хочу сюди!
 

Ксюша

44 роки, овен, познайомиться з хлопцем у віці 43-50 років

Замітки з міткою «рот»

Йозеф Рот ,Отель "Савой", роман (глава 4.26)

26.

Звонимир сказал однажды: "Революция здесь".
Сидя в бараке и с возвращенцами судача,- снаружи шел косой дождь- мы учуяли революцию. Она идёт с востока- и никакая газета, ни одна армия не в силах остановить её.
- Отель "Савой", -говорит Звонимир возвращенцам,- это богатый дворец и тюрьма. Внизу в хороших просторных комнатах живут богачи, друзья Нойнера, фабриканты, а наверху- бедные собаки, которые не способны оплатить постой ,а Игнац пломбирует их чемоданы. Владельца отеля, он грек, никто не знает, и мы с ним- тоже, хоть и смышлёные мы ребята.
Мы все ужё долгие годы не лёживали на таких перинах, которые у господ, собирающихся внизу, в баре отеля "Савой".
Мы уже давно не видывали таких красивых голых девушек, а господа в баре отеля "Савой" щупают их каждый день.
Этот город- могила для бедного люда. Рабочие фабриканта Нойнера глотают пыль- и все через пятнадцать лет умирают.
- Тьфу!- кричат возвращенцы.
Рабочего, его выпорол Ингац, не выпускают из тюрьмы.
Что ни день собираются труженики у отеля "Савой" и у тюрьмы.
Что ни день в газетах горячие заголовки о стачках текстильщиков.
Я внимаю запаху революции. Банки- это рассказали мне у Христофра Колумба- пакуют свои авуары и рассылают их в другие города.
- Полицию непременно усилят, -сообщает Абель Глянц.
- Хотят возвращенцев интернировать, -рассказывает Гирш Фиш.
- Я еду в Париж, -молвит Александерль.
Я думал, что Александерль уедет в Париж не один, а со Стасей.
- На этот раз не убежать, - стонет Фёбус Бёлёг.
- Тиф разразился, -рассказывает военный врач пополудни в "пятичасовом" зале.
- Как уберечься от тифа?- спрашивает младшая дочь Каннера.
- Смерть всех нас унесёт!- разъясняет военный врач, а фрёйляйн Каннер бледнеет. Между тем смерть пока унесла только двоих рабочих. Дети болеют- и ложатся в госпиталь.
Закрывают кухни для бедных, чтоб пресечь заразу. Итак, голодающим впредь не перепадёт супу.
Возвращенцев уже не интернируешь в бараках. Их, пришельцев, слишком много.
Собираются здоровенные толпы.
Офицер полиции, что идёт набор- ищут пополнение. Полицейсий офицер не нервничает. Он при табельном пистолете, а встаёт уже не в десять утра, а в девять. Он помахивает дичайше-жёлтыми перчатками, словно никакой эпидемии и не бывало.
Болезнь одолела двоих бедных евреев. Я видал, как их хоронили. Еврейские дамы страшно голосили- криком полнился город.
Десять, двенадцать душ умирает что ни день.
Дошдь косит, окутывает город,- а сквозь дождь текут возвращенцы.
В газетах полыхают ужасные вести, и каждый день собираются рабочие Нойнера у отеля и у тюрьмы.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose

Йозеф Рот ,Отель "Савой", роман (глава 4.24- 25)

ЧЕТВЁРТАЯ ГЛАВА

 24.

Люблю я двор, куда выходит окно моей комнаты.
Он напоминает мне о первом моём дне в отеле, о дне моего прибытия. Я по-прежнему вижу играющих детей, слышу лай собаки и раюуюсь тому, что полощется по ветру пёстрое ,похожее на флаги бельё.
В моей комнате неуют с тех пор, как я стал принимать просителей Блюмфельда. Неуют во всём отеле, в коридоре и в "пятичасовом" зале, а угольно-пыльный неустрой царит в городе.
Когда я выглядываю в окно, вижу край счастливо спасённого покоя. Куры квохчут. Только куры.
Есть в отеле "Савой" иной, узкий дворик, который выглядит шахтой для самоубийц. Там выколачивают ковры, туда ссыпают пыль, табачный пепел и мусор грохочущих житух.
Мой же двор таков, будто не вовсе не подвластен он отелю "Савой". Закуток прячется за громадными стенами. Хотел бы я знать, как он здесь сохранился.
И с Блюмфельдом у меня так же. Когда я о нём вспоминяю, любопытно мне, носит ли он очки в жёлтой оправе. И о Христофе Колумбусе охотно бы я что-либо разузнал, о парикмахере. Какие оставленные выбоины жизни заполняет он теперь?
Великие события иногда случаются в маленькой цирюльне. Вышло так, что там наделал шуму один бастующий рабочий.
Гешефт ладится. С утра в каморке Колумбуса постоянно свежие новости. Видные мужи города, даже офицер полици, все иностранцы и большинство постояльцев отеля бреются здесь. А однажды сюда зашёл подвыпивший рабочий, под прицелом презрительных взглядов, встреченный нервным равнодушием публики. Он решил побриться- и не заплатил. Христофор Колумб ему- из своего благородства- позволил уйти. Но Игнац пригрозил полицией. Тогда ударил работяга Игнаца. Полиция арестовала рабочего.
Пополудни собрались товарищи его у отеля "Савой", кричали: "Тьфу!" Затем они пошли к тюрьме.
А ночью принялись они ,горланя песни, шагать по напуганным улицам.
В газете значится новость- заголовок горит в центре полосы. В паре миль отсюда рабочие большой текстильной фабрики начали забастовку. Газета взывает к армии, полиции, властям, к Богу.
Писака толмачит, что причина беды- возвращенцы, которые притащили "бациллы революции в потенциально здоровую страну". Писака- жалкий пачкун, он прыщет чернилами в лавину, он строит плотину из бумаги перед штормом.


25.

Уже неделю дождит в городе. Вечера ясны и прохладны, но днями идут дожди.
Видно, к дождю: намедни приток возвращенцев хлынул с новой силой.
По косому, жидкой мороси идут они- Россия, великая, выбрасывает их. И нет им ни счёту, ни конца. Они приходят той же дорогой, все в сером, пыль страннических лет- на лицах и сапогах. Внешне они с дождём заодно.
Они истекают серостью, бесконечной серостью на этот серый город. Звякают их котелки, будто дождь толчёт водостоки. Великая тоска по дому исходит от странников, их влечёт вперёд тоска и память о родине.
По пути они изголодали, они воруют или клянчат, им всё одно. Они бюьт гусей и кур, и уток- миру миръ, но это значит лишь, что больше не убивают людей.
Гусей, кур и уток такой мир не касается.
Мы со Звонимиром стоим на околице города, у бараков и высматриваем знакомые лица. Все они чужие- и все знакомые. Тот выглядит как мой сосед в окопе, он муштровал меня в строю.
Мы стоим в стороне и рассматриваем их, но это как если бы мы шагали с ними заодно. Мы- как они, и нас выбросила Россия, мы все тянемся домой.
Этот несёт в руках собаку, а его котелок на бедре звякает. Знаю, что этот несёт собаку домой, а родина его на юге, в Аграме или в Сараево, несёт и несёт себе в усадьбу собаку он. Жена его спит с другим, для детей он давно мёртв, не признают- так переменился, лишь собака знает его, собака, безродного.
Возвращенцы- мои братья, они голодны. Никогда они не бывали братьями моими. На передовой- нет, когда мы по велению непонятной воли убивали чужих, и на этапе (на марше- прим.перев.) -тоже нет, когда мы по команде злобного мужа согласно шагали и махали руками. Теперь же я больше не одинок на белом свете, сегодня я -капля потока.
Они тянутся кучками по пять-шесть человек по городу и расходятся поодиночке перед самыми бараками. Они надтреснутыми и хриплыми голосами поют у дворов и домов- и всё же их песни красивы, как мил бывает мартовским вечером хрип старой шарманки.
Они едят в кухне для бедных. Порции всё меньше, а голод злее.
Бастующие рабочие сидят и пропивают свои пособия в  станционном зале ожидания, а жены и дети голодают.
В баре фабрикант Нойнер хватает груди голых девушек; знатным дамам магнетизёр Ксавер Злотогор размагничивает нервы. Голод бедных дам Ксавер Злотогор не заговаривает.
Его искусство годно лишь для лёгких хворей, голод оно не изведёт, и недовольство- тоже. 
Фабрикант Нойнер не прислушался к советы Каннера- и всю вину свалил на Блюмфельда.
Да что Блюмфельду этот край, здешний голод и конфликты? Его умерший отец Йехиэль Блюменфельд не голодает, а ради него и приехал сюда сын.
Город приобретает кино и фабрику игрушек- что до них дела жёнам рабочих? Игрушки, они для господ, игрушка не годится рабочми. Под конфетти да с бенгальскими огнями в кино могут они забыть о Нойнере, но о голоде- нет.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose

Йозеф Рот ,Отель "Савой", роман (глава 3.23)

23.

Я понял Генри Блюмфельда.
Он тоскует по родие, как мы со Звонимиром.
Народ всё ещё прибывал из Берлина и из других городов. То шумливые люди, они кричат и берут криком, чтоб заглушить совесть. Они были ловчилами и пройдохами, и все явились сюда из фильма, и готовы были порассказать о белом свете, но они видали мир глазами навыкате, держали мир за хозяйственную подсобку Бога, и они желали достойно конкурировать с себе подобными равно как открывать свои большие гешефты.
Они проживали в трёх нижних этажах и доверяли Злотогору собственные мигрени.
Многие приезжали со своими жёнами и подругами- наконец Злотогору дел привалило.
Устраивали девишники и мальчишники, и танцевальные вечеринки; общество господ
ругалось в баре и пользовались голыми девочками фрау Джетти Купфер.
Выше них торчал повсюду Александерль во фраке да лаке, и Ксавер Злотогор в наглухо застёгнутом сюртуке, и корчил таинственную, шельмовскую юношескую мину.
Блюмфельд приходил с Бонди- тот говорил, но дамы взирали лишь на Генри Блюмфельда, а поскольку тот молчал, казалось, что те внимают его тишине. Словно обладали они способностью слышать, что он думал и таил.
Ко мне хаживали и люди с верхних этажей, и не было тому конца. Я видел, что никто из них добровольно не поселился в отеле"Савой". Каджого занесла и пригвоздила недоля. Каджому отель "Савой" был несчастьем- поселенцы просто не имели выбора. Всё-то невзгоды толкали их сюда, а несчастные верили, что "Савой" значит "недоля".
Этому не было края. И вдова Санчина вернулась. Она пожила уже у свёкра на селе, вынуждена была тяжко трудиться по дому. Она услыхала о прибытии Блюмфельда, и то, что он помогает всем людям.
Я не знаю, добилась ли чего-нибудь вдова Санчина.
Я не знаю, сколь многим Блюмфильд помог.
Офицер полиции внезапно вынырнул, тот самый, вся семья которого ежевечерне сиживает в варьете.
Он оказался тупым малым в аксельбантах и с саблей-волокушей, и ничего особенно в нём. Он унаследовал номер 80-й: все останавливающиеся здесь офицеры полиции непременно жили в комнате 80-й.
Уже неделю носил офицер новый мундир из синего сукна, и награду на груди. Я полагаю, он был наконец-таки произведён в обер-лейтенанты.
Он молодецки гарцевал, сабля довольно часто оказывалась между ног, а правой он помахивал кожаными, дичайше жёлтыми перчатками. Он являлся в бар- и пил за всеми столами, за счёт всех, и наконец приземлялся у Александерля.
Эти двое уважали друг друга весьма.
Офицер отличался носом картошкой и большими красными ушами на гладковыбритой черепушке. Волосы его росли со лба узким треугольником к самому носу- ему приходилось натягивать фуражку так, чтоб эта смехотворная поросль не замечалась.
Я не знаю, что за дела были у офицера полиции, знаю ,что он очень мало работал. Наш офицер поднимался в десять, он обедал в полдень, а затем читал газеты. То был тяжкая работа- он откладывал саблю всегда, когда читал газеты.
Он подавал себя, так сказать, приватно.
Вечером он лихо танцевал- он был завидным танцором. Он прыскался ландышевым одеколоном, от него пёрло как из цветочного павильона, а танцевал он в штанах на подтяжках, а штаны его крепились резиновыми шнурками к голенищам; Узкие красные лампасы штанов светились очень кроваво.  Его большие уши полыхали густым пурпуром, а носовым платочком он утирал жемчужины пота с носа.
Офицер полиции звался Яном Мроком. Он был весьма учтив и услужлив, и улыбался всегда.
Улыбка была спасением его- добрый, любезный ангел даровал её офицеру.
Когда я вот так рассмотрел его, его розовую кожу, его бесчувственный рот, тогда понял я, что с семи лет от роду он вовсе не изменился. Он выглядел ровно как школьничек. Двадцать лет, Война и беды не тронули его.
Однажды он пришёл в бар со Стасей.
Две недели минуло с той поры, как я повидал её в последний раз. Она смугла, свежа и улыбчива, её большие карие глаза те же.
- Вы разочарованы?
- Вы пренебрегли нашей дружбой!
Я не предаю дружбу. Этот упрёк возмутил и саму Стасю.
Две недели простёрлись меж ею и мною- они пустыннее, чем двести лет. Я ,дрожа, бывало ждал её пред варьете, которое давила тень соседней стены. Мы пили вместе чай- и некая теплота облекала было нас обоих. Она была моей первой любимой встречей в отеле "Савой", и нам обоим был несимпатичен Александерль.
Я видел сквозь замочную скважину, как она в одном купальном халате хаживала туда-сюда и учила французские слова. Она ведь желала в Париж.
Я бы охотно поехал с нею в париж. Я бы охотоно остался с нею, на год, или на два, три.
Большой ворох одиночества собрался во мне, шесть лет глубокого одиночества.
Я искал причин, отчего я столь далёк от Стаси- и не находил их вовсе. Я выдумывал упрёки- в чём бы мне её упрекнуть? Она приняла букет Александерля- и не вернула его. Глупо это, отсылать цветы. Возможно, я ревнив. Когда сравниваю себя с Александерлем Бёлёгом, однако, всё в пользу моих добродетелей.
Всё же, я ревнив.
Я не покоритель и никакой не поклонник. Если мне что-либо даётся, беру и благодарен за то. Но Стася не предложила себя мне. Она желала осады.
Я тогда ничего не понял- долго пробыл один, без дам-, отчего девушки такие тихони и столь терпеливы, и такие гордые. Стася же не знала, почему я не штурмовал её ликуя, а брал, смиренно и благодарно. Теперь понимаю, что такова природа женщин, слишком медлить, настолько, чтоб ложь их запаздывала, чтоб затем оказаться напрасной.
Я слишком заботился отелем "Савой" и людьми, чьи чужие судьбы слишком мало относятся к моей. Здесь стояла прекрасная дама и ждала доброго слова, а я не сподобился, как заскорузлый школяр.
Я был груб. Я вёл себя так, будто Стася виновна в моём долгом одиночестве, а ей-то было невдомёк. Я корил её за то, что она не провидица.
Теперь я знаю, что женщины догадыватся обо всём, что в нас творится, но всё-таки ждут слов.
Бог вложил нежность в души женщин.
Её присутствие возбуждало меня. Почему она не подошла ко мне? Почему она позволила сопровождать себя офицеру полиции? Почему она не спросила, почему я по-прежнему здесь? Почему не молвила она "слава Богу, что ты здесь!"?
Но ,наверное, ничего такого не говорят будучи бедной девушкой- бедному мужчине: ""слава Богу, что ты здесь!" Наверное, время вышло любить бедного Габриэля Дана, который никогда не владел ни единым кофром- и умолк для меня этот дом. Наверное, настало время, когда бедные девушки любят александеров бёлёгов.
Теперь знаю я, что кавалерство офицера было случайным, её вопрос- провокацией. Тогда же я был одинок, огорчён и вёл себя так, словно  Я -девушка, а СТАСЯ- мужчина.
Она стала ещё неприступнее и охладела, а я чувствовал, что мы взаимно всё удаляемся и становимся чужими.
- Я определённо уезжаю через десять дней.
- Когда вы прибудете в Париж, черкните мне карточку!
- Пожалуйста, охотно!
Стася могла бы молвить:
- Желаю поехать с вами в Париж!
Вместо этого она попросила у меня карточку.
- Я вышлю Вам Эйфелеву башню.
- Как Вам угодно!- сказала Стася, что касалось вовсе не карточки с видом, а нас вдвоём. Бедный ты, Габриэль Дан!
На следующее утро я увидел Стасю под руки с Александерлем идущих вверх лестницею. Они улыбнулись мне- я завтракал внизу. Тогда я знал, что Стася сделала большую глупость.
Я понимаю Стасю.
Женщины делают глупости не так, как мы- из оплошности или легкомыслия, но лишь когда они очень несчастливы.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose

Йозеф Рот ,Отель "Савой", роман (глава 3.22)

22.

Я не понимаю, зачем собственно Генри Блюмфельд приехал. Только чтоб музыка играла? Чтоб на неё дамы приходили?
Однажды прокрался Злотогор, Ксавер Злотогор, магнетизёр, в "пятичасовый" зал. Он принял свою шельмовскую мину еврея-подростка, он идёт между столиков так и сяк, а ещё он целует ручки дамам, а те все благосклонно кивают ему и просят присесть.
Ему приходится присаживаться поочерёдно за каждый стол, везде на пять минут, и на прощанье он целует ручки- за час расцеловал их дюжину пар.
Он подходит и ко мне. Звонимир,тот сидит рядом, спрашивает его: "Это вы мужчина с ослом?"
-Да, -отзывается Злотогор несколько отчуждённо, ведь он тихоня, его стихия- тишина, ему претит шумливость Звонимира.
- Хорошая шутка, -не унимается Звонимир, и не знает, что его громкая радость не ко двору.
Её-то Ксавер Злотогор вообще не переносит.....................................
Паче чаяния, Злотогор подсаживается ко мне- и рассказывает, что у него есть хорошая идея. Ныне в городе нет доступных салонов магнетизма, а Ксавер желает занять свой отпуск: поработать частным образом. В отеле, в своей комнате на четвёртом этаже. Он желает принимать дам, страдающих мигренью.
- Шикарная идея!- кричит Звонимир.
- Герр доктор!- зовёт Звонимир военного врача. А Злотогор, магнетизёр, вот тут сидит рядом, он бы зарезал Звонимира.
А сильная натура Звонимира не щадит какой-то "магнетизмус".
К нам подходит военный врач.
- У вас появился сильный конкурент, -молвит Звонимир- и указывает на магнетизёра.
Ксавер Злотогор подскакивает,- он ожидал худшего, чем крик Звонимира- и выкладывает доктору о своём намерении.
- Слава Богу, -отзывается доктор, который практикует неохотно, -теперь впредь не стану прописывать аспирин. Буду направлять к вам всех пациенток.
- Общее спасибо,- молвит Злотогор и отнекивается.
А на следующий день пришли две дамы, передали письмо Злотогору наверх. В отель клиентки не желают, но Злотогору нипочём. Он ходит по домам магнетизировать.
- Замечательно,- говорю я Звонимиру,- видишь, как люди преображаются, ибо Блюмфельд, мой шеф, здесь?
- И у меня есть идея.
-Да?
- Блюмфельда погубить.
- Зачем?
- Да так, ради удовольствия, это вовсе не деловая идея, вам она ни к чему.
- Ты вообще знаешь, зачем Блюмфельд здесь?
- Чтоб делать гешефты.
- Нет, Звонимир, Блюмфельду наплевать на эти гешефты. Хотел бы я знать, зачем он здесь. Наверное, влюблён в даму. Но ведь её мог бы он забрать отсель. Дама- не дом, и она может выйти замуж за Генри. Тогда её сложнее забрать с собой, чем дом. Я не верю в то, что Блюмфельд приехал сюда, чтоб восстанавливать фабрику покойного Майблюма. Игрушки не интересуют его. у него достаточно денег, чтоб обеспечить игрушками четверть Америки. Он приехал, чтоб финансировать кинематограф на своей родине? Он вовсе не дал денег Нойнеру, чьи рабочие продолжают бастовать уже пятую неделю!
- Почему он не даёт никаких денег?- спрашивает меня Звонимир.
- Спроси же его.
- Я не стану расспрашивать его. Это меня не касается. Это низость.
Мне кажется, что Нойнер, ему фабрика уже ни к чему, рассчитывал только на Блюмфельда. Теперь плохие времена- деньги теряют свою ценность. Абель Глянц говорит, что Нойнеру милее спекулировать на Цюрихской бирже, он торгует валютой. Нойнер каждый день получает телеграммы из Вены, Берлина, Лондона. Ему стучат курсы- он стучит свои предложения: что ему дела до фабрики?
Это ужасно, растолковывать Звонимиру такие вот мудрёности- тот не желает понимать их, ведь чувствует, что придётся помучиться, а он всего-то именно крестьянин. который ежедневно ходит в бараки, не только ради возвращенцев, но оттого, что бараки находятся на опушке полей, а душа Звонимира тоскует по боронам и косам, и по птичьим испуганным стаям родимой пашни.
Что ни день приносит он мне новости "с белого хлеба", а в кармане прячет он голубые васильки. Он бранится потому, что в этих краях к крестьян никакого понятия о правильном земледелии- те любят отпускать коров на выпас, пока они не попадут зверю. Скот бегает по полям, попробуй загони его.
И вспуганных птиц, и валуны не забыть ему. Он приходит домой вечером, Звонимир Пансин, крестьянин- с великой тоской по земле и дому. Он будит мою совесть,- пусть он скучает по полям, а я -по улицам - заражает меня. Это как песни родины, когда один затянет свою, другой свою - и различные мелодии становятся похожими, и все певцы- как разные инструменты одной капеллы.
Людская тоска по домам пробуждается вовне, она всё растёт, если стены её не сдерживают.
В воскресенье утром иду я по меже: в рост людской вымахали злаки, а ветер завис в белых облаках. Я медленно шагаю прямо на кладбище, хочу найти могилку Санчина. Столь много людей умерло за это недолгое время, голи перекатной- вот они, покоятся вблизи могилы клоуна. Худо беднякам в это время, а смерть их захлёстывает дождевыми червями. я отыскал могилу Санчина и подумал, что следует попрощаться с последней оставшейся его земной памятью, с добрым клоуном, которому пережить бы Генри Блюмфельда,- возможно, даже заслужил бы он гастроли на юга?
Я перешагнул низкую изгородь, ступил на иудейскую половину- и заметил, как возбулись бедные евреи, нищие, которые живут от милости с больших состояний. Они стояли уже не поодиночке, как плакучие ивы в начале аллеи, но кучкой- и говорили много, громко. Я разобрал фамилию Блюмфельд- и немного прислушался, и понял, что они ждут Генри.
Это показалось мне весьма важным. Я спросил нищий- и те ответили мне, что сегодня годовщина смерти старого Блюмфельда, и что Генри, его сын, оттого придёт.
Нишие знали даты смерти всех богачей, и они также знали, почему Блюмфельд здесь. Нищие знали это, не фабриканты.
Генри Блюмфельд явился, чтоб поселить своего покойного отца Йехиэля Блюменфельдаю. Он пришел, чтоб поблагодарить отца за миллиарды, за талант, за всё, что сам приобрёл. Генри Блюмфельд приехал не для того, чтоб основать кино, или- фабрику игрушек. Все люди верили, что он прибыл из-за денег или ради фабрик. Лишь нищие знали причину Блюменфельдовой поездки.
Это было возвращение на родину.
Что ни день приносит он мне новости "с белого хлеба", а в кармане прячет он голубые васильки. Он бранится потому, что в этих краях к крестьян никакого понятия о правильном земледелии- те любят отпускать коров на выпас, пока они не попадут зверю. Скот бегает по полям, попробуй загони его.
И вспуганных птиц, и валуны не забыть ему. Он приходит домой вечером, Звонимир Пансин, крестьянин- с великой тоской по земле и дому. Он будит мою совесть,- пусть он скучает по полям, а я -по улицам - заражает меня. Это как месни родины, когда один затянет свою, другой- свою - и различные мелодии становятся похожими, и все певцы- как разные инструменты одной капеллы.
Людская тоска по домам пробуждается вовне, она всё растёт, если стены её не сдерживают.
В вомкресенье утром хожу я по межам: в рост лодской вымахали злаки, и ветер завис в белых облаках. Я медленно иду прямо на кладбище, хочу найти могилку Санчина. Столь много людей умерло за это недолгое время, голи перекатной- вот они, покоятся вблизи могилы клоуна. Худо беднякам в это время, а смерть их переполняет дождевыми червями. я отыскал могилу Санчина и подумал, что следует попрощаться с последней оставшейся его земной памятью, с добрым клоуном, которому пережить бы Генри Блюмфельда,- возможно, даже заслужил бы он гастроли на юга?
Я перешагнул низкую изгородь, ступил на иудейскую половину- и заметил, как возбулись бедные евреи, нищие, которые живут от милости с больших состояний. Они стояли уже не поодиночке, как плакучие ивы в начале аллеи, но кучкой- и говорили много, громко. Я разобрал фамилию Блюмфельд- и немного прислушался, и понял, что они ждут Генри.
Это показалось мне весьма важным. Я спросил нищий- и те ответили мне, что сегодня годовщина смерти старого Блюмфельда, и что Генри, его сын, оттого придёт.
Нишие знали даты смерти всех богачей, и они также знали, почему Блюмфельд здесь. Нищие знали это, не фабриканты.
Генри Блюмфельд явился, чтоб поселить своего покойного отца Йехиэля Блюменфельдаю. Он пришел, чтоб поблагодарить отца за миллиарды, за талант, за всё, что сам приобрёл. Генри Блюмфельд приехал не для того, чтоб основать кино, или- фабрику игрушек. Все люди верили, что он прибыл из-за денег или ради фабрик. Лишь нищие знали причину Блюменфельдовой поездки.
Это было возвращение на родину.
Я ждал Генри Блюмфельда. Он прибыл один, он пешком придёл на погост, Его Величество Блюмфельд. Я видел его стоящего у могилы старого Блюменфельда, и плачушего. Он снял очки- и слёзы катились по кго худым щёкам, а он утирал их своей детской ручонкой. Затем вынул он пачку банкнот,- нищие налетели что рой мух- Генри пропал посреди множества чёрных фигур, он раздавал деньги, чтоб выкупить собственную душу из греха денежного.
Я не желал уйти незамеченным, я пошёл прямо к Блюмфельду и поздоровался с ним. Он вовсе не удивился моему присутствию- чему вообще удивляется Генри Блюмфельд? Он подал мне руку и попросил сопросидить его в город.
- Я каждый год приезжаю сюда, -говорит Блюмфельд,- проведать своего отца. Да и город не в силах я забыть. Я -"восточный" еврей, тут повсюду наша родина, где наши преставившиеся предки. Если бы мой отец умер в Америке, я бы там был как дома. Мой сын будет стопроцентным американцем, ибо я умру в Америке, там меня и похоронят.
- Я понимаю, мистер Блюмфельд,- я был тронут и говорил с ним, как со старым другом.
- Жизнь столь видимо связана со смертью, а живые- с мёртвым родичами. И нет краю этому, никакого избавления- всё вперёд и заново... В этом крае живут лучшие шнореры (т.е., нищие, попрошайки, с идиш. -прим. перев.),-  снова с восхищение мговорит Блюмфельд, ибо он- человек дня и реальности, и он забывается лишь раз в год.
Я провожаю его в город; люди приветствуют нас, а я переживаю ещё одну радость: мой дядя Фёбус Бёлёг проходит мимо- и здоровается первым, да сколь почтительно, а я снисходительно улыбаюсь ему, как будто я- его дядя.
 
продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose

Йозеф Рот ,Отель "Савой", роман (глава 3.21)

21.

Пополудни того же дня секретарь Бонди пригласил меня на минутку ко столу Блюмфельда.
Блюмфельд нуждался ещё в одном, временном, секретаре. Надо было делить просителей на лишних и нужных и управляться будь здоров.
Бонди спросил меня, знаю ли я подходящего на должность кандидата.
Нет, я никого не знал, кроме Глянца.
Но тут-то Блюмфельд обезоруживающим жестом дал понять: Глянц не годится.
- Не желаете ли  в ы  занять место?- спросил меня Блюмфельд. Что за вопрос! Блюмфельду вообще не свойственна вопросительная интонация, он всё выговаривает напрямик, словно дублирует естественно разумеющееся.
- Посмотрим, постараемся!- отозвался я.
- Тогда, не угодно ли вам завтра в своей комнате... вы проживаете...?
- Семьсот третья.
- Прошу, завтра начинайте. Вы получите секретаря.
Я попрощался- и ощутил, как Блюмфельд смотрит мне вслед.
- Звонимир, -говорю, -я уже секретарь Блюмфельда.
- Америка.
В мои обязанности входило выслушивать людей, оценивать их и приносимые ими прожекты, и ежедневно представляьб Блюмфельду письменные отчёты.
Я оценивал внешний вид, положения, занятия, предложения каждого посетителя- и записывал всё. Я надиктовывал девушке-машинистке, очень старался.
Блюмфельд, казалось, был доволен моей работой, ибо он кивал мне при встречах пополудни, весьма благосклонно.
Так помногу я никогда ещё не работал- и я радовался. Это было занятие, которое устраивало меня, ведь я вникал во всё и отвечал сам за всё, представляемое мною. Я старался слишком не расписывать, только нужное. Однако, выгонял я иной раз по роману.
Я трудился с десяти утра до четырёх пополудни. Каджый день приходили пятеро-шестеро или больше просителей.
Я, пожалуй, знал, что угодно Блюмфельду от меня. Он желал контроля себя самого. Он не полагался во всём лишь на собственное мнение, и ещё он желал подтверждения собственным наблюдениям.
Генри Блюмфельд был благоразумным человеком.
Игрушечники звались Нахманном, Цобелем и Вольффом, они интимно значились втроём на одной визитной карточке.
Нахманн, Цобель и Вольфф обнаружили, что на этой окраине Европы игрушки пока неизвестны. Троица прибыла с деньгами, они подтвердили это, излагали проект свой очень основательно. Уже годы простаивает в этом городе прядильня покойного Майблюма. Её можно за "пустяк", говорит Вольфф, отремонтировать. Герр Нахманн останется здесь- они нуждаются не столько в деньгах Блюмфельда, сколько в его имени. Фирма должна назваться "Блюмфельд и компания" и обеспечивать местный , а также российский рынок.
Близнецы желают выпускать фейерверки, бумажных змеев, серпантин, конфетти и поросят.
Затем услышал я, что Блюмфельду идея с игрушками очень понравилась, я же увидел, как спустя два дня вкруг майблюмовой прядильни появились строительные леса, они росли и росли, пока вся полуразрушенная фабрика не обрядилась в доски как монумент в зимнюю пору.
Нахманн, Цобель и Вольфф остановильсь здесь надолго. Их, неразлучно шатающихся, видели на улицах и площадях города. Они втроём наведывались в бар- и заказывали к столу девушку. Они вели интимную семейную жизнь. 
Меня встречают теперь с большим почтением, нежели прежним- в отеле "Савой". Игнац опускает свои пивные глаза, когда встречает меня, в лифте или в баре. Портье низко кланяется мне. Близнецы также оказывают мне знаки внимания.
Габриэль, говорю я себе, ты явился в одной рубашке в отель "Савой", а покинешь его будучи владельцем более, чем двадцати кофров.
Заповедные двери распахиваются по моему желанию- люди чествуют меня. Чудеса, да и только. А я вот стою, готовый принять всё, что ко мне стекается. Люди предлагают мне себя, неприкрытые жизни их стелятся предо мною. Я не могу ни помочь, ни пожалеть их- они же довольны уже тем, что хоть мельком могут выплакаться мне в жилетку.
Худо им, людям- горе их высится великанской стеной предо мною. Они сиживают здесь в коконах собственных забот и перебирают лапками как мужи в паутине. Тому на хлеб не хватает- этот кусок свой жуёт пополам с горечью. Тот желает сытости, а этот- воли. Здесь влачит он бедность свою, а верит, что были б крылья- вознёсся бы он через минуту, месяц, год над низостью мирка своего.
Худо им, людям. Судьбы свои они готовят сами, а верят, что те от Бога. Они пленены рутиной традиции, их сердца болтаются на тысячах нитей, которые прядут их же руки. На всех их жизненных путях расставлены запретительные таблички их богов, полиции, королей, их положений. Туда не пойти- здесь не пристать. И, побарахтавшись, поблуждав так- и ,наконец, обессилев, помирают они в кроватях- и оставляют собственное отчаяние своим последышам.
Я сижу в преддверии их любимого бога Генри Блюмфельда и регистрирую клятвы да желания его людишек. Народ вначале обращается к Бонди, а я принимаю лишь тех, кто приходит ко мне с листочком от него. Две или три недели желает Блюмфельд пожить здесь- а по истечении трёх дней службы замечаю я, что должен бы он остаться тут по крайней мере на год.
Я знакомлюсь с низеньким Исидором Шабелем, который когда-то был румынским нотариусом, но по причине растраты лишился должности. Он уже шестой год проживает в отеле "Савой", во время войны жил здесь, с офицерами этапа. Ему шестьдесят лет от роду, у него жена и дети в Бухаресте- и им очень стыдно: они даже не знают, где старик обретается. Ну вот, верит он, что настало время поработать на собственную реабилитацию,- пятнадцать лет минуло с той поры несчатной его аферы- возвратиться на родину, посмотреть ,как жена и дети, живы ли они, вышел ли сын его в офицеры, несмотря на отеческое несчастие.
Он замечательный человек: желает, несмотря на все свои беды, узнать, каков чин сына.  Он живёт мелким стряпчим. Приходит иногда еврей к нему- и просит составить прошение властям, насчёт наследства, например, похлопотать.
Его чемоданы давно опечатаны Игнацем, обедает он жареной картошкой, но желает знать, вышел ли сын его в офицеры.
Год назад был он у Блюмфельда, безуспешно.
Он ,чтобы реабилитироваться, нуждается в большой сумме.  Он упирается, мол, прав. Он изводит себя самоедством. Сегодня ещё он просит робко, завтра станет ругаться- и год затем обретаться в безумии.
Я знаю Тадеуша Монтага, друга Звонимира, рисователя шаржей, то есть, карикатуриста. Он мой сосед, комната 715-я. Я уже пару недель здесь, а рядом со мною голодал Тадеуш Монтаг- и ни разу не вскрикнул. Люди немы- куда рыбам до них, прежде они ещё кричали от боли, а затем отвыкли.
Тадеуш Монтаг- доходяга: худой, бледный и как тень невидим. Его шаги по голым каменным плитам седьмого этажа не слышны. Конечно, это потому, что подмётки его просто швах, но ведь шелест ветхих тапок Гирша Фиша по этим же плитам слышен. Да, у Тадеуша Монтага пятки стали тенями, как у святого. Он приближается молча, словно немой стоит в притолоке- и сердце твоё разрывается от этой немоты.
Что ему, Тадеушу Монтагу, остаётся, если никаких денег он не зарабатывает. Он рисует карикатуру на планету Марс, или на Луну, или давно умерших греческих героев. На его картинах можно отыскать Агемемнона, как он изменяет Клитемнестре- в поле, с пухлой троянской девушкой. С холма через громадную оперную трубу взирает Клитемнестра на срам своего мужа.
Я припоминаю, что Тадеуш Монтан в своих рисунках гротескно изобразил всю историю, от фараонов до наших дней. Монтаг протягивает свои помешанные листки так просто, словно предлагает брючные пуговицы на выбор. Однажды нарисовал он шарж для мебельного мастера. Посредине -невероятных размерор рубанок, рядом- на высоком помосте мужчина с пенсне на носу, а из носу карандаш лезет в исполинский рубанок.
И даже такой шарж он сообразил.............................................
Приходят чудесные лгуны: мужчина со стеклянным глазом, который желает основать синема. Но прокат немецких фильмов в этом городе идёт туго,что известно Блюмфельду, оттого Генри оставляет затею без внимания.
В этом городе больше всего недостаёт кинематографа. Этот город сер и весьма дождлив, здесь бастуют рабочие. Свободного времени довольно. Полгорода просиживало бы в кино до полуночи.
Мужчина со стеклянным глазом зовётся Эрихом Кёлером, он мелкий рёжиссёр из Мюнхена. Родом он из Вены, так рассказывает, но меня не проведёт, меня, знающего Леопольдштадт. Эрих Кёлер родом, в чём нет сомнения, из Черновиц, а глаз он потерял не на войне. Его "мировая война" уж точно была покруче нашей.
Он необразованный малый, путает иностранные слова, дурной человек- он лжёт не от страсти ко лжи, но продаёт свою душу за жалкое вознаграждение.
- В Мюнхене я открыл камерную игру света, о чём был отзыв в прессе о официально-сборные отчёты. Это сталось в последний год войны, когда ещё не стряслась революция... Вы, пожалуй, лучше знаете, кто такой Эрих Кёлер.
А четверть часа спустя рассказывает он об интимной дружбе с российскими революционерами.
Эрих Кёлер- это величина.
Иной господин, юноша во французских штиблетах, эльзасец, сулит гомо`новское кино
(см. Леон Гомон, один из основоположноков мирового кинематографа, по ссылке http://www.calend.ru/person/3469/), он вправду занимался кинематографом. Блюмфельду вовсе не по душе устраивать удовольствия для земляков. Но французский юноша купил молочную лавку Френкеля, чей гешефт шел плохо, ещё он печатает плакаты и провозглашает "развлечение века".
Нет, не просто это, добыть денежки Блюмфельда.
Я был с Абелем Глянцем в баре, с нами сидела старая компания. Глянц рассказывал мне по секрету,- Глянц всё рассказывает по секрету- что нойнер получил деньги и что у Блюмфельдя вообще больше нет никаких деловых интересов в этой местности. За год в Америке он удесятерил своё состояние - на что ему слабая здешняя валюта?
Блюмфельд многих разочаровал. Народ не нарастит свои капиталы, гешефты останутся прежними, как если бы Блюмфельд вовсе не приезжал из Америки. Однако, я не понимаю, зачем фабриканты общаются с ним, и их жёны тоже, и дочери их.
Между тем, многое меняется в обществе "пятичасового" зала.
Во-первых, Калегуропулос заказывает музыку: крепкая капелла из пяти исполнителей, она играет вальсы как марши- темперамент так и прёт. Пять русских евреев что ни вечер представляют оперетты. А первый скрипач на радость дамам кудряв.
Никогда не видывали дамы такого.
Фабрикант Нойнер уже с женой и дочерями; Каннер, он вдовец, приходит с двумя дочерями; Зигмунд Функ- с молодой женой; а ещё приходит Фёбус Бёлёг, мой дядя, со своей дочерью.
Фёбус Бёлёг приветствует меня наисердечнейшим образом.
Мне бы посетить его.
- У меня нет времени,- говорю я дяде.
- Ты больше не нуждаешься в деньгах, -откликается Фебус.
- Вы мне никогда ничего не давали...
- Ничего- на глупости,- курлычет моя дядя Фёбус.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose

Йозеф Рот ,Отель "Савой", роман (глава 3.20)

20.

Близнецы были фабрикантами игрушек, это я узнал на следующий день от горничного. Они были вовсе не близнецами. Пошлейшие интересы побратали их.
Многие люди прибывали из Берлина в "пункт назначения Блюмфельд". Они ехали к миллиардеру.
Через два дня прибыл Христофор Колумб.
Христофор Колумб был парикмахером Блюмфельда. Он входил в багаж Блюмфельда- и приезжал последним.
Он разговорчив, из немцев, однако. Его отец был поклонником великого Колумбуса- и окрестил сына Христофом. Но сын с таким-то именем стал парикмахером.
Он деловит, отличается хорошими манерами. Он каждому представляется: "Христоф Колумбус". Он говорит на хорошем немецком с рейнландским акцентом.
Христофор Колумб строен, высок и кудряв, он блондин, взгляд его добродушен, глаза его словно из голубого стекла.
Теперь он -единственный классный парикмахер в этом городе и в отеле "Савой" и, поскольку он было поиздержался, а времени теперь у него предостаточно, решается открыть заведение прямо тут, на что испрашивает разрешение Блюмфельда.
Кстати имеется свободная комнатка близ ложи портье. Там лежат вещи, забытые съехавшими постояльцами или тех клиентов отеля, которые на пару дней удалились чтоб затем вернуться.
Игнац рассказал мне, что Христофор Колумб желает занять эту комнатку.
Это ему удаётся: Колумбус- расторопный малый. Худой и стройный с виду, он в любую щель пролезет. Вообще, такова его доля, выискивать щели в жизни и заполнять их.
Здешнему народу невдомёк то, что замечательное имя парикмахера вызывает смех. Лишь Игнацу заметно это, и военному врачу, и Александерлю.
Звонимир спрашивает меня: "Габриэль, ты образованный, скажи мне, Колумб открыл Америку или нет?"
- Да.
- А кем был Александр?- продолжает Звонимир.
- Александр был македонским царём и великим завоевателем.
- Вот как...
Вечером мы втроём с Александерлем идём в "пятичасовый" зал.
- Что скажете насчёт этого парикмахера Колумбуса?- смеётся Александер.- Колумбом зовётся он, не иначе!
Звонимир мельком смотрит на меня- и говорит:
- То, что парикмахера звать Христофором Колумбом, это ещё полбеды. А вы зовётесь Александром!..
Словцо пришлось к месту- и Александер смолк.
Иногда я напоминаю другу: "Звонимир, давай, уедем".
Но именно теперь Звонимир не желает уезжать. Блюмфельд здесь- и жизнь со дня на день становится интереснее. С каждым поездом из Берлина прибывают иностранцы. И коммерсанты, и агенты, и бездельники. Парикмахер Колумб бреет старательно. Кладовая с двумя широкими окнами и с одним мраморным столом смотрится приветливо. Колумбус -виртуознейший барбье (галлицизм- прим.перев.), я таких ещё не видывал. Пять минут- и клиент готов. Стрижет волосы он бритвой он по новейшей методе. Не слышен в его цирюльне лязг ножниц.
Чёрт знает, откуда Звонимир достал денег для нас обоих. Наш счёт за проживания давно зашкаливает. Звонимир и не думает оплачивать его. Свои деньги мой друг всякий вечер кладёт себе под подушку. Он боится, что их украдут.
Мы живём почти столь хорошо ,как Блюмфельд, а в кухню для бедных ходим, когда придётся. А если не ходим, то питаемся в отеле. И деньги наши никак не кончаются.
Однажды говорю я Звонимиру: "Я собираюсь- и иду пешком на запад. Если ты не желаешь, оставайся здесь!"
И вот, расплакался Звонимир. По-настоящему.
- Звонимир, -говорю я ему, - посмотри в календарь. Сегодня вторник. Ровно через две недели, во вторник съезжаем.
- Абсолютно точно, - отзывается Звонимир- и клянётся громко и торжественно, хоть я на того не желаю.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose

Йозеф Рот ,Отель "Савой", роман (глава 3.19)

19.

На следующее утро показался мне отель "Савой" преобразившимся.
Всеобщее укрепляющее возбуждение передалось и мне: мой взгляд навострился- я заметил тысячу мелких перемен так, словно смотрел в мощную подзорную трубу.
Возможно, горничные трёх нижних этажей носили те же чепцы, что и вчера ,и позавчера. Мне кажется, что чепцы и передники сами обновились как перед визитом Калегуропулоса. В новых зелёных фартуках ходят горничные-мужчины; на красных лестничных пролётах не видать ни единого окурка.
Это непривычная чистота. От неё никакого тебе уюта. Взору недостаёт привычных пыльных углов.
Паутина в закутке "пятичасового" зала бывало тешила меня- мне недостаёт сегодня "своей" паутины. Знаю, что ладонь станет грязной, если погладить лестничные перила. Сегодня перила чисты- они будто из мыла.
Думаю, что через день после отбытия Блюмфельда можно будет есть прямо с полу.
Половицы пахнут воском как дома в Леопольдштадте накануне Пасхи.
В воздухе парит нечто праздничное. Если часы на башне пробьют, значит, всё путём.
Если вдруг кто-нибудь одарит меня, я не удивлюсь: в такие дни приятно принимать подарки.
И всё-таки на улице -проливной унылый дождь, чьи тонкие струи напитаны угольным смогом. Дождь выдался затяжным- тучи, кажется, навсегда занавесили миръ. Люди с зонтами кучкуются и подымают воротники плащей. В такие дождливые дни город, наконец, являет своё настоящее лицо. Дождь- мундир города. Это город дождя и безотрадности.
Деревянные тротуары гниют; доски скрипят- только тронь их- как ветхие мокрые опорки. Жёлтая жижа из переполненных канавок льётся под ноги.
Тысячи угольных пылинок с каждой каплей оседают на лицах и платье.
Этот дождь способен пробрать самые грубые тулупы. На небе генеральная уборка- горшки льются на землю.
Такие дни приходится коротать в отеле, посиживать в "пятичасовом" зале да посматривать на людей.
Первый поезд, что прибыл с запада, ровно в полдень доставил троих иностранцев из Германии.
Они выглядят как близнецы, и получают один номер- 16-й, слышу я- на троих, они бы неплохо разместились в одной кровати, как тройня в колыбели.
Все трое в резиновых накидках поверх летних плащей, все трое ростом не удались и при "фирменных" животиках. У всех поросячьи глазки, все трое с чёрными бородками, в больших четырёхугольных непромокаемых шапках и с зачехлёнными зонтами. Просто чудо, если они безошибочно различают каждый себя.
Следующий поезд доставил господина со стеклянным глазом и некоего молодого кудрявого мужчину ,чьи ноги подкашивались.
А вечером в девять прибыли ещё двое молодых господ в узких французских штиблетах на тонких подмётках. То были мужчины новейшего покроя.
Комнаты 17, 18, 19 и 20 на первом этаже теперь заняты.
Генри Блюмфильд пожелал встречи с чаемитием в файф-о-клок. Это я узнал благодаря Звонимиру, болтавшему с военным врачом. Я сидел рядом с ними и читал газету.
Блюмфельд со своим секретарём ступил в зал- и врач приветствовал его из-за нешего стола. Когда врач пожелал представить Звонимира миллиардеру, тот бросил: "Мы уже знакомы"- и пожал нам руки.
Его детская ручка оказалась крепкой. Костлявой и холодной была она.
Врач громко рассказывает то-сё, интересуется американскими делами. Блюмфельд немногословен- его секретарь отвечает на все вопросы.
Его секретаря звать Бонди, он еврей из Праги.
Он говорит учтиво и отвечает на туманнейшие вопросы военного врача. Они говорят о сухом законе в Америке. Как живётся американцам в таком случае?
- Что делать в Америке, если тебе взгрустнётся- без алколголя?- спрашивает Звонимир.
- Завести граммофон,- парирует Бонди.
Вот каков он, Генри Блюфмфельд.
Я представлял себе его несколько иным. Я верил, что Блюмфельд лицом, платьем и повадками -из новых американцев. Я верил, что Герни Блюмфельд чурается своей фамилии и малой родины. Нет, он не стыдится. Он рассказывает о своём отце.
У него невзрачное, как собачья морда, на носу большие очки в жёлтой роговой оправе. Его карие глазки поразительно цепкие: взгляд его малоподвижен и основателен.
Генри Блюмфельд видит всё как оно есть- его глаза основательно пытают белый свет.
Его костюм не американского покроя- хрупкая фигурка миллиардера старомодно элегантна. Большой белый галстук узлом оказался бы ему впору.
Герни Блюмфельд пьёт свою "мокку" очень быстро, в два хлебка чашку. Вот разве что пьёт он проворно, как жаждущий птах.
Он надвое ломает пирожное- и кладёт на блюдце половину. Он не сдерживает свой аппетит, его занимает дел громадье.
Он думает о больших начинаниях, Генри Блюмфельд, старого Блюмфельда сын.
Многие люди проходят мимо- и приветствуют Блюмфельда; его секретарь Бонди всякий раз вскакивает, он пульсирует в высоту, словно кто его привязал на резиновую ленту- Блюмфельд же продолжает сидеть.
Иные протягивают Блюмфельду свои ладошки, большинство же лишь кивает. В таких случаях он суёт большой палец в карман куртки, а четырьмя пальцами барабанит по ней.
Иногда он зевает, незаметно. Я лишь замечаю, как его глаза увлажняются, а стёкла очков потеют. Генри протирает их громадным носовым платком.
Он выглядит очень расудительным, малый большой генри Блюмфельд. Уже то, что он пожелал остановиться в 13-м номере, есть очень по-американски. Я не верю в его суеверный расчёт. Я видал, как многие благоразумные господа позволяли себе этакие чертовщинки.
Звонимир был необычайно тих. Столь тихим Звонимир никогда не бывал. Я боялся, что он тихой сапой размышлял, как бы погубить Блюмфельда.
 Вдруг входит Александерль. Он здоровается очень тщательно, на этот раз он не щадит свою новую фетровую шляпу. Он доверительно улыбается мне, так, чтоб каждый заметил: тут сидят александерлевы друзья.
Александерль пару раз пересекает зал, словно ищет кого-то.
В действительности же ему тут некого высматривать.
- Америка всё же интересная страна, -молвит глупый врач, завершая заметную общую паузу.
И он продолжает своё старческое брюзжание: "Здесь, в этом городе мы окрестьянились. Черепа мельчают- могзи сохнут".
- А вот глотка- нет, -вставляю я.
Блюмфельд благодарно смотрит на меня. Ни один мускул его лица не выдаёт усмешки. Лишь глаза его изволят блеснуть несколько поверх очков- из ничего выходит насмешка.
- Вы же здесь чужаки?- спрашивает Блюмфельд- и смотрит на нас двоих, на Звонимира и на меня.
Это первый вопрос, заданный здесь самим Блюмфельдом.
- Мы возвращенцы, - отзываюсь я,- а остановились тут лишь ради собственного удовольствия. Мы желаем ехать дальше, Звонимир и я.
- Вы уже давно в пути?- вмешивается учтивый Бонди.
Это замечательный секретарь: сто`ит Блюмфельду лишь словцом намекнуть- и уж Бонди озвучивает мысли Блюмфельда.
- Шесть месяцев, -говорю я,- в дороге мы. И кто знает, сколько ещё будем.
- Плохо вам пришлось в плену?
- На войне бывало похуже,- отвечает Звонимир.
Больше нам в тот вечер поговорить не довелось.
Трое приезжих из Германии заходят в зал. Блюмфельд и Бонди прощаются с нами и подсаживаются за стол к близнецам.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose

Йозеф Рот ,Отель "Савой", роман (глава 3.18)

ТРЕТЬЯ ГЛАВА

18.

Внезапно Блюмфельд объявился.
Таковы всегда крупные события, и кометы, и рволюции, и венчания коронованных особ. Великим событиям присуща внезапность, и всякое ожидание их свидетельствует об их медлительности.
Блюмфельд, Генри Блюмфельд прибыл ночью, в два часа, в отель "Савой".
В это время не прибывали поезда, но Блюмфельд прибыл вовсе не поездом, с какой стати полагаться на "железку"ему? Он пересёк границу в авто, на своём американском салонированном авто, ибо он не полалается на железную дорогу.
Таков Генри Блюмфельд: наинадёжнейшее кажется ему сомнительным в то время, как все люди полагаются на железнодорожный график как на закон природы, на солнце, ветер и весну, значит, Блюмфельд- особое исключение. Он ни разу не положился на расписание поездов, пусть даже те- государственные и возят некоего Адлера, и Зигеля, благодаря разнообразным административным директивам и в итоге мучительных расчётов устроителей "железки".
Блюмфельд прибыл в отель "Савой" в два часа ночи, а мы со Звонимиром оказались свидетелями его прибытия.
Именно в это время мы возвращались из бараков.
Звонимир выпивает с ведро, и расцеловывает всех. Звонимир мастак пить. Когда он выходит на свежий воздух, то трезвеет: ночной воздух напрочь уносит хмель- "ветер выдувает спирт из головы", говорит Звонимир.
Город тих; бьют куранты на башне. Чёрная кошка пересекает тротуар. Можно расслышать вздохи спящих мещан. Все окна отеля темны; одна ночная лампа красновато брезжит у входа; в узком переулке отель выглядит мрачным великаном.
Сквозь окна входа видать портье. Тот отставил свою постылую форменную кепку- я впервые вижу, что слуга обладает черепом, и это обстоятельство несколько озадачивает меня. Пара седых локонов обрамляет лысину как гирлянда- блюдо с тортом имениннику.
Портье вытянул ноги,- наверное, ему снится, что лежит он в кровати.
На контрольных часах в вестибюле- без трёх минут два.
В этот миг рядом раздаётся визг тормозов, да такой, словно весь город взвизгнул.
Рад, и два, и три раза подряд визжит.
И вот, отворяются окошки по обеим сторонам автосалона; попеременно звучат два голоса. Дрожь сотрясает мостовую, на которой мы стои`м. Белый свет заполняет щель проулка- словно обломок луны свалился сюда.
Белый свет испускает фонарь, мигающий фонарь, фара с отражателем- фара автомобиля Блюмфельда.
Вот так явился Блюмфельд, как ночной аэроплан. Фонарь напомнил мне о войне, я подумал о "неприятельском лётчике".
То был большой автомобиль. Шофёр был весь затянут в кожаный убор. Он вышел из салона как неземное создание.
Авто погремело ещё недолго. Оно было забрызгано шоссейным калом и размером походило на корабельную надстройку.
Мне почудилось, что я снова на позициях, и генерал к нам явлися с осмотром,- а я случайно оказался в дозоре. Непроизвольно я вытянулся, принял стойку и заждался. Господин, я не слишком рассмотрел его, в сером дорожном плаще покинул салон авто.  Затем вышел ещё один, с плащом через руку. Шофёр и тот здоровяк стали рядом с третьим, поменьше- тот молвил пару слов по-английски, которые я не понял.
Я подумал, что тщедушный господин- должно быть, Герни Блюмфельд, он отдал приказ своему спутнику.
Ну вот, и Блюмфельд здесь.
- Это Блюмфельд, - говорю я Звонимиру.
Звонимир желает непременно тут же убедиться, он подступает к тщедушномугосподину, который ждёт своего спутника, и спрашивает: "Мистер Блюмфельд?"
Блюмфельд кивает- и смотрит снизу вверх на здоровяка, низкий, в этот миг он, должно быть, подумал о башне собора.
И сразу же Блюмфельд отворачивается, смотрит на своего секретаря.
Портье пробудился- и надел свою форменную кепку. Игнац поспешает прямиком к нам, мимо.
Звонимир не преминул отвесить ему шлепок.
В баре замолкла музыка. Малая дверь приотворена- рядом стоят Нойнер и Каннер. Выходит фрау Джетти Купфер.
- Блюмфельд здесь?! -молвит она.
- Да, Блюмфельд!- откликаюсь я.
А Звонимир будто спятил, он вопит и пляшет на одной ноге:
- Блюмфельд с нами! а-ха-ха!
- Тихо! -цыкает фрау Джетти Купфер- и прикрывает рот Звонимру пухлой дланью своя.
Секретарь Блюмфельда с Ингацем и портье волокут пару больших кофров.
Генри Блюмфельд садится в служебное кресло портье и раскуривает сигарету.
Нойнер выходит в фойе. Он возбуждён, его лицо покрыто красными карминовыми пятнами, словно напомажено.
Нойнер подходит к Блюмфельду- тот не встаёт с места.
- Гутен абенд!- молвит Нойнер.
- Как дела?! -отзывается Блюмфельд, не вопрошая, но приветствуя Нойнера.
Гарри ,оказывается, вовсе не любопытен.
Блюмфельд- я видел лишь его профиль- протягивает Нойнеру по-детски тонкую руку. Та бесследно исчезает в нойнеровой лапе как мелочь в великанском бумажнике.
Они говорят по-немецки, но так, чтоб посторонние не расслышали.
Ингац выходит с "летучим языком", с картонкой, на которой написан чёрным номер 13-й. Он пришпиливает картонку посреди двери.
Звонимир пару раз хлопает Ингаца по плечу- тот не ёжится, он вовсе не замечает шлепков.
Фрау Купфер возвращается в бар.
Я бы ещё полчасика погулял, но опасаюсь оставлять одного выпившего Звонимира.
Итак, мы с ним самостоятельно отаправляемся вверх на лифте, впервые без Игнаца.
Гирш Фиш бродит в кальсонах. Он бы с удовольствием в таком виде спустился к Блюмфельду.
- Вы должны одеться, герр Фиш!- замечаю я.
- Как он выглядит? Он поправился?- спрашивает Фиш.
- Нет! Он по-прежнему тощий!
- Боже, если бы старый Блюмфельд знал,- бормочет Фиш и возвращается к себе.
- Вот бы погубить Блюмфельда, -молвит Звонимир, как бы нечто замыслив.
А я не отзываюсь, ибо знаю: это алкоголь из него ропщет

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose

Йозеф Рот ,Отель "Савой", роман (глава 2.17, окончание)

Мой друг Звонимир ходит в бараки, ведь он любит возбуждение и беспорядок ,и усугубляет их. Он рассказывает голодающим о богачах, высмеивает фабриканта Нойнера и говорит о голых девушках в баре отеля "Савой".
- Ты же преувеличиваешь, -укоряю я Звонимира.
- Так надо, иначе они не поверят.
Он рассказывает в бараках о смерти Санчина как свидетель.
У него есть охота высмеивать, дух реальной жизни присутствует в его повествованиях.
Возвращенцы слушают, а затем поют они, каждый -песни своей малой родины- и все напевы звучат одинаково. Чешские песни и немецкие, польские и сербские- все они одинаково печальны, и все голоса одинаково суровые, жестокие и злые, хотя мелодии звучат столь красиво, как, бывает, тянет старая безобразная шарманка мартовским вечером накануне весны в воскресенье, когда улицы пусты и подметены, до колоколов заутрени, которые позже накроют город.
Возвращенцы харчуются в кухне для бедняков, и Звонимир тоже. Он говорит, что еда там вкусна. И вот два дня питаюсь и я с ними за компанию- и замечаю, что Звонимир прав.
- Америка!- говорит Звонимир.
Нам дают густой суп из бобов- ложка в нём вязнет, как лопата в земле. Вкуснота, мне бовобые и картофельные похлёбки.
Окна здесь не отворяют, поэтому запах объедков застаивается в углах; густым паром исходят немытые столы, когда приносят свежую похлёбку.
А люди тесно сидят у столов, постоянно воюют локтями с соседями: их души мирны, их помыслы дружественны, а руки воинственны.
Люди не плохи, когда им вдосталь простору. В больших гостиницах они, когда находят себе места, весело кланяются друг другу. У Фёбуса Бёлёга никто не толкается, там уступают дорогу и место, так принято. Но когда двое лежат на узкой, короткой койке, они толкаются ногами во сне, а руками тянут на себя тощее одеяло.
В половине первого мы становимся в конец долгой очереди.
У входа стоит полицейский, он водит саблей от скуки. Впускают по двадцать особ за раз; а я стою в паре со Звонимиром.
Звонимир ругается, когда очередь медлит. Он говорит с полицейским, который отвечает ему неохотно, ибо стражам надлежит быть молчаливыми.
Звонимир обращается к нему на ты, зовёт его товарищем, и однажды выложил ему начистоту, что у того вовсе нет оснований отмалчиваться:
- Ты нем как рыба, товарищ! Даже как готовая рыба, брюхо которой по-здешнему набили луком. У нас на родине в полицию берут только словоохотливых, таких, как я.
Жёны рабочих испугались такой речи- и побоялись рассмеяться.
Полицейский теребит бороду,видит, как Звонимир распоясался- и говорит: "Жизнь скучна: не о чем говорить".
- Ага, товарищ,- отзывается Звонимир,- это оттого, что ты был не на войне, а служил в полиции. Кто, как мы, насиделся в окопах, тому басен до смерти хватит".
Тут засмеялись какие-то возвращенцы. Полицейский говорит: "Наши жизни тоже в опасности!"
- Да,- отзывается Звонимир,- когда вы хватаете здорового дезертира, тогда, уж поверю, жизни ваши в опасности.
Несомненно, возвращенцы любили моего друга Звонимира, а полицейские -нет.
- Ты иностранец,- говаривали те ему,- и слишком говорливый с нами.
- Я возвращенец, и меня нельзя задержать, друже, ведь моё правительство с твоим договорилось насчёт нас. Ты этого не понимаешь: в моей стране ваших предостаточно-и ,если тут хоть волос с моей головы упадёт, то моя власть вашим там головы поотрывает. Да видать, ты не знаком ни с какой политикой. А у нас каждый полицай сдаёт политзачёт.
То были весомые аргументы- и полицейские умолкали. А Звонимир волен был браниться что ни день.
Он ругался, когда ему приходилось подолгу стоять в очереди, и в кухне- тоже, когда уже держал в руках миску с супом. Тот был холоден или пересолен. Звонимир заражал своим недовольством присутствующих- и те все ругались, про себя или громко, так, что повара за окошками перегородки пугались- и добавляли по лишней ложке варева в миски, как бы из щедрости и по указанию начальства. Звонимир усугублял непорядок.
Жёны рабочих уносили суп в горшках по домам, на ужин.
Они паковали суп и в газеты, точно как четвертушки буханок- так он застывал на холоде. И всё же то был вкусный суп, ели его долго: партиями по двадцать душ целых три часа.
Слышно стало, что повара недовольны, они не желали работать за малую плату весь день. Из дам-благотворительниц, которым поскольку-постольку приходилось присматривать за кухней, на второй день никого не осталось. Звонимир одну из них назвал "тётей"- и те пригрозили закрыть заведение.
- Пусть только попробуют!- грозит Звонимир.- Уж мы сумеем открыть. А то напросимся на обед к господину Нойнеру- его суп, несомненно, получше нашего.
- Да, к Нойнеру, -говорят рабочие.
Они, тщедушные, выглядят жалко- их ноги волочат тела как обрыдлую ношу.
- Если принесёшь вязанку дров из лесу, -говорит Звонимир,- то ,по крайней мере, уверен, что в хате будет тепло.
- Нойнер платил бы детские пособия, если бы наши мужья не забастовали,- мы бы как-нибудь перебивались,- плакали жёны рабочих.
- Не годится, - откликается Звонимир, -так не пойдёт, не надо выслуживаться перед Нойнером.
То была щетинопомывочная фабрика. Там чистили свиную щетину от пыли и грязи чтоб затем из готовой "шерсти" делали щётки, которыми снова бы чистили что надо. Рабочие, которые днями напролёт чесали и сеяли щетину, харкали кровью и умирали в свои пятнадцать лет.
Вообще-то действуют правила гигиены и законы, которые предписывают рабочим защитные маски, а цехам- столько-то метров до потолка и открытые окна. Но реконструкция фабрики обошлась бы Нойнеру во много раз дороже детских пособий. Поэтому ко всем умирающим вызывают военного врача. А тот констатирует черным по белому, что труженики умирают не от туберкулёза и не от заражения крови, а от сердечных приступов. Все рабочие Нойнера умирали от "сердечной недостаточности". Врач, добрый малый, желал каждый день пить шнапс в отеле "Савой" и угощать санчиных вином когда уже поздно.
Фабричному начальству тоже жилось не сладко, но они выделялись, будто "бургомистры" фабрики, а Нойнер был их "королём". Уж они-то всегда находили свои подходы к Нойнеру.
Он встерчал их вином и бутербродами с зернистой икрой, раздавал им авансы и утешал их Блюмфельдом.
У Блюмфельда руки были длинные, они тянулись поверх "пруда"- Блюмфельд имел долю во всех фабрика старого отчего града своего. Когда он раз в год являлся сюда, здесь устраивалось всё то, что Нойнеру казалось несколько накладным.
Нойнер ждал Блюмфельда.
И все прочие, не только постояльца отела "Савой" ждали его. Весь город ждал Блюмфельда. В еврейском квартале ждали его: валюту перестали продавать- гешефты сникли. На него надеялись жители верхних этажей отеля; Гирш Фиш дрожал со страху: ему перестали сниться счастливые номера из-за дум о Блюмфельде.
Кроме того, Гирш Фиш напутал с моим тиражом: розыгрыш должен был состояться лишь через две недели. Я узнал об этом в лотерейном бюро.
И в кухне для бедных говорили о Блюмфельде. Когда он явится, то разрешит все конфликты, а всё земное переменится к лучшему. Что сто`ит Блюмфельду? Да он на сигары в день тратит столько.
Блюмфельда ждали повсюду: в сиротском приюте дымоход завалился- его не подымали, ведь Блюмфельд что ни год делает что-либо для приюта. К врачам не ходят больные евреи, ведь Блюмфельд должен оплатить их лечение. На кладбище ,заметили, земля просела; двое лавочников погорели- и вынесли товар на улицу, а лавки свои восстанавливать и не подумали: а то что ещё погорельцам просить у Блюмфельда?
Весь миръ ждёт Блюмфельда. Все медлят с переменой постельного белья, со сдачей комнат внаём, со свадьбами.
Некое ожидание висит в воздухе. Абель Глянц говорит мне, что ему выпала оказия занять место. Но он лучше устроится у Блюмфельда. Один дядя Глянца живёт в Америке, у него можно поселиться- пусть только Блюмфельд даст шифкарту (точнее "шифСкарту", т.е., билет на пароход в Америку; в переводах прозы Шолома-Алехейма именно "шифкарта"- прим. перев.) ,не должность- тогда уж всё дядя устроит.
Дядя Глянца продаёт лимонад на улицах Нью-Йорка.
Даже Фёбус Бёлёг нуждаетсмя в деньгах дабы "укрупнить" свой гешефт. Мой дядя ждёт Блюмфельда.
Но Блюмфельд никак не приезжает.
Только прибывает поезд из Германии, как на перроне стоит масса людей. Знатные господа с коричневыми и жёлтыми дорожными пледами, в каучуковых плащах, со свёрнутыми и зачехлёнными зонтами покидают вагоны.
А Блюмфельда нет.
И всё-таки горожане ежедневно ходят встречать его на вокзал.

продолжение следует
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose

Йозеф Рот ,Отель "Савой", роман (глава 2.16-17)

16.

В этот день ожидался Калегуропулос. Звонимир разбросал стулья, устроил в нашей комнате, где пожелал дождаться директора гостиницы, беспорядок. Я поджидал Калегуропулоса наверху.
На этот раз я не заметил никакого смятения. Все покинули отель; три верхних этажа опустели- можно было рассмотреть убранство номеров. Внизу было тихо. Игнац ездил вверх-вниз. Через час ко мне пришёл Звонимир и сказал, что директор ходит по коридору. Звонимир стал у двери, директор поздоровался с ним, но Калегуропулоса нигде не было видать.
Звонимир это скоро забыл, меня же по-прежнем не оставляла в покое мысль о Калегуропулосе.
Звонимир самостоятельно наведывается в отель, он заходит в пустую комнату, оставляет без внимания листок с привествием директора и узнаёт всех через три дня вернувшихся постояльцев.
Он знаком с Тадеушем Монтагом, карикатуристом, который рисует шаржи и сидит почти без работы, поскольку манкирует предложениями постоянных мест.
Он знает бухгалтера Каца, режиссёра Наварски, голых девушек, двух сестёр Монголь, Хелену и Ирену Монголь, двух старых дев; Звонимир приветствует всех громко и сердечно.
И Стасю знает он,  докладывает мне: "Каналья влюблена в тебя!"
Я в замешательстве: сказано-то не со зла, но интонация злит меня.
Я отвечаю: "Стася- хорошая девушка".
Звонимир не верит добрым девушкам и говорит, что охотно бы переспал со Стасей, дабы доказать мне, насколько она плоха.
Звонимир уже побывал и в подвальном этаже отеля, где находится кухня. Он знает повара, швейцара, который зовётся просто Майером, хо готовил добрую выпечку. Звонимир получает их даром на пробу.
Звонимир хлопает Игнаца. Это добрые шлепки- и Иннац ничего не имеет против. Я наблюдаю Игнаца, как он ёжится, когда к нему приближается Звонимир. Это вовсе не рефлекторные движения лифтбоя, не страх. Звонимир- самый крупный и сильный мужчина в отеле "Савой", он мог бы запросто поднять Игнаца одной рукой. Он кажется страшным и разбойным, он охотно стучит каблуками- и вблизи него всё стихает и пугается.
Старому военому врачу Звонимир симпатичен. Доктор охотно пополудни заказывает ему пару шнапсов.
- Таких докторов, как вы, знаю я со службы, -говорит ему Звонимир.- Вы способны живого угробить, за это вам дают высокие жалованья. Вы готовы обкорнать живого как Бог черепаху. Вы великий хирург. Я вам никогда ни за что не доверил бы свой триппер.
А доктор знай смеётся. Он толстокожий.
- Я желаю вздёрнуть вас!- говорит раз, по-приятельски, Звонимир доктору- и хлопает его по плечу. Никогда никто доктора по плечу не хлопал.
- Замечательный отель, - говорит Звонимир, а не ощущает таинственности этого здания, где взаимно чужие, разделённые лишь тонкими как бумага стенами и занавесями, люди живут рядом, едят, голодают. Звонимир находит само собой разумеющимся то, что девушки отдают свои чемоданы в залог, пока голыми не попадают к фрау Джетти Купфер.
Он -здоровый мужик. Я завидую ему. У нас в Леопольдштадте не было таких здоровяков. Он нисколько не внимателен к дамам. Он не знает никаких книг. Он не читает никаких газет. Он не знает, что в мире творится. Но он- мой лучший друг. Он делится со мною своими деньгами, и жизнью своей поделится со мной.
И я бы так поступил.
У него хорошая память, и он знает не только фамилии постояльцев, но и номера их комнат. И когда горничный говорит, что 403-й был в 41-м, Звонимир знает, что режиссёр Новаковски спал с фрау Гольденберг. Он также знает многое о фрау Гольденберг: это та дама, которая встетилась мне в тот, первый мой день здесь.
- У тебя довольно денег?- спрашиваю я.
А Звонимир их не считает. Его затянул отель "Савой".
Я припоминаю слова покойного Санчина. Тот сказал было мне, это было за день до его кончины, что все кто здесь живут, затянуты отелем "Савой". Никто не покидает его.
Я предупреждаю Звонимира, а он не верит. Он здоров до чёртиков, и не признаёт никакой силы опричь своей.
- Отель "Савой" засосал Я, братка!- отвечает он.
Уже минуло пять дней его присутствия здесь. На шестой день он решает приступить к работе: "Так жить нельзя"- говорит он.
- Здесь нет никакой работы. Давай, уедем отсюда!- прошу я. Но Звонимир желает именно здесь найти работу для нас обоих.
Он и вправду находит её.
На товарном складе железной дороги -тюки хмеля. Их надо загрузить в вагоны, на что нет свободных железнодорожников. Есть только несколько ленивых выпивох- и управляющий подыскивает того, кто бы месяцами работал на этом месте. Из бастующих рабочих Нойнера набралось с десяток желающих, два еврея-беженца с Украины, и мы со Звонимиром. Нас кормят на воззальной кухне, и нам в семь утра надо быть на месте. Игнац удивляется, когда видит меня возвращающегося с работы в старой косоворотке и солдатским котелком, грязного от угольной копоти.
Звонимир руководит рабочими.
Мы стараемся. Острыми крюками мы цепляем тюки хмеля и катим их на вагонетке. Когда мы цепляем тюк, Звонимир командует: "Оп-п-п!"- и мы подымаем; ..."Оп-п!"- мы немного отдыхаем; "Оп-п-п!"- мы кладём жирный, бурый тюк на вагонетку. Тюки похожи на больших китов, а мы - на гарпунёров. Вокруг нас свистят локомотивы, мигают зелёные и красные светофоры, а нас это не беспокоит- мы работаем. "Оп-п! Оп-п!-  гремит голос Звонимира. Люди потеют; двое украинских евреев, хилые и худые торговцы, еле стоят на ногах.
Чувствую, мои мускулы болят, а ноги дрожат. Когда забрасываю крюк, ощущаю ,как ёкает правое плечо. Крюки должны цепляться хорошо, иначе тюк падает, а Звонимир ругается.
Раз зашли мы на кухню в двенадцать, горячий день был, а на нашей скамье сидели болтающие кондукторы. Они говорили о политике, о министре и жалованьях. Звонимир просил их пересесть, а те заважничали- и не встали. Звонимир опрокинул долгий деревянный стол, за которым они располагались. Кондукторы кричали и намеревались поколотить Звонимира, но тот бросил в отвор двери их кепки. Это выглядело так, словно он обезглавил нахалов. Одним движением своей длинной руки он снёс полдюжины кепок. Кондуктора последовали за своими "орлами" на кокардах, уже простволосые, дрожащие  и жалкие.
Мы круто трудимся и потеем. Мы пахнем по`том, каждый по-своему, и сталкиваемся, у нас тяжелые руки, нам больно, но мы, чувствуем это сильны.
Четырнадцать мужчин ,которые должны отправиться в Германию, мы боремся с тяжёлыми тюками хмеля. Отправитель и получатель зарабатывают на этих тюках больше, чем мы скопом.
Это сказал было нам Звонимир в конце смены.
Мы не знаем отправителя, разве что читаем его фамилию на вагонах: Х.Люстигом* звать его, хорошенькое имечко. Х.Люстихг живёт в красивом доме, как Фёбус Бёлёг; сын его учится в Париже и носит лакированные штиблеты. "Люстиг, не нервничай!- говорит дельцу его жена".
Как звать получателя, я не знаю, но есть основания полагать, что- Фрёлихом* (Lustig и Froehlich соотв. "с удовольствием" и "доволен"- прим.перев.) 
Мы, все четырнадцать- как один мужчина.
Мы все тут вместе в одно время, мы одновременно едим, движения наши слажены, а груда тюков хмеля- наш общий враг. Х.Люстиг заставил нас попотеть, Люстиг и Фрёлих; мы со страхом наблюдаем, как заканчиваются тюки,- вот и работе нашей конец скоро,- а взаимное расставание видится нам болезненным как расчленение.
Впредь я не эгоист.
За три дня мы управились. Уже в четыре часа помолудни мы были свободны, но оставались на товарном перроне- и смотрели, как  наши тюки медленно катили в Германию...

17.

И снова пора возвращающихся на родину.
Они являются группами, многие -поодиночке. Они наплывают скопом, как некие рыбы в период нереста. Судьбою с востока гонимы они. Два месяца никого не было видать. И вот уже неделю "плывут" они из России, из Сибири, и из окрестных им краёв.
Пылью дорог за многие годы покрыты их сапоги, их лица.
Их одежда истрёпана, их посохи грубы и лоснятся. Они идут сюда одной дорогой, не едут в вагонах, пешком бредут. Годы, пожалуй, они странствовали, пока добрели сюда. Они, как и я, знают многое о чужих странах и о чуждых жизнях, они со многими жизнями порвали. Они бродяги. С миром ли они странствуют, расходясь по домам своим? Разве им не лучше бы остаться на большой родине, чем в малые свои стремиться, к бабам и дитям на тёплые печи?
Наверное, не по своей воле они расходятся по домам. Они тянутся на Запад как рыбы в известные времена года.
Мы со Звонимиром стоим на краю города, где бараки, часами- и высматриваем среди прибывающих знакомые лица.
Многие минуют нас- и мы не узнаём их, хотя годами было вместе стреляли и голодали. Когда видишь столько лиц, они все тебе сдаются похожими, как рыбьи морды.
Печально, когда мимо проходит нето неузнанный тобою, а ведь мы столько раз вместе были на волосок от смерти. В самые страшные годины мы боялись её одинаково- и вот, теперь мы незнакомы. Я, припоминаю, точно так же печалился, когда увидал в поезде одну девушку- и не смог припомнить: то ли мы когда-то было переспали, то ли она просто умыкнула моё бельё.
Многие возвращенцы, подобно нам, желают остаться в этом городе. В отеле "Савой" полку прибыло. Даже комната Санчина уже заселена. Александерль вынужден свой 606-й номер уступить на три дня: директор на том настаивает, он вправе распоряжаться незаселёнными комнатами. 
Сдавая свой ключ, я слышал, как дискутировали Александерль с Игнацем.
Многие, у кого нет денег на отель "Савой", направляются в бараки.
Это выглядит как канун новой войны. Так всё былое повторяется: снова дым стелется из печных труб бараков; картофельные ошурки, огрызки яблок и гнилые вишни валяюся у дверей; и бельё трепещет на растянутых верёвках.
В городе становится неуютно.
Видать просящих милостыню возвращенцев, они не стыдятся. С виду здоровые и сльные мужчины, они теперь могут и привыкнуть к этому. Лишь немногие ищут работу. У селян воруют они провиант, вырывают из земли картофель, крадут кур, душат гусей и разоряют стоги сена. Всё добытое они тащат в бараки, там варят, а нужники не копают: можно видеть, как странники, сидя на корточках где подальше, справялют нужду.
Город, где нет сточных канав, и без того воняет. В рабочие дни мимо деревянных тротуаров узкими, неровными канавками плывут черные и жёлтые глинисто-густые потоки фабричных отходов, которые ещё теплы и испускают тёплый пар. Этот город проклят Богом. Он смердит так, будто на него лилась сера и смола, не на Содом с Гоморрой.
Бог наказал промышленностью этот город. Промышленность- страшнейшая кара божья.
Кое-кому наплыв возвращенцев по душе: полиция притихла. Возможно, она побаивается такого множества непутёвых мужчин, а кому нужны волнения. Тем не менее, рабочие Нойнера бастуют уже четыре недели кряду- и если дойдёт до рукпопашной, то возвращенцы помогут рабочим.
Пленные возвращаются из России, они изрыгают на Запад дух революции, как лаву- горящий кратер.
Долго бараки пустовали. Теперь они внезапно ожили, да так, что кажется, будто со дня на день зашевелятся их стены. По ночам здесь горят жалкие плошки с салом, но сколько тут буйного веселья. Девушки приходят к возвращенцам, пьют с ними шнапс и распространяют сифилис.


продолжение следует (окончание 17-й главы- следующим отрывком перевода)
перевод с немецкого Терджимана Кырымлы heart rose