Руслан Герасимов. Немного прозы и ещё меньше поэзии

Украинские вакации (отрывок) 

     О Русь! Что может быть прекраснее этого стремительного движения! и какой, вдруг и нечаянно хвативший лишку, итальянец не любит промчаться в тряском бешеном беге твоей вольготно разбитной дорогой! О Русь! О удаль и свобода, о правда и сила, о краса и нежность, о моя Киевская Русь! Русь козаков и булавы, Русь вольности и прав, Русь гетьманов и сказаний, Русь кобзарей и их певучих дум! Русь чернобривых и вышиванок, Русь чернобровых парубков и молодецкой славы, Русь вишнёвых садочков, белых мазанок, калины у окна и проникновенно запечальной, пронизывающей самое сердце и душу, голосисто раздольной, протяжной и прекрасной украинской песни! О моя древняя, пробивающаяся чрез века забвения и кровавого морока, чрез глушь глумливого унижения и скверну раздора, светлая и святая Киевская Русь! Не так ли и ты мчишься окольной тряской дорогой, чтобы вырваться наконец на широкий, прямой и ровный путь, где, распри позабыв, ровней суждено тебе прилепиться к великой и дружной семье равных меж собою народов, дабы единой, могучей и смелой общностью человечества продолжать этот бесстрашно неостановимый, вечный бег?!


     То, как они добрались домой, как Франческо раздели и уложили спать, — наш итальянец помнил худо. Но очутившись в постели, Франи быстро забылся тревожным, ярким и предчувственно провидческим сновидением, на которое способна только лёгкая, живая и непостоянная натура непьющего человека, выпившего нечаянным манером вдруг и сряду три добрых стакана украинской горилки. 


     И снилось ему, что плывёт он в резьблёной вычурным узором чуть ли не древнескандинавской ладье, дивно украшенной по бокам хитро разрисованными щитами да боевыми топорами, и высокий нос этой ладьи, надменно развернув круто выгнутую чешуйчатую шею свою, воздымается в виде главы сказочного чудовища. И страшно несёт чудовище в высотах поднебесья эту главу, с ужасно бесовской гордынею выпучивая красные огромные глаза и жадно оскаливая хищную пасть свою. 


     И виделось Франи, что, вполне довольный собой и этой ладьёю, он лежит, счастливо облокотясь, посреди неё на пышных атласных подушках с кистями да цветастых венецианских коврах с бахромою, и кипят вокруг него золотые, полные соблазнительнейшего пития чаши, и тучно теснятся марокканской чеканки, громоздко наполненные невиданнейшей снедью блюда, и на всём будто некий рассветный туман, будто некий таинственный покров, будто некая нега забвения и безмолвного очарования, и девы, полуобнажённые девы, девы рая, блистая сквозь лёгкое убранство почти полупрозрачных одеяний своих сладострастным обольщением трепещущих и упругих персей, чувственных чресел и волнующе прелестных рук, вьются вокруг него, Франи, в неистово пламенном, томном и упоительно безумном танце, танце бесстыдного вожделения и мучительного желанья...


     И протягивает к ним Франческо руку, и почти касается лёгких одеяний их, и вдруг... чудесным образом оказывается в своей маленькой пиццерии, среди множества ликующе воодушевлённого люда,— и всё это давнишние посетители, и всё это старинные завсегдатаи, всё это добрые знакомые, жаждущие видеть его, Франи, шеф-повара славной пиццерии. И громогласно, искренне и радостно звучит шумом многоголосого рёва: Viva Frani! И окружён Франческо со всех сторон приязненно улыбающимися ликами, и поднимаются в его честь бокалы полные первоклассного пива и изысканнейше дорогого итальянского вина, и на всём блеск восхищённого возбуждения и роскошного празднества, всё кипит весельем и новизной, волнением и ожиданьем. И все хотят видеть его, Франи, все желают поздороваться, облобызаться или, по меньшей мере, дотронуться до него, как до человека, совершившего невиданнейший доселе в истории города (да нет — всей великой Италии!) подвиг. 


     И вот сам Фердинанд, хозяин досточтимой пиццерии, посреди залы дружески принимает Франческо в свои широкие объятия, с почти отеческими чувствами, чувствами гордости и короткого знакомства, лобызает в обе щеки и, требуя внимания почтенной публики, значительным, раскатным голосом возглашает: "Подайте лобстера!" 
     И наступает гробовая тишина, и всё замирает, всё умолкает, будто испугавшись, будто выжидая чего-то... И вдруг все находящиеся в пиццерии, давнишние посетители, старинные завсегдатаи и просто незнакомый люд, заслышав ужасающе резкий и надрывно нарастающий, исходящий будто из преисподней, нестерпимый звук чудовищной трубы, незапно подхватывают с шумом великого оживления и нетерпения: "Лобстер, лобстер!" И тут же, будто по чьему-то волшебному мановению, несут огромное блюдо, и на нём... лежит, смирно поджав под себя многочисленные тонкие ножки, невиданной величины лобстер, обильно политый соусом и искусно приправленный затейливым разнообразием пикантных заморских пряностей. Но вместе с тем Франческо видит, что лобстер — это вовсе не лобстер, вернее, что это лобстер, только как бы одновременно и Лаурин брат — Дмытро. И лежит он, выпятив тучное гузно и прикрываясь сзади претолстым шлейфом хвоста, и тяжело сложил пред собою замест рук — две преогромно громоздкие клешни. И на лоснящеся-закоптелом обличье его застыла в окаменелой затверделости панцирного покрова самодовольная улыбка, улыбка мирволивого удовлетворения и тихого счастия. И несут блюдо просто пред Франи... и тут, незапно хитро извернувшись и ловким манером вскинув всеми парами тоненьких ножек, Дмытро, оказавшийся весьма расторопным и живым лобстером, хватает огромной своею клешнёю Франческо за плечо (причём от лобстера Дмытра нестерпимо смердит горилкой и чем-то дрянно особенным и непередаваемо скверным, именно тем, чем смердит от человека, всю ночь предававшегося обряду обильного возлияния и неистового обжорства), хватает его преогромнейшей клешнёю своею и рвёт, и тянет, и пренемилосерднейше тормошит...


     Итальянец, очнувшись ото сна, с трудом открыл тяжёлые веки свои,— пред ним, судорожно вцепившись в плечо, стоял пьяно шатающийся Дмытро.

(полный текст  https://www.proza.ru/2015/12/29/1493)