя сестра должна носить это кольцо, которое он снимает с моенго пальца и молвит: "С одного слезло- на другой вылезло! да вы что одна, что другая: обе кое-что испытали". Мелани он "отставил", иногда говорит он, что та "отпущена" , он просматривал её, чтоб набраться её тщеславия и страсти. Тирады, что он желает облечь её страстью, однако, суть своеобразны: слово "снег" встречается, она желает покататься с ним по моему снегу, также- по нашему общему снегу в предгории Альп, и я спрашиваю его, получил ли уже мои письма, но он представляет дело так, будто письма остаются в снегу. Ещё раз прошу его о мелочах, которые мне ой как понадобятся: о двух кофейных чашках от "Аугартена", ведь мне захочется ещё раз выпить кофе, иначе не исполню своего долга, именно кофейных чашек нет на месте, что горше всего, я должна попросить своею сестру, что по крайней мене хоть их она должна вернуть. Мой отец свернул рулоном маленькую лавину, отчего я пугаюсь- и больше не высказываю своего последнего желания, чашки -под снегом. Только скрыть желает он меня: выпускает вторую лавину, я медленно тону в ней, ведь он должен похоронить меня в снегу так, чтоб никто больше не отыскал меня. Всбегая наверх, к деревьям, где спасение и передышка, я глупо пытаюсь кричать, я больше ничего не желаю, он должен это забыть, я вообще ничего не хочу, опасность лавины- вот она, можно пробовать грести руками чтоб остаться наверху, надо плыть по снегу. Но мой отец ступает повыше- и сталкивает третью лавину, она плющит все наши вековые леса, древнейшие деревья, сильнейшие, она рушит на них свою неудобную мощь, я больше не могу исполнить свой долг, я поняла, что борьба должна достичь завершения, мой отец говорит поисковой команде, что даст им пива вволю, только пусть отправятся по домам, до следующей оттепели тут нечего делать. Я попала под лавину своего отца.


По слабо заснеженному склону за нашим домом я впервые катаюсь на лыжах. Мне приходится следить за тем, чтоб, поворачивая, не оказаться на голом месте и ,катя вниз, оказываться на начертанном по снегу предложении. Предложение, пожалуй, осталось с прежних времён, оно начертано вдаль нетвёрдым детским почерком, на лежалом снегу из моей юности. Я подозреваю, что оно -из коричневой школьной тетради, на первой странице которой я в новогоднюю ночь написала :"Кому Почему суждено жить, сносит почти каждое Как". Но в предложении также значится и то, что я всегда всё ещё испытываю невзгоды со своим отцом и не должна рассчитывать на то, что вот да и выберусь из несчастья. Некая пожилая дама, ясновидящая, прорицает мне и отстоящей от меня группе лыжников, к которой я не пристала. Она настаивает на том, что каджый должен остановиться там, где кончается склон. Там ,где я остановаливяюсь, крайне изнемогшая, лежит письмо, оно датировано 26-м января и имеет некое отношение к ребёнку, письмо очень замысловато сложено и многократно запечатано. Его, совершенно обледеневшее, не следует открывать сразу, ведь в нём- предсказание. Я пускаюсь в путь через тёмный лес, снимаю лыжи, и палки кладу рядом, иду пешком дальше, в направлении города, к домам моих венских друзей. На табличках отсутствуют фамилии всех их. Я из последних сил пробую докричаться к Лили, я звоню, хоть она и не выходит, я всё более отчаиваюсь её отсутствием, но я беру себя в руки и рассказываю ей в затворённую дверь, что моя мать и Элеонора сегодя придут сюда чтоб отдать меня в хорошее заведение, я не нуждаюсь ни в каком приюте и должна тотчас отправиться в аэропорт, но тут же забываю: то ли в Швехат, то ли в Асперн; я не могу лететь одновременно с обоих, я вовсе не знаю, действительно ли моя мать и сестра прилетят, есть ли ныне самолёты, вообще, могут ли моя мать и сестра явится сегодня и оповещены ли они. Да оповещена же лишь Лили. Я не могу склеить предложение, мне хочется кричать: "Ведь оповещена же лишь ты! А что ты сделала, чего не сделала- все только назло!"


____________Примечания переводчика:____________________
* Жить горя и не ощущать зла (итал.)

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose

Ингеборг Бахманн "Малина", роман (отрывок 43)

Новые, зимние убийства наступают, они-то будут устроены в солиднейших смертоубойнях. Мой отец- первый кутюрье города. Я-то отбояриваюсь, а ведь придётся представлять сведебное платье. В этом году постольку-поскольку лишь некоторые убийства- чёрные, белые- в Ледяном дворце, при 50-ти градусах мороза, там живьём одевают в ледяные платы и обряжают ледяными цветами для публики и пред публикой. Чета молодожёнов должна быть голой. Ледяной дворец устроен на том месте, которое прежде занимало собрание конькобежцев, а летом там устраивают бои на ринге, но мой отец арендовал всю площадь, с молодым Бардосом я обязана осмелиться, оркестр тоже заказан, будучи вынуждены играть при такой температуре, музыканты смертельно боятся, но мой отец обещает обеспечить вдов. Те пока- жены музыкантов.

Мой отец вернулся из России, с неохотой. Он не монастыри посещал (в тексте оригинала "отшельничество"- прим.перев.), но штудировал пытошную науку, он привёз с собой царицу Мелани. Мне придётся вместе с Бардосом обрядиться в ледяные латы перед всей Веной и пред всем светом, ибо предсталение будет транслироваться через спутники, оно должно состояться в когда американцы или русские, или те с другими полетят на Луну. Моему отцу сдаётся, что венское ледяное шоу затмит перед всем миром и имперскую мощь, и Луну. Он катит на украшенной мехами повозке по первому и третьему округу, выставляет всем на диво себя и юную царицу до начала великого спектакля.
Вначале через громкоговорители обратят всеобщее внимание публики на вычурнейшие детали Ледяного дврца, на его окна, на тончайшие ледяные стёкла в них, прозрачные будто прекраснейшие стёкла из кварца. Сотни ледяных канделябров освещают Дворец, на диво всем внутренне убранство: диваны, табуреты, буфеты с хрупкими сервизами, бокалами, чайные принадлежности, всё сработано изо льда и выкрашено в живейшие цвета, расписано под антикварный фарфор. В каминах лежат ледяные дрова облитые гудроном для правдоподобности с подсветкой, имитирующей пламя, а небесная кровать укрыта кружеыными покрывалами изо льда. Царица, которая кличет моего отца медведем, подтрунивает над ним, она намекает что одно удовольствие жить в таком дворце, то там вот всё-таки немного холодно чтоб спать. Мой отец склоняется ко мне и молвит фривольнейшим тоном: "Я убеждён, что ты не замёрзнешь, когда со своим господином Бардосом сегодня разделишь это ложе, он должен позаботиться, чтоб между вами не погас огонь любви!"  Я бросаюсь ниц перед своим отцом, прошу не себе жизни, но милости к молодому Бардосу, которого я почти не знаю, который меня едва ли знает и непонятно зачем обречён на замерзание вместе со мной. я не понимаю, для чего и Бардоса требуется принести в жертву ради удовлетворения народного. Мой отец объясняет царице, что и мой виновный соучастник должен быть ликвидирован, нас станут поливать водами Невы и Дуная до тех пор, пока мы не обратимся в ледяные статуи.
- Но ведь это отвратительно,- возбуждённо возражает ему Мелани,- мой большой медведь, ты много раньше должен был умертвить несчастных.
- Нет ,моя маленькая медведица, -возражает ей мой отец,- ведь в таком случает они оказались бы лишены природных черт, которые согласно закону красоты неотъемлемы, я их оставлю как живыми, да могу ли я наслаждаться смертным страхом жертв?
- Ты страшен,- молвит ему Мелани.
Но мой отец обещает ей экстаз- и та вместо страха изображает полное удовлетворение.
- Легко и просто наблюдать когда ты укутан, -обещает он, обнадёдивает её.
Люди с улицы и венский свет вопят :"Такого ещё никто никогда не видывал!"


Мы стоим на 50-градусной стуже, раздетые, перед дворцом, нам приходится занимать указанные позици чтоб выжимать редкие причитания из публики в адрес без вины виноватого Бардоса в то время как на нас начинают литься потоки ледяной воды. Я слышу ещё собственное хныкание да свои слабые проклятия, а последнее, чему я ещё внимаю- торжествующий смех моего отца ,а его умиротворённый вздох- последнее из слышимого мною. Я больше не могу просить жизни Бардосу. Я леденею.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose

Ингеборг Бахманн "Малина", роман (отрывок 42)

Мой отец завёл меня в высокий дом, ещё и садик тут наверху имеется, мой отец позволяет мне выращивать в нём цветы и деревца, чтоб занять время, он отпускает шутки насчёт множства христовых деревьев (ёлочек- прим.перев.) ,что я выращиваю, они суть из рождественских ночей моего детства, но пока он шутит, всё хорошо, есть и серебристые шары, цветёт и фиолетовым, и жёлтым, только вот нет подходящих цветов. И в горшках я их выращиваю, удобряю их- а цветы всегда вырастают различных нежелательных колеров, я недовольна, а мой отец говорит: "Ты, пожалуй, держитшь себя за принцесу, ага?! Кому ты, собственно, бережёшь себя, для чего-то лучшего, ага? С тобой это пройдёт, вот это тебя исчерпает, а это... (он показывает на мои растения)... и это тоже скоро кончится, тоже мне заморочловое времяпровождение, эти зелёные насаждения!" Я замимаю в ладони садовый шланг, я хочу направить ему густую струю воды в лицо, чтоб он прекратил жалеть меня, ведь он сад уделил мне, но я роняю шланг, я с размаху припечатываю себе лицо ладонями, он же должен сказать мне, что я должна делать, вода течёт по земле, а я больше не могу поливать растения, завинчиваю кран и ухожу домой. Гости моего отца собрались, мне приходится помучиться, носить туда-сюда множество тарелок и подносов с бокалами на них, затем- посиживать, прислушиваться, я вовсе не понимаю, о чём они говорят, я и отвечать должна, но когда я подыскиваю ответ, выгляжу напряжённой, я запинаюсь, я отвечаю невпопад. Мой отец усмехается, он любезен ("шарман"- в тексте оригинала, -прим.перев.) со всеми, меня он хлопает по плечу, он говорит: "Эта вам сыграет представление, будто позволено ей только работать со мною в саду, покажи свои руки, моя детка, покажи свои белые милые лапки!" Все смеются, я тоже вымученно усмехаюсь, мой отец хохочет громче всех, он пьёт очень много и на посошок немеряно, после того, как все гости разошлись. Мне приходится ещё раз показать ему руки, он вертит их, выворачивает их, а я подскакиваю, я вырываюсь прочь от него, пока он, шатаясь, встаёт выпимши, я выбегаю вон и хочу сомкнуть двери, спрятаться в саду, но мой отец приходит следом, и страшны его глаза, его лицо от нарастающего гнева красно-бурое, он желает оттеснить меня к парапету, за которым- вовсе не дом, он теснит меня, мы сцепляемся, гнёмся, он желает столкнуть меня за парапет, мы вместе оказаваемся в спускном жёлобе, я бросаюсь в другую сторону, мне надо достичь стены или вскочить на крышу, на худой конец- проникнуть назад, домой, я постепенно теряю чувство реальности, не знаю, как мне вырваться отсюда, мой отец, котрый тоже пожалуй боится парапета, уже не теснит меня к нему, он поднимает цвточный горшок, он швыряет его в меня, горшок раскалывается о стену за мною, мой отец поднимает ещё один, он плещет землёй мне в лицо, трешит, летят осколки, мой глаза полны земли так, что уже не вижу моего отца, тогда отец мой не смеет быть! Шум у подьезда дома, на счастье моё, там некто взывает, шум раздаётся снова, или один из гостей вернулся?
- Пусть придёт кто-нибудь, -шепчу я,- перестань!
Мой отец молвит насмешливо: - Придёт кто-нибудь ради тебя, конечно, ради тебя, естественно, но ты оставайся, слышишь!
Поскольку снова раздаётся шум, поскольку спасение должно настать, поскольку я своими запачканными землёй глазами ничеко не вижу и пытаюсь отыскать дверь, мой отец начинает горшки, что только попадаются ему под руку, швырять за парапет, чтоб народ отогнать, чтоб не спас меня никто. Несмотря на всё, я будто бы вышла оттуда, внезапно оказываюсь у ворот дома на улице, а Малина- в темноте передо мною, я шепчу, он пока ничего не понимает, я выдыхаю: "Сегодня уж не приходи", а Малина , которого я ещё не видывала бледным и беспомощным, растерянно спрашивает, что происходит, может, что стряслось?
- Прошу, уйди,- мне приходится успокаивать его, я шепчу.
Слышу полицейскую сирену, полицейские вот да и выпрыгивают из севоего полосатого автомобиля, а я, чрезвычайно напугана, говорю ему: "Помоги мне уж, нам надо от них избавиться". Малина договаривается с полицейскими, он объясняет им: "Здесь праздник и шаловство, розыгрыш и очень много доброго настроя". Меня от задвинул в темноту. Правда, полицейские скоро укатывают прочь, Малина возвращается, он говорит в упор, я поняла, что с него довольно, он только что и сам был на волосок от смерти, "ты отправишься со мной или мы больше никогда не увидимся, надо же этому когда-нибудь кончиться". Но я шепчу ему, что не могу уйти с ним: "Я успокою своего отца, он сделал это лишь потому, что ты нашумел тут, мне срочно надо назад. Прошу больше не шуметь!"
- Пойми же,- говорит Малина,- мы больше не увидимся.
- Ну нет же, пока всё не кончится, ведь он хотел меня умертвить.
 Я тихо отвечаю, отнекиваюсь, я начинаю плакать, ведь Малина ушёл, не знаю, чем теперь заняться, да я должна убрать следы, собираю осколки с тротуара, руками сгребаю цветы и землю в водосток, сегодня ночью я утратила Малину, да он и сам-то был на волоск от смерти, мы -оба, Малина и я, но это сильнее, чем я и моя любовь к Малине, буду и дальше отпираться, в доме горит свет, мой отец уснул на полу, среди разора, всё порушено, в запустении, я ложусь рядом со своим отцом, ведь тут моё место, подле него, вялого и печального, спящего. И хоть мне противно смотреть на него, я должна это делать, знать мне надо, что ещё за опасность начертана на его лице, знать мне нало, отколь ещё зло явится, я пугаюсь, но -иначе, чем обычно, ведь зло- на лице, которого я не знаю, я подползаю к чуждому мужчине, руки которого в подсохших земляных ошмётках. Как я попалась, как оказалась в его владении, от чьей силы завишу? Мне, оттого, что измучена, мерещится отгадка, но она слишком велика- я тотчас пришлёпываю ей: это не смеет быть чужаком-мужчиной, всё не напрасно и не обман. Это не смеет быть явью.


Малина открывает бутылку минеральной воды, но он ещё держит перед моим лицом иную, с глотком виски на дне, она настаивает, чтоб я выпила. Я не могу посреди ночи пить виски, но Малина выглядит столь озабоченным, его пальцы так впиваются в мой локоть, я принимаю успокоительное себе на здоровье. Он щупает мой пульс, считает и выглядит недовольным.

Малина: Тебе всё ещё нечего сказать мне?
Я: Мне нечто проясняется, я даже начинаю просматривать во всём это логику, но в совокупности -не понимаю. Нечто наполовину реально, например то, что я было ждала тебя, и то, что я однажды спустилась с лестницы чтобы встретить тебя, и с полицейскими нечто примерно похожее было, только ты не им сказал, что пусть уезжают, вышло недоразумение, это я им то же сказала, я их отослала прочь. Или? Страх сильнее во сне. Возможно, ты когда-то было из вызвал? Я этого не могу. Я и не вызывала их ,это сделали соседи, следы стирала я, если грубо прикинуть- это раз произошло, не правда ли?
Малина: Почему ты выгородила его?
Я: Я сказала, что у нас праздник, шальной, хмельной вечер. Александер Фляйсер и молодой Бардос стояли было внизу: они вначале проходили мимо- и Александеру чуть на попало в голову, не говорю тебе- чем, он достаточно мощён чтоб кого-нибудь убить. Бутылки сверху летели, естественно -никакие не цветочные горшки. Я, когда вначале рассказала, то ошиблась. Такое могло случиться. Если точнее, то подобное бывает нечасто,  не во всех семьях, не каждый день, не везде, но ведь может произойти на некоей вечеринке, представь себе людские пунктики.

Малина: Я не о людях говорю, ты это знаешь. И я не расспрашиваю об их причудах.

Я: В таких переделках не боятся, ведь знаешь, что они минут, всё совсем иначе: страх приходит позже, в ином виде, он явился сегодня ночью. Ах да, ты желаешь знать не о нём. Днём после того вечера я было ходила к Александеру, и юному Бардоса, с которым почти не знакома, могла встретить, но это могло лишь где-то за сотню метров от подъезда. Александеру сказала я, что была и такой, и сякой, мол была  вечером накануне не в форме, ну задело его раз, я наговорила ему кучу всего, ведь Александер было что-то замыслил- и я чуяла это, что даст показания, но это надо было предотвратить- только оцени последствия! Ещё я сказалаподумай только! И ещё я сказала, что "казалось, будто улица пуста", мы же не могли предположить ,что Александер и молодой Бардос в такое позднее время стоят под нашими окнами, да видели его, почти наверняка, но ведь это знала только я, поэтому пришлось мне напомнить ему о             тяжёлых временях, только по лицу было мне видно- Александер не снизойдёт из-за тяжелого времени,  тогда я придумала вдобавок тяжёлую болезнь, да и вообще, кучу всяких отговорок нагадала ему. Александера это не убедило. Нол в мои намерения это и не входило- только бы снять неловкость, миновать худшее.
Малина: Зачем ты это сделала?
Я: Не знаю. Сделала- и всё тут. Тогда, по моему разумению, я поступила верно. Так и замяла всё. Позже             последствия того случая никак не проявились.
Малина: Как ты с ним объяснялась?
Я: Да никак. Лишь словами, что мне ведомы, а вопросы его парировала ...собственным незнанием языка. (Я              демонстрирую Малине фигуры и знаки языка глухонемых.)  А что, правда, неплохо? Или утверждением              непричастности к случившемуся. Тебе легко смеяться- не с тобой стряслось, ты у ворот не стоял.

Малина: Да разве я смеюсь? Ты смеёшься. Тебе следовало спать, это глупо, с тобой разглагольствовать, пока ты утаиваешь правду.
Я: Полиции я дала денег, они хоть все и неподкупны, но то были такие уж мальчики, правда. Им пофартило: поехали себе обратно в участок, или- по домам спать.
Малина: Мне-то какое дело до этой истории? Тебе всё приснилось.
Я: Я хоть и грежу, но уверяю тебя, что начинаю улавливать суть. В таких случаях я начинаю постигать суть, читаю невпопад. Например, где значится "Летняя мода", я вижу "Летние убийства" (Вместо "Sommermoden"  -"Sommermorden"- прим. перев.) Просто к примеру. Я могу таких перечислить сотни. Ты веришь?
Малина: Естественно, но я верь в одну примету, в которую ты сама пока ещё не веришь...
Я: Например?...
Малина: Ты запамятовала, что завтра утром тебе надо идти на работу в редакцию. Пожалуйста, встань вовремя. Я смертельно устал. Даже если завтрака окажется недожареным, пережареным- всё равно, я буду тебе благодарен. Доброй ночи.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы
heart rose

Ингеборг Бахманн "Малина", роман (отрывок 41)

Темно за окном, я его не могу отворить, мну нос о стекло, почти ничего не видать. Медленно осознаю` то, что глухой хохот за окном может значить озеро, и я слышу, как пьяные мужчины на снегу поют хором. Знаю, что сзади уже подошёл мой отец, он было поклялся умертвить меня, а я быстро прячусь между долгой, густой шторой и окном, чтоб он не застиг врасплох меня, глядящую из окна, да я уж ведаю, чего ему знать нельзя: на берегу озера находится кладбище убитых дочерей. На маленьком судёнышке начинает отец мой наворачивать свой большой фильм. Он- режиссёр, и всё идёт согласно его воле. Да и я тоже несколько вовлечена в прочесс съёмки, ведь отец мой желает пару серий со мной, он уверяет, что я не узна`ю себя, ведь он привлёк лучших мастеров-гримёров ("маскоизобразителей"- в тексте оригинала- прим.перев.) Мой отец создал себе имя, никто не знает, какое, оно уже примелькалось в жёлтых журналах о кино, его заметила половина мира. Я сижу рядом, ещё не обряжена и не загримирована, папильотки торчат на голове, лишь платок на плечах, но внезапно обнаруживаю я, что мой отец воспользовался ситуацией и уж тихонько юлит, я возмущённо вспрыгиваю, но не нахожу, чем прикрыться, я бегу просто напрямик к отцу мимо оператора и говорю: " Брось это, немедля прекрати!" Говорю, что эта плёнка должна быть тотчас засвечена, эта сцена не из моей предполагаемого сценария, съёмка должна быть произведена издалека. Мой отец возражает, он именно этого и желает, этот эпизод окажется самым интересным, он продолжает снимать. Я с отвращением слышу жужжание камеры и пытаюсь ещё раз внушить ему чтоб прекратил и выбросил из монтажа только что отснятую ленту, но он невозмутимо продолжает снимать и снова отказывает мне. Я всё сильнее раздражаюсь и кричу, что у него осталась ещё одна секунда на размышления, я уже нисколько не боюсь насилия, мне надо помочь самой себе коль никто не пособляет мне. Да он никак не реагирует, а секунда уже минула, я гляжу поверх дымовых труб корабля и осматриваю аппаратуру расставленную повсюду на палубе, я спотыкаюсь о кабель и ищу, ищу, ведь как-то мне надо воспрепятсововать тому, что он творит, я ломлюсь обратно в гардероб, чьи двери высажены и я не могу внутри закрыться, мой отец смеётся, но в этот миг вижу я мисочку с мыльной водой, что для маникюра приготовлена, у зеркала, и молниеносно принимаю решение: выплёскиваю содержимое на аппараты и в корабельную начинку, отовсюду зачадило, мой обомлевший отец стоит себе, а я говорю ему, что предупреждала же, отныне я не к его услугам, я переменилась, отныне стану тотчас давать отпор таким как он, коль те что сотворят против договора. Весь корабль дымит всё пуще, съёмкам хана, работу надобно срочно прервать, всё стоят напуганы и дискутируют меж собой, однако, они говорят, что такая вот, в деталях, режиссура нежалательна, поэтому они довольны, что фильма не выйдет. По канатным лестницам мы покидаем корабль, раскачиваемся в спасательных шлюпочках прочь подальше и стремимся к некоему большему кораблю. Пока я устало сижу на скамье что на палубе большего корабля и наблюдаю за тушением пожара на меньшем, сюда выносит волною людские тела, они едва живы, у всех ожоги, нам приходится потесниться, всех их надо принять на этот корабль, ведь наш пропащий всё тонет, а вдали от него взорвался ещё один, принадлежащий моему отцу, со многими пасажирами- и там тоже множество пострадавших. Мною овладевает беспричинный страх оттого, что будто моя мыльница причинила ещё и взрыв на том судне, я кстати подсчитываю, сколько обвинений в убийствах представят мне когда пристанем к берегу. Всё больше тел прибывает на палубе, они валовлены- и мертвецы тоже. Затем, однако, я с облегчением слышу, что тот корабль взорвался и затонул по совсем иным причинам. Мне нет дела до него, ведь то было плавучее средство моего отца.


Мой отец желает удалить меня из Вены в некую иную страну, он уговаривает меня по-хорошему, я должна удалиться прочь отсюда, приятели так плохо влияют на меня, но я ещё замечаю, что он не желает никаких улик, он не хочет, чтоб я с кем-либо поговорила об отъезде. Это не должно выйти наружу. Я больше не защищаюсь, спрашиваю только, смею ли отсылать письма, домой, он говорит, что будет видно, это нежелательно для меня. Мы уехали в чужую страну, теперь я даже должна испрашивать позволения выйти на улицу, но я ведь никого не знаю и не понимаю языка. Мы проживаем очень высоко, у меня кружится голова, таким высоким дом быть не может, я ещё не жила на этакой верхотуре, и лежу я весь день в кровати, согнувшаяся, я пленена и не пленница, мой отец лишь изредка заглядывает ко мне, он чаще всего посылает ко мне некую даму с забинтованным лицом, лишь глаза её видны мне, она нечто знает. Она подаёт мне еду и чай, больше я ничего не в состоянии понять, ведь всё вокруг меня вращается, прямо с первого моего шага. На мою долю и другие напасти случаются, ведь мне приходится то и дело вставать: то еда отравлена, то чай, я хожу в ванную и выблёвываю проглоченное мною в унитаз, чего ни отец мой, ни эта дама не замечают, они отравили меня, это страшно, я должна написать письмо, набираются громкие вступления, которые я прячу в кармане, в тумбочке, на полке у изголовья, но мне надо написать послание и вынести конверт из дому. Я сосредотачиваюсь и роняю на пол шариковую ручку, ведь мой отец стоит в притолоке, давно он всё замелил, он ищет все письма, он вынимает одно из корзины для бумаг и кричит: "Открой рот! Как это называется?! Рот раскрой, я сказал!" Он кричит битый час и не успокаивается, он не позволяет мне говорить, я плачу всё пуще, он кричит резче когда я плачу, я не могу сказать ему, что больше не ем, что выбрасываю всю еду, что я уже дошла, я достаю и сложенное письмо, которое лежало за полкой. и всхлипываю. "Рот открой!" Глазами даю понять ему: "Тоскую по дому, желаю дома!" Мой отец молвит насмешливо: "Тоска по дому! Тоже мне, хорошенькая тоска! Письма- вот они, да по-моему будет: не отправятся они, твои дорогие письма твоим дорогим друзьям".

Я исхудала до костей и уже не могу поддерживать себя в порядке, но когда собираюсь с силами, стаскиваю свой чемодан с антресолей, тихо, среди ночи, мой отец крпко спит, я слышу, как он храпит, он сипит и кашляет. Пренебрегая высотой, я сгибаюсь и высовываюсь в окно: на противоположной стороне улицы стоит Малинино авто. Малина, который никакого письма не получил, должен был догадаться, он прислал мне свои автомобиль. Я пакую самые необходимые вещт в чемодан, или -просто лишь то, что способна собрать, всё должно статься легко и в крайней спешке, всё должно произойтьи этой ночью, иначе побег мне уже никогда не удастся. Я ,шатаясь, бреду с кофром по улице, мне приходится ,совершив что ни пару шагов, присаживаться чтоб отдышаться и смочь снова поднять поклажу, затем сажусь я в авто, чемодан кладу на заднее сиденье, ключ зажигания воткнут, я поехала, наворачиваю зигзаги пустыми ночными улицами, я примерно знаю, где должен быть выезд на Вену, направление мне известно, но не могу ехать -и торможу. По-крайней мере, я должна достичь почтамта, немедленно телеграфировать Малине, чтоб он прибыл забрать меня, но ничего у меня не выходит. Мне надо вернуться, скоро расветёт, авто я уже не насилую, оно везёт меня назад через площадь туда, где стояло прежде, я желала бы добавить газу -и врезаться в стену, чтоб насмерть, ибо Малина не прибыл, уже день, я прикорнула на руле. Кто-то тащит меня за волосы, это мой отец. Дама, которая закутала своё лицо платком, тащит меня из салона назад в дом. Я увидала её лицо, она вдруг быстро его запахивает платком, пока я ору, ведь я узнала её. Они оба меня убьют.

продолжеие следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose