хочу сюди!
 

Наташа

49 років, телець, познайомиться з хлопцем у віці 44-53 років

Замітки з міткою «изотоп»

Йозеф Рот ,Отель "Савой", роман (глава 3.19)

19.

На следующее утро показался мне отель "Савой" преобразившимся.
Всеобщее укрепляющее возбуждение передалось и мне: мой взгляд навострился- я заметил тысячу мелких перемен так, словно смотрел в мощную подзорную трубу.
Возможно, горничные трёх нижних этажей носили те же чепцы, что и вчера ,и позавчера. Мне кажется, что чепцы и передники сами обновились как перед визитом Калегуропулоса. В новых зелёных фартуках ходят горничные-мужчины; на красных лестничных пролётах не видать ни единого окурка.
Это непривычная чистота. От неё никакого тебе уюта. Взору недостаёт привычных пыльных углов.
Паутина в закутке "пятичасового" зала бывало тешила меня- мне недостаёт сегодня "своей" паутины. Знаю, что ладонь станет грязной, если погладить лестничные перила. Сегодня перила чисты- они будто из мыла.
Думаю, что через день после отбытия Блюмфельда можно будет есть прямо с полу.
Половицы пахнут воском как дома в Леопольдштадте накануне Пасхи.
В воздухе парит нечто праздничное. Если часы на башне пробьют, значит, всё путём.
Если вдруг кто-нибудь одарит меня, я не удивлюсь: в такие дни приятно принимать подарки.
И всё-таки на улице -проливной унылый дождь, чьи тонкие струи напитаны угольным смогом. Дождь выдался затяжным- тучи, кажется, навсегда занавесили миръ. Люди с зонтами кучкуются и подымают воротники плащей. В такие дождливые дни город, наконец, являет своё настоящее лицо. Дождь- мундир города. Это город дождя и безотрадности.
Деревянные тротуары гниют; доски скрипят- только тронь их- как ветхие мокрые опорки. Жёлтая жижа из переполненных канавок льётся под ноги.
Тысячи угольных пылинок с каждой каплей оседают на лицах и платье.
Этот дождь способен пробрать самые грубые тулупы. На небе генеральная уборка- горшки льются на землю.
Такие дни приходится коротать в отеле, посиживать в "пятичасовом" зале да посматривать на людей.
Первый поезд, что прибыл с запада, ровно в полдень доставил троих иностранцев из Германии.
Они выглядят как близнецы, и получают один номер- 16-й, слышу я- на троих, они бы неплохо разместились в одной кровати, как тройня в колыбели.
Все трое в резиновых накидках поверх летних плащей, все трое ростом не удались и при "фирменных" животиках. У всех поросячьи глазки, все трое с чёрными бородками, в больших четырёхугольных непромокаемых шапках и с зачехлёнными зонтами. Просто чудо, если они безошибочно различают каждый себя.
Следующий поезд доставил господина со стеклянным глазом и некоего молодого кудрявого мужчину ,чьи ноги подкашивались.
А вечером в девять прибыли ещё двое молодых господ в узких французских штиблетах на тонких подмётках. То были мужчины новейшего покроя.
Комнаты 17, 18, 19 и 20 на первом этаже теперь заняты.
Генри Блюмфильд пожелал встречи с чаемитием в файф-о-клок. Это я узнал благодаря Звонимиру, болтавшему с военным врачом. Я сидел рядом с ними и читал газету.
Блюмфельд со своим секретарём ступил в зал- и врач приветствовал его из-за нешего стола. Когда врач пожелал представить Звонимира миллиардеру, тот бросил: "Мы уже знакомы"- и пожал нам руки.
Его детская ручка оказалась крепкой. Костлявой и холодной была она.
Врач громко рассказывает то-сё, интересуется американскими делами. Блюмфельд немногословен- его секретарь отвечает на все вопросы.
Его секретаря звать Бонди, он еврей из Праги.
Он говорит учтиво и отвечает на туманнейшие вопросы военного врача. Они говорят о сухом законе в Америке. Как живётся американцам в таком случае?
- Что делать в Америке, если тебе взгрустнётся- без алколголя?- спрашивает Звонимир.
- Завести граммофон,- парирует Бонди.
Вот каков он, Генри Блюфмфельд.
Я представлял себе его несколько иным. Я верил, что Блюмфельд лицом, платьем и повадками -из новых американцев. Я верил, что Герни Блюмфельд чурается своей фамилии и малой родины. Нет, он не стыдится. Он рассказывает о своём отце.
У него невзрачное, как собачья морда, на носу большие очки в жёлтой роговой оправе. Его карие глазки поразительно цепкие: взгляд его малоподвижен и основателен.
Генри Блюмфельд видит всё как оно есть- его глаза основательно пытают белый свет.
Его костюм не американского покроя- хрупкая фигурка миллиардера старомодно элегантна. Большой белый галстук узлом оказался бы ему впору.
Герни Блюмфельд пьёт свою "мокку" очень быстро, в два хлебка чашку. Вот разве что пьёт он проворно, как жаждущий птах.
Он надвое ломает пирожное- и кладёт на блюдце половину. Он не сдерживает свой аппетит, его занимает дел громадье.
Он думает о больших начинаниях, Генри Блюмфельд, старого Блюмфельда сын.
Многие люди проходят мимо- и приветствуют Блюмфельда; его секретарь Бонди всякий раз вскакивает, он пульсирует в высоту, словно кто его привязал на резиновую ленту- Блюмфельд же продолжает сидеть.
Иные протягивают Блюмфельду свои ладошки, большинство же лишь кивает. В таких случаях он суёт большой палец в карман куртки, а четырьмя пальцами барабанит по ней.
Иногда он зевает, незаметно. Я лишь замечаю, как его глаза увлажняются, а стёкла очков потеют. Генри протирает их громадным носовым платком.
Он выглядит очень расудительным, малый большой генри Блюмфельд. Уже то, что он пожелал остановиться в 13-м номере, есть очень по-американски. Я не верю в его суеверный расчёт. Я видал, как многие благоразумные господа позволяли себе этакие чертовщинки.
Звонимир был необычайно тих. Столь тихим Звонимир никогда не бывал. Я боялся, что он тихой сапой размышлял, как бы погубить Блюмфельда.
 Вдруг входит Александерль. Он здоровается очень тщательно, на этот раз он не щадит свою новую фетровую шляпу. Он доверительно улыбается мне, так, чтоб каждый заметил: тут сидят александерлевы друзья.
Александерль пару раз пересекает зал, словно ищет кого-то.
В действительности же ему тут некого высматривать.
- Америка всё же интересная страна, -молвит глупый врач, завершая заметную общую паузу.
И он продолжает своё старческое брюзжание: "Здесь, в этом городе мы окрестьянились. Черепа мельчают- могзи сохнут".
- А вот глотка- нет, -вставляю я.
Блюмфельд благодарно смотрит на меня. Ни один мускул его лица не выдаёт усмешки. Лишь глаза его изволят блеснуть несколько поверх очков- из ничего выходит насмешка.
- Вы же здесь чужаки?- спрашивает Блюмфельд- и смотрит на нас двоих, на Звонимира и на меня.
Это первый вопрос, заданный здесь самим Блюмфельдом.
- Мы возвращенцы, - отзываюсь я,- а остановились тут лишь ради собственного удовольствия. Мы желаем ехать дальше, Звонимир и я.
- Вы уже давно в пути?- вмешивается учтивый Бонди.
Это замечательный секретарь: сто`ит Блюмфельду лишь словцом намекнуть- и уж Бонди озвучивает мысли Блюмфельда.
- Шесть месяцев, -говорю я,- в дороге мы. И кто знает, сколько ещё будем.
- Плохо вам пришлось в плену?
- На войне бывало похуже,- отвечает Звонимир.
Больше нам в тот вечер поговорить не довелось.
Трое приезжих из Германии заходят в зал. Блюмфельд и Бонди прощаются с нами и подсаживаются за стол к близнецам.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose

Йозеф Рот ,Отель "Савой", роман (глава 3.18)

ТРЕТЬЯ ГЛАВА

18.

Внезапно Блюмфельд объявился.
Таковы всегда крупные события, и кометы, и рволюции, и венчания коронованных особ. Великим событиям присуща внезапность, и всякое ожидание их свидетельствует об их медлительности.
Блюмфельд, Генри Блюмфельд прибыл ночью, в два часа, в отель "Савой".
В это время не прибывали поезда, но Блюмфельд прибыл вовсе не поездом, с какой стати полагаться на "железку"ему? Он пересёк границу в авто, на своём американском салонированном авто, ибо он не полалается на железную дорогу.
Таков Генри Блюмфельд: наинадёжнейшее кажется ему сомнительным в то время, как все люди полагаются на железнодорожный график как на закон природы, на солнце, ветер и весну, значит, Блюмфельд- особое исключение. Он ни разу не положился на расписание поездов, пусть даже те- государственные и возят некоего Адлера, и Зигеля, благодаря разнообразным административным директивам и в итоге мучительных расчётов устроителей "железки".
Блюмфельд прибыл в отель "Савой" в два часа ночи, а мы со Звонимиром оказались свидетелями его прибытия.
Именно в это время мы возвращались из бараков.
Звонимир выпивает с ведро, и расцеловывает всех. Звонимир мастак пить. Когда он выходит на свежий воздух, то трезвеет: ночной воздух напрочь уносит хмель- "ветер выдувает спирт из головы", говорит Звонимир.
Город тих; бьют куранты на башне. Чёрная кошка пересекает тротуар. Можно расслышать вздохи спящих мещан. Все окна отеля темны; одна ночная лампа красновато брезжит у входа; в узком переулке отель выглядит мрачным великаном.
Сквозь окна входа видать портье. Тот отставил свою постылую форменную кепку- я впервые вижу, что слуга обладает черепом, и это обстоятельство несколько озадачивает меня. Пара седых локонов обрамляет лысину как гирлянда- блюдо с тортом имениннику.
Портье вытянул ноги,- наверное, ему снится, что лежит он в кровати.
На контрольных часах в вестибюле- без трёх минут два.
В этот миг рядом раздаётся визг тормозов, да такой, словно весь город взвизгнул.
Рад, и два, и три раза подряд визжит.
И вот, отворяются окошки по обеим сторонам автосалона; попеременно звучат два голоса. Дрожь сотрясает мостовую, на которой мы стои`м. Белый свет заполняет щель проулка- словно обломок луны свалился сюда.
Белый свет испускает фонарь, мигающий фонарь, фара с отражателем- фара автомобиля Блюмфельда.
Вот так явился Блюмфельд, как ночной аэроплан. Фонарь напомнил мне о войне, я подумал о "неприятельском лётчике".
То был большой автомобиль. Шофёр был весь затянут в кожаный убор. Он вышел из салона как неземное создание.
Авто погремело ещё недолго. Оно было забрызгано шоссейным калом и размером походило на корабельную надстройку.
Мне почудилось, что я снова на позициях, и генерал к нам явлися с осмотром,- а я случайно оказался в дозоре. Непроизвольно я вытянулся, принял стойку и заждался. Господин, я не слишком рассмотрел его, в сером дорожном плаще покинул салон авто.  Затем вышел ещё один, с плащом через руку. Шофёр и тот здоровяк стали рядом с третьим, поменьше- тот молвил пару слов по-английски, которые я не понял.
Я подумал, что тщедушный господин- должно быть, Герни Блюмфельд, он отдал приказ своему спутнику.
Ну вот, и Блюмфельд здесь.
- Это Блюмфельд, - говорю я Звонимиру.
Звонимир желает непременно тут же убедиться, он подступает к тщедушномугосподину, который ждёт своего спутника, и спрашивает: "Мистер Блюмфельд?"
Блюмфельд кивает- и смотрит снизу вверх на здоровяка, низкий, в этот миг он, должно быть, подумал о башне собора.
И сразу же Блюмфельд отворачивается, смотрит на своего секретаря.
Портье пробудился- и надел свою форменную кепку. Игнац поспешает прямиком к нам, мимо.
Звонимир не преминул отвесить ему шлепок.
В баре замолкла музыка. Малая дверь приотворена- рядом стоят Нойнер и Каннер. Выходит фрау Джетти Купфер.
- Блюмфельд здесь?! -молвит она.
- Да, Блюмфельд!- откликаюсь я.
А Звонимир будто спятил, он вопит и пляшет на одной ноге:
- Блюмфельд с нами! а-ха-ха!
- Тихо! -цыкает фрау Джетти Купфер- и прикрывает рот Звонимру пухлой дланью своя.
Секретарь Блюмфельда с Ингацем и портье волокут пару больших кофров.
Генри Блюмфельд садится в служебное кресло портье и раскуривает сигарету.
Нойнер выходит в фойе. Он возбуждён, его лицо покрыто красными карминовыми пятнами, словно напомажено.
Нойнер подходит к Блюмфельду- тот не встаёт с места.
- Гутен абенд!- молвит Нойнер.
- Как дела?! -отзывается Блюмфельд, не вопрошая, но приветствуя Нойнера.
Гарри ,оказывается, вовсе не любопытен.
Блюмфельд- я видел лишь его профиль- протягивает Нойнеру по-детски тонкую руку. Та бесследно исчезает в нойнеровой лапе как мелочь в великанском бумажнике.
Они говорят по-немецки, но так, чтоб посторонние не расслышали.
Ингац выходит с "летучим языком", с картонкой, на которой написан чёрным номер 13-й. Он пришпиливает картонку посреди двери.
Звонимир пару раз хлопает Ингаца по плечу- тот не ёжится, он вовсе не замечает шлепков.
Фрау Купфер возвращается в бар.
Я бы ещё полчасика погулял, но опасаюсь оставлять одного выпившего Звонимира.
Итак, мы с ним самостоятельно отаправляемся вверх на лифте, впервые без Игнаца.
Гирш Фиш бродит в кальсонах. Он бы с удовольствием в таком виде спустился к Блюмфельду.
- Вы должны одеться, герр Фиш!- замечаю я.
- Как он выглядит? Он поправился?- спрашивает Фиш.
- Нет! Он по-прежнему тощий!
- Боже, если бы старый Блюмфельд знал,- бормочет Фиш и возвращается к себе.
- Вот бы погубить Блюмфельда, -молвит Звонимир, как бы нечто замыслив.
А я не отзываюсь, ибо знаю: это алкоголь из него ропщет

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose

Йозеф Рот ,Отель "Савой", роман (глава 2.17, окончание)

Мой друг Звонимир ходит в бараки, ведь он любит возбуждение и беспорядок ,и усугубляет их. Он рассказывает голодающим о богачах, высмеивает фабриканта Нойнера и говорит о голых девушках в баре отеля "Савой".
- Ты же преувеличиваешь, -укоряю я Звонимира.
- Так надо, иначе они не поверят.
Он рассказывает в бараках о смерти Санчина как свидетель.
У него есть охота высмеивать, дух реальной жизни присутствует в его повествованиях.
Возвращенцы слушают, а затем поют они, каждый -песни своей малой родины- и все напевы звучат одинаково. Чешские песни и немецкие, польские и сербские- все они одинаково печальны, и все голоса одинаково суровые, жестокие и злые, хотя мелодии звучат столь красиво, как, бывает, тянет старая безобразная шарманка мартовским вечером накануне весны в воскресенье, когда улицы пусты и подметены, до колоколов заутрени, которые позже накроют город.
Возвращенцы харчуются в кухне для бедняков, и Звонимир тоже. Он говорит, что еда там вкусна. И вот два дня питаюсь и я с ними за компанию- и замечаю, что Звонимир прав.
- Америка!- говорит Звонимир.
Нам дают густой суп из бобов- ложка в нём вязнет, как лопата в земле. Вкуснота, мне бовобые и картофельные похлёбки.
Окна здесь не отворяют, поэтому запах объедков застаивается в углах; густым паром исходят немытые столы, когда приносят свежую похлёбку.
А люди тесно сидят у столов, постоянно воюют локтями с соседями: их души мирны, их помыслы дружественны, а руки воинственны.
Люди не плохи, когда им вдосталь простору. В больших гостиницах они, когда находят себе места, весело кланяются друг другу. У Фёбуса Бёлёга никто не толкается, там уступают дорогу и место, так принято. Но когда двое лежат на узкой, короткой койке, они толкаются ногами во сне, а руками тянут на себя тощее одеяло.
В половине первого мы становимся в конец долгой очереди.
У входа стоит полицейский, он водит саблей от скуки. Впускают по двадцать особ за раз; а я стою в паре со Звонимиром.
Звонимир ругается, когда очередь медлит. Он говорит с полицейским, который отвечает ему неохотно, ибо стражам надлежит быть молчаливыми.
Звонимир обращается к нему на ты, зовёт его товарищем, и однажды выложил ему начистоту, что у того вовсе нет оснований отмалчиваться:
- Ты нем как рыба, товарищ! Даже как готовая рыба, брюхо которой по-здешнему набили луком. У нас на родине в полицию берут только словоохотливых, таких, как я.
Жёны рабочих испугались такой речи- и побоялись рассмеяться.
Полицейский теребит бороду,видит, как Звонимир распоясался- и говорит: "Жизнь скучна: не о чем говорить".
- Ага, товарищ,- отзывается Звонимир,- это оттого, что ты был не на войне, а служил в полиции. Кто, как мы, насиделся в окопах, тому басен до смерти хватит".
Тут засмеялись какие-то возвращенцы. Полицейский говорит: "Наши жизни тоже в опасности!"
- Да,- отзывается Звонимир,- когда вы хватаете здорового дезертира, тогда, уж поверю, жизни ваши в опасности.
Несомненно, возвращенцы любили моего друга Звонимира, а полицейские -нет.
- Ты иностранец,- говаривали те ему,- и слишком говорливый с нами.
- Я возвращенец, и меня нельзя задержать, друже, ведь моё правительство с твоим договорилось насчёт нас. Ты этого не понимаешь: в моей стране ваших предостаточно-и ,если тут хоть волос с моей головы упадёт, то моя власть вашим там головы поотрывает. Да видать, ты не знаком ни с какой политикой. А у нас каждый полицай сдаёт политзачёт.
То были весомые аргументы- и полицейские умолкали. А Звонимир волен был браниться что ни день.
Он ругался, когда ему приходилось подолгу стоять в очереди, и в кухне- тоже, когда уже держал в руках миску с супом. Тот был холоден или пересолен. Звонимир заражал своим недовольством присутствующих- и те все ругались, про себя или громко, так, что повара за окошками перегородки пугались- и добавляли по лишней ложке варева в миски, как бы из щедрости и по указанию начальства. Звонимир усугублял непорядок.
Жёны рабочих уносили суп в горшках по домам, на ужин.
Они паковали суп и в газеты, точно как четвертушки буханок- так он застывал на холоде. И всё же то был вкусный суп, ели его долго: партиями по двадцать душ целых три часа.
Слышно стало, что повара недовольны, они не желали работать за малую плату весь день. Из дам-благотворительниц, которым поскольку-постольку приходилось присматривать за кухней, на второй день никого не осталось. Звонимир одну из них назвал "тётей"- и те пригрозили закрыть заведение.
- Пусть только попробуют!- грозит Звонимир.- Уж мы сумеем открыть. А то напросимся на обед к господину Нойнеру- его суп, несомненно, получше нашего.
- Да, к Нойнеру, -говорят рабочие.
Они, тщедушные, выглядят жалко- их ноги волочат тела как обрыдлую ношу.
- Если принесёшь вязанку дров из лесу, -говорит Звонимир,- то ,по крайней мере, уверен, что в хате будет тепло.
- Нойнер платил бы детские пособия, если бы наши мужья не забастовали,- мы бы как-нибудь перебивались,- плакали жёны рабочих.
- Не годится, - откликается Звонимир, -так не пойдёт, не надо выслуживаться перед Нойнером.
То была щетинопомывочная фабрика. Там чистили свиную щетину от пыли и грязи чтоб затем из готовой "шерсти" делали щётки, которыми снова бы чистили что надо. Рабочие, которые днями напролёт чесали и сеяли щетину, харкали кровью и умирали в свои пятнадцать лет.
Вообще-то действуют правила гигиены и законы, которые предписывают рабочим защитные маски, а цехам- столько-то метров до потолка и открытые окна. Но реконструкция фабрики обошлась бы Нойнеру во много раз дороже детских пособий. Поэтому ко всем умирающим вызывают военного врача. А тот констатирует черным по белому, что труженики умирают не от туберкулёза и не от заражения крови, а от сердечных приступов. Все рабочие Нойнера умирали от "сердечной недостаточности". Врач, добрый малый, желал каждый день пить шнапс в отеле "Савой" и угощать санчиных вином когда уже поздно.
Фабричному начальству тоже жилось не сладко, но они выделялись, будто "бургомистры" фабрики, а Нойнер был их "королём". Уж они-то всегда находили свои подходы к Нойнеру.
Он встерчал их вином и бутербродами с зернистой икрой, раздавал им авансы и утешал их Блюмфельдом.
У Блюмфельда руки были длинные, они тянулись поверх "пруда"- Блюмфельд имел долю во всех фабрика старого отчего града своего. Когда он раз в год являлся сюда, здесь устраивалось всё то, что Нойнеру казалось несколько накладным.
Нойнер ждал Блюмфельда.
И все прочие, не только постояльца отела "Савой" ждали его. Весь город ждал Блюмфельда. В еврейском квартале ждали его: валюту перестали продавать- гешефты сникли. На него надеялись жители верхних этажей отеля; Гирш Фиш дрожал со страху: ему перестали сниться счастливые номера из-за дум о Блюмфельде.
Кроме того, Гирш Фиш напутал с моим тиражом: розыгрыш должен был состояться лишь через две недели. Я узнал об этом в лотерейном бюро.
И в кухне для бедных говорили о Блюмфельде. Когда он явится, то разрешит все конфликты, а всё земное переменится к лучшему. Что сто`ит Блюмфельду? Да он на сигары в день тратит столько.
Блюмфельда ждали повсюду: в сиротском приюте дымоход завалился- его не подымали, ведь Блюмфельд что ни год делает что-либо для приюта. К врачам не ходят больные евреи, ведь Блюмфельд должен оплатить их лечение. На кладбище ,заметили, земля просела; двое лавочников погорели- и вынесли товар на улицу, а лавки свои восстанавливать и не подумали: а то что ещё погорельцам просить у Блюмфельда?
Весь миръ ждёт Блюмфельда. Все медлят с переменой постельного белья, со сдачей комнат внаём, со свадьбами.
Некое ожидание висит в воздухе. Абель Глянц говорит мне, что ему выпала оказия занять место. Но он лучше устроится у Блюмфельда. Один дядя Глянца живёт в Америке, у него можно поселиться- пусть только Блюмфельд даст шифкарту (точнее "шифСкарту", т.е., билет на пароход в Америку; в переводах прозы Шолома-Алехейма именно "шифкарта"- прим. перев.) ,не должность- тогда уж всё дядя устроит.
Дядя Глянца продаёт лимонад на улицах Нью-Йорка.
Даже Фёбус Бёлёг нуждаетсмя в деньгах дабы "укрупнить" свой гешефт. Мой дядя ждёт Блюмфельда.
Но Блюмфельд никак не приезжает.
Только прибывает поезд из Германии, как на перроне стоит масса людей. Знатные господа с коричневыми и жёлтыми дорожными пледами, в каучуковых плащах, со свёрнутыми и зачехлёнными зонтами покидают вагоны.
А Блюмфельда нет.
И всё-таки горожане ежедневно ходят встречать его на вокзал.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose

Йозеф Рот ,Отель "Савой", роман (глава 2.16-17)

16.

В этот день ожидался Калегуропулос. Звонимир разбросал стулья, устроил в нашей комнате, где пожелал дождаться директора гостиницы, беспорядок. Я поджидал Калегуропулоса наверху.
На этот раз я не заметил никакого смятения. Все покинули отель; три верхних этажа опустели- можно было рассмотреть убранство номеров. Внизу было тихо. Игнац ездил вверх-вниз. Через час ко мне пришёл Звонимир и сказал, что директор ходит по коридору. Звонимир стал у двери, директор поздоровался с ним, но Калегуропулоса нигде не было видать.
Звонимир это скоро забыл, меня же по-прежнем не оставляла в покое мысль о Калегуропулосе.
Звонимир самостоятельно наведывается в отель, он заходит в пустую комнату, оставляет без внимания листок с привествием директора и узнаёт всех через три дня вернувшихся постояльцев.
Он знаком с Тадеушем Монтагом, карикатуристом, который рисует шаржи и сидит почти без работы, поскольку манкирует предложениями постоянных мест.
Он знает бухгалтера Каца, режиссёра Наварски, голых девушек, двух сестёр Монголь, Хелену и Ирену Монголь, двух старых дев; Звонимир приветствует всех громко и сердечно.
И Стасю знает он,  докладывает мне: "Каналья влюблена в тебя!"
Я в замешательстве: сказано-то не со зла, но интонация злит меня.
Я отвечаю: "Стася- хорошая девушка".
Звонимир не верит добрым девушкам и говорит, что охотно бы переспал со Стасей, дабы доказать мне, насколько она плоха.
Звонимир уже побывал и в подвальном этаже отеля, где находится кухня. Он знает повара, швейцара, который зовётся просто Майером, хо готовил добрую выпечку. Звонимир получает их даром на пробу.
Звонимир хлопает Игнаца. Это добрые шлепки- и Иннац ничего не имеет против. Я наблюдаю Игнаца, как он ёжится, когда к нему приближается Звонимир. Это вовсе не рефлекторные движения лифтбоя, не страх. Звонимир- самый крупный и сильный мужчина в отеле "Савой", он мог бы запросто поднять Игнаца одной рукой. Он кажется страшным и разбойным, он охотно стучит каблуками- и вблизи него всё стихает и пугается.
Старому военому врачу Звонимир симпатичен. Доктор охотно пополудни заказывает ему пару шнапсов.
- Таких докторов, как вы, знаю я со службы, -говорит ему Звонимир.- Вы способны живого угробить, за это вам дают высокие жалованья. Вы готовы обкорнать живого как Бог черепаху. Вы великий хирург. Я вам никогда ни за что не доверил бы свой триппер.
А доктор знай смеётся. Он толстокожий.
- Я желаю вздёрнуть вас!- говорит раз, по-приятельски, Звонимир доктору- и хлопает его по плечу. Никогда никто доктора по плечу не хлопал.
- Замечательный отель, - говорит Звонимир, а не ощущает таинственности этого здания, где взаимно чужие, разделённые лишь тонкими как бумага стенами и занавесями, люди живут рядом, едят, голодают. Звонимир находит само собой разумеющимся то, что девушки отдают свои чемоданы в залог, пока голыми не попадают к фрау Джетти Купфер.
Он -здоровый мужик. Я завидую ему. У нас в Леопольдштадте не было таких здоровяков. Он нисколько не внимателен к дамам. Он не знает никаких книг. Он не читает никаких газет. Он не знает, что в мире творится. Но он- мой лучший друг. Он делится со мною своими деньгами, и жизнью своей поделится со мной.
И я бы так поступил.
У него хорошая память, и он знает не только фамилии постояльцев, но и номера их комнат. И когда горничный говорит, что 403-й был в 41-м, Звонимир знает, что режиссёр Новаковски спал с фрау Гольденберг. Он также знает многое о фрау Гольденберг: это та дама, которая встетилась мне в тот, первый мой день здесь.
- У тебя довольно денег?- спрашиваю я.
А Звонимир их не считает. Его затянул отель "Савой".
Я припоминаю слова покойного Санчина. Тот сказал было мне, это было за день до его кончины, что все кто здесь живут, затянуты отелем "Савой". Никто не покидает его.
Я предупреждаю Звонимира, а он не верит. Он здоров до чёртиков, и не признаёт никакой силы опричь своей.
- Отель "Савой" засосал Я, братка!- отвечает он.
Уже минуло пять дней его присутствия здесь. На шестой день он решает приступить к работе: "Так жить нельзя"- говорит он.
- Здесь нет никакой работы. Давай, уедем отсюда!- прошу я. Но Звонимир желает именно здесь найти работу для нас обоих.
Он и вправду находит её.
На товарном складе железной дороги -тюки хмеля. Их надо загрузить в вагоны, на что нет свободных железнодорожников. Есть только несколько ленивых выпивох- и управляющий подыскивает того, кто бы месяцами работал на этом месте. Из бастующих рабочих Нойнера набралось с десяток желающих, два еврея-беженца с Украины, и мы со Звонимиром. Нас кормят на воззальной кухне, и нам в семь утра надо быть на месте. Игнац удивляется, когда видит меня возвращающегося с работы в старой косоворотке и солдатским котелком, грязного от угольной копоти.
Звонимир руководит рабочими.
Мы стараемся. Острыми крюками мы цепляем тюки хмеля и катим их на вагонетке. Когда мы цепляем тюк, Звонимир командует: "Оп-п-п!"- и мы подымаем; ..."Оп-п!"- мы немного отдыхаем; "Оп-п-п!"- мы кладём жирный, бурый тюк на вагонетку. Тюки похожи на больших китов, а мы - на гарпунёров. Вокруг нас свистят локомотивы, мигают зелёные и красные светофоры, а нас это не беспокоит- мы работаем. "Оп-п! Оп-п!-  гремит голос Звонимира. Люди потеют; двое украинских евреев, хилые и худые торговцы, еле стоят на ногах.
Чувствую, мои мускулы болят, а ноги дрожат. Когда забрасываю крюк, ощущаю ,как ёкает правое плечо. Крюки должны цепляться хорошо, иначе тюк падает, а Звонимир ругается.
Раз зашли мы на кухню в двенадцать, горячий день был, а на нашей скамье сидели болтающие кондукторы. Они говорили о политике, о министре и жалованьях. Звонимир просил их пересесть, а те заважничали- и не встали. Звонимир опрокинул долгий деревянный стол, за которым они располагались. Кондукторы кричали и намеревались поколотить Звонимира, но тот бросил в отвор двери их кепки. Это выглядело так, словно он обезглавил нахалов. Одним движением своей длинной руки он снёс полдюжины кепок. Кондуктора последовали за своими "орлами" на кокардах, уже простволосые, дрожащие  и жалкие.
Мы круто трудимся и потеем. Мы пахнем по`том, каждый по-своему, и сталкиваемся, у нас тяжелые руки, нам больно, но мы, чувствуем это сильны.
Четырнадцать мужчин ,которые должны отправиться в Германию, мы боремся с тяжёлыми тюками хмеля. Отправитель и получатель зарабатывают на этих тюках больше, чем мы скопом.
Это сказал было нам Звонимир в конце смены.
Мы не знаем отправителя, разве что читаем его фамилию на вагонах: Х.Люстигом* звать его, хорошенькое имечко. Х.Люстихг живёт в красивом доме, как Фёбус Бёлёг; сын его учится в Париже и носит лакированные штиблеты. "Люстиг, не нервничай!- говорит дельцу его жена".
Как звать получателя, я не знаю, но есть основания полагать, что- Фрёлихом* (Lustig и Froehlich соотв. "с удовольствием" и "доволен"- прим.перев.) 
Мы, все четырнадцать- как один мужчина.
Мы все тут вместе в одно время, мы одновременно едим, движения наши слажены, а груда тюков хмеля- наш общий враг. Х.Люстиг заставил нас попотеть, Люстиг и Фрёлих; мы со страхом наблюдаем, как заканчиваются тюки,- вот и работе нашей конец скоро,- а взаимное расставание видится нам болезненным как расчленение.
Впредь я не эгоист.
За три дня мы управились. Уже в четыре часа помолудни мы были свободны, но оставались на товарном перроне- и смотрели, как  наши тюки медленно катили в Германию...

17.

И снова пора возвращающихся на родину.
Они являются группами, многие -поодиночке. Они наплывают скопом, как некие рыбы в период нереста. Судьбою с востока гонимы они. Два месяца никого не было видать. И вот уже неделю "плывут" они из России, из Сибири, и из окрестных им краёв.
Пылью дорог за многие годы покрыты их сапоги, их лица.
Их одежда истрёпана, их посохи грубы и лоснятся. Они идут сюда одной дорогой, не едут в вагонах, пешком бредут. Годы, пожалуй, они странствовали, пока добрели сюда. Они, как и я, знают многое о чужих странах и о чуждых жизнях, они со многими жизнями порвали. Они бродяги. С миром ли они странствуют, расходясь по домам своим? Разве им не лучше бы остаться на большой родине, чем в малые свои стремиться, к бабам и дитям на тёплые печи?
Наверное, не по своей воле они расходятся по домам. Они тянутся на Запад как рыбы в известные времена года.
Мы со Звонимиром стоим на краю города, где бараки, часами- и высматриваем среди прибывающих знакомые лица.
Многие минуют нас- и мы не узнаём их, хотя годами было вместе стреляли и голодали. Когда видишь столько лиц, они все тебе сдаются похожими, как рыбьи морды.
Печально, когда мимо проходит нето неузнанный тобою, а ведь мы столько раз вместе были на волосок от смерти. В самые страшные годины мы боялись её одинаково- и вот, теперь мы незнакомы. Я, припоминаю, точно так же печалился, когда увидал в поезде одну девушку- и не смог припомнить: то ли мы когда-то было переспали, то ли она просто умыкнула моё бельё.
Многие возвращенцы, подобно нам, желают остаться в этом городе. В отеле "Савой" полку прибыло. Даже комната Санчина уже заселена. Александерль вынужден свой 606-й номер уступить на три дня: директор на том настаивает, он вправе распоряжаться незаселёнными комнатами. 
Сдавая свой ключ, я слышал, как дискутировали Александерль с Игнацем.
Многие, у кого нет денег на отель "Савой", направляются в бараки.
Это выглядит как канун новой войны. Так всё былое повторяется: снова дым стелется из печных труб бараков; картофельные ошурки, огрызки яблок и гнилые вишни валяюся у дверей; и бельё трепещет на растянутых верёвках.
В городе становится неуютно.
Видать просящих милостыню возвращенцев, они не стыдятся. С виду здоровые и сльные мужчины, они теперь могут и привыкнуть к этому. Лишь немногие ищут работу. У селян воруют они провиант, вырывают из земли картофель, крадут кур, душат гусей и разоряют стоги сена. Всё добытое они тащат в бараки, там варят, а нужники не копают: можно видеть, как странники, сидя на корточках где подальше, справялют нужду.
Город, где нет сточных канав, и без того воняет. В рабочие дни мимо деревянных тротуаров узкими, неровными канавками плывут черные и жёлтые глинисто-густые потоки фабричных отходов, которые ещё теплы и испускают тёплый пар. Этот город проклят Богом. Он смердит так, будто на него лилась сера и смола, не на Содом с Гоморрой.
Бог наказал промышленностью этот город. Промышленность- страшнейшая кара божья.
Кое-кому наплыв возвращенцев по душе: полиция притихла. Возможно, она побаивается такого множества непутёвых мужчин, а кому нужны волнения. Тем не менее, рабочие Нойнера бастуют уже четыре недели кряду- и если дойдёт до рукпопашной, то возвращенцы помогут рабочим.
Пленные возвращаются из России, они изрыгают на Запад дух революции, как лаву- горящий кратер.
Долго бараки пустовали. Теперь они внезапно ожили, да так, что кажется, будто со дня на день зашевелятся их стены. По ночам здесь горят жалкие плошки с салом, но сколько тут буйного веселья. Девушки приходят к возвращенцам, пьют с ними шнапс и распространяют сифилис.


продолжение следует (окончание 17-й главы- следующим отрывком перевода)
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose

Фридрих Ницше "Ми`стралю. Танцевальная"

Ми`страль-ветер, тучебойник,
горебо`ец, небодворник,
буйный, сколь люблю тебя!
Мы ли не одной утробы
первенцы, одной судьбою
вечно связаны братья`?

Здесь один на гладких скалах,
я пляшу, твой зазывала-
ты ж свистишь и мне поёшь:
братец без весла и лодки
волен пуше воли-тётки,
выше диких волн снуёшь.

Чуть проснувшись, слышу кличи:
ты громишь утёсов кички
вдаль до зарева стены.
Хайль! а ты уж чешешь море,
бриллианты роешь споро
с горной бросившись страны.

По небесной глади-тони,
вижу, ты упряжку гонишь,
вижу воз твой; горячо
ты рукой дрожащей будто
лошадей по спинам трудным
хлещешь молоньей-бичом;

вижу, с ко`зел ты слетаешь
в скаче удержу не знаешь-
и летишь вперёд стрелой,
да- топориком во про`пасть,
словно ранний луч по розам,
у`тра первый золотой.

Попляши, волну срезая,
всяко-разно, как ты знаешь,
волей вылуди поля!
Мы Весёлою Наукой
тыщу раз прогоним скуку:
хайль тому, кто множит пляс!

С каждого цветка по праву
дань возьмём себе на славу,
пару листиков- в венок!
Ро`вня мы, что трубадуры
справа- старцы, слева -курвы;
видят пляс наш миръ и Бог!

Кто не пляшет в ногу с ветром,
теребит родные крепи,
тешит горб дремучих мяс, 
кто из клана лицемеров,
глуп, застоен и примерен, 
прочь из Рая- он для нас!

Мы взвихрим-ка пыль дорожек,
хворым носики заложим,
сгоним хворое кубло!
Берега вдвоём очистим
от горбатых, неплечистых,
прочь, трусливое бельмо!

Загоняем небо хмурых,
мир унылых, тучи бурых,
славим Неба вольный Райх!
Зашумим... о всесвободный
духов Дух, вдвоём с тобою
счастлив я что бурный край!

И вяжи себе на пямять:
вот тебе венок упрямый,
вознеси его стрелой!
Брось его повыше, дальше,
продави мигалок кашу,
звёздам нацепи на лоб!

перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose


An den Mistral
Ein Tanzlied

Mistral-Wind, du Wolken-Jaeger,
Truebsal-Morder, Himmels-Feger,
Brausender, wie lieb ich dich!
Sind wir zwei nicht Eines Schosses
Erstlingsgabe, Eines Loses
Vorbestimmte ewiglich?

Hier auf glatten Felsenwegen
Lauf ich tanzend dir entgegen,
Tanzend, wie du pfeifst und singst:
Der du ohne Schiff und Ruder
Als der Freiheit freister Bruder
Ueber wilde Meere springst.

Kaum erwacht, hoert ich dein Rufen,
Stuermte zu den Felsenstufen,
Hin zur gelben Wand am Meer.
Heil! da kamst du schon gleich hellen
Diamantnen Stromesschnellen
Sieghaft von den Bergen her.

Auf den ebnen Himmels-Tennen
Sah ich deine Rosse rennen,
Sah den Wagen, der dich traegt,
Sah die Hand dir selber zuecken,
Wenn sie auf der Rosse Ruecken
Blitzesgleich die Geissel schlaegt, -

Sah dich aus dem Wagen springen,
Schneller dich hinabzuschwingen,
Sah dich wie zum Pfeil verkuerzt
Senkrecht in die Tiefe stossen, -
Wie ein Goldstrahl durch die Rosen
Erster Morgenroeten stuerzt.

Tanze nun auf tausend Ruecken,
Wellen-Ruecken, Wellen-Tuecken -
Heil, wer neue Taenze schafft!
Tanzen wir in tausend Weisen.
Frei - sei unsre Kunst geheissen,
Froehlich - unsre Wissenschaft!
 
Raffen wir von jeder Blume
Eine Bluete uns zum Ruhme
Und zwei Blaetter noch zum Kranz!
Tanzen wir gleich Troubadouren
Zwischen Heiligen und Huren,
Zwischen Gott und Welt den Tanz!

Wer nicht tanzen kann mit Winden,
Wer sich wickeln muss mit Binden,
Angebunden, Krueppel-Greis,
Wer da gleicht den Heuchel-Haensen,
Ehren-Toelpeln, Tugend-Gaensen,
Fort aus unsrem Paradeis!

Wirbeln wir den Staub der Strassen
Allen Kranken in die Nasen,
Scheuchen wir die Kranken-Brut!
Loesen wir die ganze Kueste
Von dem Odem duerrer Brueste,
Von den Augen ohne Mut!

Jagen wir die Himmels-Truber,
Welten-Schwarzer, Wolken-Schieber,
Hellen wir das Himmelreich!
Brausen wir ... o aller freien
Geister Geist, mit dir zu zweien
Braust mein Gluck dem Sturme gleich. -

- Und dass ewig das Gedaechtnis
Solchen Gluecks, nimm sein Vermaechtnis,
Nimm den Kranz hier mit hinauf!
Wirf ihn hoeher, ferner, weiter,
Stuerm empor die Himmelsleiter,
Haeng ihn - an den Sternen auf!

Friedrich Nietzsche

Йозеф Рот ,Отель "Савой", роман (глава 2.15)

15.

Мы живём вдвоём в моей комнате, Звонимир и я. Он спит на софе.
Я не предложил ему свою кровать потому, что к ней было привык ,а затем долгое время был лишён мягкой постели. В доме моих родителей в Леопольдштадте (т.е. в Вене- прим.перев.) часто не хватало еды, но всегда была мягкая постель. Звонимир же всю свою жизнь ночевал на жёстких скамьях, "на честнОм дубовом", как он в шутку выражается, он не выносит никаих тёплых перин и видит плохие сны на мягком.
У него здоровая конституция, он поздно ложится и подымается с утренним ветерком. Крестьянская кровушка бурлит в его членах, у него нет часов, а время всегда он знает точно, предчувствует дождь и солнце, чует дальние пожары, и кажется ему, и будто видится.
Однажды во сне привиделось ему, будто батюшку его хоронили- Звонимир прокинулся и плакал, а я не знал, чем утешить ревущего здоровяка. В другой раз привиделась ему кончина своей коровы- он рассказал о том мне, казалось, равнодушно. Мы днями постоянно на ногах. Звонимир расспрашивает у рабочих Нойнера о делах, о забастовочных вождях (букв."фюрерах"%(( -прим.перев.), он даёт детям денег и ругается с жёнами рабочих, наказывает им увести мужей из зала ожидания. Я дивлюсь расторопности Звонимира. Он не владеет местным языком, пользуется минами лица и жестами рук скорее, чем ртом, но все понимают его точно, ведь он говорит именно по-народному и матерится на своём наречии. Ведь крепкое выражение понимает тут каждый.
Вечером мы идём во поле, там Звонимир присаживается на камень, утыкается лицом в ладони и всхлипывает как мальчик.
- Чего ты плачешь, Звонимир?
- Я о корове.
- Но ты же весь день знал, что она околела. Почему плачешь теперь?
- Днём у меня не было на то времени.
Это говрит Звинимир совершенно всерьёз, он плачет дорую четверть часа, затем подымается. Он внезапно громко смеётся потому, что замечает: камень-ракушечник, на котором только что сидел, устроен как низкое пугало для птиц.  Ракушки ведь вовсе не пугала!! Хотел бы я увидеть воробья, пугающегося одетого ракушечника!
- Звонимир, -прошу я,- уедем отсюда прочь! Езжай домой- твой отец пока жив, но он, пожалуй, помрёт, если ты не вернёшься домой- и... тогда тебе прибавится чёрных снов. И я тоже желаю домой.
- Ещё немного побудем тут, - отзывается Звонимир, и я знаю, что он не переменит своего решения.
Он рад отелем "Савой". Впервые живёт Звонимир в большой гостинице. Он вовсе не удивляется Игнацем, старым лифтовым мальчиком. Я рассказываю Звонимиру, что в иных отелях "катящие стулья" обслуживают нежные, молочнощёкие мальчики. Звонимир полагает, что всё-таки разумнее предоставить такую американскую штуку старому, опытному господину. Впрочем, ему обое непривычны: и "стул", и Игнац. Он охотнее ходит лестницею пешком.
Я обращаю внимание Звонимира на часы, мол, идут они вразнобой.
Звонимир говорит, что это неприятно. Надо исправить. Я показываю ему восьмой этаж и чадящую помывочную, рассказываю о Санчине и об осле на похоронах. Санчина ему вовсе не жаль, насчёт осла он смеётся, ночью, будучи раздетым.
Я знакомлю его с Абелем Глянцем, и с Гиршем Фишем.
Звонимир покупает у Фиша три номера- и желает ещё, и обещает тому треть выигрыша. Мы с Абелем Глянцем идём в еврейский проулок. Абель делает хорошие гешефты, спаршивает, есть ли у нас немецкие марки. У Звонимира есть дойчмарки.
- За двенадцать и четверть,- говорит Глянц.
- Кто покупает?- с неожиданным знанием дела спрашивает его Звонимир.
- Каннер!
- Ведите нас к Каннеру!- наказывает Абелю Звонимир.
- Что вам взбрело в голову?! Будто Каннер подойдёт к вам?! - испуганно кричит Глянц.
- Тогда я не дам марок! - режет Звонимир.
Глянц желает заработать -и бежит за Каннером.
Мы ждём. Заводчик приходит через полчаса и приглашает нас вечером в бар.
Вечером являемся мы в бар, Звонимир- в русской гимнастёрке, в подкованных сапогах.
Звонимир щиплет фрау Джетти Купфер в плечо- она взвизгивает: такого гостя ей давненько не приходилось обслуживать. Звонимир смешивает шнапсы, хлопает по плечу Игнаца так, что старый лифтбой ёжится, падает на колени. Звонимир смеётся над девушками, спрашивает гостей, как их звать- выкликает фабриканта Нойнера по фамилии, без "герра" и спрашивает Глянца:
- Где запропастился этот проклЯтый Каннер?
Господа вытягивают лица, но сохраняют спокойствие; и Нойнер не волнуется, не обращает внимания на реплики, хотя он год было отслужил в прусской гвардии и при шрамах.
Ансельм Швадрон и Зигмунд Функ тихохонько беседуют, а когда опоздавший Каннер язляется, то его ничьё "халло!", заслуженное и ожидаемое им, не звучит в его честь. Он оглядывается, находит Звонимира,- да и Глянц машет ему- подходит к нам и величественно вопрошает: "Герр Пансин?"
- К вашим услугам, мистер Каннер!- грозно кричит ему Звонимир так, что фабрикант пятится на полшага.
-Двенадцать и три четверти!- снова кричит Звонимир.
- Не так громко, -шепчет Глянц.
Но Звонимир вытаскивает так, что все за нашим столом это видят, свои деньги из бумажника- и датские кроны у него есть- Бог знает, откуда.
Каннер вытаскивает свои деньги и проворно считает их, чтоб побыстрее провернуть сделку, и считает именно по двенадцать и три четверти.
- Моя комиссия?- вопрошает Глянц.
- Шнапсом! -отвечает ему Звонимир и заказывает пять шнапсов для Глянца. Абель Глянц со страху пьёт до упора.
То был чудесный вечер. Звонимир испортил малину всем постоянным посетителям.  Игнац был зол. Его пивные жёлтые глаза искрились. Звонимир же делал вид, что лифтбой- лучший его приятель, кликал его по имени: "молейший Игнац!"- и тот подходил маягонько, старый котяра.
Фабрикант Нойнер нисколько не прикипал к Тоньке; голые девушки вкрадчиво подошли к нашему столу и трогали Звонимира за руку. Тот кормил их выпечкой, ломаным печеньем, и позволял им дегустировать различные шнапсы.
Девушки красовали во всей своей белой наготе, лебёдки.
Поздно пришёл Александерль Бёлёг. Он был убит и ,одновременно, задумчив, желал поведать кому-нибудь печаль свою- и Звонимир помог ему.
Звонимир выпил много, однако, но будто ни в одном глазу: посмеивался в охотку над Александерлем.
- У вас токие сапоги!- говорил он Бёлёгу.- Позвольте им показать свою остроту. Где вы волочили их, ваше новейшее оружие? Командирские, с французскими каблучками! Ваш галстук красивше платка моей бабушки, это столь же верно, как и то, что я сын Никиты, что зовусь я Звонимиром и ни разу не переспал с вашей невестой.
Александерль делал вид, что ничего не слышит. Скорбь грызла его. Он был печален.
- Не желал бы вам брата в таком вот облачении,- сказал мне Звонимир.
- Двоюродных не выбирают.
- Ничо, не робей, Александерль! -заорал Звонимир и ватал. Он был велик, что стена стоял он в тёмно-красном баре.
Но следующее утро проснулся Звонимир рано и разбудил меня. Он был одет. Он сбросил моё одеяло на пол и заставил меня встать и выйти с ним на прогулку.
Жаворонки пели замечательно.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose

Йозеф Рот ,Отель "Савой", роман (глава 2.14)

ВТОРАЯ ГЛАВА
14.

И вот стою я третий день на вокзале и жду найма. Я мог бы пойти на фабрику, если бы именно теперь не бастовали рабочие. Вот бы удивился Филипп Нойнер, заметив среди своих рабочих барного завсегдатая. Мне такая метаморфоза нипочём- долгие годы чёрного труда за моей спиной.
Нужны только обученные рабочие, а я неквалифицирован. Могу склонять "Калегуолполос" и ещё кое-что. Ещё и стрелять умею: я добрый стрелок. За полевую работу дают только ночлег и еду, а мне нужны деньги.
На вокзале можно заработать денег. Иногда сюда приезжает иностранец. Он ищет себе надёжного "человека со знанием языка" чтоб не попасть впросак общаясь с местными хитрованами. И носильщики тут весьма востребованы- здесь таких немного. Вот и больше не знаю, чем ещё мог бы заняться я. С вокзала не так далеко в мир. Здесь можно посмотреть на разбегающиеся рельсовые пути. Люди прибывают и едут дальше. Может, встречу друга или фронтового товарища?
И вправду, подходит один, а именно- Звонимир Пансин, хорват, из моей части. И он возвращается из России, и -не на своих двоих, а поездом,- значит, дела у него идут хорошо и что он мне пособит.
Мы сердечно здороваемся, пара боевых друзей.
Звонимир- прирождённый революционер. В его военнных бумагах значится "p.v.", -"политически неблагонадёжный" (" politisch verdaechtig"), отчего он так и не был произведён в капралы, хотя давно было удостоился большой медали за отвагу. Он оказался в первом наградной листе нашей части- Звонимир не пожелал себе медали, что и сказал в лицо ротному капитану, а затем страдал- медаль-таки вручили.
Ну, ротный гордился своей частью, добрым и честным был он парнем, а оттого не желал, чтоб командир полка прослышал о бунтаре.
Поэтому он устроил всё так, что Звонимир получил медаль.
Я вспоминаю дни- полк на привале- мы со Звонимиром лежим на лугу и посматриваем на кантину: солдаты заходят и выходят, группами стоят поблизости.
"Они уже и этим довольны, -молвит Звонимир,- ни за что не станут они покупать в приличной лавке презервативы, в такой пахучей, где продавщицы надушены как бляди".
"Да, -отзываюсь я".
А мы говоритм о том, что война эта продлится во веки вечные- и мы больше не вернёмся домой. У Звонимира остались только отец и двое младших братьев.
Их тоже погубят, сказал Звонимир. Через десять лет ничего не вырастет в садах всего мира, - только не в Америке.
Он любил Америку. Когда окоп хорош был, говорил он "америка"! Когда укрепление строилось ладным, - "америка"! Одного справного лейтенанта прозывал он "америкой". А поскольку стрелял я хорошо, цели мои звал он "америкой".
А всё назойливое, непрекращающееся звал он "юбт". "Юбт" значило команду; во время строевых упражнений слышалось его "юбт". "Наклоны юбт!", "Прыжки юбт!"- то есть, бесконечные.
Когда нам ежедневно выдавали сухие овощи, Звонимир приговаривал "Сено жесть, юбт!" Когда барабанная дробь неделями не стихала, -"барабанят юбт!"; а поскольку меня он считал навсегда добрым малым, говаривал он "Габриэль юбт!"
Мы сидели в зале ожидания третьего класса, в топоте и гаме пьяных, и тихо разговаривали, и не разбирали ни единого слова, ведь мы внимали сердцами, не ушами.
В этом зале ко мне кто-то уже было громко обращался, но я не понял. Столь громок был рёв пьяных.
То были бастующие рабочие Нойнера, которые здесь пропивали свои пособия. В городе действовал сухой закон, а на вокзале алкоголь в кофейниках был доступен. Роботницы сидели тут, молодые девушки, уже сильно охмелевшие, но ничто не могло свести на нет их свежесть: напрасно с их здоровьем бился шнапс. Молодые парни начали драку из-за девушки, схватились за ножи. Но резались не насмерть. Народ был бодр- и только, не зол; кто-то пошутил над бузотёрами- и те угомонились.
Впрочем, здесь было опасно засиживаться: можно было получить по голове или в грудь, или могли тут твою шляпу сорвать с головы да выбросить, или сбросить тебя на пол ради сидячего места.
Мы со Звонимиром сидели в конце зала прислонившись спинами к стене так, что обозревали всю толпу и могли издали увидеть каждого приближающегося к нам. Но никто не досаждал нам: в нашем окружении все были доброжелательны. Иногда нас просили огня: раз я уронил коробок спичек на пол- и молодой парень подал нам его.
- Желаешь поехать дальше, Звонимир?- спросил я и рассказал ему, как мне живётся.
Звонимир не желал ехать дальше. Он хотел остаться тут, ему нравилась забастовка.
-Желаю тут делать революцию,- сказал Звонимир так просто, как "желаю тут написать письмо".
- ...Ты мне поможешь, -добавил он.
- Не умею, -откликнулся я и объяснил Звонимиру, что тут у меня никого нет, и никаким общественным чутьём не обладаю.
- Я эгоист. Настоящий эгоист.
- Учёное слово, -посмеялся Звонимир.- Все учёные слова позорны. Простой речью ты не способен выразить этакую гнусность.
Мне нечего было на это сказать.
Я стою один. Моё сердце бьётся для меня. Меня не волнуют бастующие рабочие. Меня ничто не связывает с толпой, и- ни с одним из этих. Я холодный тип. На войне я не был компанейским парнем. Мы все лежали в одном говне и ждали одинаковой смерти. Но я-то думал лишь о собственной жизни, и о собственной смерти. Я перешагивал трупы- и иногда мне было горько оттого, что я при этом не ощущал боли.
На этот раз насмешка Звонимира лишила меня покоя - надо наонец поразмыслить мне над собственной холодностью и над своим одиночеством.
- Каждый из нас жив обществом...- говорит Звонимир. В каком обществе живу я?...
Я живу в обществе постояльцев отеля "Савой".
Александерль Бёлёг подвернулся мне- и он отныне живёт "в близком соседстве" со мною. Что у меня общего с Александерлем Бёлёгом?
Да не с Бёлёгом, но -с умершим Санчиным, который пропах было паром помывочной, и со Стасей, со многими постояльцами с шестого, седьмого и восьмого этажей, которые боятся инспекций Калегуропулоса, чьи чемоданы запломбированы и заперты в этом отеле "Савой", пожизненно.
И я не вижу никаких признаков собственной близости с Каннером, и с Нойнером, и с Ансельмом Швадроном, с фрау Джетти Купфер, и со своим дядей Фёбусом Бёлёгом, и с его сыном Александером Бёлёгом.
Разумеется, я живу в обществе, и его горести- мои горести, и его бедность -моя бедность.
И вот стою я на вокзале, и жду денег- и нет для меня никакой работы. А я пока ещё на оплатил постой в гостинице, и нет у меня даже одного чемодана в залог Игнацу.
Это большое счастье, моя встреча со Звонимиром, счастливый случай, который бывает только в книгах.
Звонимир пока при деньгах и бодр духом. Он желает поселиться со мной.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose

Йозеф Рот ,Отель "Савой", роман (глава 1.13)

13.

Александер Бёлёг был светским пройдохой. Он знал, как стряпают делишки. Он был пустоголовым. Но- сыном Фёбуса Бёлёга.
Он явился точно во время, в ином своём элегантном костюме. Он битый час балагурил обо всём и ничего о нашем гешефте. Он заставил меня ждать. У Александерля было время.
- В Париже живал я у мадам Бирбаум, это моя немка. Немки в Париже- лучшие домохозяйки. У мадам Бирбаум две дочери: старшей за четырнадцать, но даже если бы ей было тринадцать- никто бы не поверил. Ну вот... однажды приходит кузен мадам Бирбаум... а я как раз был в отлучке с Жанной... но она заставила меня ждать. Короче, через два дня возвращаюсь... ключи при мне... ночь, крадусь на цыпочках чтоб никого не разбудить, как говорится, не зажигаю огня, только снимаю сюртук и стягиваю сапоги- и прямиком к кровати, и хватаю... что, думаете вы?... именно груди малышки Хелены.
Она спит у меня, ведь кузен в гостях , или мадам Бирбаум это нарочно подстроила... короче, что было пото`м, можете сами себе представить.
Могу представить.
Александерль заводит новую историю.
Этот двадцатилетний молокосос-мужчина пережил историй без счёту: одна кончается- другая следом тянется. Внезапно Стася заходит в "пятичасовый" зал, ищет кого-то, а тут лишь мы. Александерль вскидывается, подбегает кней, целует ручки, ведёт её к нашему столику.
- Мы уже соседи, -заводит Александерль.
- Ах, я не знала,- молвит Стася.
- Да, мой дорогой двоюродный столь любезен, уступил мне свой номер.
- Да мы вовсе не договаривались, -внезапно говорю я, сам не знаю, почему.- Мы даже и не заговаривали об этом.
- Вас не устраивает сумма?
- Нет, -отрезаю я.- Я вообще не уезжаю, несмотря на что вы можете снять комнату- Игнац так сказал.
- Вот как?... ну, тогда всё отлично... и мы втроём- очень близкие соседи,- молвит Александерль.
Мы говорим обо всякой всячине... Игнац является- три комнаты свободны, две забронированы на завтра, но одна точно останется незанятой, комната 606 на пятом этаже, да и просторная же. Никому она неугодна из-за стрёмного номера, особенно- дамам. Но как квартирка на стороне- почему нет?
Я покидаю Стасю с Александерлем.
Вечером в лифте я рассказываю Игнацу, что Александер снимет номер 606.
Иду в свою комнату как на новообретённую родину.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose

Йозеф Рот ,Отель "Савой", роман (глава 1.12)

12.

Мы раскланялись в 11 утра- и у меня осталось ещё довольно времени: весь летний послеполудень, вечер, ночь.
Впрочем, мне бы хотелось побольше времени на размышления: неделю, две недели или один месяц. Да я бы желал себе именно такой город для долгой летней побывки - то был восхитительный город со множеством чудесных людей- таких не встретишь нигде на белом свете.
Здесь этот отель "Савой", роскошная гостиница с портье в ливрее, с золотыми гербами, она сулит лифт, чистюль-горничных в накрахмаленных чепцах.
Здесь Игнац, старый лифтовой мальчик с насмешливыми глазами цвета пива - и что он мне сделает, если я рассчитаюсь, а он так и не запломбирует ни одного моего чемодана?
Здесь Калегуропулос, разумеется, самый отвратительный, с которым я пока не знаком, которого никто не знает.
Только ради корысти этого Калегуропулоса стоили бы здесь остаться- тайны всегда манили меня: если мне пожить здесь подольше, то я бы выследил этого неуловимого.
Разумеется, лучше мне остаться.
Здесь живёт Абель Глянц, особенный суфлёр, здесь можно заработать денег на Каннере: в еврейском квартале деньги лежат в уличном говне- недурственно разбогатеть тут, на Востоке Европы. Можно в одной рубашке поселиться в отеле "Савой"- и оставить его в качестве владельца двадцати кофров.
И остаться Габриэлем Даном.
Но разве меня не танет на запад? Разве я провёл долгие годы в плену? По-прежнему видятся мне жёлтые бараки как грязные отбросы на белой равнине, смакую я последнюю затяжку из где-то подобранного окурка, годы скитаний, горечь просёлков... страшно замёрзшие гребни пахоты, которые ранили мои ступни.
Что мне Стася? На белом свете есть много девушек, шатенок с большими карими, умными глазами и с чёрными ресницами, с миниатюрными ступнями в серых чулках; мне можно где угодно встретить свою одинокую как я половинку, сносить горести вместе. Вольна ли Стася остаться в варьете, сойтись с парижским Александером? Кати, Габриэль! Годится мне ещё раз, на прощанье, пошастать городом, подивиться на гротескную архитектуру здешних горбатых крыш и ребристых дымовых труб, на разбитые и заклеенные газетами окна, на бедные подворья, скотобойню на куличках, фабричные трубы на горизонте, посмотреть на бурые с белыми крышами бараки рабочих с геранями на подоконниках.
Здешний краи таит в себе печальную прелесть увядающей дамы; осень берёт своё повсюду, хотя каштаны пока густо-зелены. К осени надо бы очутиться где подальше, в Вене, видеть её покрытые золотым листопадом бульвары, дома как дворцы, стройные и вычищенные к приёму дорогих гостей улицы.
Веет ветер со фабричной стороны, воняет угольной копотью; чёрный чад оседает на дома- остальное похоже на вокзал: надо уезжать. Слыхать гудок паровоза- люди катят в белый свет.
Мне пришёл на ум Блюмфельд- где он, собственно, застрял? Давно он должен был явиться- фабрикантам неймётся; в "Савое" всё наготове- где задерживается Блюмфельд?
Гирш Фиш трепетно ждёт его. Возможно, у Фиша есть оказия вырваться из вечной нищеты, он же говаривал с батюшкой Блюмфельда, который Блюменфельдом звался, Йехиэлем Блюменфельдом.
Я припоминаю счастливый номер, который выдал мне Гирш Фиш, цифры 5, 8 и 3 надёжны, выигрыш мне обеспечен. А что, если я сорву куш? Тогда смогу я задержаться в этом интересном городе, ещё немножечко отдохнуть. Ни матери, ни женщины, ни дитя. Никто не ждёт меня. Никто не тоскует по мне.
Но я - другое дело, тоскую, по Стасе, к примеру. Я бы щхщтно пожил с нею год, или два,или пять, охотно съездил бы с нею в Париж, если бы выиграл терно* накануне самого-пресамого государственного запрета лотерей -я бы не нуждался в продаже своей комнаты Александерлю и не стал бы просить милостыни у своего дяди Фёбуса.
Новый тираж- в пятницу, а затем неделю ждать результатов- я не могу заставить Александерля ждать столько.
Мне надо попрощаться со Стасей.
Я застал её одетой, готовой идти на преставление.
Она поднесла мне белую розу, попросила понюхать.
- Я получила розы... от Александерля Бёлёга.
Возможно, она ждала моей реплики "отошлите букет".
Возможно, я сказал бы это, если бы не зашёл распрошаться навсегда.
Поэтому я молвил лишь:
- Адександер Бёлёг займёт мой номер. Я уезжаю.
Стася замерла на второй ступеньке- мы как раз начали спускаться.
Возможно ,девушка попросила бы меня остаться, но я не взглянул на неё, не остановился, но упорно пошагал вниз, как бы из нетерпения.
- Итак, решено: вы уезжаете? - спросила Стася.- Куда?
- Этого точно не знаю!
- Жаль, что вам не угодно остаться...
- Невозможно остаться...
Тогда она замолчала- и мы молча пошагали в варьете.
- Придёте сегодня после представления на прощальное чаепитие?- спросила она.
Если бы Стася не спросила меня, но попросту бы пригласила, я бы ответил "да".
- Нет!
- Ну, тогда счастливого пути!
Прощание выхло прохладным, но ведь между нами ничего не было! Ни разу я не подарил ей цветы.
У цветочницы в отеле "Савой" нашлись хризантемы- я купил их и послал с Игнацем в комнату Стаси.
- Господин съёзжают?- спросил Игнац.
- Да!
- Именно потому, что для господина Александера Бёлёга нет комнаты?
- Нет ,не оттого! Принесите завтра мне счёт!
- Цветы для Стаси?- спросил Игнац когда я садился в лифт.
- Для фрёйляйн Стаси!
Я проспал всю ночь без снов... завтра или послезавтра уеду я... пароозны гудок распластался над городоы, донёсся и сюда... люди катят в белый свет... прощай**, отель "Савой"!

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose
* самый большой из всех возможных лотерейный выигрыш, джек-пот, когда только одним игроком угаданы все цифры;
** в текста оригинала-  байроническое"ade",- прим.  перев.

Йозеф Рот ,Отель "Савой", роман (глава 1.11)

11.

Я только хотел покинуть отель, как столкнулся с Александерлем Бёлёгом в светлой фетровой шляпе. Столь красивую шляпу не видал я за всю свою жизнь, просто сказка, шляпа несказанно нежного, светлого оттенка, посредине- ложбинка. Если бы я носил такую шляпу, то , здороваясь, пожалуй, не приподымал бы её, и я простил Александерлю его неучтивость: салютуя, он только коснулся кончиком пальца края её, как офицер, ждущий ответного приветствия кашевара.
Впридачу я подивился канареечным, в тон шляпе, штиблетам Александера- когда видишь такого мужчину, не приходится сомневаться в том, что он только что прямиком прибыл из Парижа, из самого-пресамого Парижа.
- Гутен морген! -зевая и улыбаясь, говорит Александерль.- Как дела Стаси, фрёйляйн Стаси?
- Не знаю!
- Не знаете? Ну вы и шутник! Вчера с дамой за гробом шествовали под ручку, как с кузиной... История с ослом потешная, -молвил Александерль и стаскивает с руки перчатку, и помахивает ею.
Я молчу.
- Послушайте, двоюродный, -говорит Александерль.- Я желаю снать отдельную квартиру... в отеле "Савой". Дома не ощущаю свободы. Иногда..."
О, я понимаю... Александерль кладёт руку мне на плечо и увлекает меня в отель. Мне это не по нраву, ведь я суеверен- и я неохотно возвращаюсь в только что покинутую мною гостиницу.
У меня нет никаких оснований не следовать за Александерлем, и мне любопытно, какой же номер получит мой двоюродный. Я размышляю, комнаты справа и слева от стасиной заняты.
Остаётся лишь один номер, в котором жили Санчины: его вдова уже собралась и уедет к родным в село.
Одно мгновение я злорадствую, что Александерлю из Парижа придётся пожить в помывочном чаде Санчина- пусть хоть пару часов, хоть две ночи или неделю.
- Желаю сделать вам предложение,- молвит Александерль.- Я снимаю вам частную комнату или плачу вам содержание за два месяца, или- если вы пожелаете покинуть наш город- подъёмные , на путь до Вены, Берлина, Парижа даже, - а вы уступаете мне свой номер. Годится?
Выход был близок, тем не менее, меня огорошило предложение моего родича. Уж у меня было всё, что я желал себе,- билет и карманные деньги, и мне больше не надо было рассчитывать на благотворительность Фёбуса Бёлёга, и я был свободен.
Столь скоро разрешаемо всякое затруднение. Мои желания блаженно устремились к реальности. Ещё вчера продал бы я полдуши за подъёмные, а сегодня Александерль предлагает мне свободу и деньги.
И всё же, показалось мне, что Александерль припозднился. Мне бы открыто возликовать, а я скорчил задумчивую мину.
Адександерль кроме всего прочего заказал шнапс. Но чем больше пил я, тем становился печальнее- и думы мои об отъезде и свободе улетучивались.
- Вы что-то желаете, милый двоюродный? - спросил меня Александерль- и чтоб выразить собственное равнодушие, начал рассказывать о революции в Берлине, которую случайно ему довелось было застать.
- Знаете ли, эти бандиты десять дней шастали повсюду, никто не мог поручиться за собственную жизнь. Я сутками просиживал в отеле, внизу они было приготовили укреплённый подвал; пара дипломатов там проживала. Я уж подумывал: "прощай житушка моя"; в войне уцелел- а тут революция подвернулась. Счастье, что тогда при мне была Валли, мы дружили парочкой, молодые люди, а её звали Валли-утешительницей, ведь она утешала в нужде нас, как об этом в Библии говорится.
- Нет такого в Библии.
- Да всё равно,... эти мощи стоило бы вам увидеть, мой дорогой двоюродный... а распущенные волосы достигали "попо`"... то были бурные времена. И на что? Скажите мне, на что годны они такие, бурные времена?
Александерль сел растопырив ноги чтоб не помять стрелки на брюках, он поддёрнул штанины вверх и пристукивал каблуками по полу.
- Я не вижу иной комнаты для себя, вот как,- молвил Александерль,- если вы не уступите мне.
Или так:
- Не желаю настаивать. Подумайте, дорогой мой братец, до завтра... возможно?...
Разумеется, я желаю взвесить условия сделки. Уж выпил я шнапсу- и внезапное предложение озадачило меня пуще прежнего. Я пожелал подумать.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы
heart rose